Страница:
А ведь тогда Плеханов писал, что он «твердо уверен в том, что… в призывах Ленина к братанию с немцами, к низвержению Временного правительства, к захвату власти и так далее и так далее, наши рабочие увидят именно то, что они представляют собой в действительности, то есть – безумную и крайне вредную попытку посеять анархическую смуту на Русской земле»{107}. Но, увы, «твердая уверенность» теоретика социал-демократии не оправдалась. Ленин одержал верх не только над обстоятельствами, Временным правительством, но и над ним, Плехановым…
Последние недели жизни он уже не мог писать, самое любимое занятие в его жизни уже тяготило его. Розалия Марковна читала ему вслух трагедии Софокла…
Отношение Ленина к Плеханову прошло полную эволюционную амплитуду: от глубокого почитания («за 20 лет, 1883–1903, он дал массу превосходных сочинений») до полного остракизма («заклеймить шовиниста Плеханова»). По сути, марксизм в России поднялся на таких работах Плеханова (он был на 14 лет старше Ленина), как «Социализм и политическая борьба» (1883), «Наши разногласия» (1885), «К вопросу о развитии монистического взгляда на историю» (1895), «К вопросу о роли личности в истории» (1898) и многих других. Не все заметили, даже Ленин, что при всей своей ортодоксальности Плеханов в свое видение марксизма не привнес тех уродливых наслоений, которыми полны работы Ленина. Какие же? Плеханов не видел в либералах «контрреволюционной сущности», не отвергал парламентаризм, с оговорками принимал идею «гегемонии пролетариата», огромную роль в общественных движениях отводил интеллигенции. Все это в последующем было расценено как оппортунизм, либеральное лакейство, шовинизм и т. д. Особый грех Плеханова был усмотрен не только в «приспособлении меньшевизма к либерализму», а и в том, что он «оппортунистически» трактовал (святая святых!) сущность классовой борьбы.
Действительно, в «Введении» к своей незаконченной, но грандиозной по замыслу работе «История русской общественной мысли» Г.В. Плеханов писал: «Ход развития всякого данного общества, разделенного на классы, определяется ходом развития этих классов и их взаимными отношениями, т. е., во-первых, их взаимной борьбой там, где дело касается внутреннего общественного устройства, и, во-вторых, их более или менее дружным сотрудничеством там, где заходит речь о защите страны от внешних нападений»{108}. Плеханов полагал, что эта особенность классовых взаимоотношений особенно присуща России, что и наложило неизгладимый отпечаток на своеобразие русского исторического процесса. Возможно, эта позиция повлияла на формирование и «оборонческого мировоззрения» Плеханова. Ему он остался верен до конца. И хотя Плеханов большевиками презрительно именовался «оборонцем» или «социал-патриотом», старый социал-демократ не отступил от своего взгляда на войну до самой кончины. Отсутствие марксистской «чистоты» во взглядах на классовую борьбу было постоянным источником критики Плеханова правоверными большевиками.
Отвечая Ленину на призыв «брататься» с немцами во время войны, Плеханов выдвигает саркастическую «гипотезу». Поскольку Ленин полагает, что это грабительская война со стороны России, то «надо побрататься с немцами: простите, мол, нас, добрые тевтоны, в том, что мы своими грабительскими намерениями довели вас до объявления нам войны; до занятия значительной части нашей территории; до надменно-зверского обращения с нашими пленными; до ограбления Бельгии и до превращения этой, когда-то цветущей, страны в одно сплошное озеро крови; до систематического разорения многих французских департаментов и так далее, и так далее. Наш грех! Наш великий грех!»{109} – с сарказмом восклицает автор антиленинского памфлета.
После более чем трех десятилетий отсутствия на родине стареющий Плеханов примчался в Россию, надеясь помочь народу своему, который любил, но полагал, что он еще не созрел для столь радикальных перемен, которые предложил Ленин в апреле 1917 года. Плеханов очень быстро почувствовал, что его образ «теоретика марксизма» совсем не есть синоним «революционного политика». Его конкретный образ мыслей не был понят. Плеханов решительно выступил против курса на социалистическую революцию, обвинив Ленина в форсировании событий, к которым Россия не готова. Ведь это, и совсем недавно, ядовито заметил Плеханов, не оспаривал и Ленин{110}.
Теоретик российской социал-демократии был убежден, что в начале XX века в России «никакой иной, кроме буржуазной, революции быть не может»{111}.
Возможно, то был главный парадокс Плеханова: всю жизнь он писал о классовой борьбе, диктатуре пролетариата, ведущей роли рабочего класса в переустройстве общества, о социалистической революции как цели марксистского учения. А когда его страна занесла ногу, чтобы перешагнуть порог этой революции, Плеханов открыто запротестовал, поставив на карту весь свой авторитет патриарха. Вероятно, это парадокс кажущийся. Плеханов был слишком ортодоксален, чтобы отступить от классических схем марксизма и согласиться на перескакивание через этапы. Такой подход он счел «ленинским бредом».
Случилось так, что Плеханов ратовал за революцию буржуазную, Ленин – за социалистическую. Формально получилось, что история стала развиваться по Ленину. Но думаю, что именно – формально. Видимо, буржуазная революция была похоронена, не успев дать своих плодов, а та, что состоялась, дружно нами всеми называемая (автор этой книги не исключение) социалистической, не была таковой. Это была большевистская революция, а не социалистическая. Революция не принесла свободы народу – это ее главный результат. Эксплуатация сословная была заменена на эксплуатацию государственную, тоталитарную, еще более всеобъемлющую и цепкую. Плеханов боялся именно этого. Его наихудшие опасения, увы, сбылись.
