Бал-Гаммаст слушал ее со вниманием. По словам Анны выходило: быть великому потопу после великой суши и великого разора тонкой системы каналов. За каналами надо следить в оба, а война не дает… Царь мысленно сделал заметку — спросить у Мескана, и, если есть настоящая угроза, стоило бы сделать особые запасы хлеба…
   Ему стало легче. Прошло полночи, тело требовало сна. Но Бал-Гаммаст все никак не мог оторваться от нее. Его пальцы сами собой принялись выводить на теле Анны замысловатые узоры. Легчайшие прикосновения заставляли ее сбиваться, припоминать ход мысли, опять сбиваться… Он не торопился. Он хотел бы каждое касание превратить в подарок. Долго, очень долго он пользовался одними только подушечками пальцев и лишь потом решился прикоснуться губами к ее шее. Тогда она положила ладонь на грудь Бал-Гаммасту, и он сам стал сбиваться в ответах.
   Их беседа наполнилась ощущением неминуемости.
   Ласки становились все требовательнее, а разговор — все хаотичнее. Но нет, Бал-Гаммаст не ждал с этой женщиной ничего медленного, постепенного, текучего. Может быть, потом… Он принялся целовать ей лицо.
   Все произошло в несколько движений. За это время невозможно перелить даже сат масла из кувшина в кувшин. А потом обоих сморил сон, и они уснули, не расцепив объятий.
   Наутро Анна увидела обнаженного царя стоящим на коленях и молящимся. Она ждала, пока Бал-Гаммаст не закончил молитву, а затем сказала ему:
   — Вчера, мой царь, ты обещал сделать все, чего бы я ни пожелала…
   — Ты хочешь быть моей женой? Хорошо. Ты будешь ею. Мы хотим одного.
   — О! Мы точно хотим одного. Только я… сейчас… о другом…
   — О чем же?
   — Ммээ… о вчерашнем… в самом конце…
   — Я понял.
   — Мой царь! Еще раз, и подлиннее.
   — А все остальное?
   — Да мы родились мужем и женой! Прекрасное выдалось утро. И необыкновенно продолжительное.
* * *
   Последний день умирающего месяца аба был вроде сковороды, на которой жарились миражи. Казалось, еще чуть-чуть, и вода обернется песком, а песок спечется в бурую соль… Из столицы в Урук прибыл бегун, худой, как сушеная рыба. Он передал: «Пехота ночи отбила старый город Баб-Алларуад и крепость его. Эбих Уггал Карн исчерпал свою мэ».
   Пал крепчайший столп Царства. И… и… очень хороший человек.
   Земля Алларуад сильна была необыкновенными людьми. И вот они уходят, уходят, уходят… Отец, Асаг, Уггал Карн, кто из сильнейших остался? Первосвященник да Рат Дуган… Как будто само время, мелеющее, изменяющееся под натиском зноя., больше не смеет принимать в свои объятия слишком крупных людей.
   Бал-Гаммаст нашел предлог, чтобы уединиться на время от сумерек до полуночи. Ни Пратт, ни Мескан, ни кто-нибудь иной не должны видеть слезы царя в дни, когда Царство шатается и стены великого дома устали держать крышу. Даже Анна… Стоит ли дарить любимому человеку слабость и страх? Любовь — она вроде печи, и топить ее следует силой и щедростью.
