Мы разом перестали плакать — тем более что это у нас плоховато получалось. Да, и мы потребовали без обиняков, чтобы нас немедленно экзаменовали — этот тест на уровень интеллекта можно было провести хоть сейчас. И чтобы мы на этот раз отвечали вместе.
   — Мы хотим, чтобы вы поняли, что мы вместе так здорово соображаем, и чтобы никому больше не пришло в голову нас когда-либо разлучать.
   Мы высказались с осторожностью. Я им объяснил, кто такие «Бетти и Бобби Браун». Я признал, что они недоумки. Я сказал, что раньше мы понятия не имели о том, что такое ненависть, и нам даже было трудно сообразить, что это за род человеческой деятельности, хотя мы про это читали в книжках.
   — Но теперь мы понемногу начинаем понимать, что такое ненависть, — сказала Элиза. — Наша ненависть, однако, очень ограничена, мы ненавидим только двух людей во всей Вселенной: Бетти и Бобби Браун.
* * *
   Доктор Кординер, как оказалось, была к тому же еще и трусиха. И, как все трусы, она решила продолжать грубый натиск в самое неподходящее время. Она стала издеваться над нашими требованиями.
   — Вы что, не понимаете, в каком мире живете? — сказала она, и прочее в таком роде.
   Тогда мама встала и подошла к ней, но не коснулась ее, и в глаза ей тоже не глядела. Мама говорила куда-то, чуть повыше ее ключиц, голосом, напоминавшим мурлыканье или рычанье. Она назвала доктора Кординер «расфуфыренной пташкиной какашкой».


ГЛАВА 18


   И нас с Элизой подвергли повторному тестированию — на этот раз в паре. Мы сидели бок о бок за столом из нержавеющей стали в кафельной столовой.
   Как же мы были счастливы!
   Доктор Кординер, потеряв лицо, задавала вопросы, как робот, а наши родители наблюдали. Но она позаботилась, чтобы все вопросы были новые, незнакомые.
   Прежде чем приступить к делу, Элиза сказала матери и отцу:
   — Мы вам обещаем правильно ответить на все вопросы.
   И мы сдержали обещание.
* * *
   Что это были за вопросы? Да вот я как раз вчера, роясь в развалинах школы на Сорок шестой улице, наткнулся на весь набор вопросов по интеллектуальному тестированию. Мне повезло — они были в полном порядке, готовы к работе.
   Цитирую:
   «Некто купил 100 акций по пять долларов за штуку. Если каждая акция поднялась в цене на 10 центов за первый месяц, упала на восемь центов за второй месяц, и опять поднялась на три цента за третий месяц, то сколько стоили все ценные бумаги этого человека в конце третьего месяца?»
   Попробуйте решить еще задачку:
   «Сколько цифр находится слева от запятой в квадратном корне из 692038,42753?»
   А вот еще:
   «Какого цвета будет желтый тюльпан, если на него смотреть через синее стекло?»
   А вот еще:
   «Почему нам кажется, что Малая Медведица оборачивается вокруг Полярной звезды раз в сутки?»
   И еще:
   «Астрономия относится к геологии, как альпинист к кому?»
   И так далее.
   Хэй-хо.
* * *
   Мы с честью выдержали испытание, как и обещала Элиза.
   Только вот беда: мы оба, в полной невинности, чтобы получше сверить и проверить наши ответы, ныряли под стол и там, закинув ноги друг другу на плечи, сопели и фыркали, тыкаясь носом друг другу между ног.
   Когда мы снова забрались на стулья, доктор Корделия Свейн Кординер лежала в обмороке, а наших родителей и след простыл.
* * *
   В десять утра на следующий день меня посадили в машину и отвезли на мыс Код в школу для детей с тяжелой умственной отсталостью.


