Страница:
— Постараемся!
XV. ГЕРЦОГ БИРОН
XVI. ДОКЛАД
XVII. СТРУГ НАВЫВЕРТ
XVIII. ЖЕНЩИНА
XIX. РЕЗОЛЮЦИЯ
XV. ГЕРЦОГ БИРОН
Эрнст Иоганн Бирон, избранный, по настоянию императрицы Анны Иоанновны, в 1737 году герцогом Курляндским после смерти герцога Фердинанда, не оставившего потомства, возвысился не в силу каких-либо своих дарований или талантов, а ввиду невероятного счастья, которое выпало на его долю в жизни.
Он решительно не имел никаких нравственных качеств для того, чтобы стоять во главе правления над Россией. От природы он был труслив, мстителен и обладал менее, пожалуй, чем средним умом. Одно у него было исключительным, а именно: он цепко и ревниво умел обставить личные свои интересы и с необыкновенной последовательностью приносить в жертву этим личным интересам все, что было только в его власти. А так как в его власти была целая Россия, то она должна была вся служить господину всесильному герцогу.
В истории России случалось, что, словно ей в наказание, возвышались и получали огромную власть люди мелкие, трусливые и шумные, делавшие все возможное для самовозвышения и употреблявшие на это всю силу своей огромной власти, но падавшие затем с высоты, на которую они взбирались не по праву, как с сокрушенной ударом молнии башни.
Герцог Эрнст Иоганн Бирон, возвеличенный волею императрицы Анны Иоанновны, «управлял» Россией в качестве председателя рабски послушного ему кабинета министров.
Его управление было жестоко, и эта жестокость проявлялась особенно тогда, когда дело касалось личности самого Бирона. Все русское не только поносилось невозбранно, но даже такое поношение поощрялось. За поругание православной веры не взыскивалось и даже оскорбление величества только тогда каралось, когда оно связано было с какой-нибудь выходкой против герцога. Что же касалось — не говоря уже об оскорблении самого герцога, — малейшего неблагоприятного отзыва о нем, то за такое деяние мучили беспощадно и подвергали разорению, заточению, а то и смертной казни. Ни положение, ни заслуги пред отечеством не могли защитить людей, навлекших на себя неудовольствие временщика.
Этот временщик, Эрнст Иоганн Бирон, зазнавался до того, что «трактовал» от имени России с иностранными государствами, принимал иноземных гостей, с которыми разговаривал его брат, как бы уполномоченный от властелина российской империи, каковым почитал себя Бирон.
Он учредил особый «доимочный приказ» и безжалостно выколачивал недоимки, обращая их не в государственную казну, а в секретный фонд. Имевшиеся в его распоряжении секретные деньги Бирон тратил исключительно на то, чтобы упрочивать свое положение, свою личную власть, и покупал на эти деньги льстивые похвалы себе, в особенности, у людей, которые были возле государыни.
Эти его клевреты, купленные на казенные деньги, конечно, связывали собственное свое благополучие с благополучием всесильного герцога и старались служить ему, доходя до лакейской угодливости.
У герцога Бирона был свой двор, и попасть к этому двору или просто быть хотя бы приняту там, считалось, если не более почетным, то гораздо более интересным, чем побывать в большом дворце императрицы Анны Иоанновны.
Заботясь исключительно только о себе и о своем благополучии, Бирон смотрел на каждое государственное дело только с точки зрения того, какую пользу это дело может принести ему лично.
Его дочь носила походя бриллиантовые браслеты в несколько тысяч ценою, сам он горстями швырял золотые, когда это приходило ему в голову, жаловал на галере гребцам, когда катался, вдвое против того, что давала сама государыня, и носился со своей персоной, заботясь о ее удобствах более, чем о нуждах российского государства.
Императрица Анна Иоанновна, окруженная клевретами Бирона, думала, что в России все обстоит благополучно, и не желала передать власть в другие руки, боясь, что будет хуже. Это боязнь чего-то неопределенного, худшего со стороны Анны Иоанновны укрепляла положение Бирона, пожалуй, еще прочнее, чем неизменное личное расположение государыни к временщику.
Носясь со своей персоной, Бирон капризно выбирал себе квартиру, каждый раз роскошно отделывая ее себе на казенный счет. В конце концов он поселился в малом летнем дворце Петра Великого, в Летнем саду.
Этот дворец был не особенно обширен, но поместителен, и главное его преимущество для герцога состояло в том, что он находился возле большого дворца, построенного Анной Иоанновной в Летнем же саду, со стороны Невы, для себя.
В этом месте, т. е. где теперь стоит решетка Летнего сада с часовней, при Екатерине Первой были построены для торжеств по случаю бракосочетания великой княжны Анны Петровны с герцогом Голштинским большая деревянная галерея и зал с четырьмя комнатами по сторонам. Зал имел одиннадцать окон по фасаду, вдоль набережной Невы. В 1731 году императрица Анна велела сломать этот зал и на его месте выстроить новый дворец. Он был одноэтажный, но очень обширный и отличался чрезвычайно богатым убранством, которое можно было видеть сквозь зеркальные стекла окон, бывшие тогда редкостью[2].
Таким образом, Бирон, поселившись в малом дворце Петра Великого в Летнем саду, находился по соседству с императрицей и жил с нею как бы в усадьбе, отделенной от остального Петербурга Невой, рекой Фонтанной и огромным Летним садом и Царицыным лугом, покрытым тогда кустарниками, прудами, фонтанами и дорожками.
Здесь Бирон чувствовал себя как бы в большей безопасности и отсюда мог как бы свободнее отдавать свои беспощадные приказания.
А эти приказания были беспощадны, потому что Бирон с самой пугливой подозрительностью и раздражительным самолюбием соединял неумолимую месть. Не было ничего легче, как навлечь его подозрение или оскорбить это его самолюбие нескромным словом. Ни один житель Петербурга того времени, да и не только Петербурга, не мог быть уверен, что с ним станется завтра, и вставший утром со своей постели человек не мог сказать с уверенностью, не придется ли ему ночевать в каземате на соломе.
Он решительно не имел никаких нравственных качеств для того, чтобы стоять во главе правления над Россией. От природы он был труслив, мстителен и обладал менее, пожалуй, чем средним умом. Одно у него было исключительным, а именно: он цепко и ревниво умел обставить личные свои интересы и с необыкновенной последовательностью приносить в жертву этим личным интересам все, что было только в его власти. А так как в его власти была целая Россия, то она должна была вся служить господину всесильному герцогу.
