Страница:
Мы разом перестали плакать — тем более что это у нас плоховато получалось. Да, и мы потребовали без обиняков, чтобы нас немедленно экзаменовали — этот тест на уровень интеллекта можно было провести хоть сейчас. И чтобы мы на этот раз отвечали вместе.
— Мы хотим, чтобы вы поняли, что мы вместе так здорово соображаем, и чтобы никому больше не пришло в голову нас когда-либо разлучать.
Мы высказались с осторожностью. Я им объяснил, кто такие «Бетти и Бобби Браун». Я признал, что они недоумки. Я сказал, что раньше мы понятия не имели о том, что такое ненависть, и нам даже было трудно сообразить, что это за род человеческой деятельности, хотя мы про это читали в книжках.
— Но теперь мы понемногу начинаем понимать, что такое ненависть, — сказала Элиза. — Наша ненависть, однако, очень ограничена, мы ненавидим только двух людей во всей Вселенной: Бетти и Бобби Браун.
— Вы что, не понимаете, в каком мире живете? — сказала она, и прочее в таком роде.
Тогда мама встала и подошла к ней, но не коснулась ее, и в глаза ей тоже не глядела. Мама говорила куда-то, чуть повыше ее ключиц, голосом, напоминавшим мурлыканье или рычанье. Она назвала доктора Кординер «расфуфыренной пташкиной какашкой».
— Мы хотим, чтобы вы поняли, что мы вместе так здорово соображаем, и чтобы никому больше не пришло в голову нас когда-либо разлучать.
Мы высказались с осторожностью. Я им объяснил, кто такие «Бетти и Бобби Браун». Я признал, что они недоумки. Я сказал, что раньше мы понятия не имели о том, что такое ненависть, и нам даже было трудно сообразить, что это за род человеческой деятельности, хотя мы про это читали в книжках.
— Но теперь мы понемногу начинаем понимать, что такое ненависть, — сказала Элиза. — Наша ненависть, однако, очень ограничена, мы ненавидим только двух людей во всей Вселенной: Бетти и Бобби Браун.
* * *
Доктор Кординер, как оказалось, была к тому же еще и трусиха. И, как все трусы, она решила продолжать грубый натиск в самое неподходящее время. Она стала издеваться над нашими требованиями.— Вы что, не понимаете, в каком мире живете? — сказала она, и прочее в таком роде.
Тогда мама встала и подошла к ней, но не коснулась ее, и в глаза ей тоже не глядела. Мама говорила куда-то, чуть повыше ее ключиц, голосом, напоминавшим мурлыканье или рычанье. Она назвала доктора Кординер «расфуфыренной пташкиной какашкой».
ГЛАВА 18
И нас с Элизой подвергли повторному тестированию — на этот раз в паре. Мы сидели бок о бок за столом из нержавеющей стали в кафельной столовой.
Как же мы были счастливы!
Доктор Кординер, потеряв лицо, задавала вопросы, как робот, а наши родители наблюдали. Но она позаботилась, чтобы все вопросы были новые, незнакомые.
Прежде чем приступить к делу, Элиза сказала матери и отцу:
— Мы вам обещаем правильно ответить на все вопросы.
И мы сдержали обещание.
Цитирую:
«Некто купил 100 акций по пять долларов за штуку. Если каждая акция поднялась в цене на 10 центов за первый месяц, упала на восемь центов за второй месяц, и опять поднялась на три цента за третий месяц, то сколько стоили все ценные бумаги этого человека в конце третьего месяца?»
Попробуйте решить еще задачку:
«Сколько цифр находится слева от запятой в квадратном корне из 692038,42753?»
А вот еще:
«Какого цвета будет желтый тюльпан, если на него смотреть через синее стекло?»
А вот еще:
«Почему нам кажется, что Малая Медведица оборачивается вокруг Полярной звезды раз в сутки?»
И еще:
«Астрономия относится к геологии, как альпинист к кому?»
И так далее.
Хэй-хо.
Только вот беда: мы оба, в полной невинности, чтобы получше сверить и проверить наши ответы, ныряли под стол и там, закинув ноги друг другу на плечи, сопели и фыркали, тыкаясь носом друг другу между ног.
Когда мы снова забрались на стулья, доктор Корделия Свейн Кординер лежала в обмороке, а наших родителей и след простыл.
Как же мы были счастливы!
Доктор Кординер, потеряв лицо, задавала вопросы, как робот, а наши родители наблюдали. Но она позаботилась, чтобы все вопросы были новые, незнакомые.
Прежде чем приступить к делу, Элиза сказала матери и отцу:
— Мы вам обещаем правильно ответить на все вопросы.
И мы сдержали обещание.
* * *
Что это были за вопросы? Да вот я как раз вчера, роясь в развалинах школы на Сорок шестой улице, наткнулся на весь набор вопросов по интеллектуальному тестированию. Мне повезло — они были в полном порядке, готовы к работе.Цитирую:
«Некто купил 100 акций по пять долларов за штуку. Если каждая акция поднялась в цене на 10 центов за первый месяц, упала на восемь центов за второй месяц, и опять поднялась на три цента за третий месяц, то сколько стоили все ценные бумаги этого человека в конце третьего месяца?»
Попробуйте решить еще задачку:
«Сколько цифр находится слева от запятой в квадратном корне из 692038,42753?»
А вот еще:
«Какого цвета будет желтый тюльпан, если на него смотреть через синее стекло?»
А вот еще:
«Почему нам кажется, что Малая Медведица оборачивается вокруг Полярной звезды раз в сутки?»
И еще:
«Астрономия относится к геологии, как альпинист к кому?»
И так далее.
Хэй-хо.
* * *
Мы с честью выдержали испытание, как и обещала Элиза.Только вот беда: мы оба, в полной невинности, чтобы получше сверить и проверить наши ответы, ныряли под стол и там, закинув ноги друг другу на плечи, сопели и фыркали, тыкаясь носом друг другу между ног.
