Страница:
В отношениях с молодым Владимиром Ульяновым Юлий Мартов вначале вскользь, а затем более рельефно рассмотрел черты, которые создали в конце концов непреодолимый водораздел между ними. В своих «Записках социал-демократа», которые успели выйти в Берлине при жизни Мартова, автор вспоминал, что в конце века «В.И. Ульянов оставлял при первом знакомстве несколько иное впечатление, чем то, которое неизменно производил в позднейшую эпоху. В нем еще не было, или по меньшей мере не сквозило, той уверенности в своей силе – не говорю уже в своем историческом призвании, – которая заметно выступала в более зрелый период его жизни. Ему было тогда 25–26 лет… Ульянов еще не пропитался тем презрением и недоверием к людям, которое, сдается мне, больше всего способствовало выработке из него определенного типа вождя». Правда, Мартов тут же замечает, что «элементов личного тщеславия в характере В.И. Ульянова я никогда не замечал»{127}.
Свидетельства Мартова о моральной эволюции Ленина весьма интересны. В генетических корнях нравственности этого человека проявляются многие особенности его натуры, наложившие глубокий отпечаток на деятельность созданной им партии. Решительным и беспощадным Ленин стал не сразу. Вернемся еще раз к воспоминаниям Мартова.
На одной студенческой вечеринке в Петербурге Ульянов «выступал с речью против народничества, в которой, между прочим, со свойственной ему полемической резкостью, переходящей в грубость, обрушился на В. Воронцова. Речь имела успех. Но когда по окончании ее Ульянов от знакомых узнал, что атакованный им Воронцов находится среди публики, он переконфузился и сбежал с собрания»{128}.
Со временем, с годами Ленин перестанет «конфузиться» и обретет твердость и непреклонность, переходящие в жестокость. Познакомившись с материалами о положении на вязально-текстильной фабрике Мостекстиля, в записке И.В. Сталину и И.С. Уншлихту он советует «созвать из архинадежных людей совещание тайное» для выработки мер борьбы с расхитителями, кои должны быть весьма просты: «поимка нескольких случаев и расстрел»{129}.
Судьба отношений Мартова и Ленина – это судьба двух концепций революционного развития в России: гуманной – демократической и силовой – тоталитарной. Вопрос далеко выходит за рамки личных отношений и отражает драму борьбы двух начал: политики в союзе с моралью и политики, подчинившей мораль. Борьба в редакции «Искры» и вокруг нее означала для Мартова нечто большее, нежели просто фракционная борьба. Он видел в ней прообраз власти, утверждающей себя «любой ценой». Поддерживая высказывания Плеханова о «бонапартизме» Ленина, Мартов написал специальную брошюру против монополии центра с его контролем и жесткими директивами. Это положение автор работы назвал «осадным положением в партии»{130}. А оно, это «осадное положение», создавалось с самого начала. Этого не скрывал и Ленин. В своем «Ответе Розе Люксембург», написанном в сентябре 1904 года, он указывает: «Каутский ошибается, если он думает, что при русском полицейском режиме существует такое большое различие между принадлежностью к партийной организации и просто работой под контролем партийной организации»{131}.
До революции 1917 года Ленин, по сути, борется за свою главную идею: создать монолитную, централизованную партию, с помощью которой можно прийти к власти. Он не задается мыслью, что будет потом? Ведь партия-орден уже будет создана? Она же не исчезнет никуда? Не в этом ли феномене видна угроза будущему? Нет, Ленин так не думает. Все, кто не согласен с ним, достойны быть лишь с Мартовым.
В письме А.А. Богданову и С.И. Гусеву Ленин однозначно утверждает: «Либо мы сплотим действительно железной организацией тех, кто хочет воевать, и этой маленькой, но крепкой партией будем громить рыхлое чудище новоискровских разношерстных элементов…» В примечании добавляет, что тех, «которые абсолютно не способны воевать», он просто «всех отдал Мартову»{132}.
Добавление чрезвычайно красноречивое: кто за «железную» гвардию, готовность «воевать» и «громить» – те в его партию. А не способные к этому – в «рыхлое чудище» Мартова. Ленин презрительно относится к моральным сентенциям Мартова, Плеханова, Аксельрода. В своей полемике, которая, пожалуй, составляет львиную долю всего литературного наследия Ленина, он мимоходом бросает слова, которые отдают осуждающим рефреном, что, мол, Мартов известен «своей моральной чуткостью», вопит о «краже», «шпионстве» и других безнравственных вещах{133}.
До своей победы в октябре 1917 года Ленин не перестает полемизировать с Мартовым, если это можно назвать полемикой. Изобличения, осуждения, «приговоры» и просто оскорбления в адрес человека, с которым в молодости было так много общего. Но Мартов непреклонен. Склонный и способный к компромиссам, Мартов не испытывает никаких позывов к поиску согласия. Просто давно пришло понимание, что тот социализм, который намерен строить вождь партии большевиков, не имеет отношения ни к подлинной справедливости, ни к нравственным принципам, ни к гуманистическим началам социалистических мечтаний.
Уже проиграв, Мартов ужаснулся «промежуточному» итогу достигнутого в 1917 году. В письме к одному из своих личных друзей Н.С. Кристи Мартов выносит вердикт, который оказался сколь пророческим, столь и весьма точным.