В истории России случалось, что, словно ей в наказание, возвышались и получали огромную власть люди мелкие, трусливые и шумные, делавшие все возможное для самовозвышения и употреблявшие на это всю силу своей огромной власти, но падавшие затем с высоты, на которую они взбирались не по праву, как с сокрушенной ударом молнии башни.
Герцог Эрнст Иоганн Бирон, возвеличенный волею императрицы Анны Иоанновны, «управлял» Россией в качестве председателя рабски послушного ему кабинета министров.
Его управление было жестоко, и эта жестокость проявлялась особенно тогда, когда дело касалось личности самого Бирона. Все русское не только поносилось невозбранно, но даже такое поношение поощрялось. За поругание православной веры не взыскивалось и даже оскорбление величества только тогда каралось, когда оно связано было с какой-нибудь выходкой против герцога. Что же касалось — не говоря уже об оскорблении самого герцога, — малейшего неблагоприятного отзыва о нем, то за такое деяние мучили беспощадно и подвергали разорению, заточению, а то и смертной казни. Ни положение, ни заслуги пред отечеством не могли защитить людей, навлекших на себя неудовольствие временщика.
Этот временщик, Эрнст Иоганн Бирон, зазнавался до того, что «трактовал» от имени России с иностранными государствами, принимал иноземных гостей, с которыми разговаривал его брат, как бы уполномоченный от властелина российской империи, каковым почитал себя Бирон.
Он учредил особый «доимочный приказ» и безжалостно выколачивал недоимки, обращая их не в государственную казну, а в секретный фонд. Имевшиеся в его распоряжении секретные деньги Бирон тратил исключительно на то, чтобы упрочивать свое положение, свою личную власть, и покупал на эти деньги льстивые похвалы себе, в особенности, у людей, которые были возле государыни.
Эти его клевреты, купленные на казенные деньги, конечно, связывали собственное свое благополучие с благополучием всесильного герцога и старались служить ему, доходя до лакейской угодливости.
У герцога Бирона был свой двор, и попасть к этому двору или просто быть хотя бы приняту там, считалось, если не более почетным, то гораздо более интересным, чем побывать в большом дворце императрицы Анны Иоанновны.
Заботясь исключительно только о себе и о своем благополучии, Бирон смотрел на каждое государственное дело только с точки зрения того, какую пользу это дело может принести ему лично.
Его дочь носила походя бриллиантовые браслеты в несколько тысяч ценою, сам он горстями швырял золотые, когда это приходило ему в голову, жаловал на галере гребцам, когда катался, вдвое против того, что давала сама государыня, и носился со своей персоной, заботясь о ее удобствах более, чем о нуждах российского государства.
Императрица Анна Иоанновна, окруженная клевретами Бирона, думала, что в России все обстоит благополучно, и не желала передать власть в другие руки, боясь, что будет хуже. Это боязнь чего-то неопределенного, худшего со стороны Анны Иоанновны укрепляла положение Бирона, пожалуй, еще прочнее, чем неизменное личное расположение государыни к временщику.
Носясь со своей персоной, Бирон капризно выбирал себе квартиру, каждый раз роскошно отделывая ее себе на казенный счет. В конце концов он поселился в малом летнем дворце Петра Великого, в Летнем саду.
Этот дворец был не особенно обширен, но поместителен, и главное его преимущество для герцога состояло в том, что он находился возле большого дворца, построенного Анной Иоанновной в Летнем же саду, со стороны Невы, для себя.
В этом месте, т. е. где теперь стоит решетка Летнего сада с часовней, при Екатерине Первой были построены для торжеств по случаю бракосочетания великой княжны Анны Петровны с герцогом Голштинским большая деревянная галерея и зал с четырьмя комнатами по сторонам. Зал имел одиннадцать окон по фасаду, вдоль набережной Невы. В 1731 году императрица Анна велела сломать этот зал и на его месте выстроить новый дворец. Он был одноэтажный, но очень обширный и отличался чрезвычайно богатым убранством, которое можно было видеть сквозь зеркальные стекла окон, бывшие тогда редкостью[2].
Таким образом, Бирон, поселившись в малом дворце Петра Великого в Летнем саду, находился по соседству с императрицей и жил с нею как бы в усадьбе, отделенной от остального Петербурга Невой, рекой Фонтанной и огромным Летним садом и Царицыным лугом, покрытым тогда кустарниками, прудами, фонтанами и дорожками.
Здесь Бирон чувствовал себя как бы в большей безопасности и отсюда мог как бы свободнее отдавать свои беспощадные приказания.
А эти приказания были беспощадны, потому что Бирон с самой пугливой подозрительностью и раздражительным самолюбием соединял неумолимую месть. Не было ничего легче, как навлечь его подозрение или оскорбить это его самолюбие нескромным словом. Ни один житель Петербурга того времени, да и не только Петербурга, не мог быть уверен, что с ним станется завтра, и вставший утром со своей постели человек не мог сказать с уверенностью, не придется ли ему ночевать в каземате на соломе.
XVI. ДОКЛАД
Начальник Тайной канцелярии, генерал-аншеф и сенатор Андрей Иванович Ушаков, явился к герцогу с докладом в определенный утренний час, оставив свою карету у ворот Летнего сада и пройдя через него пешком.
Стоявшие у входа во дворец Бирона рейтары отдали по воинскому артикулу генерал-аншефу честь, а гайдуки, толкавшиеся в прихожей с герцогскими скороходами, встретили Ушакова как своего, с глубоким поклоном, тем более, что среди них было трое, служащих в Тайной канцелярии.
Ушаков поднялся по лестнице в приемную, заглянул туда и, увидев, что она полна жаждавшими приема у герцога чиновными лицами, прошел в маленькую, знакомую ему, смежную с площадкой лестницы комнатку. Он не любил тереться на людях в приемной без толку, время у него было рассчитано, и он знал, что герцог примет его, не заставив ждать, а там, в приемной, сидели лица, которые приезжали туда целые месяцы подряд каждый день с тем только, чтобы иметь честь постоять в приемной Бирона и не быть принятыми.