Когда мы снова забрались на стулья, доктор Корделия Свейн Кординер лежала в обмороке, а наших родителей и след простыл.
* * *
В десять утра на следующий день меня посадили в машину и отвезли на мыс Код в школу для детей с тяжелой умственной отсталостью.
ГЛАВА 19
Солнце снова уходит за горизонт. Там, ближе к центру, где-то между Тридцать третьей улицей и Пятой авеню, где стоит брошенный танк, из которого выросло дерево — прямо из башенного люка, — меня окликает птица. Она вновь и вновь задает один и тот же вопрос, пронзительно и внятно.
— Сироту выпорол? — спрашивает птица.
Я эту птицу никогда не называю простонародным именем, и Мелоди с Исидором, которые во всем мне подражают, — тоже. Например, они редко называют Манхэттен «Манхэттен» или «Остров Смерти», как это принято на материке. Они называют его так же, как и я: «Национальный Парк Небоскребов», не понимая скрытой иронии, или, столь же серьезно, зовут его «Ангкор Ват».
А птицу, которая спрашивает на закате, кто кого выпорол, они называют так же, как мы с Элизой в детстве. Это имя было научное, мы его в словаре вычитали.
Мы трепетали перед этим названием, потому что оно нам внушало сверхъестественный ужас. Эта птица превратилась в кошмарное страшилище с картин Иеронимуса Босха, стоило нам только произнести ее имя. Заслышав ее голос, мы хором произносили это имя.
— Это кричит Ночной Козодой, — говорили мы.
— Ночной Козодой кричит, — говорят они.
Мы сбежали из дворца в недосягаемую для мира сыроватую гробницу профессора Илайхью Рузвельта Свейна.
— Сироту выпорол? — донесся до нас вопрос откуда-то из яблоневого сада.
Я слышал, что приговоренные к смерти узники часто думают о себе, как будто они уже умерли — задолго до смерти. Должно быть, так чувствовал себя и наш общий гений, зная, что вот-вот топор палача безжалостно разрубит его на два ничем не примечательных куска мяса — на Бетти и Бобби Браун.
Как бы то ни было, мы не сидели сложа руки — умирающие не могут ничего не делать. Мы захватили с собой наши лучшие сочинения. Мы скатали их в трубочку и спрятали в бронзовой похоронной урне.
Урна предназначалась для праха жены профессора Свейна, а она предпочла, чтобы ее похоронили здесь, в Нью-Йорке. Урна уже покрылась патиной.
Хэй-хо.
Решение задачи квадратуры круга, насколько мне помнится, и утопический проект создания искусственных больших семей путем присвоения каждому нового второго имени. Все люди с одинаковым вторым именем должны были считаться родственниками.
Да, там была и наша критическая статья о дарвиновской теории эволюции, и эссе о природе тяжести, в которой мы утверждали, что в древние времена сила тяжести безусловно была непостоянной.
Помнится, была там и статья о том, что зубы надлежит мыть горячей водой, точно так же, как посуду, кастрюли и сковородки.
И все в таком роде.
И вот Элиза закрыла урну крышкой.
Мы были поодаль друг от друга, когда она это делала, и то, что она сказала, принадлежало ей всецело:
— Прощайся навеки со своим умом, Бобби Браун.
— Прощай, — сказал я.
— Валяй, — сказала она.
— Я люблю тебя, Элиза, — сказал я.
Она задумалась.
— Нет, — сказала она наконец. — Мне не нравится.
— Почему? — спросил я.
— Такое чувство, словно ты приставил пистолет к моей голове, — сказала она. — Это просто способ заставить другого человека сказать то, что ему, может быть, вовсе не хочется. Ну, что мне еще остается сказать — что может вообще сказать человек, кроме слов: «И я тебя тоже люблю»?
— Значит, ты меня не любишь?
— А за что любить Бобби Брауна? — сказала она.
— Сироту выпорол? — спрашивает птица.
Я эту птицу никогда не называю простонародным именем, и Мелоди с Исидором, которые во всем мне подражают, — тоже. Например, они редко называют Манхэттен «Манхэттен» или «Остров Смерти», как это принято на материке. Они называют его так же, как и я: «Национальный Парк Небоскребов», не понимая скрытой иронии, или, столь же серьезно, зовут его «Ангкор Ват».
А птицу, которая спрашивает на закате, кто кого выпорол, они называют так же, как мы с Элизой в детстве. Это имя было научное, мы его в словаре вычитали.
Мы трепетали перед этим названием, потому что оно нам внушало сверхъестественный ужас. Эта птица превратилась в кошмарное страшилище с картин Иеронимуса Босха, стоило нам только произнести ее имя. Заслышав ее голос, мы хором произносили это имя.
— Это кричит Ночной Козодой, — говорили мы.
* * *
И вот теперь я слышу, как Мелоди с Исидором тоже повторяют это имя, хотя мне отсюда не видать, где они устроились в большом вестибюле.— Ночной Козодой кричит, — говорят они.
* * *
Мы с Элизой слушали крик этой птицы вечером, накануне моего отъезда на мыс Код.Мы сбежали из дворца в недосягаемую для мира сыроватую гробницу профессора Илайхью Рузвельта Свейна.
— Сироту выпорол? — донесся до нас вопрос откуда-то из яблоневого сада.
* * *
Что мы могли сказать в ответ? Тут даже и сближать головы не имело смысла.Я слышал, что приговоренные к смерти узники часто думают о себе, как будто они уже умерли — задолго до смерти. Должно быть, так чувствовал себя и наш общий гений, зная, что вот-вот топор палача безжалостно разрубит его на два ничем не примечательных куска мяса — на Бетти и Бобби Браун.