Плеханов, давно порвавший с Лениным, будучи более универсальным теоретиком, чем вождь русской революции, оказался слабее его как политик, как практик, как партийный деятель. Политики революции по инерции пытались эксплуатировать его авторитет популярного мыслителя, старейшины российской социал-демократии. Так, Временное правительство и лично его Председатель А.Ф. Керенский, созвав в августе 1917 года в Москве Государственное совещание, пригласили на него и известных революционеров: Брешко-Брешковскую, Засулич, Плеханова. Временное правительство хотело с помощью авторитетов, известных в государстве имен, крупных политических деятелей обрести твердь под собою. Но, похоже, и «иконы» революции не могли спасти Керенского, так и не сумевшего решить проблему войны и мира. Большевики ценой фактически сепаратного мира в Брест-Литовске получили власть.
Георгий Валентинович Плеханов тоже из дворян, как и Владимир Ильич Ульянов. Отец Плеханова был штабс-капитаном. Сын по настоянию отца собирался сделать военную карьеру, поступив в военное училище. Но, проносив недолгое время погоны юнкера, молодой Плеханов стал студентом Горного института, откуда в 1877 году был исключен со 2-го курса за участие в демонстрации на площади Казанского собора{112}. Военная косточка, тем не менее, у Плеханова осталась на всю жизнь; он был всегда подтянут, строен, в хорошей спортивной форме. Не случайно Ленин, подчеркивая интеллектуальную мощь Плеханова, использовал для этого в известном смысле физические параметры. «Плеханов, – говорил Ленин Лепешинскому в 1904 году, – человек колоссального роста, перед ним приходится съеживаться». Но тут же, чисто по-ленински, язвительно: «А все-таки мне кажется, что он уже мертвец, а я живой человек»{113}.
Судьба Плеханова отразила огромную драму русского дворянства и интеллигенции. Понимая, что лишь прогрессивные перемены могут вывести Россию на путь подлинного прогресса, одна часть этой элиты общества считала, что нужно революционным путем добиться этих перемен; другая – путем приспособления, адаптации, своеобразной «перестройки» уже существующей системы. Так уж случилось, что моршанский дворянин Георгий Валентинович Плеханов, самый крупный российский социал-демократ конца XIX века, имел брата – Григория Валентиновича Плеханова, полицейского исправника. Их мать была родственницей Виссариона Григорьевича Белинского. Одна семья, общие дворянские корни, а сколько внутренних духовных антиномий!
Когда молодой Николай Вольский (Валентинов) спросил полицейского исправника Г.В. Плеханова:
– Если придет революция, «повалят» ли памятник Екатерине Великой?
– Что за охота пустяки говорить! Если придет революция? Да она никогда не придет. В России не может быть революции. Она не Франция{114}.
А его брат-марксист был убежден, что революция, хотя «Россия и не Франция», неизбежна. Но вначале (и надолго!) только революция буржуазная.
У Плеханова хватило политического мужества во весь голос заявить накануне роковых событий октября 1917 года, что власть грядущая не может опираться лишь на узкий фундамент диктатуры пролетариата. Она «должна базироваться на коалиции всех живых сил страны». В серии статей, опубликованных в августе и сентябре 1917 года в газете «Единство», Плеханов прямо заявлял: коалиция – это соглашение нации. Не хотите соглашения – идите за Лениным; не решаетесь идти за Лениным – входите в соглашение.
В своих отчаянных теоретических попытках остановить приход диктатуры одной силы – «профессиональных революционеров» – Плеханов шел на заведомое политическое самоуничижение: «Неужели интересы рабочих всегда и во всем противоположны интересам капиталистов? Неужели в экономической истории капиталистического общества не бывает таких случаев, когда указанные интересы совпадают между собою?» Частичное совпадение интересов рождает сотрудничество в определенных областях. Социалистические и несоциалистические элементы могут реализовать это ограниченное по возможностям согласие в социальных реформах»{115}. Здесь Плеханов, не ссылаясь на «первоисточники», приходит к Бернштейну и Каутскому. Все это, с точки зрения Ленина и большевиков, было абсолютной ересью. Но история, похоже, подтвердила правоту того, что исторический шанс социализм мог (и может, возможно) иметь только на рельсах реформ, реформ и реформ… А они невозможны без минимума национального и социального согласия.
По существу, последние перед Октябрем статьи Плеханова представляют принципиально новую концепцию социализма. Она абсолютно другая, нежели у Ленина, который с помощью диктатуры, насилия, ликвидации эксплуататорских классов пытался привнести социализм с абстрактных марксистских матриц. Как затем Сталин, продолжая дело своего учителя, строил «социализм» в «одной стране» с помощью монополии одной политической силы, своих указаний и беспредельного террора.
У Плеханова, который долго защищал на заседаниях II Интернационала классовую методологию диктатуры пролетариата, хватило мужества пересмотреть многие из своих прежних постулатов. Не все историки и философы заметили, что в 1917 году Плеханов парадоксально изменился; он стал не только «оборонцем», но и «реформистом». А в глазах Ленина и большевиков не было в то время худших ругательств. В устах Ленина «плехановец» звучало как обвинение, и обвинение нешуточное.
…В марте 1920 года Ленину сообщили, что в Киеве революционный трибунал приговорил И. Киселева, с которым Ленин был знаком, к расстрелу. Несчастный обратился за помощью к Председателю Совнаркома. Ленин отреагировал запиской:
«т. Крестинский!
Очень срочное дело – приговор о расстреле Киселева. Я видел его в 1910–1914 гг. в Цюрихе, где он был плехановцем (выделено Лениным. – Д.В.) и его обвиняли в ряде гнусностей (подробностей не знаю). Видел я Киселева в 1918 или 1919 году здесь в Москве, мельком. Киселев работал в «Известиях» и говорил мне, что становится большевиком. Фактов не знаю…»
В общем, Ленин ушел от желания разобраться в существе трагедии (Киселев остался в Киеве «без разрешения партии». Но Киев-то сдал немцам Ленин!).
В конце концов Ленин адресовал вопрос блюстителю «революционной справедливости»: пусть «т. Дзержинский решит, созвонившись с Крестинским». Дзержинский на полях записки ответил: «Я против вмешательства»{116}.