В маленькую комнату к Ушакову вошел немец, не старый на вид, но и не молодой, хорошего роста и сильный по фигуре, с железным кольцом на указательном пальце правой руки.
— Добрый день, господин генерал! — проговорил он по-немецки, сильно картавя.
— Скажите, — спросил Ушаков, — это вы были, Иоганн, вчера с герцогом в лодке ночью и отправили ко мне в канцелярию какого-то человека?..
Немец нахмурил брови и ответил опять по-немецки:
— Генерал должен знать, что не имеет права меня ни о чем спрашивать, а я не имею права ничего отвечать ему.
— Но я спрашиваю для пользы герцога!
— Герцог сам сейчас будет говорить с генералом и скажет все, что нужно для пользы его светлости.
Этот короткий обмен русско-немецких фраз и не особенно дружелюбный тон их ясно показал, что между генералом Ушаковым и тем, кого он называл так просто «Иоганном», существовала, несомненно, подавленная вражда.
Из кабинета герцога раздался звонок, и Иоганн, приотворив маленькую, заделанную под обивку стены дверь, сказал Ушакову:
— Пожалуйте.
Андрей Иванович, не робея и не выказывая никакой особенной торопливости, вошел в кабинет.
Бирон сидел у окна, за письменным столом. На нем были сафьяновые туфли, чулки, короткие плисовые брюки, белая рубашка с раскрытым воротом, лиловый шелковый халат на белой подкладке и высокий французский парик.
— Здравствуйте, генерал, — любезно встретил он Ушакова. — Ну, кажется, у нас хорошая погода?
— По-видимому, да, ваша светлость! — улыбнулся Андрей Иванович с таким видом, будто относит эти слова не к солнечному дню, а к настроению самого Бирона.
— У вас много дел, генерал?
— О, нет! Самые пустяки! — ответил Ушаков тем тоном и теми словами, которыми всегда отвечали, отвечают и будут отвечать опытные докладчики, когда у них именно предстоит серьезный разговор с тем, кому они докладывают.
— Ну, тем лучше, если пустяки! — весело сказал Бирон.
— Сегодня ночью, по приказанию вашей светлости, был доставлен некоторый человек. Что прикажете с ним делать?
— А как его зовут?..
— Точный допрос и расследование еще не произведены… Кажется, захваченный на первом же допросе без пристрастия назвал себя как-то, но этому веру дать нельзя!
— А он давал какие-нибудь показания?
— Настолько сбивчивые, что понять ничего нельзя, так что даже нельзя было выяснить, при каких обстоятельствах он был взят.
Ушаков уже знал, что выяснение этих обстоятельств едва ли будет приятно Бирону, которому навряд ли захочется, чтобы начальник канцелярии, хотя бы и Тайной, знал, что он куда-то ездит ночью.
Уловка Андрея Ивановича, тем-то и державшегося, что он никогда не делал ни одной неловкости, произвела отличное впечатление на Бирона, и последний, совсем повеселев, снова спросил:
— Так вам даже не известно, при каких условиях он был взят?
— Насколько я мог судить, ваша светлость, Иоганн катался по Фонтанной на лодке, к нему пристал этот человек, они повздорили, и Иоганн именем вашей светлости отдал приказ арестовать этого человека.
— Да, вот именно так это и было! — подтвердил Бирон.
— И вашей светлости угодно подтвердить распоряжение Иоганна?
— О, да, я подтверждаю!
— Слушаю-с. Конечно, я не смею рассуждать о том, сколь опасно такое полномочие распоряжаться именем вашей светлости…
Бирон прищурился и усмехнулся.
— Ну, да, я знаю — господин генерал не любит моего Иоганна! — сказал он по-немецки.
— Я имею в виду только пользу службы и вашей светлости, — сказал как бы даже строго Ушаков. — Так прикажете допросить арестованного?
— Ну, что там допросить!.. Он болтает всякий вздор… просто немедленно надо без всяких разговоров кончить с ним и чтобы его не было!..
Это было сказано так определенно, что Ушакову и возразить было нельзя. Да это и было бы ни к чему, так как Андрей Иванович знал по опыту, что Бирон в таких случаях непреклонен, да и несомненно было, что тут герцогу требовалось хоронить концы в воду.
Участь Соболева была решена.
Стоявшие у входа во дворец Бирона рейтары отдали по воинскому артикулу генерал-аншефу честь, а гайдуки, толкавшиеся в прихожей с герцогскими скороходами, встретили Ушакова как своего, с глубоким поклоном, тем более, что среди них было трое, служащих в Тайной канцелярии.
Ушаков поднялся по лестнице в приемную, заглянул туда и, увидев, что она полна жаждавшими приема у герцога чиновными лицами, прошел в маленькую, знакомую ему, смежную с площадкой лестницы комнатку. Он не любил тереться на людях в приемной без толку, время у него было рассчитано, и он знал, что герцог примет его, не заставив ждать, а там, в приемной, сидели лица, которые приезжали туда целые месяцы подряд каждый день с тем только, чтобы иметь честь постоять в приемной Бирона и не быть принятыми.
В маленькую комнату к Ушакову вошел немец, не старый на вид, но и не молодой, хорошего роста и сильный по фигуре, с железным кольцом на указательном пальце правой руки.
— Добрый день, господин генерал! — проговорил он по-немецки, сильно картавя.
— Скажите, — спросил Ушаков, — это вы были, Иоганн, вчера с герцогом в лодке ночью и отправили ко мне в канцелярию какого-то человека?..
Немец нахмурил брови и ответил опять по-немецки:
— Генерал должен знать, что не имеет права меня ни о чем спрашивать, а я не имею права ничего отвечать ему.
— Но я спрашиваю для пользы герцога!
— Герцог сам сейчас будет говорить с генералом и скажет все, что нужно для пользы его светлости.
Этот короткий обмен русско-немецких фраз и не особенно дружелюбный тон их ясно показал, что между генералом Ушаковым и тем, кого он называл так просто «Иоганном», существовала, несомненно, подавленная вражда.
Из кабинета герцога раздался звонок, и Иоганн, приотворив маленькую, заделанную под обивку стены дверь, сказал Ушакову:
— Пожалуйте.
Андрей Иванович, не робея и не выказывая никакой особенной торопливости, вошел в кабинет.
