Я обернулся, еще раз взглянул на крюк, и эта острая железная штука навела меня на простую мысль: если я и вправду буду тут править, я этот крюк сорву!
И я польстился на эту мысль, подумал, что стану твердым, справедливым и добрым правителем и что мой народ будет процветать.
Фата-моргана.
Мираж!
И я польстился на эту мысль, подумал, что стану твердым, справедливым и добрым правителем и что мой народ будет процветать.
Фата-моргана.
Мираж!
96. КОЛОКОЛЬЧИК, КНИГА И КУРИЦА В КАРТОНЕ
Мы с Франком не сразу попали к «Папе». Его лейб-медик, доктор Шлихтер фон Кенигсвальд, проворчал, что надо с полчаса подождать.
И мы с Фрэнком остались ждать в приемной «Папиных» покоев, большой комнате без окон. В ней было тридцать квадратных метров, обстановка состояла из простых скамей и ломберного столика. На столике стоял электрический вентилятор.
Стены были каменные. Ни картин, ни других украшений на стенах не было.
Однако в стену были вделаны железные кольца, на высоте семи футов от пола и на расстоянии футов в шесть друг от друга.
Я спросил Фрэнка, не было ли тут раньше застенка для пыток.
Фрэнк сказал: да, был, и люк, на крышке которого я стою, ведет в каменный мешок.
В приемной стоял неподвижный часовой. Тут же находился священник, который был готов по христианскому обряду подать «Папе» духовную помощь. Около себя на скамье он разложил медный колокольчик для прислуги, продырявленную шляпную картонку, Библию и нож мясника.
Он сказал мне, что в картонке сидит живая курица. Курица сидит смирно, сказал он, потому что он напоил ее успокоительным лекарством.
Как всем жителям Сан-Лоренцо после двадцати пяти лет, ему с виду было лет под шестьдесят. Он сказал мне, что зовут его доктор Вокс Гумана[6], в честь органной трубы, которая угодила в его матушку, когда в 1923 году в Сан-Лоренцо взорвали собор.
Отец, сказал он без стеснения, ему неизвестен.
Я спросил его, к какой именно христианской секте он принадлежит, и откровенно добавил, что и курица и нож, насколько я знаю христианство, для меня в новинку.
— Колокольчик еще можно понять, — добавил я. Он оказался человеком неглупым. Докторский диплом, который он мне показал, был ему выдан «Университетом западного полушария по изучению Библии» в городке Литл-Рок в штате Арканзас. Он связался с этим университетом через объявление в журнале «Попьюлер меканикс», рассказал он мне. Он еще добавил, что девиз университета стал и его девизом и что этим объясняется и курнца и нож. А девиз звучал так: «Претвори религию в жизнь!»
Он сказал, что ему пришлось нащупывать собственный путь в христианстве, так как и католицизм и протестантизм были запрещены вместе с боконизмом.
— И если я в этих условиях хочу остаться христианином, мне приходится придумывать что-то новое.
— Есери хоцу бити киристиани, — сказал он на ихнем диалекте, пириходица пиридумари читото ново.
Тут из покоев «Папы» к нам вышел доктор Шлихтер фон Кенигсвальд. Вид у него был очень немецкий я очень усталый.
— Можете зайти к «Папе», — сказал он.
— Мы постараемся его не утомлять, — обещал Фрэнк.
— Если бы вы могли его прикончить, — сказал фон Кеннсгвальд, — он, по-моему, был бы вам благодарен.
И мы с Фрэнком остались ждать в приемной «Папиных» покоев, большой комнате без окон. В ней было тридцать квадратных метров, обстановка состояла из простых скамей и ломберного столика. На столике стоял электрический вентилятор.
Стены были каменные. Ни картин, ни других украшений на стенах не было.
Однако в стену были вделаны железные кольца, на высоте семи футов от пола и на расстоянии футов в шесть друг от друга.
Я спросил Фрэнка, не было ли тут раньше застенка для пыток.
Фрэнк сказал: да, был, и люк, на крышке которого я стою, ведет в каменный мешок.
В приемной стоял неподвижный часовой. Тут же находился священник, который был готов по христианскому обряду подать «Папе» духовную помощь. Около себя на скамье он разложил медный колокольчик для прислуги, продырявленную шляпную картонку, Библию и нож мясника.
Он сказал мне, что в картонке сидит живая курица. Курица сидит смирно, сказал он, потому что он напоил ее успокоительным лекарством.
Как всем жителям Сан-Лоренцо после двадцати пяти лет, ему с виду было лет под шестьдесят. Он сказал мне, что зовут его доктор Вокс Гумана[6], в честь органной трубы, которая угодила в его матушку, когда в 1923 году в Сан-Лоренцо взорвали собор.
Отец, сказал он без стеснения, ему неизвестен.
Я спросил его, к какой именно христианской секте он принадлежит, и откровенно добавил, что и курица и нож, насколько я знаю христианство, для меня в новинку.
— Колокольчик еще можно понять, — добавил я. Он оказался человеком неглупым. Докторский диплом, который он мне показал, был ему выдан «Университетом западного полушария по изучению Библии» в городке Литл-Рок в штате Арканзас. Он связался с этим университетом через объявление в журнале «Попьюлер меканикс», рассказал он мне. Он еще добавил, что девиз университета стал и его девизом и что этим объясняется и курнца и нож. А девиз звучал так: «Претвори религию в жизнь!»
Он сказал, что ему пришлось нащупывать собственный путь в христианстве, так как и католицизм и протестантизм были запрещены вместе с боконизмом.
— И если я в этих условиях хочу остаться христианином, мне приходится придумывать что-то новое.
— Есери хоцу бити киристиани, — сказал он на ихнем диалекте, пириходица пиридумари читото ново.
Тут из покоев «Папы» к нам вышел доктор Шлихтер фон Кенигсвальд. Вид у него был очень немецкий я очень усталый.
— Можете зайти к «Папе», — сказал он.
— Мы постараемся его не утомлять, — обещал Фрэнк.
— Если бы вы могли его прикончить, — сказал фон Кеннсгвальд, — он, по-моему, был бы вам благодарен.
97. ВОНЮЧИЙ ЦЕРКОВНИК
«Папа» Монзано в тисках беспощадной болезни возлежал на кровати в виде золотой лодки: руль, уключины, канаты — словом, все-все было вызолочено. Эта кровать была сделана из спасательной шлюпки со старой шхуны Боконона «Туфелька» на этой спасательной шлюпке в те давние времена и прибыли в Сан-Лоренцо Боконон с капралом Маккэйбом.