Как бы то ни было, мы не сидели сложа руки — умирающие не могут ничего не делать. Мы захватили с собой наши лучшие сочинения. Мы скатали их в трубочку и спрятали в бронзовой похоронной урне.
Урна предназначалась для праха жены профессора Свейна, а она предпочла, чтобы ее похоронили здесь, в Нью-Йорке. Урна уже покрылась патиной.
Хэй-хо.
* * *
Что было написано в наших рукописях?Решение задачи квадратуры круга, насколько мне помнится, и утопический проект создания искусственных больших семей путем присвоения каждому нового второго имени. Все люди с одинаковым вторым именем должны были считаться родственниками.
Да, там была и наша критическая статья о дарвиновской теории эволюции, и эссе о природе тяжести, в которой мы утверждали, что в древние времена сила тяжести безусловно была непостоянной.
Помнится, была там и статья о том, что зубы надлежит мыть горячей водой, точно так же, как посуду, кастрюли и сковородки.
И все в таком роде.
* * *
Спрятать наши рукописи в урне придумала Элиза.И вот Элиза закрыла урну крышкой.
Мы были поодаль друг от друга, когда она это делала, и то, что она сказала, принадлежало ей всецело:
— Прощайся навеки со своим умом, Бобби Браун.
— Прощай, — сказал я.
* * *
— Элиза, — сказал я, — я прочел тебе такое множество книг, в которых говорилось, что любовь важнее всего на свете. Может, я должен теперь сказать тебе, что я тебя люблю?— Валяй, — сказала она.
— Я люблю тебя, Элиза, — сказал я.
Она задумалась.
— Нет, — сказала она наконец. — Мне не нравится.
— Почему? — спросил я.
— Такое чувство, словно ты приставил пистолет к моей голове, — сказала она. — Это просто способ заставить другого человека сказать то, что ему, может быть, вовсе не хочется. Ну, что мне еще остается сказать — что может вообще сказать человек, кроме слов: «И я тебя тоже люблю»?
— Значит, ты меня не любишь?
— А за что любить Бобби Брауна? — сказала она.
* * *
Где-то вдали, там, под яблоневыми кронами, Ночной Козодой снова прожурчал нам свой вопрос.
ГЛАВА 20
На следующее утро Элиза не спустилась к завтраку. Она сидела у себя в комнате, пока меня не увезли.
Родители поехали со мной в лимузине марки «мерседес» с шофером. Я был многообещающим ребенком. Я умел читать и писать.
Но по мере того, как мы катили по красивейшим местам, в моем мозгу включался механизм забвения.
Это был тот самый защитный механизм, который, как я считаю, вступает в действие у каждого ребенка, охраняя его от непереносимого горя. Это мое мнение как педиатра.
Где-то там, позади, осталась, кажется, моя сестра-близняшка, глупенькая какая-то, до меня ей далеко. Я помнил ее имя. Ее звали Элиза Меллон Свейн.
Было точно установлено, что я звезд с неба не хватаю и совершенно не способен оригинально мыслить, но все же интеллект у меня выше среднего. Я был усидчив, аккуратен и умел отыскать стоящие мысли в ворохе ерунды.
Я был первым ребенком в истории, который получил по всем предметам высший балл. Я так хорошо успевал, что мне предложили поступить в Гарвардский университет. Я принял приглашение, хотя голос у меня даже не начал ломаться.
Случалось, что родители, которые очень мною гордились, напоминали мне, что где-то у меня есть сестра-близняшка и она ведет почти растительный образ жизни. Она была помещена в клинику для умственно отсталых детей.
Для меня это был пустой звук.
Ко мне в Бостон вскоре после его смерти приехал толстяк с бегающими глазками, по имени Норман Мушари-младший. Он поведал мне историю, которая показалась мне неуместной и не имеющей ко мне никакого отношения, — про женщину, которую упекли против ее воли в учреждение для слабоумных на многие годы.
По его словам, она наняла его, чтобы вчинить иск ее родственникам и этому учреждению за причиненный ущерб, чтобы добиться ее немедленного освобождения и вернуть ей незаконно присвоенное наследство.
У нее было имя — звали ее, само собой, Элиза Меллон Свейн.
Родители поехали со мной в лимузине марки «мерседес» с шофером. Я был многообещающим ребенком. Я умел читать и писать.
Но по мере того, как мы катили по красивейшим местам, в моем мозгу включался механизм забвения.
Это был тот самый защитный механизм, который, как я считаю, вступает в действие у каждого ребенка, охраняя его от непереносимого горя. Это мое мнение как педиатра.
Где-то там, позади, осталась, кажется, моя сестра-близняшка, глупенькая какая-то, до меня ей далеко. Я помнил ее имя. Ее звали Элиза Меллон Свейн.
* * *
Да, школа была устроена так, что никто из нас никогда не бывал дома. Я уезжал в Англию, во Францию, в Германию, Италию и Грецию. Я отдыхал в летних лагерях.Было точно установлено, что я звезд с неба не хватаю и совершенно не способен оригинально мыслить, но все же интеллект у меня выше среднего. Я был усидчив, аккуратен и умел отыскать стоящие мысли в ворохе ерунды.
Я был первым ребенком в истории, который получил по всем предметам высший балл. Я так хорошо успевал, что мне предложили поступить в Гарвардский университет. Я принял приглашение, хотя голос у меня даже не начал ломаться.
Случалось, что родители, которые очень мною гордились, напоминали мне, что где-то у меня есть сестра-близняшка и она ведет почти растительный образ жизни. Она была помещена в клинику для умственно отсталых детей.
Для меня это был пустой звук.