Другого не следовало и ожидать. Но для Ленина отягчающим обстоятельством явилось то, что Киселев «был плехановцем»…
Соприкоснувшись с российской действительностью, Плеханов мог ужаснуться, ибо тезис о диктатуре пролетариата в Программе РСДРП был и его детищем. Он мог ужаснуться и тому, что говорил ранее. Например, Плеханов не раз утверждал, что «благо революции – это высший закон», а по существу, способствовал открытию шлюзов для беспредела насилия. В начале девятисотых годов Плеханов считал идею парламентаризма производной от успехов революции и интересов пролетариата. Старый социал-демократ не мог не переживать оттого, что в начале века утверждал: если после революции парламент окажется «плохим», его можно разогнать «не через два года, а через две недели». По сути, этим плехановским рецептом большевики и воспользовались в 1918 году, ликвидируя Учредительное собрание.
Плеханов прошел через мучительную переоценку многих своих прежних взглядов. В этом они с Лениным коренным образом отличались друг от друга. Ленин в главном, основном абсолютно не изменился до конца своих активных дней. Плеханов же эволюционировал в последний год своей жизни исключительно стремительно, подобно юноше, как будто боясь, что не успеет измениться в соответствии с требованиями уже не XIX, а XX века… Валентинов вспоминает, что по приезде в Москву Плеханов попросил организовать для него и Засулич поездку на Воробьевы горы. Через несколько дней в сопровождении группы единомышленников Г.В. Плеханов с супругой и В.И. Засулич отправились на автомобилях на самое высокое место Москвы. Плеханов и Засулич сфотографировались около колонны со старинной разбитой садовой вазой с барельефом. От обеих фигур веяло трагическим. Снимки получились прекрасными и печальными. Валентинов пишет, что Плеханов, волнуясь, вдруг сжал руки Засулич: «Вера Ивановна, 90 лет назад приблизительно на этом месте Герцен и Огарев принесли свою присягу. Около сорока лет назад в другом месте – вы помните? – мы с вами тоже присягнули, что благо народа на всю жизнь будет для нас высшим законом. Наша дорога теперь явно идет под гору. Быстро приближается момент, когда мы, вернее, кто-то о нас скажет: вот и все. Это, вероятно, наступит раньше, чем мы предполагаем. Пока мы еще дышим, спросим себя, смотря друг другу в глаза: выполнили ли мы нашу присягу? Думаю, мы выполнили ее честно. Не правда ли, Вера Ивановна, честно?»{117}
Вера Ивановна разволновалась…
Восемь месяцев спустя Плеханов умер, а вскоре за ним и Засулич…
В июле 1921 года Семашко внес в Политбюро вопрос о «постановке памятника Плеханову». Решение Политбюро, зафиксированное в протоколе № 52 от 16 июля, было положительно-нейтральным. Инициатива перекладывалась на плечи инициатора:
«Принять предложение т. Семашко об оказании содействия в постановке памятника (сговориться ему с Петроградским Советом…)»{118}
Вскоре встал вопрос о помощи семье Плеханова, оказавшейся в трудном положении. Ленин, не забывший, каким кумиром в молодости был для него этот человек (и неопасный совершенно теперь, в силу кончины и быстрого полузабвения), предложил из фонда СНК выделить «небольшую сумму». На том и порешили. Ленин, Каменев, Зиновьев и Сталин решением Политбюро от 18 ноября 1921 года постановили выдать семье Плеханова 10 тысяч франков в виде единовременного пособия. А заодно помочь и семье Либкнехта, но более существенно: 5 тысяч рублей золотом{119}. Только Ленину ведомо, почему семье патриарха российских социал-демократов помогли легковесными бумажными франками, а семье немецкого социалиста полновесными золотыми червонцами. Может быть, и потому, что вдова Карла Либкнехта Софья Рысс (Либкнехт) была настойчивее в своих просьбах? В своем письме к Ленину она молила:
«…У отца было состояние в Ростове-на-Дону (3 дома, акции) – около 3 млн. рублей. На мою долю пришлось бы около 600 тысяч рублей, но дома национализированы. Выдайте мне около 1 млн. 200 тыс. марок для меня и детей…
Мне нужно освободиться от материальной зависимости… я задыхаюсь от забот… Обеспечьте этой круглой суммой раз навсегда, я умоляю Вас!
Ах, освободите меня от зависимости – дайте мне вздохнуть свободно. Только не наполовину, а совсем.
Уважающая Вас Софья Либкнехт»{120}.
Ленин, согласившись на пять тысяч золотом, начертал: «Секретно, в архив».
Правда, Г.Е. Зиновьев еще до этого послал С. Либкнехт коробку награбленных драгоценных камней на сумму 6,6 тысячи гульденов и 20 тысяч марок…
У Ленина всегда была своя шкала ценностей. Плеханов давно уже для вождя не котировался высоко…
На десятилетие со дня смерти Плеханова откликнулся статьей А.Н. Потресов. Получилось, писал эмигрант, что Плеханов приехал на родину лишь за тем, «чтобы собственными глазами лицезреть, как Россию опять заковали в цепи. И в какие цепи? – Со штемпелем пролетариата! И кто? – Его же прежние ученики! Трудно представить себе худшую египетскую казнь, чем этот тяжелый удар судьбы, который обрушился на Плеханова… Он был шекспировским королем Лиром, которого покинули и предали его собственные дети…»{121}.
Плеханов не захотел быть Почетным магистром ордена, ставшего якобинским, который они создавали когда-то вместе с Лениным. Плеханов вошел в историю как пророк большевистского краха.
Трагедия Мартова
Последние недели жизни он уже не мог писать, самое любимое занятие в его жизни уже тяготило его. Розалия Марковна читала ему вслух трагедии Софокла…
История не ошибается. Она просто бесстрастно несет в своем потоке бесчисленные события, которые затем люди запечатлеют в своих летописях. И вновь убедятся: революции почти всегда пожирают своих творцов. Одним из них, правда, теоретическим, был Георгий Валентинович Плеханов.
Я так и знал: не погибает злое, —
Нет, боги покровительствуют злу.