* * *
   …Он стал человеком вечера. У него ничего не осталось: ни власти, ни славы, ни имущества, ни дома. Его жена пропала невесть куда: ветер войны закружил ее и унес. Не важно. Он никогда не любил жену, а наследниками все равно не способен обзавестись. Он подурнел. Здоровый жир сошел на нет, кожа болталась сухими тряпками. Мышц под ней оказалось совсем немного, какие-то веревки, а не мышцы… Глаза ввалились, морщины рассекли пашню лба, синие жилы взбугрились на ладонях. Багровые нарывы на шее. Его плоть… как у снулой рыбы — все вялое, все лишено силы и жизни. Даже волосы поредели не по возрасту, добрая половина выпала безо всякой видимой причины. Он него исходил мерзкий запах. Совершенно такой же, какой идет от подтухшей рыбины. Иногда он просыпался от собственного крика: ему казалось, будто он карп и вольно плавает в канале, но кто-то прямо с берега всаживает в него острогу, вынимает из воды, и пронзительный кипяток воздуха выжигает ему жабры. По утрам он бросал взгляды на собственные плечи и живот. Знал, что не может такого быть, а все-таки опасался появления рыбьей чешуи… Иной раз он терял силы и валялся долю или две, совершенно беспомощный.
   Непонятная болезнь поселилась внутри него и старила тело намного быстрее положенного срока. Его отовсюду гнали. Он немного работал пастухом, но продержался всего месяц. Потом нанимался на самые черные и самые тяжелые работы, но никто не хотел держать его рядом с собой более двух шарехов, даже и не зная, какая птица залетела в глушь и отыскивает пропитание подобно обыкновенному нищему бродяге. Тогда бродяга умножились на дорогах Царства, Тех, кто забирался в непроходимые болота и сколачивал банды, скоро находили и убивали. Царство любило внутреннюю чистоту, будь оно проклято… Другие, мирные, быстро пристраивались в какой-нибудь деревне или даже городе — порушено было слишком многое, рабочие руки требовались повсюду. И земля Алларуад еще не разучилась верить людям, просящим пищи и места под крышей, лишенным имени и желающим возобновить его силу или обрести другое. Привечали почти всех. Оставшимся без мэ щедро давали в самые руки нить новой мэ. Но он оказался среди редких изгоев, которых не любили, не понимая, почему не любят, даже не задумываясь, что отделяет их ото всех прочих.
   В одной деревне под Иссином он отчаялся и закричал на старшину деревни, глубокого старца, упрятавшего таблицу собственного лица в неровных линиях морщин. Отчего? Почему именно он? Тот отдал ему пяток лепешек, горсть фиников и мех с чистой водой, молча довел до кудурру на границе земель, которые тянули к деревне исстари, а там все-таки сказал:
   — Ты, молодец, совсем простой. Из, новых людей. Таких мало пока, и все как глиняные. Ничего не понимаете, ничего не видите. Это, молодец, очень древняя земля. Такая древняя земля! Здесь люди раньше могли больше, чем сейчас. Они все знали, холодно ли будет на другой день или жарко. Сколько будут идти дожди, стоит ли строить новый загон для скотины или амбар для зерна… Заранее знали,понимаешь? Раньше, молодец, тут невозможно было сказать хотя бы одно слово неправды. Еще нельзя было написать хотя бы один знак неправды. Раньше, молодец, люди видели друг друга, чувствовали друг друга… не знаю, как тебе… посмотри, вон там — канал. Он весь открыт перед тобой. Два берега, вода, тростник, птицы… И люди были так же открыты, все видно. Теперь, молодец, заглянуть внутрь и все там увидеть мы не умеем. Или совсем мало. Вот дед мой — тот умел. И сестра его — тоже умела… Я умею чуть-чуть, в десятую часть дедовской силы. Но кое-что осталось. Они все… мы все… мы… чуем, если от человека веет бедой, правдой, гневом, любовью или чистым злом. Многие сами не скажут, как это они чуют… Ты пришел, искал любви, хотел жить между нас, хотел пристанища. Но сам ты никого не любишь, сам ты всем нам желаешь зла и гибели. Отчего? Я, молодец, не спрашиваю. Никто не спросит. Но такого человека никто не пожелает поселить рядом с собой. Может, в городе?
   Он не стал говорить, что в городах Царства, в великих старых городах, да и в гордых новых, его скорее всего узнают, а потому наверняка не захотят оставить в стенах. В малых же он сразу попадется на глаза первосвященнику или слугам его, и те прочтут его немедленно, как читал Людей тот самый дед проклятого старшины.