Бирон сидел у окна, за письменным столом. На нем были сафьяновые туфли, чулки, короткие плисовые брюки, белая рубашка с раскрытым воротом, лиловый шелковый халат на белой подкладке и высокий французский парик.
— Здравствуйте, генерал, — любезно встретил он Ушакова. — Ну, кажется, у нас хорошая погода?
— По-видимому, да, ваша светлость! — улыбнулся Андрей Иванович с таким видом, будто относит эти слова не к солнечному дню, а к настроению самого Бирона.
— У вас много дел, генерал?
— О, нет! Самые пустяки! — ответил Ушаков тем тоном и теми словами, которыми всегда отвечали, отвечают и будут отвечать опытные докладчики, когда у них именно предстоит серьезный разговор с тем, кому они докладывают.
— Ну, тем лучше, если пустяки! — весело сказал Бирон.
— Сегодня ночью, по приказанию вашей светлости, был доставлен некоторый человек. Что прикажете с ним делать?
— А как его зовут?..
— Точный допрос и расследование еще не произведены… Кажется, захваченный на первом же допросе без пристрастия назвал себя как-то, но этому веру дать нельзя!
— А он давал какие-нибудь показания?
— Настолько сбивчивые, что понять ничего нельзя, так что даже нельзя было выяснить, при каких обстоятельствах он был взят.
Ушаков уже знал, что выяснение этих обстоятельств едва ли будет приятно Бирону, которому навряд ли захочется, чтобы начальник канцелярии, хотя бы и Тайной, знал, что он куда-то ездит ночью.
Уловка Андрея Ивановича, тем-то и державшегося, что он никогда не делал ни одной неловкости, произвела отличное впечатление на Бирона, и последний, совсем повеселев, снова спросил:
— Так вам даже не известно, при каких условиях он был взят?
— Насколько я мог судить, ваша светлость, Иоганн катался по Фонтанной на лодке, к нему пристал этот человек, они повздорили, и Иоганн именем вашей светлости отдал приказ арестовать этого человека.
— Да, вот именно так это и было! — подтвердил Бирон.
— И вашей светлости угодно подтвердить распоряжение Иоганна?
— О, да, я подтверждаю!
— Слушаю-с. Конечно, я не смею рассуждать о том, сколь опасно такое полномочие распоряжаться именем вашей светлости…
Бирон прищурился и усмехнулся.
— Ну, да, я знаю — господин генерал не любит моего Иоганна! — сказал он по-немецки.
— Я имею в виду только пользу службы и вашей светлости, — сказал как бы даже строго Ушаков. — Так прикажете допросить арестованного?
— Ну, что там допросить!.. Он болтает всякий вздор… просто немедленно надо без всяких разговоров кончить с ним и чтобы его не было!..
Это было сказано так определенно, что Ушакову и возразить было нельзя. Да это и было бы ни к чему, так как Андрей Иванович знал по опыту, что Бирон в таких случаях непреклонен, да и несомненно было, что тут герцогу требовалось хоронить концы в воду.
Участь Соболева была решена.
XVII. СТРУГ НАВЫВЕРТ
— Что еще у вас? — спросил герцог.
Андрей Иванович спокойно вынул свою золотую табакерку, понюхал табаку и ответил:
— Еще, ваша светлость, я хотел доложить о бароне Цапфе фон Цапфгаузене…
— Да, генерал… что такое было на днях об этом бароне?.. Он служит адъютантом в полку у моего брата Густава?
— Так точно, ваша светлость!
— И брат Густав, кажется, отзывался о нем хорошо?
— Я не рекомендовал бы вашей светлости этого человека.
— Отчего?.. Брат Густав очень хорошо отзывался о нем!
— Его превосходительство, генерал-аншеф слишком добр! — сказал Ушаков про Густава Бирона, который был награжден чином генерал-аншефа за отличие во время турецкой кампании, в Стоучанском сражении, открывшем Миниху ворота Хотина.
— Но брат Густав очень точен по службе и никогда не говорит напрасно! — возразил опять Бирон.
— Может быть, в службе? — вздохнул Ушаков. — Барон Цапф фон Цапфгаузен — безукоризненный офицер, но поведения и мнений он самых предосудительных…
— Даже предосудительных?..
— Насколько можно судить по его отзывам относительно вашей светлости.
— Что такое? — протянул Бирон, уже хмурясь.
Переходы от хорошего расположения духа к раздражительности были у него очень легки и часты, зато наоборот, от более обычной для его характера раздражительности он с большим трудом переходил опять в благодушное настроение.
Обыкновенно, когда на герцога находило это благодушное настроение, его старались поддерживать его приближенные, но Андрей Иванович Ушаков не был из тех, которые поступали так. Он, очевидно, не боялся раздражать герцога, когда это было нужно ему, начальнику Тайной канцелярии.
— Вчера вечером барон произносил в обществе двух человек и одной дамы хульные речи, отчасти на ее величество государыню императрицу и главным образом на вашу светлость.
Бирон сжал губы, что служило у него признаком готовящейся вспышки гнева.
Ушаков только этого и ждал.
— По какому поводу? — спросил герцог.
— Да по поводу того, что род баронов Цапфов фон Цапфгаузенов — древний немецкий род и известен своею храбростью.
— Ну, а Бироны?..
— А Бироны, по мнению барона Цапфа фон Цапфгаузена, получают чины только милостию императрицы, как подачки поварята на царской кухне.
— Он так и сказал это? — воскликнул Бирон.
— Так и сказал, ваша светлость, и привел в пример братьев вашей светлости, Густава и Карла.
Родовитость была самым больным местом для Эрнста Иоганна Бирона, дед которого был простым конюхом. Сам немец по происхождению, герцог покровительствовал немцам и при русском дворе как своим единоплеменникам, но это не мешало ему в душе питать самую непримиримую ненависть к родовитым дворянским немецким семьям из зависти, что он не мог принадлежать к ним. Для герцога Бирона не было большего оскорбления, как если кто-нибудь из представителей этих семей отзывался пренебрежительно о нем или о его братьях.