ГЛАВА 19


   Солнце снова уходит за горизонт. Там, ближе к центру, где-то между Тридцать третьей улицей и Пятой авеню, где стоит брошенный танк, из которого выросло дерево — прямо из башенного люка, — меня окликает птица. Она вновь и вновь задает один и тот же вопрос, пронзительно и внятно.
   — Сироту выпорол? — спрашивает птица.
   Я эту птицу никогда не называю простонародным именем, и Мелоди с Исидором, которые во всем мне подражают, — тоже. Например, они редко называют Манхэттен «Манхэттен» или «Остров Смерти», как это принято на материке. Они называют его так же, как и я: «Национальный Парк Небоскребов», не понимая скрытой иронии, или, столь же серьезно, зовут его «Ангкор Ват».
   А птицу, которая спрашивает на закате, кто кого выпорол, они называют так же, как мы с Элизой в детстве. Это имя было научное, мы его в словаре вычитали.
   Мы трепетали перед этим названием, потому что оно нам внушало сверхъестественный ужас. Эта птица превратилась в кошмарное страшилище с картин Иеронимуса Босха, стоило нам только произнести ее имя. Заслышав ее голос, мы хором произносили это имя.
   — Это кричит Ночной Козодой, — говорили мы.
* * *
   И вот теперь я слышу, как Мелоди с Исидором тоже повторяют это имя, хотя мне отсюда не видать, где они устроились в большом вестибюле.
   — Ночной Козодой кричит, — говорят они.
* * *
   Мы с Элизой слушали крик этой птицы вечером, накануне моего отъезда на мыс Код.
   Мы сбежали из дворца в недосягаемую для мира сыроватую гробницу профессора Илайхью Рузвельта Свейна.
   — Сироту выпорол? — донесся до нас вопрос откуда-то из яблоневого сада.
* * *
   Что мы могли сказать в ответ? Тут даже и сближать головы не имело смысла.
   Я слышал, что приговоренные к смерти узники часто думают о себе, как будто они уже умерли — задолго до смерти. Должно быть, так чувствовал себя и наш общий гений, зная, что вот-вот топор палача безжалостно разрубит его на два ничем не примечательных куска мяса — на Бетти и Бобби Браун.
   Как бы то ни было, мы не сидели сложа руки — умирающие не могут ничего не делать. Мы захватили с собой наши лучшие сочинения. Мы скатали их в трубочку и спрятали в бронзовой похоронной урне.
   Урна предназначалась для праха жены профессора Свейна, а она предпочла, чтобы ее похоронили здесь, в Нью-Йорке. Урна уже покрылась патиной.
   Хэй-хо.
* * *
   Что было написано в наших рукописях?
   Решение задачи квадратуры круга, насколько мне помнится, и утопический проект создания искусственных больших семей путем присвоения каждому нового второго имени. Все люди с одинаковым вторым именем должны были считаться родственниками.
   Да, там была и наша критическая статья о дарвиновской теории эволюции, и эссе о природе тяжести, в которой мы утверждали, что в древние времена сила тяжести безусловно была непостоянной.
   Помнится, была там и статья о том, что зубы надлежит мыть горячей водой, точно так же, как посуду, кастрюли и сковородки.
   И все в таком роде.
* * *
   Спрятать наши рукописи в урне придумала Элиза.
   И вот Элиза закрыла урну крышкой.
   Мы были поодаль друг от друга, когда она это делала, и то, что она сказала, принадлежало ей всецело:
   — Прощайся навеки со своим умом, Бобби Браун.
   — Прощай, — сказал я.
* * *
   — Элиза, — сказал я, — я прочел тебе такое множество книг, в которых говорилось, что любовь важнее всего на свете. Может, я должен теперь сказать тебе, что я тебя люблю?
   — Валяй, — сказала она.
   — Я люблю тебя, Элиза, — сказал я.
   Она задумалась.
   — Нет, — сказала она наконец. — Мне не нравится.
   — Почему? — спросил я.
   — Такое чувство, словно ты приставил пистолет к моей голове, — сказала она. — Это просто способ заставить другого человека сказать то, что ему, может быть, вовсе не хочется. Ну, что мне еще остается сказать — что может вообще сказать человек, кроме слов: «И я тебя тоже люблю»?
   — Значит, ты меня не любишь?
   — А за что любить Бобби Брауна? — сказала она.
* * *
   Где-то вдали, там, под яблоневыми кронами, Ночной Козодой снова прожурчал нам свой вопрос.