   Все ослабело в нем, одна только ненависть клокотала, как варево в медном котле. Ненависть жгла его изнутри. Ненависть не давала ему покоя. Он был слаб и давно бы свалился, чтобы испустить дух прямо на дороге, но сила ненависти оживляла его. В ту долю он принял хлеб из рук старшины и плюнул ему на одежду. В той деревне он украл нож. Этим ножом он срезал длинную прямую ветку ивы и заострил ее с одного конца. Присоединившись к какому-то казенному каравану, он в ночное время укрепил острие, хорошенько поджарив его над костром. Потом выждал глухого времени между полночью и восходом, подкрался к одному из спящих копейщиков, охранявших караван солнца, схватил его за плечо и легонько потряс. Тот открыл глаза и получил удар колом в горло; подергался, истекая кровью, но умер беззвучно, — убей спящего, и он обязательно вскрикнет или хотя бы застонет, а пробудившийся человек тихо расстается с мэ…
   Он ничего не взял тогда. Убить — было его священным долгом. Кража испакостила бы убийство. Ивовый кол он оставил в горле мертвеца, возвестив силам невидимым, но могучим о своем действии.
   Котел ненависти принял в себя щепоть кровавой приправы и ненадолго затих.
   Он наловчился зарабатывать на жизнь игрой в дахат. В краю Полдня эту игру именовали «тавалети». Суммэрк называли ее «ки-эвен-ишиб». Ему даже дали прозвище Намманкарт — странствующий умелец. Явившись в город, он обходил постоялые дворы и питейные дома, обыгрывая каждый раз двух-трех любителей. Почти всегда ему удавалось победить. После этого его просили убраться прочь, точно так же, беспричинно не любя, откупаясь пищей и одеждой. Однако он заметил: стоило прийти в городской бит убари суммэрким, как его переставали гнать. Уродство его презирали, от запаха отворачивались, а от ненависти — нет. То ли ее здесь не чувствовали, то ли не считали за опасное лихо. А среди суммэрк было немало любителей побаловаться дахатом… В Кисуре он понял, что его ищут: убийство копейщика не растворилось в пучине войны.
   Недалеко от Шуруппака он переправился через Еввав-Рат и по бесплодным землям, по краю пустыни, иной раз целую долю или даже две не встречая человевеского жилья, устремился в мятежную страну суммэрк, бедные задворки Царства, где еще вился на ветру гибельный огонек мятежа. Города он теперь обходил стороной. Страшный месяц аб застал его в дороге и едва не погубил. Больной, истощенный, он поселился в вымершей, то ли покинутой жителями деревне суммэрк. Когда мог, выходил на реку и ловил рыбу. Ею и жил. Когда нена-зываемая хворь, губившая его тело, не позволяла встать или ловля рыбы не удавалась, он попросту голодал. С голоду иной раз он съедал пойманную рыбину живой, не разводя огня. Огненный месяц таммэет высушил колодец. Он попытался было пить воду прямо из реки, но внутренности взбунтовались, не желая принимать внутрь мутное, вонючее, илом испорченное пойло. Какое-то время он провалялся в беспамятстве. Чуть не умер. В полубреду увидел степного льва, забравшегося в дом. Застыл. Может, зверь примет его за мертвеца и не станет рвать?.. Лев обнюхал его, отвернулся и побрел прочь. Или это было всего лишь видение? Окончательно придя в себя, понял: надо добираться до старого города Ура, он тут ближайший. В Уре его никто не знает, и никому не придет в голову искать его в этих местах. Сельские суммэрк, злые и бедные, могли продать его в рабство, а в городе все-таки царский энсн, войска, купцы… там порядок, там над ним не совершат беззакония, там можно как-то прожить. Он мечтал: дойти до города, заработать на пищу и жилье дахатом, изгнать из тела непонятную хворь, набраться сил… а там можно и возвращаться.