«Дело не только в глубокой уверенности, что пытаться насаждать социализм в экономически и культурно отсталой стране – бессмысленная утопия, но и в органической неспособности моей помириться с тем аракчеевским пониманием социализма и пугачевским пониманием классовой борьбы, которые порождаются, конечно, самим тем фактом, что европейский идеал пытаются насадить на азиатской почве. Получается такой букет, что трудно вынести. Для меня социализм всегда был не отрицанием индивидуальной свободы и индивидуальности, а, напротив, высшим их воплощением, и начало коллективизма я представлял себе противоположным «стадности» и нивелировке… Здесь же расцветает такой «окопно-казарменный» квазисоциализм, основанный на всестороннем «опрощении» всей жизни, на культе даже не «мозолистого кулака», а просто кулака…»{134}
Интернационалистическая позиция «революционного оборончества» Мартова весьма контрастировала с пораженчеством Ленина и патриотизмом Плеханова. Вероятно, она, эта позиция Мартова, была наиболее верной и благородной. Весть о вспыхнувшем пожаре европейской войны 1914 года застала Мартова в Париже. В своем «Голосе» (небольшой coциал-демократической газете центристского толка) Мартов не уставал повторять: «Да здравствует мир! Довольно крови! Довольно бессмысленных жертв! Да здравствует мир!» Вернувшись в мае 1917 года в Россию, Мартов не изменил своим интернационалистским позициям; он последовательно выступал не только против пораженчества, против превращения войны империалистической в войну гражданскую, но и против шовинизма, вызывая часто огонь по своим позициям как слева, так и справа.
В своих воспоминаниях один из заметных актеров российской революционной трагедии И.Г. Церетели приводил монолог Мартова. «Для Ленина такие явления, как война или мир, сами по себе никакого интереса не представляют. Единственная вещь, которая его интересует, это революция, и настоящей революцией он считает только ту, где власть будет захвачена большевиками.
Я задаю себе вопрос, продолжал Мартов, что будет делать Ленин, если демократии удастся добиться заключения мира? Очень возможно, что в этом случае Ленин перестроит всю свою агитацию в массах и станет проповедовать им, что все беды послевоенной поры происходят от преступлений демократии, состоящих в том, что она преждевременно закончила войну и не имела мужества довести ее до полного разгрома германского милитаризма»{135}.
Вполне вероятно, что Мартов так мог говорить о прагматизме Ленина, ибо для лидера русской революции, действительно, единственной, монопольной проблемой была только власть. Все остальное было подчинено цели ее захвата.
После того как в июне 1918 года ВЦИК вывел из своего состава правых эсеров и меньшевиков, Мартову ничего не оставалось, как бороться пером против сползания революции к диктатуре одной партии. Д. Шуб приводит свидетельство Е. Драбкиной, видевшей сцену исключения меньшевиков из управляющего эшелона революции. После проведенного Я. Свердловым голосования, исключившего правых эсеров и меньшевиков из Советов, и предложения покинуть зал заседаний ВЦИК вскочил Мартов и, посылая проклятья «диктаторам», «бонапартистам», «узурпаторам», «захватчикам», пытался надеть свое поношенное пальто, но никак не попадал в рукав. Ленин стоял бледный и молча смотрел на выразительную сцену. Сидевший рядом левый эсер весело смеялся, тыча пальцем в кашляющего и ругающегося Мартова. Тот наконец справился с пальто и, уходя, обернувшись, пророчески бросил хохочущему революционеру:
– Вы напрасно веселитесь, молодой человек. Не пройдет и трех месяцев, как вы последуете за нами{136}.
Вспоминая трагедию Мартова, которая лишь рельефнее оттеняет трагедию русской революции и большевистскую одномерность Ленина, нельзя вместе с тем смотреть на поверженного лидера меньшевиков как на лицо, олицетворяющее только историческую правоту. Он был до конца своих дней ортодоксальным социалистом, одним из лидеров нового «2 1/2 Интернационала», верил в историческую правомерность диктатуры пролетариата и многие другие догмы марксизма. Он верил, что социалистческая революция может быть обновляющим и освежающим актом созидания. Мартов не мог принять лишь ленинского монополизма, ставки большевиков на насилие и террор. Правда, это весьма немало.
Потерпевший поражение революционер наивно верил, что революция может быть чистой, моральной, светлой. В дни, когда белый и красный террор, столкнувшись, образовали чудовищную волну насилия, Мартов быстро написал брошюру: «Долой смертную казнь». На одном дыхании он писал строки, подобные этим: «Как только большевики стали у власти, с первого же дня, объявив об отмене смертной казни, они начали убивать пленников, захваченных после боя в Гражданской войне, как это делают все дикари. Убивать врагов, которые после боя сдались на слово, на обещание, что им будет дарована жизнь… Смертная казнь объявлялась отмененной, но в каждом городе, в каждом уезде разные чрезвычайные комиссии и военно-революционные комитеты приказывали расстреливать сотни и сотни людей… Этот кровавый разврат совершается именем социализма, именем того учения, которое провозгласило братство людей в труде высшей целью человечества… Партия смертных казней – такой же враг рабочего класса, как и партия погромов»{137}.
Как бы «доказывая» правоту слов Мартова, уже после его смерти, в ноябре 1923 года, Политбюро рассматривало «Туркестанский вопрос». Докладывал Рудзутак. Он сообщил «вождям», что в Туркестане пригласили на переговоры с советской властью руководителей отрядов басмачей. Им обещалось, что жизни их не угрожает опасность и что на специальной конференции будут рассмотрены пути мирного решения конфликта. Приехало 183 главаря. Всех их немедленно арестовали и 151 человека приговорили к расстрелу. Первых из списка уже поставили к стенке и расстреляли, но тут вмешалась Москва. Нет, Политбюро не сочло этот акт проявлением коварства, а просто пока «несвоевременным»{138}.
У Мартова были аргументы нравственные, у Ленина – аргументы политического прагматизма. Призывы к «моральности» Ленин считал проявлением «буржуазного либерализма». На такие сентенции отвечал записками наподобие той, которую он написал И.С. Уншлихту:
«Никак не могу быть в Политбюро. У меня ухудшение. Думаю, что во мне и нет надобности. Дело теперь только в чисто технических мерах, ведущих к тому, чтобы наши суды усилили (и сделали более быстрой) репрессию против меньшевиков…
С ком. приветом, Ленин»{139}.