Стены спальни были белые. Но «Папа» пылал таким мучительным жаром, что, казалось, от его страданий стены накалились докрасна.
Он лежал обнаженный до пояса, с лоснящимся от пота узловатым животом. И живот дрожал, как парус на ветру.
На шее у «Папы» висел тоненький цилиндрик размером с ружейный патрон. Я решил, что в цилиндрике запрятан какой-то волшебный амулет. Но я ошибся. В цилиндрике был осколок льда-девять.
«Папа» еле-еле мог говорить. Зубы у него стучали, дыхание прерывалось.
Он лежал, мучительно запрокинув голову к носу шлюпки.
Ксилофон Моны стоял у кровати. Очевидно, накануне вечером она пыталась облегчить музыкой страдания «Папы».
— «Папа», — прошептал Фрэнк.
— Прощай! — прохрипел «Папа», выкатив незрячие глаза.
— Я привел друга.
— Прощай!
— Он станет следующим президентом Сан-Лоренцо. Он будет лучшим президентом, чем я.
— Лед! — простонал «Папа».
— Все просит льда, — сказал фон Кеннгсвальд, — а принесут лед, он отказывается.
«Папа» завел глаза. Он повернул шею, стараясь не налегать на затылок всей тяжестью тела Потом снова выгнул шею.
— Все равно, — начал он, — кто будет президентом…
Он не договорил.
Я договорил за него:
— …Сан-Лоренцо.
— Сан-Лоренцо, — повторил он. Он с трудом выдавил кривую улыбку:
— Желаю удачи! — прокаркал он.
— Благодарю вас, сэр!
— Не стоит! Боконон! Поймайте Боконона!
Я попытался как-то выкрутиться. Я вспомнил, что, на радость людям, Боконона всегда надо ловить и никогда нельзя поймать.
— Хорошо, — сказал я.
— Скажите ему…
Я наклонился поближе, чтобы услыхать, что именно «Папа» хочет передать Боконону.
— Скажите: жалко, что я его не убил, — сказал «Папа». — Вы убейте его.
— Слушаюсь, сэр.
«Папа» настолько овладел своим голосом, что он зазвучал повелительно:
— Я вам серьезно говорю.
На это я ничего не ответил. Никого убивать мне не хотелось.
— Он учит людей лжи, лжи, лжи. Убейте его и научите людей правде.
— Слушаюсь, сэр.
— Вы с Хониккером обучите их наукам.
— Хорошо, сэр, непременно, — пообещал я.
— Наука — это колдовство, которое действует.
Он замолчал, стих, закрыл глаза. Потом простонал:
— Последнее напутствие!
Фон Кенисгвальд позвал доктора Вокс Гуману. Доктор Гумана вынул наркотизированную курицу из картонки и приготовился дать больному последнее напутствие по христианскому обычаю, как он его понимал.
«Папа» открыл один глаз.
— Не ты! — оскалился он на доктора. — Убирайся!
— Сэр? — переспросил доктор Гумана.
— Я исповедую боконистскую веру! — просипел «Папа». — Убирайся, вонючий церковник.
Стены спальни были белые. Но «Папа» пылал таким мучительным жаром, что, казалось, от его страданий стены накалились докрасна.
Он лежал обнаженный до пояса, с лоснящимся от пота узловатым животом. И живот дрожал, как парус на ветру.
На шее у «Папы» висел тоненький цилиндрик размером с ружейный патрон. Я решил, что в цилиндрике запрятан какой-то волшебный амулет. Но я ошибся. В цилиндрике был осколок льда-девять.
«Папа» еле-еле мог говорить. Зубы у него стучали, дыхание прерывалось.
Он лежал, мучительно запрокинув голову к носу шлюпки.
Ксилофон Моны стоял у кровати. Очевидно, накануне вечером она пыталась облегчить музыкой страдания «Папы».
— «Папа», — прошептал Фрэнк.
— Прощай! — прохрипел «Папа», выкатив незрячие глаза.
— Я привел друга.
— Прощай!
— Он станет следующим президентом Сан-Лоренцо. Он будет лучшим президентом, чем я.
— Лед! — простонал «Папа».
— Все просит льда, — сказал фон Кеннгсвальд, — а принесут лед, он отказывается.
«Папа» завел глаза. Он повернул шею, стараясь не налегать на затылок всей тяжестью тела Потом снова выгнул шею.
— Все равно, — начал он, — кто будет президентом…
Он не договорил.
Я договорил за него:
— …Сан-Лоренцо.
— Сан-Лоренцо, — повторил он. Он с трудом выдавил кривую улыбку:
— Желаю удачи! — прокаркал он.
— Благодарю вас, сэр!
— Не стоит! Боконон! Поймайте Боконона!
Я попытался как-то выкрутиться. Я вспомнил, что, на радость людям, Боконона всегда надо ловить и никогда нельзя поймать.
— Хорошо, — сказал я.
— Скажите ему…
Я наклонился поближе, чтобы услыхать, что именно «Папа» хочет передать Боконону.
— Скажите: жалко, что я его не убил, — сказал «Папа». — Вы убейте его.
— Слушаюсь, сэр.
«Папа» настолько овладел своим голосом, что он зазвучал повелительно:
— Я вам серьезно говорю.
На это я ничего не ответил. Никого убивать мне не хотелось.
— Он учит людей лжи, лжи, лжи. Убейте его и научите людей правде.
— Слушаюсь, сэр.
— Вы с Хониккером обучите их наукам.
— Хорошо, сэр, непременно, — пообещал я.
— Наука — это колдовство, которое действует.
Он замолчал, стих, закрыл глаза. Потом простонал:
— Последнее напутствие!
Фон Кенисгвальд позвал доктора Вокс Гуману. Доктор Гумана вынул наркотизированную курицу из картонки и приготовился дать больному последнее напутствие по христианскому обычаю, как он его понимал.
«Папа» открыл один глаз.
— Не ты! — оскалился он на доктора. — Убирайся!
— Сэр? — переспросил доктор Гумана.
— Я исповедую боконистскую веру! — просипел «Папа». — Убирайся, вонючий церковник.