Им любо плута тертого, лукавца
Нам из Аида возвращать! А честных,
Достойнейших знай гонят в царство тьмы!
Что тут сказать?.. Как восхвалять богов?
Я их хвалю… но вижу: дурны боги!
Отношение Ленина к Плеханову прошло полную эволюционную амплитуду: от глубокого почитания («за 20 лет, 1883–1903, он дал массу превосходных сочинений») до полного остракизма («заклеймить шовиниста Плеханова»). По сути, марксизм в России поднялся на таких работах Плеханова (он был на 14 лет старше Ленина), как «Социализм и политическая борьба» (1883), «Наши разногласия» (1885), «К вопросу о развитии монистического взгляда на историю» (1895), «К вопросу о роли личности в истории» (1898) и многих других. Не все заметили, даже Ленин, что при всей своей ортодоксальности Плеханов в свое видение марксизма не привнес тех уродливых наслоений, которыми полны работы Ленина. Какие же? Плеханов не видел в либералах «контрреволюционной сущности», не отвергал парламентаризм, с оговорками принимал идею «гегемонии пролетариата», огромную роль в общественных движениях отводил интеллигенции. Все это в последующем было расценено как оппортунизм, либеральное лакейство, шовинизм и т. д. Особый грех Плеханова был усмотрен не только в «приспособлении меньшевизма к либерализму», а и в том, что он «оппортунистически» трактовал (святая святых!) сущность классовой борьбы.
Действительно, в «Введении» к своей незаконченной, но грандиозной по замыслу работе «История русской общественной мысли» Г.В. Плеханов писал: «Ход развития всякого данного общества, разделенного на классы, определяется ходом развития этих классов и их взаимными отношениями, т. е., во-первых, их взаимной борьбой там, где дело касается внутреннего общественного устройства, и, во-вторых, их более или менее дружным сотрудничеством там, где заходит речь о защите страны от внешних нападений»{108}. Плеханов полагал, что эта особенность классовых взаимоотношений особенно присуща России, что и наложило неизгладимый отпечаток на своеобразие русского исторического процесса. Возможно, эта позиция повлияла на формирование и «оборонческого мировоззрения» Плеханова. Ему он остался верен до конца. И хотя Плеханов большевиками презрительно именовался «оборонцем» или «социал-патриотом», старый социал-демократ не отступил от своего взгляда на войну до самой кончины. Отсутствие марксистской «чистоты» во взглядах на классовую борьбу было постоянным источником критики Плеханова правоверными большевиками.
Отвечая Ленину на призыв «брататься» с немцами во время войны, Плеханов выдвигает саркастическую «гипотезу». Поскольку Ленин полагает, что это грабительская война со стороны России, то «надо побрататься с немцами: простите, мол, нас, добрые тевтоны, в том, что мы своими грабительскими намерениями довели вас до объявления нам войны; до занятия значительной части нашей территории; до надменно-зверского обращения с нашими пленными; до ограбления Бельгии и до превращения этой, когда-то цветущей, страны в одно сплошное озеро крови; до систематического разорения многих французских департаментов и так далее, и так далее. Наш грех! Наш великий грех!»{109} – с сарказмом восклицает автор антиленинского памфлета.
После более чем трех десятилетий отсутствия на родине стареющий Плеханов примчался в Россию, надеясь помочь народу своему, который любил, но полагал, что он еще не созрел для столь радикальных перемен, которые предложил Ленин в апреле 1917 года. Плеханов очень быстро почувствовал, что его образ «теоретика марксизма» совсем не есть синоним «революционного политика». Его конкретный образ мыслей не был понят. Плеханов решительно выступил против курса на социалистическую революцию, обвинив Ленина в форсировании событий, к которым Россия не готова. Ведь это, и совсем недавно, ядовито заметил Плеханов, не оспаривал и Ленин{110}.
Теоретик российской социал-демократии был убежден, что в начале XX века в России «никакой иной, кроме буржуазной, революции быть не может»{111}.
Возможно, то был главный парадокс Плеханова: всю жизнь он писал о классовой борьбе, диктатуре пролетариата, ведущей роли рабочего класса в переустройстве общества, о социалистической революции как цели марксистского учения. А когда его страна занесла ногу, чтобы перешагнуть порог этой революции, Плеханов открыто запротестовал, поставив на карту весь свой авторитет патриарха. Вероятно, это парадокс кажущийся. Плеханов был слишком ортодоксален, чтобы отступить от классических схем марксизма и согласиться на перескакивание через этапы. Такой подход он счел «ленинским бредом».
Случилось так, что Плеханов ратовал за революцию буржуазную, Ленин – за социалистическую. Формально получилось, что история стала развиваться по Ленину. Но думаю, что именно – формально. Видимо, буржуазная революция была похоронена, не успев дать своих плодов, а та, что состоялась, дружно нами всеми называемая (автор этой книги не исключение) социалистической, не была таковой. Это была большевистская революция, а не социалистическая. Революция не принесла свободы народу – это ее главный результат. Эксплуатация сословная была заменена на эксплуатацию государственную, тоталитарную, еще более всеобъемлющую и цепкую. Плеханов боялся именно этого. Его наихудшие опасения, увы, сбылись.
Плеханов, давно порвавший с Лениным, будучи более универсальным теоретиком, чем вождь русской революции, оказался слабее его как политик, как практик, как партийный деятель. Политики революции по инерции пытались эксплуатировать его авторитет популярного мыслителя, старейшины российской социал-демократии. Так, Временное правительство и лично его Председатель А.Ф. Керенский, созвав в августе 1917 года в Москве Государственное совещание, пригласили на него и известных революционеров: Брешко-Брешковскую, Засулич, Плеханова. Временное правительство хотело с помощью авторитетов, известных в государстве имен, крупных политических деятелей обрести твердь под собою. Но, похоже, и «иконы» революции не могли спасти Керенского, так и не сумевшего решить проблему войны и мира. Большевики ценой фактически сепаратного мира в Брест-Литовске получили власть.