* * *
Отец погиб в автомобильной катастрофе, когда я учился на первом курсе медицинского факультета. Он был обо мне такого высокого мнения, что назначил меня в завещании своим душеприказчиком.Ко мне в Бостон вскоре после его смерти приехал толстяк с бегающими глазками, по имени Норман Мушари-младший. Он поведал мне историю, которая показалась мне неуместной и не имеющей ко мне никакого отношения, — про женщину, которую упекли против ее воли в учреждение для слабоумных на многие годы.
По его словам, она наняла его, чтобы вчинить иск ее родственникам и этому учреждению за причиненный ущерб, чтобы добиться ее немедленного освобождения и вернуть ей незаконно присвоенное наследство.
У нее было имя — звали ее, само собой, Элиза Меллон Свейн.
ГЛАВА 21
Позже мать говорила про ту клинику, где мы бросили Элизу, как в чистилище:
— Это была не какая-то там дешевая психушка. Она нам обошлась по двести долларов в день. И доктора заклинали нас, чтобы мы ее не навещали, помнишь, Уилбур?
— Кажется… — сказал я. А потом сказал правду: — Я не помню. Я в те времена был не просто глупым Бобби Брауном — я был еще самодовольным дураком. И хотя я был всего-навсего медико-мпервокурсником с первичными половыми признаками недоношенного хомячка, я владел громадным особняком на Бикон-Хилл. Меня возили в университет и обратно на «ягуаре», и я уже тогда стал одеваться как будущий Президент Соединенных Штатов — или как медик-шарлатан во времена Честера Алана Артура[3].
Там почти каждый вечер собирались гости. Я обычно выходил к ним всего на несколько минут — покуривая гашиш в пеньковой трубке, облаченный в атласный халат изумрудного цвета.
Во время одной из таких вечеринок ко мне подошла красотка, и вот что она сказала:
— Ты такой уродина, что я в жизни не видала более сексапильного мужчину.
— Знаю, — сказал я. — Знаю, знаю.
Это была сенсация.
Если мультимиллионеры плохо обращались со своими родственниками, из этого всегда делали сенсационный материал.
Хэй-хо.
Мы еще не виделись с Элизой, да и по телефону с ней связаться не удавалось. А она тем временем говорила про нас совершенно справедливые, но обидные вещи, которые печатали в прессе чуть ли не каждый день.
Нам было нечего показать репортерам, кроме нашей телеграммы, которую мы послали Элизе через ее адвоката, и ответа Элизы.
В нашей телеграмме были такие слова:
МЫ ЛЮБИМ ТЕБЯ. ТВОЯ МАМА И ТВОЙ БРАТ.
А вот телеграмма Элизы:
Я ВАС ТОЖЕ ЛЮБЛЮ. ЭЛИЗА.
Она там сидела, когда давала интервью телевидению.
А мы с мамой смотрели эти интервью по телевизору, мучались, держась за руки.
Низкое контральто Элизы стало совсем незнакомым, и мы даже боялись, что в будке засела какаято самозванка, но это все же была сама Элиза.
Помню, как репортер с телевидения спросил ее:
— А как вы проводили время в клинике, мисс Свейн?
— Пела, — отвечала она.
— Что-то определенное пели? — спросил он.
— Одну и ту же песню, целый день, — сказала она.
— Что же это была за песня?
— «В один прекрасный день мой Принц придет», — ответила она ему.
— Вы ждали какого-то определенного принца — вашего будущего спасителя?
— спросил он.
— Ждала своего брата-близнеца. Но он, ясно, оказался свиньей. Так и не явился.
— Это была не какая-то там дешевая психушка. Она нам обошлась по двести долларов в день. И доктора заклинали нас, чтобы мы ее не навещали, помнишь, Уилбур?
— Кажется… — сказал я. А потом сказал правду: — Я не помню. Я в те времена был не просто глупым Бобби Брауном — я был еще самодовольным дураком. И хотя я был всего-навсего медико-мпервокурсником с первичными половыми признаками недоношенного хомячка, я владел громадным особняком на Бикон-Хилл. Меня возили в университет и обратно на «ягуаре», и я уже тогда стал одеваться как будущий Президент Соединенных Штатов — или как медик-шарлатан во времена Честера Алана Артура[3].
Там почти каждый вечер собирались гости. Я обычно выходил к ним всего на несколько минут — покуривая гашиш в пеньковой трубке, облаченный в атласный халат изумрудного цвета.
Во время одной из таких вечеринок ко мне подошла красотка, и вот что она сказала:
— Ты такой уродина, что я в жизни не видала более сексапильного мужчину.
— Знаю, — сказал я. — Знаю, знаю.
* * *
Мать часто навешала меня в Бикон-Хилл, где для нее были пристроены личные апартаменты, и я тоже часто заглядывал к ней, в Черепаший Залив. Да и репортеры стали донимать нас расспросами, после того как Норман Мушари-младший вызволил Элизу из клиники.Это была сенсация.
Если мультимиллионеры плохо обращались со своими родственниками, из этого всегда делали сенсационный материал.
Хэй-хо.
* * *
Нам это очень портило жизнь, как и положено.Мы еще не виделись с Элизой, да и по телефону с ней связаться не удавалось. А она тем временем говорила про нас совершенно справедливые, но обидные вещи, которые печатали в прессе чуть ли не каждый день.
Нам было нечего показать репортерам, кроме нашей телеграммы, которую мы послали Элизе через ее адвоката, и ответа Элизы.
В нашей телеграмме были такие слова:
МЫ ЛЮБИМ ТЕБЯ. ТВОЯ МАМА И ТВОЙ БРАТ.
А вот телеграмма Элизы:
Я ВАС ТОЖЕ ЛЮБЛЮ. ЭЛИЗА.
* * *
Элиза не разрешала себя фотографировать. Она поручила своему адвокату купить закрытую будочку для священника, который принимает исповедь, и он ее приобрел — после сноса какой-то церкви.Она там сидела, когда давала интервью телевидению.