Террор, репрессии, насилие для Ленина были чисто «техническим» делом. У Мартова не было шансов повлиять на большевистское руководство в сторону гуманизации его политики. Ее сутью было насильственное переустройство общества и всего мира. Моральная наивность российского Дон Кихота поднимает его на большую нравственную высоту, недоступную людям, одержавшим над ним и его единомышленниками победу.
Политически Мартов умирал бурно. Физически он погас тихо и печально, как сгоревшая свеча. Уже будучи тяжелобольным, он смог по разрешению Политбюро ЦК РКП осенью 1920 года уехать в Германию, успел создать печатный орган меньшевиков в Берлине «Социалистический вестник». В последней своей статье, которую он смог с трудом написать, пока смерть не похитила его у жизни, Мартов верит в неизбежный уход с исторической сцены большевизма и замену его в России «правовым режимом демократии». Может быть, мы только сейчас находимся на пороге свершения его вещего желания? Или вновь новая волна большевизма захлестнет несчастную российскую демократию?
Не дожив до своего пятидесятилетия полгода, 24 апреля 1923 года Мартов скончался от туберкулеза. Пожалуй, не столько безмерное курение добило лидера меньшевиков, сколько крах всех его надежд. Свеча русской демократии горестно погасла. Личная трагедия революционера весьма символична для всего социалистического эксперимента в России{140}.
И Ленин, и Мартов стояли у истоков рождения революционной партии. Возникнув, партия, как горный ключ, стала метаться то влево, то вправо в стремлении проложить себе историческое русло. Такие люди, как Мартов, хотели, чтобы поток был спокойным, широким, плавным. Сторонники Ленина видели революционную партию как водопад, низвергающийся с высоты. Ленин оказался более искусным строителем, и созданная российскими социал-демократами партия, так и не приобретя полностью присущих ей традиционных черт, стала быстро превращаться в орден, который после октября 1917 года стал государственным. Он не был ни монашеским, ни рыцарским орденом, а, скорее, идеологическим. Никто до самой смерти Ленина не подвергал сомнению его абсолютное право быть Магистром этого ордена.
Мартову, этому Дон Кихоту русской революции, изначально здесь не было места.
Сады бытия замусорены ложью, лестью, властолюбием, двуличием, тщеславием, корыстолюбием. Они уживаются рядом с добром, благородством, совестью, мужеством, стыдом, покаянием. Ленин (а сколько было «охотников» и до него и после!) вознамерился очистить эти сады от человеческого мусора. Для этого ему нужна была железная организация: сплоченная, фанатично преданная идее, безжалостная, тупая в своей одержимости, слепая в своей идеологической зашоренности. С помощью этой организации-ордена Ленин смог в конце концов завладеть общественным сознанием миллионов людей, но не только для того, чтобы позвать их в светлую горницу будущего, но и чтобы разбудить в подвалах инстинктов революционную жажду ниспровержения, отрицания и разрушения. Он не учел одного: его партия могла жить только в тоталитарной системе. В любой другой она не способна существовать. Август 1991 года подтвердил обреченность его детища.
Глава 3
Свидетельства Мартова о моральной эволюции Ленина весьма интересны. В генетических корнях нравственности этого человека проявляются многие особенности его натуры, наложившие глубокий отпечаток на деятельность созданной им партии. Решительным и беспощадным Ленин стал не сразу. Вернемся еще раз к воспоминаниям Мартова.
На одной студенческой вечеринке в Петербурге Ульянов «выступал с речью против народничества, в которой, между прочим, со свойственной ему полемической резкостью, переходящей в грубость, обрушился на В. Воронцова. Речь имела успех. Но когда по окончании ее Ульянов от знакомых узнал, что атакованный им Воронцов находится среди публики, он переконфузился и сбежал с собрания»{128}.
Со временем, с годами Ленин перестанет «конфузиться» и обретет твердость и непреклонность, переходящие в жестокость. Познакомившись с материалами о положении на вязально-текстильной фабрике Мостекстиля, в записке И.В. Сталину и И.С. Уншлихту он советует «созвать из архинадежных людей совещание тайное» для выработки мер борьбы с расхитителями, кои должны быть весьма просты: «поимка нескольких случаев и расстрел»{129}.
Судьба отношений Мартова и Ленина – это судьба двух концепций революционного развития в России: гуманной – демократической и силовой – тоталитарной. Вопрос далеко выходит за рамки личных отношений и отражает драму борьбы двух начал: политики в союзе с моралью и политики, подчинившей мораль. Борьба в редакции «Искры» и вокруг нее означала для Мартова нечто большее, нежели просто фракционная борьба. Он видел в ней прообраз власти, утверждающей себя «любой ценой». Поддерживая высказывания Плеханова о «бонапартизме» Ленина, Мартов написал специальную брошюру против монополии центра с его контролем и жесткими директивами. Это положение автор работы назвал «осадным положением в партии»{130}. А оно, это «осадное положение», создавалось с самого начала. Этого не скрывал и Ленин. В своем «Ответе Розе Люксембург», написанном в сентябре 1904 года, он указывает: «Каутский ошибается, если он думает, что при русском полицейском режиме существует такое большое различие между принадлежностью к партийной организации и просто работой под контролем партийной организации»{131}.
До революции 1917 года Ленин, по сути, борется за свою главную идею: создать монолитную, централизованную партию, с помощью которой можно прийти к власти. Он не задается мыслью, что будет потом? Ведь партия-орден уже будет создана? Она же не исчезнет никуда? Не в этом ли феномене видна угроза будущему? Нет, Ленин так не думает. Все, кто не согласен с ним, достойны быть лишь с Мартовым.
В письме А.А. Богданову и С.И. Гусеву Ленин однозначно утверждает: «Либо мы сплотим действительно железной организацией тех, кто хочет воевать, и этой маленькой, но крепкой партией будем громить рыхлое чудище новоискровских разношерстных элементов…» В примечании добавляет, что тех, «которые абсолютно не способны воевать», он просто «всех отдал Мартову»{132}.