Георгий Валентинович Плеханов тоже из дворян, как и Владимир Ильич Ульянов. Отец Плеханова был штабс-капитаном. Сын по настоянию отца собирался сделать военную карьеру, поступив в военное училище. Но, проносив недолгое время погоны юнкера, молодой Плеханов стал студентом Горного института, откуда в 1877 году был исключен со 2-го курса за участие в демонстрации на площади Казанского собора{112}. Военная косточка, тем не менее, у Плеханова осталась на всю жизнь; он был всегда подтянут, строен, в хорошей спортивной форме. Не случайно Ленин, подчеркивая интеллектуальную мощь Плеханова, использовал для этого в известном смысле физические параметры. «Плеханов, – говорил Ленин Лепешинскому в 1904 году, – человек колоссального роста, перед ним приходится съеживаться». Но тут же, чисто по-ленински, язвительно: «А все-таки мне кажется, что он уже мертвец, а я живой человек»{113}.
Судьба Плеханова отразила огромную драму русского дворянства и интеллигенции. Понимая, что лишь прогрессивные перемены могут вывести Россию на путь подлинного прогресса, одна часть этой элиты общества считала, что нужно революционным путем добиться этих перемен; другая – путем приспособления, адаптации, своеобразной «перестройки» уже существующей системы. Так уж случилось, что моршанский дворянин Георгий Валентинович Плеханов, самый крупный российский социал-демократ конца XIX века, имел брата – Григория Валентиновича Плеханова, полицейского исправника. Их мать была родственницей Виссариона Григорьевича Белинского. Одна семья, общие дворянские корни, а сколько внутренних духовных антиномий!
Когда молодой Николай Вольский (Валентинов) спросил полицейского исправника Г.В. Плеханова:
– Если придет революция, «повалят» ли памятник Екатерине Великой?
– Что за охота пустяки говорить! Если придет революция? Да она никогда не придет. В России не может быть революции. Она не Франция{114}.
А его брат-марксист был убежден, что революция, хотя «Россия и не Франция», неизбежна. Но вначале (и надолго!) только революция буржуазная.
У Плеханова хватило политического мужества во весь голос заявить накануне роковых событий октября 1917 года, что власть грядущая не может опираться лишь на узкий фундамент диктатуры пролетариата. Она «должна базироваться на коалиции всех живых сил страны». В серии статей, опубликованных в августе и сентябре 1917 года в газете «Единство», Плеханов прямо заявлял: коалиция – это соглашение нации. Не хотите соглашения – идите за Лениным; не решаетесь идти за Лениным – входите в соглашение.
В своих отчаянных теоретических попытках остановить приход диктатуры одной силы – «профессиональных революционеров» – Плеханов шел на заведомое политическое самоуничижение: «Неужели интересы рабочих всегда и во всем противоположны интересам капиталистов? Неужели в экономической истории капиталистического общества не бывает таких случаев, когда указанные интересы совпадают между собою?» Частичное совпадение интересов рождает сотрудничество в определенных областях. Социалистические и несоциалистические элементы могут реализовать это ограниченное по возможностям согласие в социальных реформах»{115}. Здесь Плеханов, не ссылаясь на «первоисточники», приходит к Бернштейну и Каутскому. Все это, с точки зрения Ленина и большевиков, было абсолютной ересью. Но история, похоже, подтвердила правоту того, что исторический шанс социализм мог (и может, возможно) иметь только на рельсах реформ, реформ и реформ… А они невозможны без минимума национального и социального согласия.
По существу, последние перед Октябрем статьи Плеханова представляют принципиально новую концепцию социализма. Она абсолютно другая, нежели у Ленина, который с помощью диктатуры, насилия, ликвидации эксплуататорских классов пытался привнести социализм с абстрактных марксистских матриц. Как затем Сталин, продолжая дело своего учителя, строил «социализм» в «одной стране» с помощью монополии одной политической силы, своих указаний и беспредельного террора.
У Плеханова, который долго защищал на заседаниях II Интернационала классовую методологию диктатуры пролетариата, хватило мужества пересмотреть многие из своих прежних постулатов. Не все историки и философы заметили, что в 1917 году Плеханов парадоксально изменился; он стал не только «оборонцем», но и «реформистом». А в глазах Ленина и большевиков не было в то время худших ругательств. В устах Ленина «плехановец» звучало как обвинение, и обвинение нешуточное.
…В марте 1920 года Ленину сообщили, что в Киеве революционный трибунал приговорил И. Киселева, с которым Ленин был знаком, к расстрелу. Несчастный обратился за помощью к Председателю Совнаркома. Ленин отреагировал запиской:
«т. Крестинский!
Очень срочное дело – приговор о расстреле Киселева. Я видел его в 1910–1914 гг. в Цюрихе, где он был плехановцем (выделено Лениным. – Д.В.) и его обвиняли в ряде гнусностей (подробностей не знаю). Видел я Киселева в 1918 или 1919 году здесь в Москве, мельком. Киселев работал в «Известиях» и говорил мне, что становится большевиком. Фактов не знаю…»
В общем, Ленин ушел от желания разобраться в существе трагедии (Киселев остался в Киеве «без разрешения партии». Но Киев-то сдал немцам Ленин!).
В конце концов Ленин адресовал вопрос блюстителю «революционной справедливости»: пусть «т. Дзержинский решит, созвонившись с Крестинским». Дзержинский на полях записки ответил: «Я против вмешательства»{116}.
Другого не следовало и ожидать. Но для Ленина отягчающим обстоятельством явилось то, что Киселев «был плехановцем»…
Соприкоснувшись с российской действительностью, Плеханов мог ужаснуться, ибо тезис о диктатуре пролетариата в Программе РСДРП был и его детищем. Он мог ужаснуться и тому, что говорил ранее. Например, Плеханов не раз утверждал, что «благо революции – это высший закон», а по существу, способствовал открытию шлюзов для беспредела насилия. В начале девятисотых годов Плеханов считал идею парламентаризма производной от успехов революции и интересов пролетариата. Старый социал-демократ не мог не переживать оттого, что в начале века утверждал: если после революции парламент окажется «плохим», его можно разогнать «не через два года, а через две недели». По сути, этим плехановским рецептом большевики и воспользовались в 1918 году, ликвидируя Учредительное собрание.