ГЛАВА 20


   На следующее утро Элиза не спустилась к завтраку. Она сидела у себя в комнате, пока меня не увезли.
   Родители поехали со мной в лимузине марки «мерседес» с шофером. Я был многообещающим ребенком. Я умел читать и писать.
   Но по мере того, как мы катили по красивейшим местам, в моем мозгу включался механизм забвения.
   Это был тот самый защитный механизм, который, как я считаю, вступает в действие у каждого ребенка, охраняя его от непереносимого горя. Это мое мнение как педиатра.
   Где-то там, позади, осталась, кажется, моя сестра-близняшка, глупенькая какая-то, до меня ей далеко. Я помнил ее имя. Ее звали Элиза Меллон Свейн.
* * *
   Да, школа была устроена так, что никто из нас никогда не бывал дома. Я уезжал в Англию, во Францию, в Германию, Италию и Грецию. Я отдыхал в летних лагерях.
   Было точно установлено, что я звезд с неба не хватаю и совершенно не способен оригинально мыслить, но все же интеллект у меня выше среднего. Я был усидчив, аккуратен и умел отыскать стоящие мысли в ворохе ерунды.
   Я был первым ребенком в истории, который получил по всем предметам высший балл. Я так хорошо успевал, что мне предложили поступить в Гарвардский университет. Я принял приглашение, хотя голос у меня даже не начал ломаться.
   Случалось, что родители, которые очень мною гордились, напоминали мне, что где-то у меня есть сестра-близняшка и она ведет почти растительный образ жизни. Она была помещена в клинику для умственно отсталых детей.
   Для меня это был пустой звук.
* * *
   Отец погиб в автомобильной катастрофе, когда я учился на первом курсе медицинского факультета. Он был обо мне такого высокого мнения, что назначил меня в завещании своим душеприказчиком.
   Ко мне в Бостон вскоре после его смерти приехал толстяк с бегающими глазками, по имени Норман Мушари-младший. Он поведал мне историю, которая показалась мне неуместной и не имеющей ко мне никакого отношения, — про женщину, которую упекли против ее воли в учреждение для слабоумных на многие годы.
   По его словам, она наняла его, чтобы вчинить иск ее родственникам и этому учреждению за причиненный ущерб, чтобы добиться ее немедленного освобождения и вернуть ей незаконно присвоенное наследство.
   У нее было имя — звали ее, само собой, Элиза Меллон Свейн.