А мы с мамой смотрели эти интервью по телевизору, мучались, держась за руки.
Низкое контральто Элизы стало совсем незнакомым, и мы даже боялись, что в будке засела какаято самозванка, но это все же была сама Элиза.
Помню, как репортер с телевидения спросил ее:
— А как вы проводили время в клинике, мисс Свейн?
— Пела, — отвечала она.
— Что-то определенное пели? — спросил он.
— Одну и ту же песню, целый день, — сказала она.
— Что же это была за песня?
— «В один прекрасный день мой Принц придет», — ответила она ему.
— Вы ждали какого-то определенного принца — вашего будущего спасителя?
— спросил он.
— Ждала своего брата-близнеца. Но он, ясно, оказался свиньей. Так и не явился.
ГЛАВА 22
Мы с матерью, разумеется, ни в чем не возражали Элизе и ее адвокату, так что она без помех завладела своим богатством. И первым делом скупила половину прав на профессиональную футбольную команду «Патриоты Новой Англии».
Эта покупка наделала еще больше шуму. Элиза по-прежнему не хотела выходить из своей будки к телерепортерам, зато Мушари объявил на весь мир, что там, внутри, она сидит в футболке их цветов — синей с золотом.
В том интервью ее спросили, держат ли ее в курсе злободневных событий, на что она отвечала:
— Разумеется, я не виню китайцев за то, что они отправились восвояси.
Она имела в виду то, что Китайская Республика закрыла свое посольство в Вашингтоне. К тому времени миниатюризация людей в Китае так далеко шагнула вперед, что их посол был ростом всего шестьдесят сантиметров. Он распрощался со всеми в теплой и дружественной обстановке. Он заметил, что его страна прекращает дипломатические отношения по одной простой причине: что бы ни происходило в Соединенных Штатах, для китайцев это не представляет ни малейшего интереса.
Элизу спросили, почему же она так безоговорочно поддерживает китайцев.
— Разве цивилизованная страна может интересоваться такой чертовой свалкой, как Америка, — сказала она, — где некому даже о собственной родне позаботиться?
Она так сгорбилась, что ее лицо было на уровне лица Мушари — а Мушари ростом не больше Наполеона Бонапарта. Курила она не переставая. Кашляла так, что, казалось, надорвется.
Мушари вырядился в белый костюм. При нем была тросточка. И в петлице у него красовалась алая роза.
Мушари и его клиентку вскоре окружила дружески настроенная толпа, и, конечно, там были съемочные группы кино и телевидения и газетные репортеры с фотокамерами.
Мы с мамой смотрели их по телевизору в прямом эфире, признаюсь, с ужасом — потому что процессия продвигалась все ближе к моему дому на Бикон-Хилл.
Я ответил горькой шуткой — без улыбки:
— Или это твоя единственная дочь, мама, или такая разновидность ящера, называемая панголин, — сказал я.
Эта покупка наделала еще больше шуму. Элиза по-прежнему не хотела выходить из своей будки к телерепортерам, зато Мушари объявил на весь мир, что там, внутри, она сидит в футболке их цветов — синей с золотом.
В том интервью ее спросили, держат ли ее в курсе злободневных событий, на что она отвечала:
— Разумеется, я не виню китайцев за то, что они отправились восвояси.
Она имела в виду то, что Китайская Республика закрыла свое посольство в Вашингтоне. К тому времени миниатюризация людей в Китае так далеко шагнула вперед, что их посол был ростом всего шестьдесят сантиметров. Он распрощался со всеми в теплой и дружественной обстановке. Он заметил, что его страна прекращает дипломатические отношения по одной простой причине: что бы ни происходило в Соединенных Штатах, для китайцев это не представляет ни малейшего интереса.
Элизу спросили, почему же она так безоговорочно поддерживает китайцев.
— Разве цивилизованная страна может интересоваться такой чертовой свалкой, как Америка, — сказала она, — где некому даже о собственной родне позаботиться?
* * *
Но вот настал день, когда Элизу и Мушари увидели на Массачусетском мосту, они шли пешком из Кэмбриджа в Бостон. День был теплый, солнечный. Элиза была под зонтиком от солнца. Одета она была в футболку своей футбольной команды.* * *
Господи ты Боже мой, ну и вид был у бедняжки!Она так сгорбилась, что ее лицо было на уровне лица Мушари — а Мушари ростом не больше Наполеона Бонапарта. Курила она не переставая. Кашляла так, что, казалось, надорвется.
Мушари вырядился в белый костюм. При нем была тросточка. И в петлице у него красовалась алая роза.
Мушари и его клиентку вскоре окружила дружески настроенная толпа, и, конечно, там были съемочные группы кино и телевидения и газетные репортеры с фотокамерами.
Мы с мамой смотрели их по телевизору в прямом эфире, признаюсь, с ужасом — потому что процессия продвигалась все ближе к моему дому на Бикон-Хилл.
* * *
— Ой, Уилбур, Уилбур, Уилбур, — причитала мать, глядя на экран, — неужели это и вправду твоя сестра?Я ответил горькой шуткой — без улыбки:
— Или это твоя единственная дочь, мама, или такая разновидность ящера, называемая панголин, — сказал я.
ГЛАВА 23
Мать была не готова к встрече с Элизой. Она поднялась в свои апартаменты, наверх. Мне не хотелось, чтобы прислуга присутствовала при шутовском представлении, которое задумала Элиза, — так что их я тоже отослал по комнатам.
Когда зазвонил звонок у входной двери, я сам пришел открывать. Я улыбался — панголину, камерам, толпе.
— Элиза! Дорогая моя сестра! Какая приятная неожиданность! Входите, входите! — сказал я.
Приличия ради, я сделал слабую попытку прикоснуться к ней. Она отшатнулась.
— Посмей только меня тронуть, Лорд Фаунтлерой, — я тебя укушу, подохнешь от бешенства, — сказала она.