Плеханов прошел через мучительную переоценку многих своих прежних взглядов. В этом они с Лениным коренным образом отличались друг от друга. Ленин в главном, основном абсолютно не изменился до конца своих активных дней. Плеханов же эволюционировал в последний год своей жизни исключительно стремительно, подобно юноше, как будто боясь, что не успеет измениться в соответствии с требованиями уже не XIX, а XX века… Валентинов вспоминает, что по приезде в Москву Плеханов попросил организовать для него и Засулич поездку на Воробьевы горы. Через несколько дней в сопровождении группы единомышленников Г.В. Плеханов с супругой и В.И. Засулич отправились на автомобилях на самое высокое место Москвы. Плеханов и Засулич сфотографировались около колонны со старинной разбитой садовой вазой с барельефом. От обеих фигур веяло трагическим. Снимки получились прекрасными и печальными. Валентинов пишет, что Плеханов, волнуясь, вдруг сжал руки Засулич: «Вера Ивановна, 90 лет назад приблизительно на этом месте Герцен и Огарев принесли свою присягу. Около сорока лет назад в другом месте – вы помните? – мы с вами тоже присягнули, что благо народа на всю жизнь будет для нас высшим законом. Наша дорога теперь явно идет под гору. Быстро приближается момент, когда мы, вернее, кто-то о нас скажет: вот и все. Это, вероятно, наступит раньше, чем мы предполагаем. Пока мы еще дышим, спросим себя, смотря друг другу в глаза: выполнили ли мы нашу присягу? Думаю, мы выполнили ее честно. Не правда ли, Вера Ивановна, честно?»{117}
Вера Ивановна разволновалась…
Восемь месяцев спустя Плеханов умер, а вскоре за ним и Засулич…
В июле 1921 года Семашко внес в Политбюро вопрос о «постановке памятника Плеханову». Решение Политбюро, зафиксированное в протоколе № 52 от 16 июля, было положительно-нейтральным. Инициатива перекладывалась на плечи инициатора:
«Принять предложение т. Семашко об оказании содействия в постановке памятника (сговориться ему с Петроградским Советом…)»{118}
Вскоре встал вопрос о помощи семье Плеханова, оказавшейся в трудном положении. Ленин, не забывший, каким кумиром в молодости был для него этот человек (и неопасный совершенно теперь, в силу кончины и быстрого полузабвения), предложил из фонда СНК выделить «небольшую сумму». На том и порешили. Ленин, Каменев, Зиновьев и Сталин решением Политбюро от 18 ноября 1921 года постановили выдать семье Плеханова 10 тысяч франков в виде единовременного пособия. А заодно помочь и семье Либкнехта, но более существенно: 5 тысяч рублей золотом{119}. Только Ленину ведомо, почему семье патриарха российских социал-демократов помогли легковесными бумажными франками, а семье немецкого социалиста полновесными золотыми червонцами. Может быть, и потому, что вдова Карла Либкнехта Софья Рысс (Либкнехт) была настойчивее в своих просьбах? В своем письме к Ленину она молила:
«…У отца было состояние в Ростове-на-Дону (3 дома, акции) – около 3 млн. рублей. На мою долю пришлось бы около 600 тысяч рублей, но дома национализированы. Выдайте мне около 1 млн. 200 тыс. марок для меня и детей…
Мне нужно освободиться от материальной зависимости… я задыхаюсь от забот… Обеспечьте этой круглой суммой раз навсегда, я умоляю Вас!
Ах, освободите меня от зависимости – дайте мне вздохнуть свободно. Только не наполовину, а совсем.
Уважающая Вас Софья Либкнехт»{120}.
Ленин, согласившись на пять тысяч золотом, начертал: «Секретно, в архив».
Правда, Г.Е. Зиновьев еще до этого послал С. Либкнехт коробку награбленных драгоценных камней на сумму 6,6 тысячи гульденов и 20 тысяч марок…
У Ленина всегда была своя шкала ценностей. Плеханов давно уже для вождя не котировался высоко…
На десятилетие со дня смерти Плеханова откликнулся статьей А.Н. Потресов. Получилось, писал эмигрант, что Плеханов приехал на родину лишь за тем, «чтобы собственными глазами лицезреть, как Россию опять заковали в цепи. И в какие цепи? – Со штемпелем пролетариата! И кто? – Его же прежние ученики! Трудно представить себе худшую египетскую казнь, чем этот тяжелый удар судьбы, который обрушился на Плеханова… Он был шекспировским королем Лиром, которого покинули и предали его собственные дети…»{121}.
Плеханов не захотел быть Почетным магистром ордена, ставшего якобинским, который они создавали когда-то вместе с Лениным. Плеханов вошел в историю как пророк большевистского краха.
Трагедия Мартова
Обычно человек умирает медленно, как гаснет свеча: тихо и печально. Юлий Осипович Цедербаум (Мартов) прожил сравнительно недолгую жизнь – полвека, но его политическое умирание не было тихим. Восемь месяцев, начиная с конца февраля по роковые дни октября 1917 года, были апогеем неистовой борьбы и смерти политических надежд этого человека. Может быть, она наступила в ночь с 24 на 25 октября, когда состоялся II Всероссийский съезд Советов, положивший начало новому отсчету истории великого народа. После открытия съезда Федором Ильичом Даном в президиум двинулись представители партий в соответствии с соотношением сил на съезде: большевики и левые эсеры. Четыре места, выделенные меньшевикам, остались не заполненными в знак протеста против социального насилия. Именно в этот момент из зала раздался трубный, охрипший от волнения голос Мартова, призвавший к историческому благоразумию: отказаться от захвата власти вооруженным путем и разрешить кризис путем переговоров и созданием коалиционного правительства. Вначале, казалось, съезд качнулся в сторону Мартова. Пойди он по этому пути, масса могла проложить курс истории в ином направлении. Но выступление Троцкого спасло линию Ленина: радикальное решение вопроса о власти. Съезд теперь уже качнулся резко влево. Нервы Мартову изменили:
– Мы уходим! – вновь раздался его сиплый от простуды и чрезмерного курения голос. Шум поднявшихся десятков его сторонников заглушил голос Мартова. То был не топот ног меньшевиков, освобождавших навсегда политическую сцену российской истории для большевиков. Это был спазм их общего поражения. Свеча Мартова была потушена не только большевиками, но и им самим, его возгласом-выдохом: «Мы уходим».