ГЛАВА 21


   Позже мать говорила про ту клинику, где мы бросили Элизу, как в чистилище:
   — Это была не какая-то там дешевая психушка. Она нам обошлась по двести долларов в день. И доктора заклинали нас, чтобы мы ее не навещали, помнишь, Уилбур?
   — Кажется… — сказал я. А потом сказал правду: — Я не помню. Я в те времена был не просто глупым Бобби Брауном — я был еще самодовольным дураком. И хотя я был всего-навсего медико-мпервокурсником с первичными половыми признаками недоношенного хомячка, я владел громадным особняком на Бикон-Хилл. Меня возили в университет и обратно на «ягуаре», и я уже тогда стал одеваться как будущий Президент Соединенных Штатов — или как медик-шарлатан во времена Честера Алана Артура[3].
   Там почти каждый вечер собирались гости. Я обычно выходил к ним всего на несколько минут — покуривая гашиш в пеньковой трубке, облаченный в атласный халат изумрудного цвета.
   Во время одной из таких вечеринок ко мне подошла красотка, и вот что она сказала:
   — Ты такой уродина, что я в жизни не видала более сексапильного мужчину.
   — Знаю, — сказал я. — Знаю, знаю.
* * *
   Мать часто навешала меня в Бикон-Хилл, где для нее были пристроены личные апартаменты, и я тоже часто заглядывал к ней, в Черепаший Залив. Да и репортеры стали донимать нас расспросами, после того как Норман Мушари-младший вызволил Элизу из клиники.
   Это была сенсация.
   Если мультимиллионеры плохо обращались со своими родственниками, из этого всегда делали сенсационный материал.
   Хэй-хо.
* * *
   Нам это очень портило жизнь, как и положено.
   Мы еще не виделись с Элизой, да и по телефону с ней связаться не удавалось. А она тем временем говорила про нас совершенно справедливые, но обидные вещи, которые печатали в прессе чуть ли не каждый день.
   Нам было нечего показать репортерам, кроме нашей телеграммы, которую мы послали Элизе через ее адвоката, и ответа Элизы.
   В нашей телеграмме были такие слова:
   МЫ ЛЮБИМ ТЕБЯ. ТВОЯ МАМА И ТВОЙ БРАТ.
   А вот телеграмма Элизы:
   Я ВАС ТОЖЕ ЛЮБЛЮ. ЭЛИЗА.
* * *
   Элиза не разрешала себя фотографировать. Она поручила своему адвокату купить закрытую будочку для священника, который принимает исповедь, и он ее приобрел — после сноса какой-то церкви.
   Она там сидела, когда давала интервью телевидению.
   А мы с мамой смотрели эти интервью по телевизору, мучались, держась за руки.
   Низкое контральто Элизы стало совсем незнакомым, и мы даже боялись, что в будке засела какаято самозванка, но это все же была сама Элиза.
   Помню, как репортер с телевидения спросил ее:
   — А как вы проводили время в клинике, мисс Свейн?
   — Пела, — отвечала она.
   — Что-то определенное пели? — спросил он.
   — Одну и ту же песню, целый день, — сказала она.