98. ПОСЛЕДНЕЕ НАПУТСТВИЕ
Так я имел честь присутствовать при последнем напутствии по бокононовскому ритуалу.
Мы попытались найти кого-нибудь среди солдат и дворцовой челяди, кто сознался бы, что он знает эту церемонию и проделает ее над «Папой». Добровольцев не оказалось. Впрочем, это и не удивительно — слишком близко был крюк и каменный мешок.
Тогда доктор фон Кенигсвальд сказал, что придется ему самому взяться за это дело. Никогда раньше он эту церемонию не выполнял, но сто раз видел, как ее выполнял Джулиан Касл.
— А вы тоже боконист? — спросил я.
— Я согласен с одной мыслью Боконона. Я согласен, что все религии, включая и боконизм — сплошная ложь.
— Но вас, как ученого, — спросил я, — не смутит, что придется выполнить такой ритуал?
— Я — прескверный ученый. Я готов проделать что угодно, лишь бы человек почувствовал себя лучше, даже если это ненаучно. Ни один ученый, достойный своего имени, на это не пойдет.
И он залез в золотую шлюпку к «Папе». Он сел на корму. Из-за тесноты ему пришлось сунуть золотой руль под мышку.
Он был обут в сандалии на босу ногу, и он их снял. Потом он откинул одеяло, и оттуда высунулись «Папины» голые ступни.
Доктор приложил свои ступни к «Папиным», приняв позу бокомару.
Мы попытались найти кого-нибудь среди солдат и дворцовой челяди, кто сознался бы, что он знает эту церемонию и проделает ее над «Папой». Добровольцев не оказалось. Впрочем, это и не удивительно — слишком близко был крюк и каменный мешок.
Тогда доктор фон Кенигсвальд сказал, что придется ему самому взяться за это дело. Никогда раньше он эту церемонию не выполнял, но сто раз видел, как ее выполнял Джулиан Касл.
— А вы тоже боконист? — спросил я.
— Я согласен с одной мыслью Боконона. Я согласен, что все религии, включая и боконизм — сплошная ложь.
— Но вас, как ученого, — спросил я, — не смутит, что придется выполнить такой ритуал?
— Я — прескверный ученый. Я готов проделать что угодно, лишь бы человек почувствовал себя лучше, даже если это ненаучно. Ни один ученый, достойный своего имени, на это не пойдет.
И он залез в золотую шлюпку к «Папе». Он сел на корму. Из-за тесноты ему пришлось сунуть золотой руль под мышку.
Он был обут в сандалии на босу ногу, и он их снял. Потом он откинул одеяло, и оттуда высунулись «Папины» голые ступни.
Доктор приложил свои ступни к «Папиным», приняв позу бокомару.
99. «БОСА СОСИДАРА ГИРИНУ»
-Пок состал клину, — проворковал доктор фон Кенигсвальд.
— Боса сосидара гирину, — повторил «Папа» Монзано.
На самом деле они оба сказали, каждый по-своему: «Бог создал глину». Но я не стану копировать их произношение.
— Богу стало скучно, — сказал фон Кенигсвальд.
— Богу стало скучно.
— И бог сказал комку глины: «Сядь!»
— И бог сказал комку глины: «Сядь!»
— Взгляни, что я сотворил, — сказал бог, — взгляни на моря, на небеса, на звезды.
— Взгляни, что я сотворил, — сказал бог, — взгляни на моря, на небеса, на звезды.
— И я был тем комком, кому повелели сесть и взглянуть вокруг.
— И я был тем комком, кому повелели сесть и взглянуть вокруг.
— Счастливец я, счастливый комок.
— Счастливец я, счастливый комок. — По лицу «Папы» текли слезы.
— Я, ком глины, встал и увидел, как чудно поработал бог!
— Я, ком глины, встал и увидел, как чудно поработал бог!
— Чудная работа, бог!
— Чудная работа, бог, — повторил «Папа» от всего сердца.
— Никто, кроме тебя, не мог бы это сделать! А уж я и подавно!
— Никто, кроме тебя, не мог бы это сделать! А уж я и подавно!
— По сравнению с тобой я чувствую себя ничтожеством.
— По сравнению с тобой я чувствую себя ничтожеством.
— И, только взглянув на остальные комки глины, которым не дано было встать и оглянуться вокруг, я хоть немного выхожу из ничтожества.
— И, только взглянув на остальные комки глины, которым не дано было встать и оглянуться вокруг, я хоть немного выхожу из ничтожества.
— Мне дано так много, а остальной глине так мало.
— Мне дано так много, а остальной глине так мало.
— Плакотарю тепя са шесть! — воскликнул доктор фон Кенигсвальд.
— Благодару тебя за сести! — просипел «Папа» Монзано.
На самом деле они сказали: «Благодарю тебя за честь!»
— Теперь ком глины снова ложится и засыпает.
— Теперь ком глины снова ложится и засыпает.
— Сколько воспоминаний у этого комка!
— Сколько воспоминаний у этого комка!
— Как интересно было встречать другие комки, восставшие из глины!
— Как интересно было встречать другие комки, восставшие из глины!
— Я любил все, что я видел.
— Я любил все, что я видел.
— Доброй ночи!
— Доброй ночи!
— Теперь я попаду на небо!
— Теперь я попаду на небо!
— Жду не дождусь…
— Жду не дождусь…
— …узнать точно, какой у меня вампитер…
— …узнать точно, какой у меня вампитер…
— …и кто был в моем карассе…
— …и кто был в моем карассе…
— …и сколько добра мой карасс сделал ради тебя.
— …и сколько добра мой карасс сделал ради тебя.
— Аминь.
— Аминь.
— Боса сосидара гирину, — повторил «Папа» Монзано.
На самом деле они оба сказали, каждый по-своему: «Бог создал глину». Но я не стану копировать их произношение.
— Богу стало скучно, — сказал фон Кенигсвальд.
— Богу стало скучно.
— И бог сказал комку глины: «Сядь!»
— И бог сказал комку глины: «Сядь!»
— Взгляни, что я сотворил, — сказал бог, — взгляни на моря, на небеса, на звезды.
— Взгляни, что я сотворил, — сказал бог, — взгляни на моря, на небеса, на звезды.
— И я был тем комком, кому повелели сесть и взглянуть вокруг.
— И я был тем комком, кому повелели сесть и взглянуть вокруг.
— Счастливец я, счастливый комок.