В партийном ордене, созданном Лениным, Мартову не оказалось места с самого начала. Первый олицетворял человека, ставшего во главе железного авангарда пролетариата, а второй – российского Дон Кихота, полагавшего, что за ним добровольно пойдет, нет, не войско партийцев, а некая либеральная ассоциация. Ленин в этой политической дуэли был удачливым полководцем, превыше всего ценившим политическую цель. А Мартов – наивным романтиком, одержимым мыслью привить социалистическим программам и практике демократические ценности.
В начале века шансов у Мартова, казалось, в этом единоборстве было больше. Тогда, фактически на учредительном съезде, проходившем в Брюсселе, а затем в Лондоне, после Плеханова самой заметной фигурой был молодой Мартов. Хотя и голос Ленина все крепчал и число его сторонников росло.
Миллионы советских людей, изучая в соответствии с директивами партии приглаженную до неузнаваемости ее собственную историю, думали, что раскол произошел по организационному вопросу. Точнее – по первому пункту устава партии. Школьные учителя, профессора в вузах, комиссары в армии дружно говорили: «Ленин хотел создать партию-крепость, партию – боевой отряд. А Мартов предлагал учредить аморфное, расплывчатое образование, которое никогда не могло бы достичь коммунистических целей». Второе абсолютно верно и сегодня. А что касается «боевых отрядов», то речь шла все же не о них. По сути, решался вопрос: создавать ли партию-орден или партию – демократическую организацию. Мы все знаем, что в соответствии с ленинским предложением членом партии может быть каждый, кто ее поддерживает как материальными средствами, так и «личным участием в одной из партийных организаций». Формулировка Мартова была более мягкой: кроме материальной поддержки, член партии обязан оказывать ей «регулярное личное содействие под руководством одной из организаций»{122}.
Краткий курс истории ВКП(б), лично отредактированный Сталиным, резюмирует ситуацию: «Таким образом, формулировка Мартова, в отличие от ленинской формулировки, широко открывала двери партии неустойчивым непролетарским элементам… Эти люди не стали бы входить в организацию, подчиняться партийной дисциплине, выполнять партийные задания, не стали бы подвергаться опасностям, которые были с этим связаны. И таких людей Мартов и другие меньшевики предлагали считать членами партии»{123}.
Главная книга сталинского большевизма уверяет читателей (а их, по воле Агитпропа, были миллионы), что это был «организационный» вопрос. Да, таковым он, видимо, Сталину и казался.
Мартов, который до первого пункта устава шел вместе с Лениным и голосовал по программному тексту идентично с ним, на двадцать втором заседании «восстал». Не только по первому пункту Устава, но и по большинству других. Противостояние оказалось не временным, а до конца жизни. Хотя ленинское предложение набрало лишь 23 голоса против 28 за вариант Мартова, в дальнейшем господствовал Ленин. Не только потому, что со съезда ушли в знак протеста бундовцы и экономисты. В конечном счете Ленин увидел больше шансов в революционной борьбе для партии-монолита, партии с жесткой внутренней организацией, чем в той ассоциации, которую отстаивал Мартов. В начале века, как и в октябре 1917 года, победил Ленин, еще не зная, что исторически он безнадежно проиграет. Нет, не Мартову, а неумолимому времени, которое отвергнет насилие, диктат и монополию на власть.
Немногие знают, что Мартов начинал свою сознательную жизнь как сторонник самостоятельной еврейской социал-демократической партии – Бунда. Работая в середине девяностых годов в еврейских организациях Вильно, Мартов верил в жизненность еврейского социалистического движения. Если смотреть на количественную сторону, то в начале века Бунд был весьма внушительной общественной силой. Как сообщает историк Бунда М. Рафес, в 1904 году общее количество членов рабочей еврейской партии насчитывало более 20 тысяч человек, более чем в два раза превосходя «русские» партийные организации{124}.
В конце девяностых годов Ю.О. Мартов видел в Бунде едва ли не важнейшее условие достижения евреями равноправия в области гражданских прав{125}. Однако на II съезде РСДРП Мартов уже выступал против еврейского сепаратизма, встав раз и навсегда на сторону «мягких» искровцев. Для Мартова политическая «мягкость» – это не только склонность и способность к компромиссам, но и понимание необходимости (в любых условиях!) союза с высокой моралью. Именно это обстоятельство, а не «пункт первый» устава, развело Мартова с Лениным со временем навсегда.
Возможно, в конфликте Мартова с Лениным лежали не столько политические императивы, сколько нравственные. Приведу одно любопытное свидетельство, упоминаемое Б. Двиновым в «Новом журнале». Как рассказывала сестра Мартова Лидия Дан, в детстве дети Цедербаумов своими играми создали некий идеальный мир, который именовали «Приличенск». Игры, где особо ценятся честь, достоинство, совесть, составляют основу человеческого приличия. Сестра Мартова вспоминала, что в семье произошел случай, потрясший всех, и особенно Юлия. Для младшего брата Владимира взяли кормилицу из деревни. Какое-то время спустя кормилица получила письмо, в котором сообщалось, что ее родной ребенок дома от плохого питания умер. Видя горе несчастной женщины, маленький обитатель «Приличенска» взял с сестер клятву, что они никогда больше «не допустят такой подлости». Будучи взрослым человеком, Мартов не раз вспоминал этот случай, который оставил в его душе глубокий шрам{126}. Для ребенка, гимназиста, студента, а затем и социал-демократа Мартова моральное кредо значило слишком много, чтобы его игнорировать.