   Потому что он хотел вернуться и отомстить. Да, именно так. Мстить. Долго, как можно дольше. Отбирать жизни царских слуг и воинов сколько выйдет. Если получится, собрать отряд таких же бродяг, таких же поверженных героев этой войны.
   У него ничего не осталось на этом свете, кроме ненависти и мести.
   Ненависть подняла его на ноги. Ненависть на протяжении двух долей ввела его по пустынной дороге. Ненависть дала ему силы прикончить душегуба, попытавшегося убить и ограбить его самого во время полуденного сна.
   Наутро третьей доли едва живой Халаш, бывший лугаль нипурский, мятежник и убийца, вошел в старый город Ур.
   Последний, самый дальний оплот Царства в краю Полдня был занят армией суммэрк. У ворот валялись неубранные тела царских копейщиков. Голые, обобранные, изуродованные. Оказывается, лугаль Нарам из Эреду по прозвищу Гу, то есть Бык, не сдался. Оказывается, мятеж набирал новую силу. Оказывается, Царству все еще есть чего бояться.
   Халаш поглядывал на низкорослых воинов суммэрк в кожаных, войлочных и тростниковых доспехах, с тяжелыми деревянными щитами, каменными палицами, бронзовыми топориками, длинными копьями. Теперь их дело, их война и их победа его не касаются. Халаш покинул войну, перестав быть ее частью. Его собственная, личная война клокотала внутри. Сегодня он — жалкий бродяга, мечтающий выздороветь и убивать. Кому нужно такое добро? Прийти к Нараму и сказать: «Вот я! Хочу биться рядом с тобой, как было когда-то…» Нарам… хорошо, если не казнит сразу, а всего лишь посмеется. Ответит что-нибудь вроде: «Ты был лугалем, а теперь ты куча старого тряпья, которое лучше бы подпалить, чтобы не разводить мокриц". А может быть, укажет на него, Халаша, своим бойцам; те молча пробьют ему череп — таков обычай суммэрк… С ними требуется быть сильнее… — либо просто не связываться.
   Нет, Халаш не желал, да и опасался просить милости и возвышения у нынешних победителей. Его положение в Уре оказалось ненадежным. Старая власть исчезла из города и не могла защитить его. Для новой власти он был малоценным, но все-таки небесполезным ходячим имуществом. Таким имуществом, которое способно немного поработать, перед тем как испустит дух… Лучше всего было бы уйти отсюда, но для этого не было сил. Все, что оставалось ниппурцу, — попытать счастья в игре и положиться на темных богов. Пусть он чужой для суммэрк. Но ануннакам Халаш был верным слугой и собирается еще порадовать их сердца кровью алларуадцев… Узенькими кривыми улочками он пробирался к порту и безмолвно взывал к Ану, Иштар, Энмешарре… ко всем темным божествам, силу которых знал. Но настойчивее всего Халаш взывал к Энлилю, прежнему своему господину. С этим — казалось бывшему лугалю ниппурскому — все-таки можно договориться. Этот понятен. Этот попроще…
   Гавань на великой реке Еввав-Рат почти пустовала. Здесь уместились бы десятки судов, но сейчас у пристани стояли только четыре маленьких кораблика из просмоленного тростника. В воздухе носились запахи речной тины, рыбы, масла и свежеиспеченного хлеба. Рабы в набедренных повязках прямо посреди припортовой рыночной площади вкапывали квадратный каменный столб, чтобы поставить на него каменного болванчика… У суммэрк богов — словно капель в дожде, поди разбери, кто из них заявил право на гавань. Портовый чиновник лениво бранился с купцом из-за таможенной пошлины. За купеческой спиной стояли шесть вооруженных молодцов… «Это он напрасно. Наверное, молод. А значит — дурак», — про себя отметил Халаш. Из суммэрк выходили самые свирепые мытари Царства. Пугай их, не пугай, они все равно возьмут сколько полагается и найдут сколько отобрать сверх того, ничуть не нарушая закона. Сами алларуадцы были милосерднее… даже столичные шарт не шли ни в какое сравнение с суммэрк. А тут они стали хозяевами! Прячьте, люди добрые, серебро. Его из вас повыдавят, как выдавливают сок из виноградной кисти…
   Здесь, в порту, Халаш почувствовал, как его мэ замедляется, замедляется. Будто переводит дыхание. Еще чуть-чуть. Еще самую малость потянуть перед… чем?