Удостоверившись, что мы говорим без свидетелей, я уныло спросил:
— Чего ты хочешь?
— Тебя, красавчик, — сказала она. Она хохотала и заходилась кашлем. — Что, наша дорогая матушка или дорогой батюшка тоже здесь? — Она поправилась:
— Э-э, да наш дорогой батюшка помер, кажется? Или дорогая матушка отдала концы? Вечно их путаю.
— Мама в Черепашьем Заливе, Элиза, — соврал я. В душе у меня бог знает что творилось — я едва не терял сознание от горя, отвращения, сознания своей вины. Я прикинул на глаз, что объем ее грудной клетки был не больше коробка спичек. В комнате пахло, как на винно-водочном заводе. Ясно, что у Элизы были проблемы и с алкоголем. Кожа у нее была жуткая. Цвет лица точь-в-точь как дорожный шкаф-сундук нашей прабабки.
— Черепаший Залив, Черепаший Залив… — задумчиво повторила она. — А тебе никогда не приходило в голову, дорогой Уилбур, что наш драгоценный папочка вовсе и не был нашим отцом?
— Что ты хочешь сказать?
— Может, наша мама в прекрасную лунную ночь выскользнула из постели, удрала из дому и спарилась с гигантским морским черепахом, — сказала она.
Хэй-хо.
— С чего бы это? — сказала она. — Норми — вся моя семья.
— Ну, все же… — сказал я.
— А эта расфуфыренная пташкина какашка, твоя мать, уж точно мне не родня, — сказала она.
— Ну, послушай… — сказал я.
— Надеюсь, ты не считаешь себя моим родственником, а? — сказала она.
— Что я могу сказать? — ответил я.
— Вот ради этого мы и навестили тебя — хотим послушать все чудесные речи, которые ты можешь сказать, — перебила Элиза. — Ты же всегда был у нас ума палата. А я — что-то вроде опухоли, которую у тебя взяли и удалили.
— За тебя другие сказали, а ты им поверил, — сказала она. — А это еще хуже. Ты фашист, Уилбур. Натуральный фашист.
— Чепуха, — сказал я.
— Фашисты — это ничтожества, которые верят, когда их кто-то уверяет, что они — высшая раса, — сказала она.
— Ну, ну… — сказал я.
— И они норовят истребить всех остальных, — сказала она.
— А я привыкла сидеть взаперти, безвыходно, — сказала она. — Ты, наверно, читал про это в газетах или слышал по телевизору.
— Элиза, — сказал я, — может быть, тебе станет легче, если ты узнаешь, что мама до конца наших дней не простит себе того, что мы с тобой сделали?
— Разве от этого легче? — сказала она. — В жизни не слышала такого дурацкого вопроса.
— Вот кто знает, как помогать людям, — сказала она.
Я кивнул.
— Мы ему очень благодарны. Честное слово.
— Он для меня все: — и отец, и мать, и брат, и Бог — все, — сказала она. — Он подарил мне жизнь! Он мне сказал: деньги тебе радости не прибавят, детка, но мы все равно из твоих родственничков душу вытрясем.
— Умм… — сказал я.
— От этого и вправду становится легче жить, не то что от твоих покаянных причитаний. Ты просто хвастаешься своей чувствительностью, выставляешься напоказ.
Она издевательски засмеялась.
— Конечно, я понимаю, почему вы с матушкой так носитесь с вашей виной. В конце концов, это единственное, что вы, мартышки этакие, раздобыли себе самостоятельно.
Хэй-хо.
Когда зазвонил звонок у входной двери, я сам пришел открывать. Я улыбался — панголину, камерам, толпе.
— Элиза! Дорогая моя сестра! Какая приятная неожиданность! Входите, входите! — сказал я.
Приличия ради, я сделал слабую попытку прикоснуться к ней. Она отшатнулась.
— Посмей только меня тронуть, Лорд Фаунтлерой, — я тебя укушу, подохнешь от бешенства, — сказала она.
* * *
Полиция помешала толпе ворваться в дом следом за Элизой и Мушари, а я задернул занавеси на окнах, чтобы никто не подглядывал.Удостоверившись, что мы говорим без свидетелей, я уныло спросил:
— Чего ты хочешь?
— Тебя, красавчик, — сказала она. Она хохотала и заходилась кашлем. — Что, наша дорогая матушка или дорогой батюшка тоже здесь? — Она поправилась:
— Э-э, да наш дорогой батюшка помер, кажется? Или дорогая матушка отдала концы? Вечно их путаю.
— Мама в Черепашьем Заливе, Элиза, — соврал я. В душе у меня бог знает что творилось — я едва не терял сознание от горя, отвращения, сознания своей вины. Я прикинул на глаз, что объем ее грудной клетки был не больше коробка спичек. В комнате пахло, как на винно-водочном заводе. Ясно, что у Элизы были проблемы и с алкоголем. Кожа у нее была жуткая. Цвет лица точь-в-точь как дорожный шкаф-сундук нашей прабабки.
— Черепаший Залив, Черепаший Залив… — задумчиво повторила она. — А тебе никогда не приходило в голову, дорогой Уилбур, что наш драгоценный папочка вовсе и не был нашим отцом?
— Что ты хочешь сказать?
— Может, наша мама в прекрасную лунную ночь выскользнула из постели, удрала из дому и спарилась с гигантским морским черепахом, — сказала она.
Хэй-хо.
* * *
— Элиза, — сказал я, — если мы будем обсуждать семейные дела, может быть, мистер Мушари оставит нас наедине?— С чего бы это? — сказала она. — Норми — вся моя семья.
— Ну, все же… — сказал я.
— А эта расфуфыренная пташкина какашка, твоя мать, уж точно мне не родня, — сказала она.