— Счастливец я, счастливый комок. — По лицу «Папы» текли слезы.
— Я, ком глины, встал и увидел, как чудно поработал бог!
— Я, ком глины, встал и увидел, как чудно поработал бог!
— Чудная работа, бог!
— Чудная работа, бог, — повторил «Папа» от всего сердца.
— Никто, кроме тебя, не мог бы это сделать! А уж я и подавно!
— Никто, кроме тебя, не мог бы это сделать! А уж я и подавно!
— По сравнению с тобой я чувствую себя ничтожеством.
— По сравнению с тобой я чувствую себя ничтожеством.
— И, только взглянув на остальные комки глины, которым не дано было встать и оглянуться вокруг, я хоть немного выхожу из ничтожества.
— И, только взглянув на остальные комки глины, которым не дано было встать и оглянуться вокруг, я хоть немного выхожу из ничтожества.
— Мне дано так много, а остальной глине так мало.
— Мне дано так много, а остальной глине так мало.
— Плакотарю тепя са шесть! — воскликнул доктор фон Кенигсвальд.
— Благодару тебя за сести! — просипел «Папа» Монзано.
На самом деле они сказали: «Благодарю тебя за честь!»
— Теперь ком глины снова ложится и засыпает.
— Теперь ком глины снова ложится и засыпает.
— Сколько воспоминаний у этого комка!
— Сколько воспоминаний у этого комка!
— Как интересно было встречать другие комки, восставшие из глины!
— Как интересно было встречать другие комки, восставшие из глины!
— Я любил все, что я видел.
— Я любил все, что я видел.
— Доброй ночи!
— Доброй ночи!
— Теперь я попаду на небо!
— Теперь я попаду на небо!
— Жду не дождусь…
— Жду не дождусь…
— …узнать точно, какой у меня вампитер…
— …узнать точно, какой у меня вампитер…
— …и кто был в моем карассе…
— …и кто был в моем карассе…
— …и сколько добра мой карасс сделал ради тебя.
— …и сколько добра мой карасс сделал ради тебя.
— Аминь.
— Аминь.
100. И ФРЭНК ПОЛЕТЕЛ В КАМЕННЫЙ МЕШОК
Но «Папа» еще не умер и на небо попал не сразу.
Я спросил Франка, как бы нам получше выбрать время, чтобы объявить мое восшествие на трон президента. Но он мне ничем не помог, ничего не хотел придумать и все предоставил мне.
— Я думал, вы меня поддержите, — жалобно сказал я.
— Да, во всем, что касается техники. — Фрэнк говорил подчеркнуто сухо. Мол, не мне подрывать его профессиональные установки. Не мне навязывать ему другие области работы.
— Понимаю.
— Как вы будете обращаться с народом, мне безразлично — это дело ваше.
Резкий отказ Франка от всякого вмешательства в мои отношения с народом меня обидел и рассердил, и я сказал ему намеренно иронически:
— Не откажите в любезности сообщить мне, какие же чисто технические планы у вас на этот высокоторжественный день?
Ответ я получил чисто технический:
— Устранить неполадки на электростанции и организовать воздушный парад.
— Прекрасно! Значит, первым моим достижением на посту президента будет электрическое освещение для моего народа.
Никакой иронии Фрэнк не почувствовал. Он отдал мне честь:
— Попытаюсь, сэр, сделаю для вас все, что смогу, сэр. Но не могу гарантировать, как скоро удастся получить свет.
— Вот это-то мне и нужно — светлая жизнь.
— Рад стараться, сэр! — Фрэнк снова отдал честь.
— А воздушный парад? — спросил я. — Это что за штука?
Фрэнк снова ответил деревянным голосом:
— В час дня сегодня, сэр, все шесть самолетов военно-воздушных сил Сан-Лоренцо сделают круг над дворцом и проведут стрельбу по целям на воде. Это часть торжественной церемонии, отмечающей День памяти «Ста мучеников за демократию».
Американский посол тогда же намеревается опустить на воду венок.
Тут я решился предложить, чтобы Фрэнк объявил мое восхождение на трон сразу после опускания венка на воду и воздушного парада.
— Как вы на это смотрите? — спросил я Фрэнка.
— Вы хозяин, сэр.
— Пожалуй, надо будет подготовить речь, — сказал я. — Потом нужно будет провести что-то вроде церемонии приведения к присяге, чтобы было достойно, официально.
— Вы хозяин, сэр. — Каждый раз, как он произносил эти слова, мне казалось, что они все больше и больше звучат откуда-то издалека, словно Фрэнк опускается по лестнице в глубокое подземелье, а я вынужден оставаться наверху.
И с горечью я понял, что мое согласие стать хозяином освободило Фрэнка, дало ему возможность сделать то, что он больше всего хотел, поступить так же, как его отец: получая почести и жизненные блага, снять с себя всю личную ответственность. И, поступая так, он как бы мысленно прятался от всего в каменном мешке.
Я спросил Франка, как бы нам получше выбрать время, чтобы объявить мое восшествие на трон президента. Но он мне ничем не помог, ничего не хотел придумать и все предоставил мне.
— Я думал, вы меня поддержите, — жалобно сказал я.
— Да, во всем, что касается техники. — Фрэнк говорил подчеркнуто сухо. Мол, не мне подрывать его профессиональные установки. Не мне навязывать ему другие области работы.
— Понимаю.
— Как вы будете обращаться с народом, мне безразлично — это дело ваше.
Резкий отказ Франка от всякого вмешательства в мои отношения с народом меня обидел и рассердил, и я сказал ему намеренно иронически:
— Не откажите в любезности сообщить мне, какие же чисто технические планы у вас на этот высокоторжественный день?
Ответ я получил чисто технический:
— Устранить неполадки на электростанции и организовать воздушный парад.
— Прекрасно! Значит, первым моим достижением на посту президента будет электрическое освещение для моего народа.
Никакой иронии Фрэнк не почувствовал. Он отдал мне честь:
— Попытаюсь, сэр, сделаю для вас все, что смогу, сэр. Но не могу гарантировать, как скоро удастся получить свет.
— Вот это-то мне и нужно — светлая жизнь.
— Рад стараться, сэр! — Фрэнк снова отдал честь.
— А воздушный парад? — спросил я. — Это что за штука?