   — Что же это была за песня?
   — «В один прекрасный день мой Принц придет», — ответила она ему.
   — Вы ждали какого-то определенного принца — вашего будущего спасителя?
   — спросил он.
   — Ждала своего брата-близнеца. Но он, ясно, оказался свиньей. Так и не явился.


ГЛАВА 22


   Мы с матерью, разумеется, ни в чем не возражали Элизе и ее адвокату, так что она без помех завладела своим богатством. И первым делом скупила половину прав на профессиональную футбольную команду «Патриоты Новой Англии».
   Эта покупка наделала еще больше шуму. Элиза по-прежнему не хотела выходить из своей будки к телерепортерам, зато Мушари объявил на весь мир, что там, внутри, она сидит в футболке их цветов — синей с золотом.
   В том интервью ее спросили, держат ли ее в курсе злободневных событий, на что она отвечала:
   — Разумеется, я не виню китайцев за то, что они отправились восвояси.
   Она имела в виду то, что Китайская Республика закрыла свое посольство в Вашингтоне. К тому времени миниатюризация людей в Китае так далеко шагнула вперед, что их посол был ростом всего шестьдесят сантиметров. Он распрощался со всеми в теплой и дружественной обстановке. Он заметил, что его страна прекращает дипломатические отношения по одной простой причине: что бы ни происходило в Соединенных Штатах, для китайцев это не представляет ни малейшего интереса.
   Элизу спросили, почему же она так безоговорочно поддерживает китайцев.
   — Разве цивилизованная страна может интересоваться такой чертовой свалкой, как Америка, — сказала она, — где некому даже о собственной родне позаботиться?
* * *
   Но вот настал день, когда Элизу и Мушари увидели на Массачусетском мосту, они шли пешком из Кэмбриджа в Бостон. День был теплый, солнечный. Элиза была под зонтиком от солнца. Одета она была в футболку своей футбольной команды.
* * *
   Господи ты Боже мой, ну и вид был у бедняжки!
   Она так сгорбилась, что ее лицо было на уровне лица Мушари — а Мушари ростом не больше Наполеона Бонапарта. Курила она не переставая. Кашляла так, что, казалось, надорвется.
   Мушари вырядился в белый костюм. При нем была тросточка. И в петлице у него красовалась алая роза.
   Мушари и его клиентку вскоре окружила дружески настроенная толпа, и, конечно, там были съемочные группы кино и телевидения и газетные репортеры с фотокамерами.
   Мы с мамой смотрели их по телевизору в прямом эфире, признаюсь, с ужасом — потому что процессия продвигалась все ближе к моему дому на Бикон-Хилл.
* * *
   — Ой, Уилбур, Уилбур, Уилбур, — причитала мать, глядя на экран, — неужели это и вправду твоя сестра?
   Я ответил горькой шуткой — без улыбки:
   — Или это твоя единственная дочь, мама, или такая разновидность ящера, называемая панголин, — сказал я.