— Но это — неправда! — воскликнул он. — Ведь мой брат Густав заслужил свой чин на поле сражения, где отличился… Скажите вашему барону Цапфу, что он — мальчишка, не нюхавший пороха, а мой брат Густав…
— Но он особенно настаивал, ваша светлость, на генерале Карле…
— Брат Карл! — почти уже закричал Бирон. — Но мой брат Карл был уже при императоре Петре на службе в офицерском чине и личною храбростью выделился в глазах начальства! Он был на войне против шведов, служил в польских войсках и сам заслужил себе чин подполковника. В тридцать четвертом году он был при осаде Данцига, в тридцать пятом был в корпусе, посланном на Рейн с фельдмаршалом Ласси, в тридцать шестом — в армии графа Миниха участвовал в крымском походе, командовал там отрядом, занял Евпаторию, а на обратном пути армии в Россию начальствовал ее арьергардом[3] и так далее, и так далее… Брат Карл — смелый воин, всю жизнь сражавшийся за Россию, а барон Цапф…
— Он только кутил по гербергам пока… — подсказал Андрей Иванович.
— А-а, он кутил по гербергам!.. Хорошо!.. Я покажу ему, как пьянствовать и говорить всякий вздор! Я сам поговорю о нем с Густавом!..
— Значит, веру словам такого человека давать нельзя?
— Какого человека?
— Барона Цапфа фон Цапфгаузена.
— Да кто же может поверить этому лгуну?
— Я в таком смысле и заготовил доклад, — и Ушаков почтительно подал четко и с вывертом переписанную бумагу Бирону.
Тот взял перо и написал: «Утверждаю. Бирон».
— Еще что? — спросил герцог тоном, не обещавшим ничего хорошего.
— Больше ничего, ваша светлость! — поспешил проговорить Ушаков, по опыту зная, что надо было кончать как можно скорее разговор и доклад с герцогом Бироном, когда тот приходил в такое раздраженное состояние, как теперь.
— Можете идти! — коротко проговорил Бирон. Ушаков встал, раскланялся и вышел из комнаты. Пропустивший его мимо себя на площадке лестницы
Иоганн, который в продолжение всего доклада стоял в маленькой комнате, прилепившись ухом к двери кабинета, злобно поглядел вслед Андрею Ивановичу и как бы сказал сам себе:
«Он погубил барона Цапфа, чтобы выгородить своего!»
А Андрей Иванович Ушаков, как ни в чем не бывало, спустился с лестницы, как всегда невозмутимо спокойный, и в прихожей, когда ему один из гайдуков подавал плащ и шляпу, пробормотал не совсем внятно:
— Струг навыверт.
Что значило это слово или вообще значило ли оно что-нибудь — из всех находившихся в прихожей мог понять только один, одетый скороходом. Как только Ушаков пробормотал это слово, этот одетый скороходом поспешно вышел, все же остальные приняли просто, что старик-генерал так себе сболтнул, сам не зная что.
Андрей Иванович спокойно вынул свою золотую табакерку, понюхал табаку и ответил:
— Еще, ваша светлость, я хотел доложить о бароне Цапфе фон Цапфгаузене…
— Да, генерал… что такое было на днях об этом бароне?.. Он служит адъютантом в полку у моего брата Густава?
— Так точно, ваша светлость!
— И брат Густав, кажется, отзывался о нем хорошо?
— Я не рекомендовал бы вашей светлости этого человека.
— Отчего?.. Брат Густав очень хорошо отзывался о нем!
— Его превосходительство, генерал-аншеф слишком добр! — сказал Ушаков про Густава Бирона, который был награжден чином генерал-аншефа за отличие во время турецкой кампании, в Стоучанском сражении, открывшем Миниху ворота Хотина.
— Но брат Густав очень точен по службе и никогда не говорит напрасно! — возразил опять Бирон.
— Может быть, в службе? — вздохнул Ушаков. — Барон Цапф фон Цапфгаузен — безукоризненный офицер, но поведения и мнений он самых предосудительных…
— Даже предосудительных?..
— Насколько можно судить по его отзывам относительно вашей светлости.
— Что такое? — протянул Бирон, уже хмурясь.
Переходы от хорошего расположения духа к раздражительности были у него очень легки и часты, зато наоборот, от более обычной для его характера раздражительности он с большим трудом переходил опять в благодушное настроение.
Обыкновенно, когда на герцога находило это благодушное настроение, его старались поддерживать его приближенные, но Андрей Иванович Ушаков не был из тех, которые поступали так. Он, очевидно, не боялся раздражать герцога, когда это было нужно ему, начальнику Тайной канцелярии.
— Вчера вечером барон произносил в обществе двух человек и одной дамы хульные речи, отчасти на ее величество государыню императрицу и главным образом на вашу светлость.
Бирон сжал губы, что служило у него признаком готовящейся вспышки гнева.
Ушаков только этого и ждал.
— По какому поводу? — спросил герцог.
— Да по поводу того, что род баронов Цапфов фон Цапфгаузенов — древний немецкий род и известен своею храбростью.
— Ну, а Бироны?..
— А Бироны, по мнению барона Цапфа фон Цапфгаузена, получают чины только милостию императрицы, как подачки поварята на царской кухне.
— Он так и сказал это? — воскликнул Бирон.
— Так и сказал, ваша светлость, и привел в пример братьев вашей светлости, Густава и Карла.
Родовитость была самым больным местом для Эрнста Иоганна Бирона, дед которого был простым конюхом. Сам немец по происхождению, герцог покровительствовал немцам и при русском дворе как своим единоплеменникам, но это не мешало ему в душе питать самую непримиримую ненависть к родовитым дворянским немецким семьям из зависти, что он не мог принадлежать к ним. Для герцога Бирона не было большего оскорбления, как если кто-нибудь из представителей этих семей отзывался пренебрежительно о нем или о его братьях.
— Но это — неправда! — воскликнул он. — Ведь мой брат Густав заслужил свой чин на поле сражения, где отличился… Скажите вашему барону Цапфу, что он — мальчишка, не нюхавший пороха, а мой брат Густав…
— Но он особенно настаивал, ваша светлость, на генерале Карле…
— Брат Карл! — почти уже закричал Бирон. — Но мой брат Карл был уже при императоре Петре на службе в офицерском чине и личною храбростью выделился в глазах начальства! Он был на войне против шведов, служил в польских войсках и сам заслужил себе чин подполковника. В тридцать четвертом году он был при осаде Данцига, в тридцать пятом был в корпусе, посланном на Рейн с фельдмаршалом Ласси, в тридцать шестом — в армии графа Миниха участвовал в крымском походе, командовал там отрядом, занял Евпаторию, а на обратном пути армии в Россию начальствовал ее арьергардом[3] и так далее, и так далее… Брат Карл — смелый воин, всю жизнь сражавшийся за Россию, а барон Цапф…
— Он только кутил по гербергам пока… — подсказал Андрей Иванович.