Фрэнк снова ответил деревянным голосом:
— В час дня сегодня, сэр, все шесть самолетов военно-воздушных сил Сан-Лоренцо сделают круг над дворцом и проведут стрельбу по целям на воде. Это часть торжественной церемонии, отмечающей День памяти «Ста мучеников за демократию».
Американский посол тогда же намеревается опустить на воду венок.
Тут я решился предложить, чтобы Фрэнк объявил мое восхождение на трон сразу после опускания венка на воду и воздушного парада.
— Как вы на это смотрите? — спросил я Фрэнка.
— Вы хозяин, сэр.
— Пожалуй, надо будет подготовить речь, — сказал я. — Потом нужно будет провести что-то вроде церемонии приведения к присяге, чтобы было достойно, официально.
— Вы хозяин, сэр. — Каждый раз, как он произносил эти слова, мне казалось, что они все больше и больше звучат откуда-то издалека, словно Фрэнк опускается по лестнице в глубокое подземелье, а я вынужден оставаться наверху.
И с горечью я понял, что мое согласие стать хозяином освободило Фрэнка, дало ему возможность сделать то, что он больше всего хотел, поступить так же, как его отец: получая почести и жизненные блага, снять с себя всю личную ответственность. И, поступая так, он как бы мысленно прятался от всего в каменном мешке.
101. КАК И МОИ ПРЕДШЕСТВЕННИКИ, Я ОБЪЯВЛЯЮ БОКОНОНА ВНЕ ЗАКОНА
И я написал свою тронную речь в круглой пустой комнате в одной из башен. Никакой обстановки — только стол и стул. И речь, которую я написал, была тоже круглая, пустая и бедно обставленная. В ней была надежда. В ней было смирение. И я понял: невозможно обойтись без божьей помощи. Раньше я никогда не искал в ней опоры, потому и не верил, что такая опора есть.
Теперь я почувствовал, что надо верить, и я поверил. Кроме того, мне нужна была помощь людей. Я потребовал список гостей, которые должны были присутствовать на церемонии, и увидел, что ни Джулиана Касла, ни его сына среди приглашенных не было. Я немедленно послал к ним гонцов с приглашением, потому что эти люди знали мой народ лучше всех, за исключением Боконона.
Теперь о Бокононе.
Я раздумывал, не попросить ли его войти в мое правительство и, таким образом, устроить что-то вроде Золотого века для моего народа. И я подумал, что надо отдать приказ снять под общее ликование этот чудовищный крюк у ворот дворца.
Но потом я понял, что Золотой век должен подарить людям что-то более существенное, чем святого у власти, что всем надо дать много хорошей еды, уютное жилье, хорошие школы, хорошее здоровье, хорошие развлечения и, конечно, работу всем, кто захочет работать, а всего этого ни я, ни Боконон дать не могли.
Значит, добро и зло придется снова держать отдельно: зло — во дворце, добро — в джунглях. И это было единственное развлечение, какое мы могли предоставить народу.
В двери постучали. Вошел слуга и объявил, что гости начали прибывать.
И я сунул свою речь в карман и поднялся по винтовой лестнице моей башни. Я вошел на самую высокую башню моего замка и взглянул на моих гостей, моих слуг, мою скалу и мое тепловатое море.
Теперь я почувствовал, что надо верить, и я поверил. Кроме того, мне нужна была помощь людей. Я потребовал список гостей, которые должны были присутствовать на церемонии, и увидел, что ни Джулиана Касла, ни его сына среди приглашенных не было. Я немедленно послал к ним гонцов с приглашением, потому что эти люди знали мой народ лучше всех, за исключением Боконона.
Теперь о Бокононе.
Я раздумывал, не попросить ли его войти в мое правительство и, таким образом, устроить что-то вроде Золотого века для моего народа. И я подумал, что надо отдать приказ снять под общее ликование этот чудовищный крюк у ворот дворца.
Но потом я понял, что Золотой век должен подарить людям что-то более существенное, чем святого у власти, что всем надо дать много хорошей еды, уютное жилье, хорошие школы, хорошее здоровье, хорошие развлечения и, конечно, работу всем, кто захочет работать, а всего этого ни я, ни Боконон дать не могли.
Значит, добро и зло придется снова держать отдельно: зло — во дворце, добро — в джунглях. И это было единственное развлечение, какое мы могли предоставить народу.
В двери постучали. Вошел слуга и объявил, что гости начали прибывать.
И я сунул свою речь в карман и поднялся по винтовой лестнице моей башни. Я вошел на самую высокую башню моего замка и взглянул на моих гостей, моих слуг, мою скалу и мое тепловатое море.
102. ВРАГИ СВОБОДЫ
Когда я вспоминаю всех людей, стоявших на самой высокой башне, я вспоминаю сто девятнадцатое калипсо Боконона, где он просит нас спеть с ним вместе:
Умерли, почти все они теперь умерли…
Как говорит нам Боконон, «слова прощания никогда не могут быть ошибкой».
На моей башне было приготовлено угощение, изобиловавшее местными деликатесами: жареные колибри в мундирчиках, сделанных из их собственных бирюзовых перышек, лиловатые крабы — их вынули из панцирей, мелко изрубили и изжарили в кокосовом масле, крошечные акулы, начиненные банановым пюре, и, наконец, кусочки вареного альбатроса на несоленых кукурузных лепешках.
Альбатроса, как мне сказали, подстрелили с той самой башни, где теперь стояло угощение.
Из напитков предлагалось два, оба без льда: пепси-кола и местный ром. Пепси-колу подавали в пластмассовых кружках, ром — в скорлупе кокосовых орехов. Я не мог понять, чем так сладковато пахнет ром, хотя запах чем-то напоминал мне давнюю юность.
Фрэнк объяснил мне, откуда я знаю этот запах.
— Ацетон, — сказал он.
— Ацетон?
— Ну да, он входит в состав для склейки моделей самолетов.
Ром я пить не стал.
Посол Минтон, с видом дипломатическим и гурманским, неоднократно вздымал в тосте свой кокосовый орех, притворяясь другом всего человечества и ценителем всех напитков, поддерживающих людей, но я не заметил, чтобы он пил. Кстати, при нем был какой-то ящик — я никогда раньше такого не видал.
С виду ящик походил на футляр от большого тромбона, и, как потом оказалось, в нем был венок, который надлежало пустить по волнам.