ГЛАВА 23


   Мать была не готова к встрече с Элизой. Она поднялась в свои апартаменты, наверх. Мне не хотелось, чтобы прислуга присутствовала при шутовском представлении, которое задумала Элиза, — так что их я тоже отослал по комнатам.
   Когда зазвонил звонок у входной двери, я сам пришел открывать. Я улыбался — панголину, камерам, толпе.
   — Элиза! Дорогая моя сестра! Какая приятная неожиданность! Входите, входите! — сказал я.
   Приличия ради, я сделал слабую попытку прикоснуться к ней. Она отшатнулась.
   — Посмей только меня тронуть, Лорд Фаунтлерой, — я тебя укушу, подохнешь от бешенства, — сказала она.
* * *
   Полиция помешала толпе ворваться в дом следом за Элизой и Мушари, а я задернул занавеси на окнах, чтобы никто не подглядывал.
   Удостоверившись, что мы говорим без свидетелей, я уныло спросил:
   — Чего ты хочешь?
   — Тебя, красавчик, — сказала она. Она хохотала и заходилась кашлем. — Что, наша дорогая матушка или дорогой батюшка тоже здесь? — Она поправилась:
   — Э-э, да наш дорогой батюшка помер, кажется? Или дорогая матушка отдала концы? Вечно их путаю.
   — Мама в Черепашьем Заливе, Элиза, — соврал я. В душе у меня бог знает что творилось — я едва не терял сознание от горя, отвращения, сознания своей вины. Я прикинул на глаз, что объем ее грудной клетки был не больше коробка спичек. В комнате пахло, как на винно-водочном заводе. Ясно, что у Элизы были проблемы и с алкоголем. Кожа у нее была жуткая. Цвет лица точь-в-точь как дорожный шкаф-сундук нашей прабабки.
   — Черепаший Залив, Черепаший Залив… — задумчиво повторила она. — А тебе никогда не приходило в голову, дорогой Уилбур, что наш драгоценный папочка вовсе и не был нашим отцом?
   — Что ты хочешь сказать?
   — Может, наша мама в прекрасную лунную ночь выскользнула из постели, удрала из дому и спарилась с гигантским морским черепахом, — сказала она.
   Хэй-хо.
* * *
   — Элиза, — сказал я, — если мы будем обсуждать семейные дела, может быть, мистер Мушари оставит нас наедине?
   — С чего бы это? — сказала она. — Норми — вся моя семья.
   — Ну, все же… — сказал я.
   — А эта расфуфыренная пташкина какашка, твоя мать, уж точно мне не родня, — сказала она.
   — Ну, послушай… — сказал я.
   — Надеюсь, ты не считаешь себя моим родственником, а? — сказала она.
   — Что я могу сказать? — ответил я.
   — Вот ради этого мы и навестили тебя — хотим послушать все чудесные речи, которые ты можешь сказать, — перебила Элиза. — Ты же всегда был у нас ума палата. А я — что-то вроде опухоли, которую у тебя взяли и удалили.
* * *
   — Я этого не говорил, — сказал я.
   — За тебя другие сказали, а ты им поверил, — сказала она. — А это еще хуже. Ты фашист, Уилбур. Натуральный фашист.
   — Чепуха, — сказал я.
   — Фашисты — это ничтожества, которые верят, когда их кто-то уверяет, что они — высшая раса, — сказала она.
   — Ну, ну… — сказал я.
   — И они норовят истребить всех остальных, — сказала она.
* * *
   — Так мы не найдем выхода, — сказал я.
   — А я привыкла сидеть взаперти, безвыходно, — сказала она. — Ты, наверно, читал про это в газетах или слышал по телевизору.
   — Элиза, — сказал я, — может быть, тебе станет легче, если ты узнаешь, что мама до конца наших дней не простит себе того, что мы с тобой сделали?
   — Разве от этого легче? — сказала она. — В жизни не слышала такого дурацкого вопроса.
* * *
   Она обхватила длиннющей рукой плечи Нормана Мушари-младшего.
   — Вот кто знает, как помогать людям, — сказала она.
   Я кивнул.
   — Мы ему очень благодарны. Честное слово.
   — Он для меня все: — и отец, и мать, и брат, и Бог — все, — сказала она. — Он подарил мне жизнь! Он мне сказал: деньги тебе радости не прибавят, детка, но мы все равно из твоих родственничков душу вытрясем.
   — Умм… — сказал я.
   — От этого и вправду становится легче жить, не то что от твоих покаянных причитаний. Ты просто хвастаешься своей чувствительностью, выставляешься напоказ.
   Она издевательски засмеялась.
   — Конечно, я понимаю, почему вы с матушкой так носитесь с вашей виной. В конце концов, это единственное, что вы, мартышки этакие, раздобыли себе самостоятельно.
   Хэй-хо.