Добавление чрезвычайно красноречивое: кто за «железную» гвардию, готовность «воевать» и «громить» – те в его партию. А не способные к этому – в «рыхлое чудище» Мартова. Ленин презрительно относится к моральным сентенциям Мартова, Плеханова, Аксельрода. В своей полемике, которая, пожалуй, составляет львиную долю всего литературного наследия Ленина, он мимоходом бросает слова, которые отдают осуждающим рефреном, что, мол, Мартов известен «своей моральной чуткостью», вопит о «краже», «шпионстве» и других безнравственных вещах{133}.
До своей победы в октябре 1917 года Ленин не перестает полемизировать с Мартовым, если это можно назвать полемикой. Изобличения, осуждения, «приговоры» и просто оскорбления в адрес человека, с которым в молодости было так много общего. Но Мартов непреклонен. Склонный и способный к компромиссам, Мартов не испытывает никаких позывов к поиску согласия. Просто давно пришло понимание, что тот социализм, который намерен строить вождь партии большевиков, не имеет отношения ни к подлинной справедливости, ни к нравственным принципам, ни к гуманистическим началам социалистических мечтаний.
Уже проиграв, Мартов ужаснулся «промежуточному» итогу достигнутого в 1917 году. В письме к одному из своих личных друзей Н.С. Кристи Мартов выносит вердикт, который оказался сколь пророческим, столь и весьма точным.
«Дело не только в глубокой уверенности, что пытаться насаждать социализм в экономически и культурно отсталой стране – бессмысленная утопия, но и в органической неспособности моей помириться с тем аракчеевским пониманием социализма и пугачевским пониманием классовой борьбы, которые порождаются, конечно, самим тем фактом, что европейский идеал пытаются насадить на азиатской почве. Получается такой букет, что трудно вынести. Для меня социализм всегда был не отрицанием индивидуальной свободы и индивидуальности, а, напротив, высшим их воплощением, и начало коллективизма я представлял себе противоположным «стадности» и нивелировке… Здесь же расцветает такой «окопно-казарменный» квазисоциализм, основанный на всестороннем «опрощении» всей жизни, на культе даже не «мозолистого кулака», а просто кулака…»{134}
Интернационалистическая позиция «революционного оборончества» Мартова весьма контрастировала с пораженчеством Ленина и патриотизмом Плеханова. Вероятно, она, эта позиция Мартова, была наиболее верной и благородной. Весть о вспыхнувшем пожаре европейской войны 1914 года застала Мартова в Париже. В своем «Голосе» (небольшой coциал-демократической газете центристского толка) Мартов не уставал повторять: «Да здравствует мир! Довольно крови! Довольно бессмысленных жертв! Да здравствует мир!» Вернувшись в мае 1917 года в Россию, Мартов не изменил своим интернационалистским позициям; он последовательно выступал не только против пораженчества, против превращения войны империалистической в войну гражданскую, но и против шовинизма, вызывая часто огонь по своим позициям как слева, так и справа.
В своих воспоминаниях один из заметных актеров российской революционной трагедии И.Г. Церетели приводил монолог Мартова. «Для Ленина такие явления, как война или мир, сами по себе никакого интереса не представляют. Единственная вещь, которая его интересует, это революция, и настоящей революцией он считает только ту, где власть будет захвачена большевиками.
Я задаю себе вопрос, продолжал Мартов, что будет делать Ленин, если демократии удастся добиться заключения мира? Очень возможно, что в этом случае Ленин перестроит всю свою агитацию в массах и станет проповедовать им, что все беды послевоенной поры происходят от преступлений демократии, состоящих в том, что она преждевременно закончила войну и не имела мужества довести ее до полного разгрома германского милитаризма»{135}.
Вполне вероятно, что Мартов так мог говорить о прагматизме Ленина, ибо для лидера русской революции, действительно, единственной, монопольной проблемой была только власть. Все остальное было подчинено цели ее захвата.
После того как в июне 1918 года ВЦИК вывел из своего состава правых эсеров и меньшевиков, Мартову ничего не оставалось, как бороться пером против сползания революции к диктатуре одной партии. Д. Шуб приводит свидетельство Е. Драбкиной, видевшей сцену исключения меньшевиков из управляющего эшелона революции. После проведенного Я. Свердловым голосования, исключившего правых эсеров и меньшевиков из Советов, и предложения покинуть зал заседаний ВЦИК вскочил Мартов и, посылая проклятья «диктаторам», «бонапартистам», «узурпаторам», «захватчикам», пытался надеть свое поношенное пальто, но никак не попадал в рукав. Ленин стоял бледный и молча смотрел на выразительную сцену. Сидевший рядом левый эсер весело смеялся, тыча пальцем в кашляющего и ругающегося Мартова. Тот наконец справился с пальто и, уходя, обернувшись, пророчески бросил хохочущему революционеру:
– Вы напрасно веселитесь, молодой человек. Не пройдет и трех месяцев, как вы последуете за нами{136}.
Вспоминая трагедию Мартова, которая лишь рельефнее оттеняет трагедию русской революции и большевистскую одномерность Ленина, нельзя вместе с тем смотреть на поверженного лидера меньшевиков как на лицо, олицетворяющее только историческую правоту. Он был до конца своих дней ортодоксальным социалистом, одним из лидеров нового «2 1/2 Интернационала», верил в историческую правомерность диктатуры пролетариата и многие другие догмы марксизма. Он верил, что социалистческая революция может быть обновляющим и освежающим актом созидания. Мартов не мог принять лишь ленинского монополизма, ставки большевиков на насилие и террор. Правда, это весьма немало.