Единственный, кто решался пить этот ром, был Лоу Кросби, очевидно начисто лишенный обоняния. Ему, как видно, было весело: взгромоздясь на одну из пушек так, что его жирный зад затыкал спуск, он потягивал ацетон из кокосового ореха. В огромный японский бинокль он смотрел на море. Смотрел он на мишени для стрельбы: они были установлены на плотах, стоявших на якоре неподалеку от берега, и качались на волнах. Мишени, вырезанные из картона, изображали человеческие фигуры.
В них должны были стрелять и бросать бомбы все шесть самолетов военно-воздушных сил Сан-Лоренцо.
Каждая мишень представляла собой карикатуру на какого-нибудь реального человека, причем имя этого человека было написано и сзади и спереди мишени.
Я спросил, кто рисовал карикатуры, и узнал, что их автордоктор Вокс Гумана, христианский пастырь. Он стоял около меня.
— А я не знал, что у вас такие разнообразные таланты.
— О да. В молодости мне очень трудно было принять решение, кем быть.
— Полагаю, что вы сделали правильный выбор.
— Я молился об указаниях свыше.
— И вы их получили.
Лоу Кросби передал бинокль жене.
— Вон там Гитлер, — восторженно захихикала Хэзел. — А вот старик Муссолини и тот, косоглазый. А вон там император Вильгельм в каске! — ворковала Хэзел. — Ой, смотри, кто там! Вот уж кого не ожидала видеть. Ох и влепят ему! Ох и влепят ему, на всю жизнь запомнит! Нет, это они чудно придумали.
— Да, собрали фактически всех на свете, кто был врагом свободы! — объявил Лоу Кросби.
Среди присутствующих был посол Хорлик Минтон с супругой, мистер Лоу Кросби, фабрикант велосипедов со своей Хэзел, доктор Джулиан Касл, гуманист и благотворитель, и его сын, писатель и владелец отеля, крошка Ньют Хониккер, художник, и его музыкальная сестрица миссис Гаррисон С. Коннерс, моя божественная Мона, генерал-майор Фрэнклин Хониккер и двадцать отборных чиновников и военнослужащих Сан-Лоренцо.
«Где вы, где вы, старые дружки?» —
Плакал грустный человек.
Я ему тихонько на ухо шепнул:
«Все они ушли навек!»
Умерли, почти все они теперь умерли…
Как говорит нам Боконон, «слова прощания никогда не могут быть ошибкой».
На моей башне было приготовлено угощение, изобиловавшее местными деликатесами: жареные колибри в мундирчиках, сделанных из их собственных бирюзовых перышек, лиловатые крабы — их вынули из панцирей, мелко изрубили и изжарили в кокосовом масле, крошечные акулы, начиненные банановым пюре, и, наконец, кусочки вареного альбатроса на несоленых кукурузных лепешках.
Альбатроса, как мне сказали, подстрелили с той самой башни, где теперь стояло угощение.
Из напитков предлагалось два, оба без льда: пепси-кола и местный ром. Пепси-колу подавали в пластмассовых кружках, ром — в скорлупе кокосовых орехов. Я не мог понять, чем так сладковато пахнет ром, хотя запах чем-то напоминал мне давнюю юность.
Фрэнк объяснил мне, откуда я знаю этот запах.
— Ацетон, — сказал он.
— Ацетон?
— Ну да, он входит в состав для склейки моделей самолетов.
Ром я пить не стал.
Посол Минтон, с видом дипломатическим и гурманским, неоднократно вздымал в тосте свой кокосовый орех, притворяясь другом всего человечества и ценителем всех напитков, поддерживающих людей, но я не заметил, чтобы он пил. Кстати, при нем был какой-то ящик — я никогда раньше такого не видал.
С виду ящик походил на футляр от большого тромбона, и, как потом оказалось, в нем был венок, который надлежало пустить по волнам.
Единственный, кто решался пить этот ром, был Лоу Кросби, очевидно начисто лишенный обоняния. Ему, как видно, было весело: взгромоздясь на одну из пушек так, что его жирный зад затыкал спуск, он потягивал ацетон из кокосового ореха. В огромный японский бинокль он смотрел на море. Смотрел он на мишени для стрельбы: они были установлены на плотах, стоявших на якоре неподалеку от берега, и качались на волнах. Мишени, вырезанные из картона, изображали человеческие фигуры.
В них должны были стрелять и бросать бомбы все шесть самолетов военно-воздушных сил Сан-Лоренцо.
Каждая мишень представляла собой карикатуру на какого-нибудь реального человека, причем имя этого человека было написано и сзади и спереди мишени.
Я спросил, кто рисовал карикатуры, и узнал, что их автордоктор Вокс Гумана, христианский пастырь. Он стоял около меня.
— А я не знал, что у вас такие разнообразные таланты.
— О да. В молодости мне очень трудно было принять решение, кем быть.
— Полагаю, что вы сделали правильный выбор.
— Я молился об указаниях свыше.
— И вы их получили.
Лоу Кросби передал бинокль жене.
— Вон там Гитлер, — восторженно захихикала Хэзел. — А вот старик Муссолини и тот, косоглазый. А вон там император Вильгельм в каске! — ворковала Хэзел. — Ой, смотри, кто там! Вот уж кого не ожидала видеть. Ох и влепят ему! Ох и влепят ему, на всю жизнь запомнит! Нет, это они чудно придумали.
— Да, собрали фактически всех на свете, кто был врагом свободы! — объявил Лоу Кросби.
103. ВРАЧЕБНОЕ ЗАКЛЮЧЕНИЕ О ПОСЛЕДСТВИЯХ ЗАБАСТОВКИ ПИСАТЕЛЕЙ
Никто из гостей еще не знал, что я стану президентом. Никто не знал, как близок к смерти «Папа». Фрэнк официально сообщил, что «Папа» спокойно отдыхает и что «Папа» шлет всем наилучшие пожелания.
Торжественная часть, как объявил Фрэнк, начнется с того, что посол Минтон пустит по волнам венок в честь Ста мучеников, затем самолеты собьют мишени в воду, а затем он, Фрэнк, скажет несколько слов.
Он умолчал о том, что после его речи возьму слово я. Поэтому со мной обращались просто как с выездным корреспондентом, и я занялся безобидным, но дружественным гранфаллонством.
— Привет, мамуля! — сказал я Хэзел.