— А-а, он кутил по гербергам!.. Хорошо!.. Я покажу ему, как пьянствовать и говорить всякий вздор! Я сам поговорю о нем с Густавом!..
— Значит, веру словам такого человека давать нельзя?
— Какого человека?
— Барона Цапфа фон Цапфгаузена.
— Да кто же может поверить этому лгуну?
— Я в таком смысле и заготовил доклад, — и Ушаков почтительно подал четко и с вывертом переписанную бумагу Бирону.
Тот взял перо и написал: «Утверждаю. Бирон».
— Еще что? — спросил герцог тоном, не обещавшим ничего хорошего.
— Больше ничего, ваша светлость! — поспешил проговорить Ушаков, по опыту зная, что надо было кончать как можно скорее разговор и доклад с герцогом Бироном, когда тот приходил в такое раздраженное состояние, как теперь.
— Можете идти! — коротко проговорил Бирон. Ушаков встал, раскланялся и вышел из комнаты. Пропустивший его мимо себя на площадке лестницы
Иоганн, который в продолжение всего доклада стоял в маленькой комнате, прилепившись ухом к двери кабинета, злобно поглядел вслед Андрею Ивановичу и как бы сказал сам себе:
«Он погубил барона Цапфа, чтобы выгородить своего!»
А Андрей Иванович Ушаков, как ни в чем не бывало, спустился с лестницы, как всегда невозмутимо спокойный, и в прихожей, когда ему один из гайдуков подавал плащ и шляпу, пробормотал не совсем внятно:
— Струг навыверт.
Что значило это слово или вообще значило ли оно что-нибудь — из всех находившихся в прихожей мог понять только один, одетый скороходом. Как только Ушаков пробормотал это слово, этот одетый скороходом поспешно вышел, все же остальные приняли просто, что старик-генерал так себе сболтнул, сам не зная что.
XVIII. ЖЕНЩИНА
Замечание Иоганна было совершенно правильно. Ушаков, выгородив своего, погубил барона Цапфа фон Цапфгаузена, но при этом не произнес ни единого слова лжи и весь его доклад про барона был правдив и основывался на вполне точных и проверенных донесениях.
Позавчера был для барона неудачный день, потому что его приклеили к седлу, а потом, когда он хотел разгулять эту неприятность в загородном герберге, там произошла неприятная история с Жемчуговым. Вчера же не повезло ему еще более, и его слишком развязавшийся язык был для него, как оказалось, погибельным.
Как это вышло, барон даже себе не мог отдать хорошенько отчета. Он действительно наговорил глупостей, в которых раскаялся впоследствии.
Вчера утром он получил пригласительную записку от пани Марии Ставрошевской.
Эта пани Мария Ставрошевская была какой угодно нации, только не полька. Тип у нее был южный, говорила она хорошо только на русском языке, с московским выговором, а по-польски объяснялась плохо, но кроме того еще могла понимать и кое-как поддерживать даже разговор по-французски, по-немецки, по-английски, по-венгерски, а может быть, и еще на каких-нибудь языках.
Свою фамилию она носила по мужу, которого никто не знал и который жил, как она говорила, в Польше.
Пани Мария поселилась в Петербурге с год тому назад и якобы ждала со дня на день приезда мужа из Польши, но он не приезжал, и она жила одна, заводила знакомства, выезжала, бывала на балах, в театрах, на маскарадах и отличалась тем, что у нее долгих и определенных сношений ни с кем никогда не было. Постоянно у нее встречались все новые и новые знакомые. С одной стороны, это было странно, но с другой — такое непостоянство в отношениях было выгодно для ее репутации одинокой женщины, так как молва и сплетни не могли приплести ей никакой легкомысленной связи или увлеченья.
Ставрошевская жила довольно богато, имела слуг — правда, не крепостных, а вольнонаемных, — экипажи и хорошего повара; у нее всегда подавалось отличное вино, она умела угостить и знала толк в хороших вещах.
Жила она в лучшей части Невского, в домике-особняке, с хорошим при нем садом, где была у забора на улицу сделана вышка, так что можно было, сидя на ней, смотреть на улицу, как с балкона. На эту вышку в теплые весенние вечера выносили стол и стулья, подавали бокалы, вино со льдом, и приглашенные пани Ставрошевской проводили здесь очень мило время.
Ставрошевская, казалось, была без лет. Несмотря на свой определенно южный тип, женщины которого стареют обыкновенно рано, она не старела, но и молода не была ни в каком случае. Однако не было мужчины, знавшего ее, который не то чтобы был влюблен в нее или увлекался ею, а не стал бы с нею с первой минуты знакомства в отношения некоторой короткости, позволявшей ему воображать, что между ними существует нечто особенное и что он выделен ею из ряда других мужчин…
Барон Цапф фон Цапфгаузен был в числе прочих, хотя познакомился с пани Ставрошевской всего две недели тому назад.
Получив записку, он отправился на приглашение и застал общество сидящим на вышке у забора за вином.
— А вот и барон! — встретила его пани. — Скажите, барон, какая сегодня погода?
Она проговорила это так, будто между ними было что-то условное в этом, в сущности, нелепом вопросе, потому что она сама, сидя на воздухе, могла видеть, что погода была хороша.
Но барон сделал вид, что понимает суть и таинственность ее слов, хотя на самом деле не понимал ничего, и ответил тоже многозначительно:
— Погода бывает изменчива.
— Вот именно, вот именно! — подхватила Ставрошевская и переглянулась с сидевшим с нею рядом чрезвычайно изящным и породистым барином, точно и между ними было «нечто».
Барон стал пить вино, которое усердно подливала ему любезная хозяйка, и, желая развернуться вовсю, стал шутить, чтобы показать главным образом свою развязность.
Его шутки заключались в том, что он перевирал русские слова, как будто путая значение. Он спрашивал, можно ли, например, сказать про небо, что оно «тучное», когда оно покрыто тучами, и отчего про ниву говорят, что она «тучная», хотя туч на ней нет?..