   Значит, скоро опять понесется, как бешеный онагр.
   Левый заплечный дух шепнул ему ободряюще: «Давай-ка займись делом. Дурачье только и ждет случая поделиться с тобой всем, что имеет». Правый пообещал: «До сумерек не будешь чувствовать голода. Дольше не могу».
   Ууту еще не поднялся высоко, и жар его не скоро загонит всех в дома. Времени достаточно, однако и медлить не стоит. Ниппурец нашел подходящий постоялый двор. Здесь играли на вино и серебро. Он поставил себя и выиграл. Вновь поставил и вновь выиграл. К вечеру Халаш был сыт и пьян. Он заработал на ночлег и на портовую девку. Здесь их называли звонким словечком «каркидда». Та была рада случайному заработку и старалась вовсю. Воины-суммэрк норовили получить все даром, а уговаривать они умели. Вот, видишь, какой синячище? И тут. И еще тут…
   Бывший лугаль вдоволь получил горькой радости скопца. Не следовало нанимать девку. Засыпая, Халаш поблагодарил Энлиля за помощь и обещал ему верную службу, если, конечно, понадобится.
   Всю следующую долю он играл. А на третью обзавелся дюжим гурушем с дубинкой: теперь Халашу было что терять.
   Ки-эвен-ишиб, игра мудрых… Имя ее, если перевести с языка суммэрк, означает «земля правителей и жрецов». Но этот странный язык похож на цветок: из сердцевины каждого слова растут лепестки множества особенных значений: тайных, только женских, только му жских, только для жрецов, праздничных и походных, для устной речи и для письма. Ки — земля. Она же вроде бы и страна. Она же и народ, землю (страну) населяющий. Она же родная земля суммэрк. Она же власть — но не вся, а только определенных людей. Эвен — жрец. Он же правитель, царь. Он же в некоторых случаях — жертва, а в других — сила. Ишиб — тоже жрец, но другой, второй, пониже. Помимо правителя-жреца есть еще правительница-жрица эвенмин. Ишиб ниже ее по положению, и выходит, что он не второй, а третий. Но он же — постоянство, а иногда — вечность, в то время как «эвен» — это еще и чуть-чуть… ненадежность. С чем бы рядом «и стояло слово „ишиб“, все становится прочнее камня… Выходит, ки-эвен-ишиб — родина силы и постоянства. А если взглянуть по-другому, то получится „народ вечной жертвы“. И так можно накрутить с десяток значений, если не больше. Язык Царства прям и правдив, его наполняет свет Ууту; хотя и нечего в Царстве любить Халашу, но разве не легче так говорить, так думать и так чертить таблицы? Язык суммэрк лукав, изворотлив и насмешлив. Его будто бы зачали на лоне Син…
   В ки-эвен-ишиб, в старый добрый дахат, можно играть вдвоем и вчетвером. Доска состоит из пяти квадратов: один в центре, и по одному прикрепляется к каждой стороне центрального. Все квадраты расчерчены на поля и каналы, пересекающиеся под прямым углом. Посредине — шестнадцать полей «храма» (у суммэрк их тринадцать). Рати игроков строятся каждая на своем квадрате: белая рать, серая, черная и пестрая. Или только две. В каждой маленькой армии — пять земледельцев, три пастуха, два воина, ученый шарт, быстрый тамкар, могучий эбих, мудрый первосвященник и великий царь. Все они ходили по-разному. Еще четыре фигуры играли против всех: маг, чудовище, зверь и ворота в бездну. Их действиями никто не руководил; но на каждом тринадцатом ходу один из игроков выбрасывал черный кубик, и, подчиняясь приказу кубика, одна из ничьих фигур нападала на какую-нибудь армию, нанося ей урон, или же исчезала с доски. В дахате всегда была сильна случайность… то ли высшая воля. На каждом четвертом ходу оба игрока по очереди выбрасывали другой кубик, белый, дававший тому, кто его кинет, какое-нибудь преимущество, подарок. Побольше или поменьше. Тот, кто занимал в «храме» большее количество нолей, считался победителем. Иначе можно было взять верх, истребив все неприятельские рати или все ничьи фигуры. Кроме того, в очень редких случаях победу мог принести счастливый бросок белого кубика…