— О, да это же мой сыночек! — Хэзел заключила меня в надушенные объятия и объявила окружающим:
— Этот юноша из хужеров!
Оба Касла — и отец и сын — стояли в сторонке от всей компании. Издавна они были нежеланными гостями во дворце «Папы», и теперь им было любопытно, зачем их пригласили.
Молодой Касл назвал меня хватом:
— Здорово, Хват! Что нового нахватали для литературы?
— Это я и вас могу спросить.
— Собираюсь объявить всеобщую забастовку писателей, пока человечество не одумается окончательно. Поддержите меня?
— Разве писатели имеют право бастовать? Это все равно, как если забастуют пожарные или полиция.
— Или профессора университетов.
— Или профессора университетов, — согласился я. И покачал головой. — Нет, мне совесть не позволит поддерживать такую забастовку. Если уж человек стал писателем — значит, он взял на себя священную обязанность: что есть силы творить красоту, нести свет и утешение людям.
— А мне все думается — вот была бы встряска этим людям, если бы вдруг не появилась ни одной новой книги, новой пьесы, ни одного нового рассказа, нового стихотворения…
— А вы бы радовались, если бы люди перемерли как мухи? — спросил я.
— Нет, они бы скорее перемерли как бешеные собаки, рычали бы друг на друга, все бы перегрызлись, перекусали собственные хвосты.
Я обратился к Каслу-старшему:
— Скажите, сэр, от чего умрет человек, если его лишить радости и утешения, которые дает литература?
— Не от одного, так от другого, — сказал он. — Либо от окаменения сердца, либо от атрофии нервной системы.
— И то и другое не очень-то приятно, — сказал я.
— Да, — сказал Касл-старший. — Нет уж, ради бога, вы оба пишите, пожалуйста, пишите!
Торжественная часть, как объявил Фрэнк, начнется с того, что посол Минтон пустит по волнам венок в честь Ста мучеников, затем самолеты собьют мишени в воду, а затем он, Фрэнк, скажет несколько слов.
Он умолчал о том, что после его речи возьму слово я. Поэтому со мной обращались просто как с выездным корреспондентом, и я занялся безобидным, но дружественным гранфаллонством.
— Привет, мамуля! — сказал я Хэзел.
— О, да это же мой сыночек! — Хэзел заключила меня в надушенные объятия и объявила окружающим:
— Этот юноша из хужеров!
Оба Касла — и отец и сын — стояли в сторонке от всей компании. Издавна они были нежеланными гостями во дворце «Папы», и теперь им было любопытно, зачем их пригласили.
Молодой Касл назвал меня хватом:
— Здорово, Хват! Что нового нахватали для литературы?
— Это я и вас могу спросить.
— Собираюсь объявить всеобщую забастовку писателей, пока человечество не одумается окончательно. Поддержите меня?
— Разве писатели имеют право бастовать? Это все равно, как если забастуют пожарные или полиция.
— Или профессора университетов.
— Или профессора университетов, — согласился я. И покачал головой. — Нет, мне совесть не позволит поддерживать такую забастовку. Если уж человек стал писателем — значит, он взял на себя священную обязанность: что есть силы творить красоту, нести свет и утешение людям.
— А мне все думается — вот была бы встряска этим людям, если бы вдруг не появилась ни одной новой книги, новой пьесы, ни одного нового рассказа, нового стихотворения…
— А вы бы радовались, если бы люди перемерли как мухи? — спросил я.
— Нет, они бы скорее перемерли как бешеные собаки, рычали бы друг на друга, все бы перегрызлись, перекусали собственные хвосты.
Я обратился к Каслу-старшему:
— Скажите, сэр, от чего умрет человек, если его лишить радости и утешения, которые дает литература?
— Не от одного, так от другого, — сказал он. — Либо от окаменения сердца, либо от атрофии нервной системы.
— И то и другое не очень-то приятно, — сказал я.
— Да, — сказал Касл-старший. — Нет уж, ради бога, вы оба пишите, пожалуйста, пишите!
104. СУЛЬФАТИАЗОЛ
Моя божественная Мона ко мне не подошла и ни одним взглядом не поманила меня к себе. Она играла роль хозяйки, знакомя Анджелу и крошку Ньюта с представителями жителей Сан-Лоренцо.
Сейчас, когда я размышляю о сущности этой девушки — вспоминаю, с каким полнейшим равнодушием она отнеслась и к обмороку «Папы», и к нашему с ней обручению, — я колеблюсь, и то возношу ее до небес, то совсем принижаю.
Воплощена ли в ней высшая духовность и женственность?
Или она бесчувственна, холодна, короче говоря рыбья кровь, бездумный культ ксилофона, красоты и боко-мару?
Никогда мне не узнать истины.
Боконон учит нас:
— Скажите мне, — обратился я к Филиппу Каслу в День «Ста мучеников за демократию». — Вы сегодня разговаривали с вашим другом и почитателем Лоу Кросби?
— Он меня не узнал в костюме, при галстуке и в башмаках, — ответил младший Касл, — и мы очень мило поболтали о велосипедах.
Может быть, мы с ним еще поговорим.
Я понял, что идея Кросби делать велосипеды для Сан-Лоренцо мне уже не кажется смехотворной. Как будущему правителю этого острова, мне очень и очень нужна была фабрика велосипедов. Я вдруг почувствовал уважение к тому, что собой представлял мистер Лоу Кросби и что он мог сделать.
— Как по-вашему, народ Сан-Лоренцо воспримет индустриализацию? — спросил я обоих Каслов — отца и сына.
— Народ Сан-Лоренцо, — ответил мне отец, — интересуется только тремя вещами: рыболовством, распутством и боконизмом.
— А вы не думаете, что прогресс может их заинтересовать?
— Видали они и прогресс, хоть и мало. Их увлекает только одно прогрессивное изобретение.
— А что именно?
— Электрогитара.
Я извинился и подошел к чете Кросби.
С ними стоял Фрэнк Хониккер и объяснял им, кто такой Боконон и против чего он выступает — Против науки.
— Как это человек в здравом уме может быть против науки? — спросил Кросби.
— Я бы уже давно умерла, если б не пенициллин, — сказала Хэзел, — и моя мама тоже.
— Сколько же лет сейчас вашей матушке? — спросил я.
— Сто шесть. Чудо, правда?
— Конечно, — согласился я.