Смеялась его остротам одна пани Ставрошевская; барон этим был совершенно доволен и изощрялся дальше, приставая с вопросом, можно ли назвать платье «носатым», когда оно хорошо носится?..
В самый разгар непринужденной веселости барона Цапфа фон Цапфгаузена по Невскому, мимо компании, сидевшей на вышке сада пани Ставрошевской, проехала кавалькада из нескольких человек, впереди которой ехал Митька Жемчугов.
Барон сейчас же узнал своего обидчика и даже остановился на полуслове с разинутым ртом. Он так был уверен, что Жемчугов по его слову генералу Густаву Бирону, в полку которого он служил, засажен теперь накрепко, что, когда увидел Митьку преспокойно катающимся верхом по Невскому, ничего понять не мог: как же это так — сам генерал обещал ему, что уберет этого русского, а тут — на-поди! — все это оказалось пустыми словами, и с его обидчиком церемонятся и не могут засадить какого-то Жемчугова, когда этого требует его, барона, достоинство.
У Цапфа фон Цапфгаузена всегда особенно ощущались родовая гордость и кичливость своим происхождением, когда действовало на него вино, а сегодня он выпил уже достаточно и в голове у него немного шумело.
Он был оскорблен, как это генерал Густав Бирон, его начальник, не исполнил своего слова, и начал выставлять благородство своего рода. Сравненье с темным происхождением Биронов явилось само собою, и, попав на этот предмет разговора, барон покатился дальше, как по наклонной плоскости.
Ставрошевская не останавливала, и барон, расходясь все больше и больше, дошел до того, что свободно заговорил о герцоге Бироне, а затем и о самой государыне.
На вышке за вином, слушая разглагольствования Цапфа фон Цапфгаузена, сидели долго, а когда разошлись, Ставрошевская быстро прошла к себе в дом, отворила запертое на ключ бюро и быстро написала на золотообрезной бумажке одно слово: «Струг навыверт», и сложила ее, запечатала, надписала на адресе: «Степану Ивановичу Шешковскому» и, позвонив лакея, сказала ему:
— Отнести немедленно!
На другой день рано утром у Шешковского было два донесения о речах, произнесенных громогласно бароном Цапфом фон Цапфгаузеном, адъютантом полка его превосходительства генерала Густава Бирона: одно от сидевшего под забором, где была вышка, нищего, а другое — от одного из гостей пани Ставрошевской. Оба донесения были вполне тождественны, а потому и составляли доказательство «совершенное», т. е. неопровержимое.
Позавчера был для барона неудачный день, потому что его приклеили к седлу, а потом, когда он хотел разгулять эту неприятность в загородном герберге, там произошла неприятная история с Жемчуговым. Вчера же не повезло ему еще более, и его слишком развязавшийся язык был для него, как оказалось, погибельным.
Как это вышло, барон даже себе не мог отдать хорошенько отчета. Он действительно наговорил глупостей, в которых раскаялся впоследствии.
Вчера утром он получил пригласительную записку от пани Марии Ставрошевской.
Эта пани Мария Ставрошевская была какой угодно нации, только не полька. Тип у нее был южный, говорила она хорошо только на русском языке, с московским выговором, а по-польски объяснялась плохо, но кроме того еще могла понимать и кое-как поддерживать даже разговор по-французски, по-немецки, по-английски, по-венгерски, а может быть, и еще на каких-нибудь языках.
Свою фамилию она носила по мужу, которого никто не знал и который жил, как она говорила, в Польше.
Пани Мария поселилась в Петербурге с год тому назад и якобы ждала со дня на день приезда мужа из Польши, но он не приезжал, и она жила одна, заводила знакомства, выезжала, бывала на балах, в театрах, на маскарадах и отличалась тем, что у нее долгих и определенных сношений ни с кем никогда не было. Постоянно у нее встречались все новые и новые знакомые. С одной стороны, это было странно, но с другой — такое непостоянство в отношениях было выгодно для ее репутации одинокой женщины, так как молва и сплетни не могли приплести ей никакой легкомысленной связи или увлеченья.
Ставрошевская жила довольно богато, имела слуг — правда, не крепостных, а вольнонаемных, — экипажи и хорошего повара; у нее всегда подавалось отличное вино, она умела угостить и знала толк в хороших вещах.
Жила она в лучшей части Невского, в домике-особняке, с хорошим при нем садом, где была у забора на улицу сделана вышка, так что можно было, сидя на ней, смотреть на улицу, как с балкона. На эту вышку в теплые весенние вечера выносили стол и стулья, подавали бокалы, вино со льдом, и приглашенные пани Ставрошевской проводили здесь очень мило время.
Ставрошевская, казалось, была без лет. Несмотря на свой определенно южный тип, женщины которого стареют обыкновенно рано, она не старела, но и молода не была ни в каком случае. Однако не было мужчины, знавшего ее, который не то чтобы был влюблен в нее или увлекался ею, а не стал бы с нею с первой минуты знакомства в отношения некоторой короткости, позволявшей ему воображать, что между ними существует нечто особенное и что он выделен ею из ряда других мужчин…
Барон Цапф фон Цапфгаузен был в числе прочих, хотя познакомился с пани Ставрошевской всего две недели тому назад.
Получив записку, он отправился на приглашение и застал общество сидящим на вышке у забора за вином.
— А вот и барон! — встретила его пани. — Скажите, барон, какая сегодня погода?
Она проговорила это так, будто между ними было что-то условное в этом, в сущности, нелепом вопросе, потому что она сама, сидя на воздухе, могла видеть, что погода была хороша.
Но барон сделал вид, что понимает суть и таинственность ее слов, хотя на самом деле не понимал ничего, и ответил тоже многозначительно:
— Погода бывает изменчива.
— Вот именно, вот именно! — подхватила Ставрошевская и переглянулась с сидевшим с нею рядом чрезвычайно изящным и породистым барином, точно и между ними было «нечто».
Барон стал пить вино, которое усердно подливала ему любезная хозяйка, и, желая развернуться вовсю, стал шутить, чтобы показать главным образом свою развязность.
Его шутки заключались в том, что он перевирал русские слова, как будто путая значение. Он спрашивал, можно ли, например, сказать про небо, что оно «тучное», когда оно покрыто тучами, и отчего про ниву говорят, что она «тучная», хотя туч на ней нет?..