   Первосвященник Ниппура — тот, которого суммэрк погубили в самом начале мятежа, — говорил, что дахат подарен людям Творцом для простой и приятной забавы да еще для изощрения ума. И нет будто бы в нем ничего, кроме деревянной доски да костяных фигурок. Никакой магии, никакого лиходейства. Суммэрк верили в иное. Им казалось, будто все битвы на доске — отголосок сражений в иных, очень отдаленных местах. И не сами люди играют, но ими играют темные боги, а темными богами играет еще кто-то, неведомый «хозяин ки», у которого целый корабль имен… Другие утверждали, что по игре можно предсказывать судьбу игроков. Третьим казалось возможным убивать и воскрешать, передвигая фигурки по доске.
   …Халаш играл самозабвенно. Прежде он подолгу думал над каждым ходом, прислушивался к советам Левого — пока не оказалось, что тот играет хуже него самого. Он уставал от каждой партии, как от хорошей драки. Теперь — иначе. Теперь он отвечал молниеносно, тянулся к своим «ратникам» чуть ли не раньше, чем противник его отрывал руку от фишки, переставленной с поля на поле. Тем не менее ниппурец побеждал почти всегда, не реже одиннадцати партий из двенадцати. Играя, он испытывал непередаваемый восторг.
   И лишь невыгодный бросок белого кубика мог принести Халашу поражение. По странному стечению обстоятельств бывшему лугалю обыкновенно доставались меньшие «подарки», чем его противникам. Иногда они давали столь значительное преимущество, что даже самая искусная игра не могла переломить ход партии. К исходу третьего шареха месяца аба он стал богатым человеком; а потом на протяжении одной доли проиграл почти все, — кроме себя, одежды и маленького кусочка серебра, едва достаточного для одной ставки.
   Но никто не хотел ставить против него. Халаша слишком хорошо знали. 6 корчмах и на постоялых дворах гавани на Еввав-Рате, и на улице тамкаров, и у дворца правителя, и в квартале, где суммэрк собрали и поселили всех беднейших бедняков и бездомных нищих, и на площади у храма, прежде посвященного Творцу, теперь же отданного жрецам божественного существа по имени то ли Наина, то ли Син, очень у суммэрк почитаемого… Одним словом, по всему великому городу Уру.
   Наконец он сел за обеденный стол в маленькой небогатой корчме, где не был еще ни разу. Доска и набор фишек тут имелись. Хозяйка — явная алларуадка, судя по лицу, наряду и выговору, — поставила перед ним сикеру и финики. А потом принялась развлекать необыкновенно интересным разговором. Она сообщила Халашу, что цены на хлеб высоки, на вино еще того выше, зато серебро падает в цене; что у нее три дочери: одна рябенькая, но хозяйка хоть куда, вторая совершенно не слушается матери, а третья замужем; что сразу видно, какой он умный и сильный мужчина, настоящий подарок для одинокой и небедной женщины; что она очень боится потерять корчму, которую получила от Дворца в управление как вдова сотника-реддэм и за которую получала хлеб, вино, масло и мясо, а теперь, смотри-ка, корчма вроде бы стала ее собственная, ведь где теперь дворцовые шарт с их табличками? А серебра — как следует вести хозяйство — нету, и откуда его взять бедной, несчастной, одинокой женщине, разве поможет кто-нибудь по сердечной доброте; что вообще ужасно она не залюбила суммэрк, ведь нельзя же наводить такие дурацкие порядки: Творцу молиться нельзя, на конях ездить нельзя, — говорят, вредно и для коня, и для всадника, — на колесницах по городу тоже ездить нельзя, дорогие украшения носить нельзя, даже настоящим солидным женщинам, и, того и гляди, лишишься своего дома…
   — Дома? — меланхолично переспросил Халаш. Здесь он не был ни разу. Точно не был. Может быть, придет хоть кто-то и сделает ставку?