— И я бы давно была вдовой, если бы не то лекарство, которым лечили мужа, — сказала Хэзел. Ей пришлось спросить у мужа название лекарства:
— Котик, как называлось то лекарство, помнишь, оно в тот раз спасло тебе жизнь?
— Сульфатиазол.
И тут я сделал ошибку — взял с подноса, который проносили мимо, сандвич с альбатросовым мясом.
Сейчас, когда я размышляю о сущности этой девушки — вспоминаю, с каким полнейшим равнодушием она отнеслась и к обмороку «Папы», и к нашему с ней обручению, — я колеблюсь, и то возношу ее до небес, то совсем принижаю.
Воплощена ли в ней высшая духовность и женственность?
Или она бесчувственна, холодна, короче говоря рыбья кровь, бездумный культ ксилофона, красоты и боко-мару?
Никогда мне не узнать истины.
Боконон учит нас:
Значит, мне как будто дано правильное указание. Я должен вспоминать о моей Моне как о совершенстве.
Себе влюбленный лжет,
Не верь его слезам,
Правдивый без любви живет,
Как устрицы — глаза.
— Скажите мне, — обратился я к Филиппу Каслу в День «Ста мучеников за демократию». — Вы сегодня разговаривали с вашим другом и почитателем Лоу Кросби?
— Он меня не узнал в костюме, при галстуке и в башмаках, — ответил младший Касл, — и мы очень мило поболтали о велосипедах.
Может быть, мы с ним еще поговорим.
Я понял, что идея Кросби делать велосипеды для Сан-Лоренцо мне уже не кажется смехотворной. Как будущему правителю этого острова, мне очень и очень нужна была фабрика велосипедов. Я вдруг почувствовал уважение к тому, что собой представлял мистер Лоу Кросби и что он мог сделать.
— Как по-вашему, народ Сан-Лоренцо воспримет индустриализацию? — спросил я обоих Каслов — отца и сына.
— Народ Сан-Лоренцо, — ответил мне отец, — интересуется только тремя вещами: рыболовством, распутством и боконизмом.
— А вы не думаете, что прогресс может их заинтересовать?
— Видали они и прогресс, хоть и мало. Их увлекает только одно прогрессивное изобретение.
— А что именно?
— Электрогитара.
Я извинился и подошел к чете Кросби.
С ними стоял Фрэнк Хониккер и объяснял им, кто такой Боконон и против чего он выступает — Против науки.
— Как это человек в здравом уме может быть против науки? — спросил Кросби.
— Я бы уже давно умерла, если б не пенициллин, — сказала Хэзел, — и моя мама тоже.
— Сколько же лет сейчас вашей матушке? — спросил я.
— Сто шесть. Чудо, правда?
— Конечно, — согласился я.
— И я бы давно была вдовой, если бы не то лекарство, которым лечили мужа, — сказала Хэзел. Ей пришлось спросить у мужа название лекарства:
— Котик, как называлось то лекарство, помнишь, оно в тот раз спасло тебе жизнь?
— Сульфатиазол.
И тут я сделал ошибку — взял с подноса, который проносили мимо, сандвич с альбатросовым мясом.
105. БОЛЕУТОЛЯЮЩЕЕ
И так случилось, «так должно было случиться», как сказал бы Боконон, что мясо альбатроса оказалось для меня настолько вредным, что мне стало худо, едва я откусил первый кусок. Мне пришлось срочно бежать вниз по винтовой лестнице в поисках уборной. Я еле успел добежать до уборной рядом со спальней «Папы».
Когда я вышел оттуда, пошатываясь, я столкнулся с доктором Шлихтером фон Кенигсвальдом, вылетевшим из спальни «Папы». Он посмотрел на меня дикими глазами, схватил за руку и закричал:
— Что это такое? Что там у него висело на шее?
— Простите?
— Он проглотил эту штуку. То, что было в ладанке. «Папа» глотнул — и умер.
Я вспомнил ладанку, висевшую у «Папы» на шее, и сказал наугад:
— Цианистый калий?
— Цианистый калий? Разве цианистый калий в одну секунду превращает человека в камень?
— В камень?
— В мрамор! В чугун! В жизни не видел такого трупного окоченения. Ударьте по нему, и звук такой, будто бьешь в бубен.
Подите взгляните сами.
И доктор фон Кенигсвальд подтолкнул меня к спальне «Папы».
На кровать, на золотую шлюпку, страшно было смотреть. Да, «Папа» скончался, но про него никак нельзя было сказать:
«Упокоился с миром».
Голова «Папы» была запрокинута назад до предела. Вся тяжесть тела держалась на макушке и на пятках, а все тело было выгнуто мостом, дугой кверху. Он был похож на коромысло.
То, что его прикончило содержимое ладанки, висевшей на шее, было бесспорно. В одной руке он держал этот цилиндрик с открытой пробкой. А указательный и большой палец другой руки, сложенные щепоткой, он держал между зубами, словно только что положил в рот малую толику какого-то порошка.
Когда я вышел оттуда, пошатываясь, я столкнулся с доктором Шлихтером фон Кенигсвальдом, вылетевшим из спальни «Папы». Он посмотрел на меня дикими глазами, схватил за руку и закричал:
— Что это такое? Что там у него висело на шее?
— Простите?
— Он проглотил эту штуку. То, что было в ладанке. «Папа» глотнул — и умер.
Я вспомнил ладанку, висевшую у «Папы» на шее, и сказал наугад:
— Цианистый калий?
— Цианистый калий? Разве цианистый калий в одну секунду превращает человека в камень?
— В камень?
— В мрамор! В чугун! В жизни не видел такого трупного окоченения. Ударьте по нему, и звук такой, будто бьешь в бубен.
Подите взгляните сами.
И доктор фон Кенигсвальд подтолкнул меня к спальне «Папы».
На кровать, на золотую шлюпку, страшно было смотреть. Да, «Папа» скончался, но про него никак нельзя было сказать:
«Упокоился с миром».
Голова «Папы» была запрокинута назад до предела. Вся тяжесть тела держалась на макушке и на пятках, а все тело было выгнуто мостом, дугой кверху. Он был похож на коромысло.
То, что его прикончило содержимое ладанки, висевшей на шее, было бесспорно. В одной руке он держал этот цилиндрик с открытой пробкой. А указательный и большой палец другой руки, сложенные щепоткой, он держал между зубами, словно только что положил в рот малую толику какого-то порошка.