— Ну, послушай… — сказал я.
— Надеюсь, ты не считаешь себя моим родственником, а? — сказала она.
— Что я могу сказать? — ответил я.
— Вот ради этого мы и навестили тебя — хотим послушать все чудесные речи, которые ты можешь сказать, — перебила Элиза. — Ты же всегда был у нас ума палата. А я — что-то вроде опухоли, которую у тебя взяли и удалили.
* * *
— Я этого не говорил, — сказал я.— За тебя другие сказали, а ты им поверил, — сказала она. — А это еще хуже. Ты фашист, Уилбур. Натуральный фашист.
— Чепуха, — сказал я.
— Фашисты — это ничтожества, которые верят, когда их кто-то уверяет, что они — высшая раса, — сказала она.
— Ну, ну… — сказал я.
— И они норовят истребить всех остальных, — сказала она.
* * *
— Так мы не найдем выхода, — сказал я.— А я привыкла сидеть взаперти, безвыходно, — сказала она. — Ты, наверно, читал про это в газетах или слышал по телевизору.
— Элиза, — сказал я, — может быть, тебе станет легче, если ты узнаешь, что мама до конца наших дней не простит себе того, что мы с тобой сделали?
— Разве от этого легче? — сказала она. — В жизни не слышала такого дурацкого вопроса.
* * *
Она обхватила длиннющей рукой плечи Нормана Мушари-младшего.— Вот кто знает, как помогать людям, — сказала она.
Я кивнул.
— Мы ему очень благодарны. Честное слово.
— Он для меня все: — и отец, и мать, и брат, и Бог — все, — сказала она. — Он подарил мне жизнь! Он мне сказал: деньги тебе радости не прибавят, детка, но мы все равно из твоих родственничков душу вытрясем.
— Умм… — сказал я.
— От этого и вправду становится легче жить, не то что от твоих покаянных причитаний. Ты просто хвастаешься своей чувствительностью, выставляешься напоказ.
Она издевательски засмеялась.
— Конечно, я понимаю, почему вы с матушкой так носитесь с вашей виной. В конце концов, это единственное, что вы, мартышки этакие, раздобыли себе самостоятельно.
Хэй-хо.
ГЛАВА 24
Я полагал, что Элиза уже применила все виды оружия, атакуя мое уважение к себе. Мне удалось выжить.
Не возгордившись, с чисто клиническим, циничным интересом я отметил, что характер у меня железный и от него все снаряды отскакивают сами собой, без всяких усилий с моей стороны.
Я думал, что Элиза уже излила всю свою ярость. Как я ошибался! Ее первые наскоки были рассчитаны только на то, чтобы обнажить железную суть моего характера. Она всего-навсего выслала вперед легкую кавалерию, чтобы расчистить от деревьев и кустарника подступы к моему характеру, чтобы содрать с него плющ, если можно так выразиться.
И вот теперь, при полном моем неведении, мой характер предстал перед дулами ее скрытых пушек, готовых расстрелять его в упор, — обнаженный, беззащитный, как скорлупка или стеклянная колба.
Хэй-хо.
— А что, на медицинский факультет Гарвардского университета попадают только те, кто умеет читать и писать?
— Я очень много работал, Элиза, — сказал я. — Мне пришлось нелегко. Да и сейчас нелегко.
— Если из Бобби Брауна получится доктор, — сказала она, — это будет самый сильный довод в пользу Христианской науки[4], какой мне приходилось слышать.
— Самый лучший доктор из меня не получится, — сказал я. — Но и самый плохой — тоже.
— Из тебя выйдет отличный ударник при гонге, — сказала она. Она намекала на недавно распространившиеся слухи о том, что китайцы успешно лечат рак груди с помощью музыки, исполняемой на гонгах. — У тебя вид человека, который может попасть в гонг почти без промаха.
— Спасибо, — сказал я.
— Тронь меня, — сказала она.
— Прошу прощенья?..
— Я же твоя родная плоть и кровь. Я твоя сестра. Дотронься до меня, — сказала она.
— Да, конечно, — сказал я. Но руки у меня висели, как парализованные.
— Понимаешь, — сказал я, — раз ты меня так ненавидишь…
— Я ненавижу Бобби Брауна, — сказала она.
— Раз ты ненавидишь Бобби Брауна… — сказал я.
— И Бетти Браун, — сказала она.
— Это было давным-давно, — сказал я.
— Тронь меня, — сказала она.
— Господи, Элиза! — сказал я.
Руки у меня как отсохли.
— Тогда я тебя трону, — сказала она.
— Как скажешь, — сказал я.
Я был еле жив от страха.
— Сердце у тебя здоровое, а, Уилбур? — сказала она.
— Да, — сказал я.
— Если я до тебя дотронусь, обещай, что не свалишься замертво.
— Обещаю, — сказал я.
— А может, я упаду замертво, — сказала она.
— Надеюсь, что нет, — сказал я.
— Ты думаешь, что если я держусь так, как будто знаю, что случится, — сказала она, — то я знаю на самом деле, что случится? А может, ничего не будет.
— Может быть, — сказал я.
— Никогда не видела тебя таким перепуганным, — сказала она.
— Что я, не человек? — сказал я.
— Может, скажешь Норми, что тебя так напугало? — сказала она.
— Нет, — сказал я.
И мы слились в единого гения — как раньше.
Не возгордившись, с чисто клиническим, циничным интересом я отметил, что характер у меня железный и от него все снаряды отскакивают сами собой, без всяких усилий с моей стороны.
Я думал, что Элиза уже излила всю свою ярость. Как я ошибался! Ее первые наскоки были рассчитаны только на то, чтобы обнажить железную суть моего характера. Она всего-навсего выслала вперед легкую кавалерию, чтобы расчистить от деревьев и кустарника подступы к моему характеру, чтобы содрать с него плющ, если можно так выразиться.