Потерпевший поражение революционер наивно верил, что революция может быть чистой, моральной, светлой. В дни, когда белый и красный террор, столкнувшись, образовали чудовищную волну насилия, Мартов быстро написал брошюру: «Долой смертную казнь». На одном дыхании он писал строки, подобные этим: «Как только большевики стали у власти, с первого же дня, объявив об отмене смертной казни, они начали убивать пленников, захваченных после боя в Гражданской войне, как это делают все дикари. Убивать врагов, которые после боя сдались на слово, на обещание, что им будет дарована жизнь… Смертная казнь объявлялась отмененной, но в каждом городе, в каждом уезде разные чрезвычайные комиссии и военно-революционные комитеты приказывали расстреливать сотни и сотни людей… Этот кровавый разврат совершается именем социализма, именем того учения, которое провозгласило братство людей в труде высшей целью человечества… Партия смертных казней – такой же враг рабочего класса, как и партия погромов»{137}.
Как бы «доказывая» правоту слов Мартова, уже после его смерти, в ноябре 1923 года, Политбюро рассматривало «Туркестанский вопрос». Докладывал Рудзутак. Он сообщил «вождям», что в Туркестане пригласили на переговоры с советской властью руководителей отрядов басмачей. Им обещалось, что жизни их не угрожает опасность и что на специальной конференции будут рассмотрены пути мирного решения конфликта. Приехало 183 главаря. Всех их немедленно арестовали и 151 человека приговорили к расстрелу. Первых из списка уже поставили к стенке и расстреляли, но тут вмешалась Москва. Нет, Политбюро не сочло этот акт проявлением коварства, а просто пока «несвоевременным»{138}.
У Мартова были аргументы нравственные, у Ленина – аргументы политического прагматизма. Призывы к «моральности» Ленин считал проявлением «буржуазного либерализма». На такие сентенции отвечал записками наподобие той, которую он написал И.С. Уншлихту:
«Никак не могу быть в Политбюро. У меня ухудшение. Думаю, что во мне и нет надобности. Дело теперь только в чисто технических мерах, ведущих к тому, чтобы наши суды усилили (и сделали более быстрой) репрессию против меньшевиков…
С ком. приветом, Ленин»{139}.
Террор, репрессии, насилие для Ленина были чисто «техническим» делом. У Мартова не было шансов повлиять на большевистское руководство в сторону гуманизации его политики. Ее сутью было насильственное переустройство общества и всего мира. Моральная наивность российского Дон Кихота поднимает его на большую нравственную высоту, недоступную людям, одержавшим над ним и его единомышленниками победу.
Политически Мартов умирал бурно. Физически он погас тихо и печально, как сгоревшая свеча. Уже будучи тяжелобольным, он смог по разрешению Политбюро ЦК РКП осенью 1920 года уехать в Германию, успел создать печатный орган меньшевиков в Берлине «Социалистический вестник». В последней своей статье, которую он смог с трудом написать, пока смерть не похитила его у жизни, Мартов верит в неизбежный уход с исторической сцены большевизма и замену его в России «правовым режимом демократии». Может быть, мы только сейчас находимся на пороге свершения его вещего желания? Или вновь новая волна большевизма захлестнет несчастную российскую демократию?
Не дожив до своего пятидесятилетия полгода, 24 апреля 1923 года Мартов скончался от туберкулеза. Пожалуй, не столько безмерное курение добило лидера меньшевиков, сколько крах всех его надежд. Свеча русской демократии горестно погасла. Личная трагедия революционера весьма символична для всего социалистического эксперимента в России{140}.
И Ленин, и Мартов стояли у истоков рождения революционной партии. Возникнув, партия, как горный ключ, стала метаться то влево, то вправо в стремлении проложить себе историческое русло. Такие люди, как Мартов, хотели, чтобы поток был спокойным, широким, плавным. Сторонники Ленина видели революционную партию как водопад, низвергающийся с высоты. Ленин оказался более искусным строителем, и созданная российскими социал-демократами партия, так и не приобретя полностью присущих ей традиционных черт, стала быстро превращаться в орден, который после октября 1917 года стал государственным. Он не был ни монашеским, ни рыцарским орденом, а, скорее, идеологическим. Никто до самой смерти Ленина не подвергал сомнению его абсолютное право быть Магистром этого ордена.
Мартову, этому Дон Кихоту русской революции, изначально здесь не было места.
Сады бытия замусорены ложью, лестью, властолюбием, двуличием, тщеславием, корыстолюбием. Они уживаются рядом с добром, благородством, совестью, мужеством, стыдом, покаянием. Ленин (а сколько было «охотников» и до него и после!) вознамерился очистить эти сады от человеческого мусора. Для этого ему нужна была железная организация: сплоченная, фанатично преданная идее, безжалостная, тупая в своей одержимости, слепая в своей идеологической зашоренности. С помощью этой организации-ордена Ленин смог в конце концов завладеть общественным сознанием миллионов людей, но не только для того, чтобы позвать их в светлую горницу будущего, но и чтобы разбудить в подвалах инстинктов революционную жажду ниспровержения, отрицания и разрушения. Он не учел одного: его партия могла жить только в тоталитарной системе. В любой другой она не способна существовать. Август 1991 года подтвердил обреченность его детища.
Глава 3
Октябрьский шрам
…На русской революции, быть может, больше, чем на всякой другой, лежит отсвет Апокалипсиса.
Николай Бердяев
Хотя о войне в Европе долго и много говорили, надвинулась она быстро, как летняя гроза. Выстрелы в Сараеве были тем едва ощутимым, легким толчком, который в жаркий летний день сдвинул с вершин гигантскую лавину межгосударственных противоречий. Сербы получили от Австрии ультиматум, который заведомо нельзя было принять. Сильные решили преподать урок слабым.
Император российский, Николай II, незаслуженно забытый как царь-миротворец, пытался остановить бойню. В своей телеграмме Вильгельму он просит германского императора «помешать своему союзнику – Австрии – зайти слишком далеко в неблагородной войне, объявленной слабой стране». Германский монарх отмечает двумя жирными восклицательными знаками слова «неблагородной войне», записав на полях телеграммы: «Признание в собственной слабости и попытка приписать мне ответственность за войну. Телеграмма содержит скрытую угрозу и требование, подобное приказу, остановить руку союзника»{1}.