Смеялась его остротам одна пани Ставрошевская; барон этим был совершенно доволен и изощрялся дальше, приставая с вопросом, можно ли назвать платье «носатым», когда оно хорошо носится?..
В самый разгар непринужденной веселости барона Цапфа фон Цапфгаузена по Невскому, мимо компании, сидевшей на вышке сада пани Ставрошевской, проехала кавалькада из нескольких человек, впереди которой ехал Митька Жемчугов.
Барон сейчас же узнал своего обидчика и даже остановился на полуслове с разинутым ртом. Он так был уверен, что Жемчугов по его слову генералу Густаву Бирону, в полку которого он служил, засажен теперь накрепко, что, когда увидел Митьку преспокойно катающимся верхом по Невскому, ничего понять не мог: как же это так — сам генерал обещал ему, что уберет этого русского, а тут — на-поди! — все это оказалось пустыми словами, и с его обидчиком церемонятся и не могут засадить какого-то Жемчугова, когда этого требует его, барона, достоинство.
У Цапфа фон Цапфгаузена всегда особенно ощущались родовая гордость и кичливость своим происхождением, когда действовало на него вино, а сегодня он выпил уже достаточно и в голове у него немного шумело.
Он был оскорблен, как это генерал Густав Бирон, его начальник, не исполнил своего слова, и начал выставлять благородство своего рода. Сравненье с темным происхождением Биронов явилось само собою, и, попав на этот предмет разговора, барон покатился дальше, как по наклонной плоскости.
Ставрошевская не останавливала, и барон, расходясь все больше и больше, дошел до того, что свободно заговорил о герцоге Бироне, а затем и о самой государыне.
На вышке за вином, слушая разглагольствования Цапфа фон Цапфгаузена, сидели долго, а когда разошлись, Ставрошевская быстро прошла к себе в дом, отворила запертое на ключ бюро и быстро написала на золотообрезной бумажке одно слово: «Струг навыверт», и сложила ее, запечатала, надписала на адресе: «Степану Ивановичу Шешковскому» и, позвонив лакея, сказала ему:
— Отнести немедленно!
На другой день рано утром у Шешковского было два донесения о речах, произнесенных громогласно бароном Цапфом фон Цапфгаузеном, адъютантом полка его превосходительства генерала Густава Бирона: одно от сидевшего под забором, где была вышка, нищего, а другое — от одного из гостей пани Ставрошевской. Оба донесения были вполне тождественны, а потому и составляли доказательство «совершенное», т. е. неопровержимое.
XIX. РЕЗОЛЮЦИЯ
Жемчугов условился с Шешковским, что придет к нему, когда он вернется от начальника, т. е. Андрея Ивановича Ушакова, после доклада того у герцога Бирона.
Нельзя сказать, чтобы Митька чувствовал себя вполне спокойным. Тревожило и собственное дело по доносу на него барона Цапфа, окончательное решение которого все-таки зависело от самого Бирона; но главную и серьезную тревогу ощущал он в отношении запертого в каземате Тайной канцелярии Соболева.
Вчера ночью ему под влиянием успокоительных заверений Шешковского казалось, что положение Соболева не так уж опасно, но сейчас, когда он пораздумал и обсудил более спокойно, он волей-неволей пришел к заключению, что освободить Соболева не только трудно, а, пожалуй, и вовсе невозможно. По крайней мере, он не мог себе представить такое стечение обстоятельств, при котором можно было, хотя бы и создав их искусственно, вызволить несчастного молодого человека. Бирон, очевидно, сам заинтересован равным образом тем, чтобы стереть с лица земли Соболева как слишком назойливого и непрошеного свидетеля его ночных похождений.
Жемчугов не мог дождаться назначенного часа, отправился к Шешковскому ранее и, к крайнему своему удивлению, застал его уже дома.
— Ты что же это? Уже вернулся от начальника? — спросил Жемчугов, входя запыхавшись.
— Доклад был недолгий, — ответил Шешковский. — Только о бароне!
— Ну, и что же?
— Велено ни одному слову его не верить, так что его оговор на тебя недействителен, а самому ему достанется за дурацкие речи… Словом, с бароном кончено!
— Ну, а Соболев?
— С Соболевым велено покончить…
— Совсем?
— Совсем.
— Я так и думал! — проговорил, бледнея, Жемчугов. — Да иначе и быть не могло!.. Значит, все кончено?..
— Ну да, кончено!..
Митька как был, так и сел на первый попавшийся стул.
Нельзя сказать, чтобы Митька чувствовал себя вполне спокойным. Тревожило и собственное дело по доносу на него барона Цапфа, окончательное решение которого все-таки зависело от самого Бирона; но главную и серьезную тревогу ощущал он в отношении запертого в каземате Тайной канцелярии Соболева.
Вчера ночью ему под влиянием успокоительных заверений Шешковского казалось, что положение Соболева не так уж опасно, но сейчас, когда он пораздумал и обсудил более спокойно, он волей-неволей пришел к заключению, что освободить Соболева не только трудно, а, пожалуй, и вовсе невозможно. По крайней мере, он не мог себе представить такое стечение обстоятельств, при котором можно было, хотя бы и создав их искусственно, вызволить несчастного молодого человека. Бирон, очевидно, сам заинтересован равным образом тем, чтобы стереть с лица земли Соболева как слишком назойливого и непрошеного свидетеля его ночных похождений.
Жемчугов не мог дождаться назначенного часа, отправился к Шешковскому ранее и, к крайнему своему удивлению, застал его уже дома.
— Ты что же это? Уже вернулся от начальника? — спросил Жемчугов, входя запыхавшись.
— Доклад был недолгий, — ответил Шешковский. — Только о бароне!
— Ну, и что же?
— Велено ни одному слову его не верить, так что его оговор на тебя недействителен, а самому ему достанется за дурацкие речи… Словом, с бароном кончено!
— Ну, а Соболев?
— С Соболевым велено покончить…
— Совсем?
— Совсем.
— Я так и думал! — проговорил, бледнея, Жемчугов. — Да иначе и быть не могло!.. Значит, все кончено?..
— Ну да, кончено!..
Митька как был, так и сел на первый попавшийся стул.