– Мы уходим! – вновь раздался его сиплый от простуды и чрезмерного курения голос. Шум поднявшихся десятков его сторонников заглушил голос Мартова. То был не топот ног меньшевиков, освобождавших навсегда политическую сцену российской истории для большевиков. Это был спазм их общего поражения. Свеча Мартова была потушена не только большевиками, но и им самим, его возгласом-выдохом: «Мы уходим».
В партийном ордене, созданном Лениным, Мартову не оказалось места с самого начала. Первый олицетворял человека, ставшего во главе железного авангарда пролетариата, а второй – российского Дон Кихота, полагавшего, что за ним добровольно пойдет, нет, не войско партийцев, а некая либеральная ассоциация. Ленин в этой политической дуэли был удачливым полководцем, превыше всего ценившим политическую цель. А Мартов – наивным романтиком, одержимым мыслью привить социалистическим программам и практике демократические ценности.
В начале века шансов у Мартова, казалось, в этом единоборстве было больше. Тогда, фактически на учредительном съезде, проходившем в Брюсселе, а затем в Лондоне, после Плеханова самой заметной фигурой был молодой Мартов. Хотя и голос Ленина все крепчал и число его сторонников росло.
Миллионы советских людей, изучая в соответствии с директивами партии приглаженную до неузнаваемости ее собственную историю, думали, что раскол произошел по организационному вопросу. Точнее – по первому пункту устава партии. Школьные учителя, профессора в вузах, комиссары в армии дружно говорили: «Ленин хотел создать партию-крепость, партию – боевой отряд. А Мартов предлагал учредить аморфное, расплывчатое образование, которое никогда не могло бы достичь коммунистических целей». Второе абсолютно верно и сегодня. А что касается «боевых отрядов», то речь шла все же не о них. По сути, решался вопрос: создавать ли партию-орден или партию – демократическую организацию. Мы все знаем, что в соответствии с ленинским предложением членом партии может быть каждый, кто ее поддерживает как материальными средствами, так и «личным участием в одной из партийных организаций». Формулировка Мартова была более мягкой: кроме материальной поддержки, член партии обязан оказывать ей «регулярное личное содействие под руководством одной из организаций»{122}.
Краткий курс истории ВКП(б), лично отредактированный Сталиным, резюмирует ситуацию: «Таким образом, формулировка Мартова, в отличие от ленинской формулировки, широко открывала двери партии неустойчивым непролетарским элементам… Эти люди не стали бы входить в организацию, подчиняться партийной дисциплине, выполнять партийные задания, не стали бы подвергаться опасностям, которые были с этим связаны. И таких людей Мартов и другие меньшевики предлагали считать членами партии»{123}.
Главная книга сталинского большевизма уверяет читателей (а их, по воле Агитпропа, были миллионы), что это был «организационный» вопрос. Да, таковым он, видимо, Сталину и казался.
Мартов, который до первого пункта устава шел вместе с Лениным и голосовал по программному тексту идентично с ним, на двадцать втором заседании «восстал». Не только по первому пункту Устава, но и по большинству других. Противостояние оказалось не временным, а до конца жизни. Хотя ленинское предложение набрало лишь 23 голоса против 28 за вариант Мартова, в дальнейшем господствовал Ленин. Не только потому, что со съезда ушли в знак протеста бундовцы и экономисты. В конечном счете Ленин увидел больше шансов в революционной борьбе для партии-монолита, партии с жесткой внутренней организацией, чем в той ассоциации, которую отстаивал Мартов. В начале века, как и в октябре 1917 года, победил Ленин, еще не зная, что исторически он безнадежно проиграет. Нет, не Мартову, а неумолимому времени, которое отвергнет насилие, диктат и монополию на власть.
Немногие знают, что Мартов начинал свою сознательную жизнь как сторонник самостоятельной еврейской социал-демократической партии – Бунда. Работая в середине девяностых годов в еврейских организациях Вильно, Мартов верил в жизненность еврейского социалистического движения. Если смотреть на количественную сторону, то в начале века Бунд был весьма внушительной общественной силой. Как сообщает историк Бунда М. Рафес, в 1904 году общее количество членов рабочей еврейской партии насчитывало более 20 тысяч человек, более чем в два раза превосходя «русские» партийные организации{124}.
В конце девяностых годов Ю.О. Мартов видел в Бунде едва ли не важнейшее условие достижения евреями равноправия в области гражданских прав{125}. Однако на II съезде РСДРП Мартов уже выступал против еврейского сепаратизма, встав раз и навсегда на сторону «мягких» искровцев. Для Мартова политическая «мягкость» – это не только склонность и способность к компромиссам, но и понимание необходимости (в любых условиях!) союза с высокой моралью. Именно это обстоятельство, а не «пункт первый» устава, развело Мартова с Лениным со временем навсегда.
Возможно, в конфликте Мартова с Лениным лежали не столько политические императивы, сколько нравственные. Приведу одно любопытное свидетельство, упоминаемое Б. Двиновым в «Новом журнале». Как рассказывала сестра Мартова Лидия Дан, в детстве дети Цедербаумов своими играми создали некий идеальный мир, который именовали «Приличенск». Игры, где особо ценятся честь, достоинство, совесть, составляют основу человеческого приличия. Сестра Мартова вспоминала, что в семье произошел случай, потрясший всех, и особенно Юлия. Для младшего брата Владимира взяли кормилицу из деревни. Какое-то время спустя кормилица получила письмо, в котором сообщалось, что ее родной ребенок дома от плохого питания умер. Видя горе несчастной женщины, маленький обитатель «Приличенска» взял с сестер клятву, что они никогда больше «не допустят такой подлости». Будучи взрослым человеком, Мартов не раз вспоминал этот случай, который оставил в его душе глубокий шрам{126}. Для ребенка, гимназиста, студента, а затем и социал-демократа Мартова моральное кредо значило слишком много, чтобы его игнорировать.