Попытка русского царя остановить занесенный меч потерпела такую же неудачу, как и его историческая попытка остановить начавшуюся гонку вооружений. Мир уже забыл, что в августе 1898 года именно Николай II впервые в истории человеческой цивилизации обратился к народам мира с предложением «положить предел непрерывным вооружениям и изыскать средства предупредить угрожающие всему миру несчастья». Большинство государств или не поняли призыва, или не захотели его понять, а многие встретили просто враждебно. Но, сталкиваясь с холодом безразличия, молодой русский царь добился-таки созыва в Гааге международной конференции (июнь 1899 года), где удалось хоть частично «гуманизировать» правила войны: запретить использование разрывных пуль, газов, воздушных бомбардировок, разрушения городов и сел, варварски обходиться с пленными…
И хотя вскоре эти решения большинством участников будут прочно забыты, может быть, для российского императора роль пионера в стремлении «облагородить» и остановить войну была самой славной внешнеполитической страницей в его трагической биографии.
Вот и сейчас Николай телеграфно «уговаривает» Вильгельма «передать рассмотрение конфликта» третейскому суду, учрежденному той самой конференцией в Гааге. Последовал отказ. Царь под давлением министра иностранных дел Сазонова, генералов вынужден согласиться на объявление «частичной» (против Австрии) мобилизации, чтобы поддержать славян на Балканах. Реакция последовала незамедлительно: в полночь приходит еще одна телеграмма из Берлина. Содержание ее красноречиво: «Если Россия мобилизуется против Австрии (т. е. приступит к частичной мобилизации), то моя роль посредника, которой ты любезно облек меня, будет поставлена в опасность, если не совсем разрушена. Вся тяжесть решения лежит теперь на твоих плечах, которые несут ответственность за мир или войну»{2}.
Последовавший ультиматум в ночь на 19 июля (1 августа) 1914 года, требовавший отменить в России любую мобилизацию, означал лишь одно – войну. Хотя русский царь запоздало телеграфирует Вильгельму: его войска не сдвинутся с места, пока будут идти переговоры, сколько бы они ни продолжались, в Германии окончательно вынули меч войны из ножен. В 19 часов 10 минут 19 июля (1 августа) 1914 года германский посол Пуртолес вручил Сазонову ноту об объявлении войны. Началась не только Первая мировая война; исторический метроном стал отсчитывать годы, месяцы, недели и дни до начала русской революции. По сути, фразой, произнесенной Николаем при подписании приказа о всеобщей мобилизации накануне германского ультиматума: «Вы правы, остается только ждать нападения», император невольно направил российский государственный корабль к гавани, имя которой – революция.
Народные массы, узнав об объявлении Германией войны России, почти единодушно поддержали царя. Патриотический порыв был исключительно сильным. Высочайший Манифест, обнародованный на следующий день, давал шанс на всенародное согласие: «В грозный час испытания да будут забыты внутренние распри. Да укрепится еще теснее единение Царя с Его народом, и да отразит Россия, поднявшаяся как один человек, дерзкий натиск врага»{3}.
Пожалуй, лишь Ленин с небольшой группой сторонников не испытал, как Г.В. Плеханов, острого желания защитить отечество. Даже Троцкий, не бывший оборонцем, в эмигрантской газете «Наше слово» утверждал, что проповедовать желательность поражения царской России нет смысла, ибо это будет означать желание победы реакционной Германии. В момент единодушного порыва народов России, отринувших в сторону классовые, сословные и национальные распри во имя единения перед общей опасностью, лишь Ленин с кучкой своих близких единомышленников интуитивно почувствовал невероятный, фантастический шанс свершения своих надежд и чаяний. И время показало, что его политические расчеты оказались точны. По мере того как в залитых грязью и кровью окопах империалистической войны гасла патриотическая идея и шовинистическая надежда военной победы, у Ленина росла уверенность, что ни Николаю, ни Вильгельму, ни многим другим высоким воителям не выйти из войны без революции. Интеллигенция, не только в России, проклиная войну и призывая к миру, надеялась, что их страна «устоит» и не будет побеждена. Лишь Ленин увидел в Молохе войны незаменимого союзника.
Ленин, проживший войну в Поронино, Вене, но больше в Берне, Цюрихе, других уютных городах и городках нейтральной Швейцарии, воспринимал войну иначе, чем крестьянин, одетый в шинель и испытавший газовую атаку, по-другому, нежели военнопленный из лагеря в Саксонии, не так, как бедствующая семья городского люмпена. Ленин смотрел на войну со стороны, из безопасного бельэтажа русской политической эмиграции.
Чем занимался вождь будущей русской революции в ее прологе? Готовился ли он к той демонической роли, которую ему предстоит сыграть на исторической сцене? Был ли он уверен в благоприятном исходе грядущей драмы в России? Об этом мы постараемся рассказать в этой главе, а пока скажем: в канун февральских потрясений 1917 года Ленин вел безмятежную жизнь человека, привыкшего жить вдали от родины. Годы империалистической войны для Ленина – это сотни писем, которые он написал довольно ограниченному кругу знакомых ему людей. Среди них, кроме А.Г. Шляпникова, А.М. Коллонтай, К.Б. Радека, А.М. Горького, Г.Л. Пятакова, С.Н. Равич, Г.Е. Зиновьева, Л.Б. Каменева, больше всех писем адресовано И.Ф. Арманд. Это большая, эмоционально наполненная переписка двоих очень близких людей, которые, говоря о революционных делах, пытаются передать друг другу нечто большее, чем рутина о «рефератах», сообщения об отправках книг, налаживание связей с Россией через Скандинавию. Цюрих, где находился Ленин, и Кларан, где жила Арманд, были связаны пунктирной линией писем, открыток, телеграмм, записок… Деловые же письма, преимущественно с поручениями, шли таким нужным Ленину людям, как Я.С. Ганецкий и Г.Я. Беленький.