   — Да, дома, дома! — подтвердила хозяйка. И с новой силой принялась лопотать о невиданных порядках. Сады вырубают, не любят суммэрк сады в городах, будут строить дома на месте садов. А у кого-то уже отобрали жилище, сказав, мол, не ютиться же избранному народу в хижинах! И, представь себе, не-знаю-как-те-бя-зовут…
   — Намманкарт.
   — Так вот» Намманкарт, хозяев переселили в квартал нищих… И кстати, вечером я буду кое-что чинить, и не желаешь ли помочь как раз после захода…
   — Я болен.
   И сказал бывший лугаль ниппурский. эти слова таким голосом, каким обычно отгоняют назойливого слугу. Корчмарка скривилась и убрела, вполголоса ворча о временах, когда вежливые мужчины сами собой повывелись, как выводятся мыши после наводнения…
   Между тем Халаш не солгал ей. Он отъелся, зажили раны, перестали шататься зубы — это да. К нему вернулись прежние силы, ведь в последнее время он спал на циновке под крышей, а не на земле, не на голом глиняном полу и не под открытым небом. Все так. Но прежний владыка великого Ниппура оставался хвор, безобразен и вонюч. Как же, должно быть, ей невтерпеж… А ему после той каркидды и думать противно о женщине.
   Пища и вино ничуть не утоляли жажду Халаша. Варево ненависти требовало крови и смертей, а без этого немилосердно жгло его изнутри, Он чувствовал, как плоть его истончается, и сколько ни корми ее, а еда не идет впрок. То, что поселилось в нем, требовало лучшей жертвы — человеческой… Халаш ощущал свою болезнь как часть самого себя. Как чувствуют собственную руку или ухо. Боль смешивалась внутри него в в равной пропорции с непонятным наслаждением.
   Ему нужно было много серебра, как можно больше, чтобы нанять воинов. Отправиться с ними назад, в коренные земли Царства, и там убивать. Надо же так некстати проиграться… И никто не идет сюда…
   — Ты Намманкарт?
   Перед ним стояла тоненькая, невысоконькая, болшеглазенькая девчушка дет девяти-десяти. По обычаю бед-няков-суммэрк обнаженная по пояс. Длинная юбка из грубой шерстяной ткани. На талии — магический шнурок дида, который суммэрк не снимают на протяжении всей жизни. Две нитки стеклянных бус на шее — Халаш прикинул цену, и цена им была — никакая. Волосы закрыты тюрбаном из настоящей ветоши. Груди отсутствуют, вместо них — два больших коричневых пятна. Кожа цвета ячменной лепешки, испеченной с толком. Руки — палки. Ноги, наверное, тоже, но их не видно. Два зуба выпирают из верхней челюсти подобно двум щитоносцам перед каким-нибудь князем, опасающимся неожиданного нападения лучников.
   И вся она похожа на… на… хрупкий тонкостенный сосуд с драгоценными ароматическими смолами — одним словом на то, что не следовало бы ронять. Уронишь — неизменно разобьется.
   — Я.
   — Отлично. Я слышала о тебе. И я хочу сделать ставку.
   Она бросила на стол кусочек серебра раза в полтора больше того, которым располагая Халаш.
   — Но ты…
   — Принимаешь игру или как?
   В самом деле, почему бы нет? Серебро девчонки ничем не хуже серебра любого взрослого мужчины. Какая разница? Хочет проиграть — так надо ей помочь.