ГЛАВА 24


   Я полагал, что Элиза уже применила все виды оружия, атакуя мое уважение к себе. Мне удалось выжить.
   Не возгордившись, с чисто клиническим, циничным интересом я отметил, что характер у меня железный и от него все снаряды отскакивают сами собой, без всяких усилий с моей стороны.
   Я думал, что Элиза уже излила всю свою ярость. Как я ошибался! Ее первые наскоки были рассчитаны только на то, чтобы обнажить железную суть моего характера. Она всего-навсего выслала вперед легкую кавалерию, чтобы расчистить от деревьев и кустарника подступы к моему характеру, чтобы содрать с него плющ, если можно так выразиться.
   И вот теперь, при полном моем неведении, мой характер предстал перед дулами ее скрытых пушек, готовых расстрелять его в упор, — обнаженный, беззащитный, как скорлупка или стеклянная колба.
   Хэй-хо.
* * *
   Наступило временное затишье. Элиза расхаживала по моей гостиной, разглядывала мои книги — читать их она, разумеется, не могла. Потом она подошла ко мне, подняла голову и спросила:
   — А что, на медицинский факультет Гарвардского университета попадают только те, кто умеет читать и писать?
   — Я очень много работал, Элиза, — сказал я. — Мне пришлось нелегко. Да и сейчас нелегко.
   — Если из Бобби Брауна получится доктор, — сказала она, — это будет самый сильный довод в пользу Христианской науки[4], какой мне приходилось слышать.
   — Самый лучший доктор из меня не получится, — сказал я. — Но и самый плохой — тоже.
   — Из тебя выйдет отличный ударник при гонге, — сказала она. Она намекала на недавно распространившиеся слухи о том, что китайцы успешно лечат рак груди с помощью музыки, исполняемой на гонгах. — У тебя вид человека, который может попасть в гонг почти без промаха.
   — Спасибо, — сказал я.
   — Тронь меня, — сказала она.
   — Прошу прощенья?..
   — Я же твоя родная плоть и кровь. Я твоя сестра. Дотронься до меня, — сказала она.
   — Да, конечно, — сказал я. Но руки у меня висели, как парализованные.
* * *
   — Не спеши, — сказала она.
   — Понимаешь, — сказал я, — раз ты меня так ненавидишь…
   — Я ненавижу Бобби Брауна, — сказала она.
   — Раз ты ненавидишь Бобби Брауна… — сказал я.
   — И Бетти Браун, — сказала она.
   — Это было давным-давно, — сказал я.
   — Тронь меня, — сказала она.
   — Господи, Элиза! — сказал я.
   Руки у меня как отсохли.
   — Тогда я тебя трону, — сказала она.
   — Как скажешь, — сказал я.
   Я был еле жив от страха.
   — Сердце у тебя здоровое, а, Уилбур? — сказала она.
   — Да, — сказал я.
   — Если я до тебя дотронусь, обещай, что не свалишься замертво.
   — Обещаю, — сказал я.
   — А может, я упаду замертво, — сказала она.
   — Надеюсь, что нет, — сказал я.
   — Ты думаешь, что если я держусь так, как будто знаю, что случится, — сказала она, — то я знаю на самом деле, что случится? А может, ничего не будет.
   — Может быть, — сказал я.
   — Никогда не видела тебя таким перепуганным, — сказала она.
   — Что я, не человек? — сказал я.
   — Может, скажешь Норми, что тебя так напугало? — сказала она.
   — Нет, — сказал я.
* * *
   Элиза, почти касаясь пальцами моей щеки, повторила грязную шутку, которую Уизерс Уизерспун рассказал другому слуге, когда мы еще были маленькие. Мы подслушали сквозь стенку. Это был анекдот про женщину, которая в постели приходила в полное неистовство. В том анекдоте женщина предупредила незнакомца, который к ней приставал: «Держись за шляпу, молодчик. Мы можем приземлиться за много миль отсюда…»
* * *
   Потом она ко мне прикоснулась.
   И мы слились в единого гения — как раньше.


ГЛАВА 25


   На нас накатило безумие. Только по милости Божией мы не вылетели из дома в толпу, на Биконстрит. Таилось в нас что-то, о чем я и не догадывался, а Элиза, среди адских мучений, прекрасно знала — и это нечто стремилось к единению, готовило его много лет.
   Я не мог сказать, где Элиза, где я, границ не было, и где кончались мы и начиналась Вселенная, тоже было неясно. Это было великолепно — и это было ужасно. Да, и можете себе представить, какая колоссальная энергетика была выпущена на волю: оргия продолжалась пять ночей и пять дней кряду.
* * *
   Мы с Элизой отсыпались после этого трое суток. Когда я очнулся, оказалось, что я в своей постели. И меня кормят внутривенно.
   А Элизу, как я узнал позже, отправили домой в частной машине скорой помощи.
* * *
   Вы спросите, почему никто нас не разнял и не позвал на помощь: мы с Элизой схватили Нормана Мушари-младшего, и бедняжку маму, и всех слуг — переловили их поодиночке.
   У меня это начисто вылетело из памяти.
   Как мне потом рассказали, их привязали к деревянным креслам, сунули им в рот по кляпу и аккуратно рассадили вокруг обеденного стола.
* * *
   Слава Богу, мы их поили и кормили, а то у нас на совести было бы смертоубийство. В туалет, однако, мы их не пускали, и вся их пища состояла из арахисового масла и сэндвичей с джемом. И оргия возобновлялась снова.
* * *
   Помню, как я читал Элизе вслух отрывки из книг по педиатрии, детской психологии, социологии, антропологии и так далее. Я не выбросил ни одного учебника после того, как кончал курс.
   Помнится, мы судорожно обнимались, а когда не обнимались, я сидел за пишущей машинкой и строчил со сверхчеловеческой скоростью. Элиза сидела бок о бок со мной.