Ленин много занимается философским самообразованием, читая и конспектируя Гегеля, Аристотеля, Лассаля, изучает Наполеона, Клаузевица, читает стихи В. Гюго, бывает изредка с Крупской в местном театре. Ленин с женой имеет возможность снимать средней стоимости номер в доме отдыха в горном местечке Флумс, что в кантоне Санкт-Галлен… В свободное от переписки, отдыха, встреч, поездок, «склок» с иноверцами время Ленин пишет статьи, брошюры, крупные работы, такую, например, как «Империализм как высшая стадия капитализма». Но, не будь революции, об этих работах, как и о самом Ленине, мы знали бы сегодня не больше, чем о литературном наследии в делах Михайловского, Ткачева, Нечаева, Парвуса, Равич…
Почта из России приходит с большим опозданием. Новости Ленин черпал из «Таймс», «Нойе цюрхер цайтунг», «Тан», других западных изданий. По всем сведениям, доходившим до него, Ленин чувствовал: в России близится «землетрясение». Усталость народа от тягот и неудач войны подошла к критической черте. Но что она совсем рядом, эта черта, Ленин и не подозревал.
В начале января 1917 года Ленина пригласили в «Народный дом» Цюриха прочесть в очередную, двенадцатую годовщину первой русской революции доклад о том, что тогда, в начале века, было. Слушателей было немного, в основном студенты. Доклад получился скучным, пространным, описательным; молодые люди в зале стали понемногу выходить, и Ленин был вынужден произнести:
– …Мое время почти уже истекло, и я не хочу злоупотреблять терпением моих слушателей{4}.
В докладе оратор нажимал больше на то, что в 1905 году размах гражданской войны был слишком незначителен, чтобы опрокинуть самодержавие.
– …Крестьяне сожгли до 2 тысяч усадеб и распределили между собой жизненные средства… К сожалению, крестьяне уничтожили тогда только пятнадцатую долю общего количества дворянских усадеб, только пятнадцатую часть того, что они должны были уничтожить… Крестьяне действовали недостаточно наступательно, и в этом заключается одна из коренных причин поражения революции{5}.
Продолжая торопливо читать заготовленные листки, русский эмигрант выразил уверенность, что революция 1905 года остается «прологом грядущей европейской революции». Ленин сказал, что «ближайшие годы… приведут в Европе к народным восстаниям…»{6}. Он говорил о возможности восстаний в Европе, но, однако, не упомянул Россию. О том, что эти восстания вспыхнут не так скоро, Ленин заявил в одной из последних фраз своего доклада:
– Мы, старики, может быть, не доживем до решающих битв этой грядущей революции{7}…
Российский «пророк» и не ведал, что до «грядущей революции» осталось меньше двух месяцев…
Император российский, Николай II, незаслуженно забытый как царь-миротворец, пытался остановить бойню. В своей телеграмме Вильгельму он просит германского императора «помешать своему союзнику – Австрии – зайти слишком далеко в неблагородной войне, объявленной слабой стране». Германский монарх отмечает двумя жирными восклицательными знаками слова «неблагородной войне», записав на полях телеграммы: «Признание в собственной слабости и попытка приписать мне ответственность за войну. Телеграмма содержит скрытую угрозу и требование, подобное приказу, остановить руку союзника»{1}.
Попытка русского царя остановить занесенный меч потерпела такую же неудачу, как и его историческая попытка остановить начавшуюся гонку вооружений. Мир уже забыл, что в августе 1898 года именно Николай II впервые в истории человеческой цивилизации обратился к народам мира с предложением «положить предел непрерывным вооружениям и изыскать средства предупредить угрожающие всему миру несчастья». Большинство государств или не поняли призыва, или не захотели его понять, а многие встретили просто враждебно. Но, сталкиваясь с холодом безразличия, молодой русский царь добился-таки созыва в Гааге международной конференции (июнь 1899 года), где удалось хоть частично «гуманизировать» правила войны: запретить использование разрывных пуль, газов, воздушных бомбардировок, разрушения городов и сел, варварски обходиться с пленными…
И хотя вскоре эти решения большинством участников будут прочно забыты, может быть, для российского императора роль пионера в стремлении «облагородить» и остановить войну была самой славной внешнеполитической страницей в его трагической биографии.
Вот и сейчас Николай телеграфно «уговаривает» Вильгельма «передать рассмотрение конфликта» третейскому суду, учрежденному той самой конференцией в Гааге. Последовал отказ. Царь под давлением министра иностранных дел Сазонова, генералов вынужден согласиться на объявление «частичной» (против Австрии) мобилизации, чтобы поддержать славян на Балканах. Реакция последовала незамедлительно: в полночь приходит еще одна телеграмма из Берлина. Содержание ее красноречиво: «Если Россия мобилизуется против Австрии (т. е. приступит к частичной мобилизации), то моя роль посредника, которой ты любезно облек меня, будет поставлена в опасность, если не совсем разрушена. Вся тяжесть решения лежит теперь на твоих плечах, которые несут ответственность за мир или войну»{2}.
Последовавший ультиматум в ночь на 19 июля (1 августа) 1914 года, требовавший отменить в России любую мобилизацию, означал лишь одно – войну. Хотя русский царь запоздало телеграфирует Вильгельму: его войска не сдвинутся с места, пока будут идти переговоры, сколько бы они ни продолжались, в Германии окончательно вынули меч войны из ножен. В 19 часов 10 минут 19 июля (1 августа) 1914 года германский посол Пуртолес вручил Сазонову ноту об объявлении войны. Началась не только Первая мировая война; исторический метроном стал отсчитывать годы, месяцы, недели и дни до начала русской революции. По сути, фразой, произнесенной Николаем при подписании приказа о всеобщей мобилизации накануне германского ультиматума: «Вы правы, остается только ждать нападения», император невольно направил российский государственный корабль к гавани, имя которой – революция.