И вот теперь, при полном моем неведении, мой характер предстал перед дулами ее скрытых пушек, готовых расстрелять его в упор, — обнаженный, беззащитный, как скорлупка или стеклянная колба.
Хэй-хо.
* * *
Наступило временное затишье. Элиза расхаживала по моей гостиной, разглядывала мои книги — читать их она, разумеется, не могла. Потом она подошла ко мне, подняла голову и спросила:— А что, на медицинский факультет Гарвардского университета попадают только те, кто умеет читать и писать?
— Я очень много работал, Элиза, — сказал я. — Мне пришлось нелегко. Да и сейчас нелегко.
— Если из Бобби Брауна получится доктор, — сказала она, — это будет самый сильный довод в пользу Христианской науки[4], какой мне приходилось слышать.
— Самый лучший доктор из меня не получится, — сказал я. — Но и самый плохой — тоже.
— Из тебя выйдет отличный ударник при гонге, — сказала она. Она намекала на недавно распространившиеся слухи о том, что китайцы успешно лечат рак груди с помощью музыки, исполняемой на гонгах. — У тебя вид человека, который может попасть в гонг почти без промаха.
— Спасибо, — сказал я.
— Тронь меня, — сказала она.
— Прошу прощенья?..
— Я же твоя родная плоть и кровь. Я твоя сестра. Дотронься до меня, — сказала она.
— Да, конечно, — сказал я. Но руки у меня висели, как парализованные.
* * *
— Не спеши, — сказала она.— Понимаешь, — сказал я, — раз ты меня так ненавидишь…
— Я ненавижу Бобби Брауна, — сказала она.
— Раз ты ненавидишь Бобби Брауна… — сказал я.
— И Бетти Браун, — сказала она.
— Это было давным-давно, — сказал я.
— Тронь меня, — сказала она.
— Господи, Элиза! — сказал я.
Руки у меня как отсохли.
— Тогда я тебя трону, — сказала она.
— Как скажешь, — сказал я.
Я был еле жив от страха.
— Сердце у тебя здоровое, а, Уилбур? — сказала она.
— Да, — сказал я.
— Если я до тебя дотронусь, обещай, что не свалишься замертво.
— Обещаю, — сказал я.
— А может, я упаду замертво, — сказала она.
— Надеюсь, что нет, — сказал я.
— Ты думаешь, что если я держусь так, как будто знаю, что случится, — сказала она, — то я знаю на самом деле, что случится? А может, ничего не будет.
— Может быть, — сказал я.
— Никогда не видела тебя таким перепуганным, — сказала она.
— Что я, не человек? — сказал я.
— Может, скажешь Норми, что тебя так напугало? — сказала она.
— Нет, — сказал я.
* * *
Элиза, почти касаясь пальцами моей щеки, повторила грязную шутку, которую Уизерс Уизерспун рассказал другому слуге, когда мы еще были маленькие. Мы подслушали сквозь стенку. Это был анекдот про женщину, которая в постели приходила в полное неистовство. В том анекдоте женщина предупредила незнакомца, который к ней приставал: «Держись за шляпу, молодчик. Мы можем приземлиться за много миль отсюда…»* * *
Потом она ко мне прикоснулась.И мы слились в единого гения — как раньше.
ГЛАВА 25
На нас накатило безумие. Только по милости Божией мы не вылетели из дома в толпу, на Биконстрит. Таилось в нас что-то, о чем я и не догадывался, а Элиза, среди адских мучений, прекрасно знала — и это нечто стремилось к единению, готовило его много лет.
Я не мог сказать, где Элиза, где я, границ не было, и где кончались мы и начиналась Вселенная, тоже было неясно. Это было великолепно — и это было ужасно. Да, и можете себе представить, какая колоссальная энергетика была выпущена на волю: оргия продолжалась пять ночей и пять дней кряду.
А Элизу, как я узнал позже, отправили домой в частной машине скорой помощи.
У меня это начисто вылетело из памяти.
Как мне потом рассказали, их привязали к деревянным креслам, сунули им в рот по кляпу и аккуратно рассадили вокруг обеденного стола.
Помнится, мы судорожно обнимались, а когда не обнимались, я сидел за пишущей машинкой и строчил со сверхчеловеческой скоростью. Элиза сидела бок о бок со мной.
Я не мог сказать, где Элиза, где я, границ не было, и где кончались мы и начиналась Вселенная, тоже было неясно. Это было великолепно — и это было ужасно. Да, и можете себе представить, какая колоссальная энергетика была выпущена на волю: оргия продолжалась пять ночей и пять дней кряду.
* * *
Мы с Элизой отсыпались после этого трое суток. Когда я очнулся, оказалось, что я в своей постели. И меня кормят внутривенно.А Элизу, как я узнал позже, отправили домой в частной машине скорой помощи.
* * *
Вы спросите, почему никто нас не разнял и не позвал на помощь: мы с Элизой схватили Нормана Мушари-младшего, и бедняжку маму, и всех слуг — переловили их поодиночке.У меня это начисто вылетело из памяти.
Как мне потом рассказали, их привязали к деревянным креслам, сунули им в рот по кляпу и аккуратно рассадили вокруг обеденного стола.
* * *
Слава Богу, мы их поили и кормили, а то у нас на совести было бы смертоубийство. В туалет, однако, мы их не пускали, и вся их пища состояла из арахисового масла и сэндвичей с джемом. И оргия возобновлялась снова.* * *
Помню, как я читал Элизе вслух отрывки из книг по педиатрии, детской психологии, социологии, антропологии и так далее. Я не выбросил ни одного учебника после того, как кончал курс.Помнится, мы судорожно обнимались, а когда не обнимались, я сидел за пишущей машинкой и строчил со сверхчеловеческой скоростью. Элиза сидела бок о бок со мной.