Народные массы, узнав об объявлении Германией войны России, почти единодушно поддержали царя. Патриотический порыв был исключительно сильным. Высочайший Манифест, обнародованный на следующий день, давал шанс на всенародное согласие: «В грозный час испытания да будут забыты внутренние распри. Да укрепится еще теснее единение Царя с Его народом, и да отразит Россия, поднявшаяся как один человек, дерзкий натиск врага»{3}.
Пожалуй, лишь Ленин с небольшой группой сторонников не испытал, как Г.В. Плеханов, острого желания защитить отечество. Даже Троцкий, не бывший оборонцем, в эмигрантской газете «Наше слово» утверждал, что проповедовать желательность поражения царской России нет смысла, ибо это будет означать желание победы реакционной Германии. В момент единодушного порыва народов России, отринувших в сторону классовые, сословные и национальные распри во имя единения перед общей опасностью, лишь Ленин с кучкой своих близких единомышленников интуитивно почувствовал невероятный, фантастический шанс свершения своих надежд и чаяний. И время показало, что его политические расчеты оказались точны. По мере того как в залитых грязью и кровью окопах империалистической войны гасла патриотическая идея и шовинистическая надежда военной победы, у Ленина росла уверенность, что ни Николаю, ни Вильгельму, ни многим другим высоким воителям не выйти из войны без революции. Интеллигенция, не только в России, проклиная войну и призывая к миру, надеялась, что их страна «устоит» и не будет побеждена. Лишь Ленин увидел в Молохе войны незаменимого союзника.
Ленин, проживший войну в Поронино, Вене, но больше в Берне, Цюрихе, других уютных городах и городках нейтральной Швейцарии, воспринимал войну иначе, чем крестьянин, одетый в шинель и испытавший газовую атаку, по-другому, нежели военнопленный из лагеря в Саксонии, не так, как бедствующая семья городского люмпена. Ленин смотрел на войну со стороны, из безопасного бельэтажа русской политической эмиграции.
Чем занимался вождь будущей русской революции в ее прологе? Готовился ли он к той демонической роли, которую ему предстоит сыграть на исторической сцене? Был ли он уверен в благоприятном исходе грядущей драмы в России? Об этом мы постараемся рассказать в этой главе, а пока скажем: в канун февральских потрясений 1917 года Ленин вел безмятежную жизнь человека, привыкшего жить вдали от родины. Годы империалистической войны для Ленина – это сотни писем, которые он написал довольно ограниченному кругу знакомых ему людей. Среди них, кроме А.Г. Шляпникова, А.М. Коллонтай, К.Б. Радека, А.М. Горького, Г.Л. Пятакова, С.Н. Равич, Г.Е. Зиновьева, Л.Б. Каменева, больше всех писем адресовано И.Ф. Арманд. Это большая, эмоционально наполненная переписка двоих очень близких людей, которые, говоря о революционных делах, пытаются передать друг другу нечто большее, чем рутина о «рефератах», сообщения об отправках книг, налаживание связей с Россией через Скандинавию. Цюрих, где находился Ленин, и Кларан, где жила Арманд, были связаны пунктирной линией писем, открыток, телеграмм, записок… Деловые же письма, преимущественно с поручениями, шли таким нужным Ленину людям, как Я.С. Ганецкий и Г.Я. Беленький.
Ленин много занимается философским самообразованием, читая и конспектируя Гегеля, Аристотеля, Лассаля, изучает Наполеона, Клаузевица, читает стихи В. Гюго, бывает изредка с Крупской в местном театре. Ленин с женой имеет возможность снимать средней стоимости номер в доме отдыха в горном местечке Флумс, что в кантоне Санкт-Галлен… В свободное от переписки, отдыха, встреч, поездок, «склок» с иноверцами время Ленин пишет статьи, брошюры, крупные работы, такую, например, как «Империализм как высшая стадия капитализма». Но, не будь революции, об этих работах, как и о самом Ленине, мы знали бы сегодня не больше, чем о литературном наследии в делах Михайловского, Ткачева, Нечаева, Парвуса, Равич…
Почта из России приходит с большим опозданием. Новости Ленин черпал из «Таймс», «Нойе цюрхер цайтунг», «Тан», других западных изданий. По всем сведениям, доходившим до него, Ленин чувствовал: в России близится «землетрясение». Усталость народа от тягот и неудач войны подошла к критической черте. Но что она совсем рядом, эта черта, Ленин и не подозревал.
В начале января 1917 года Ленина пригласили в «Народный дом» Цюриха прочесть в очередную, двенадцатую годовщину первой русской революции доклад о том, что тогда, в начале века, было. Слушателей было немного, в основном студенты. Доклад получился скучным, пространным, описательным; молодые люди в зале стали понемногу выходить, и Ленин был вынужден произнести:
– …Мое время почти уже истекло, и я не хочу злоупотреблять терпением моих слушателей{4}.
В докладе оратор нажимал больше на то, что в 1905 году размах гражданской войны был слишком незначителен, чтобы опрокинуть самодержавие.
– …Крестьяне сожгли до 2 тысяч усадеб и распределили между собой жизненные средства… К сожалению, крестьяне уничтожили тогда только пятнадцатую долю общего количества дворянских усадеб, только пятнадцатую часть того, что они должны были уничтожить… Крестьяне действовали недостаточно наступательно, и в этом заключается одна из коренных причин поражения революции{5}.
Продолжая торопливо читать заготовленные листки, русский эмигрант выразил уверенность, что революция 1905 года остается «прологом грядущей европейской революции». Ленин сказал, что «ближайшие годы… приведут в Европе к народным восстаниям…»{6}. Он говорил о возможности восстаний в Европе, но, однако, не упомянул Россию. О том, что эти восстания вспыхнут не так скоро, Ленин заявил в одной из последних фраз своего доклада:
– Мы, старики, может быть, не доживем до решающих битв этой грядущей революции{7}…
Российский «пророк» и не ведал, что до «грядущей революции» осталось меньше двух месяцев…