– Разумеется, – кивнул Канаш. – Благодарю за доверие.
   – Твердокаменный ты мужик, Валентин Валерьянович. Другой бы на твоем месте бежал от такого доверия, как от чумы, а он еще и благодарит. Не боишься?
   – Чего? – спросил Канаш и твердо посмотрел на Рогозина.
   Тот некоторое время пытался выдержать его взгляд, но в конце концов сдался и отвел глаза.
   – Верно, – незаметно переводя дыхание, сказал он, – бояться нам с тобой друг друга поздно.
   – Да, – согласился Канаш. – Вы на тот свет, и я вслед. И наоборот.
   Он вышел и через полчаса вернулся. Рогозин за это время успел отменить все назначенные на конец рабочего дня встречи и отправить домой обрадованную такой щедростью секретаршу, велев ей повеселиться, за него, пока он будет заживо гореть на работе.
   Когда Канаш без стука вошел в кабинет, Рогозин стоял у окна и сквозь планки горизонтальных жалюзи любовался закатом. К вечеру небо очистилось, и запад горел надраенной красной медью, обещая на завтра ненастье. Начальник службы безопасности позлорадствовал, заметив, что его могущественный босс стоит у окна так, чтобы его не было видно с улицы. Прежде за Рогозиным такого не водилось.
   "Погоди, – думал Канаш, глядя на обтянутую белой рубашкой с демократично засученными рукавами спину Рогозина, – то ли еще будет! Вот вывалю тебе на стол то, что я нарыл на Чека, ты у меня вообще припадочным сделаешься”.
   То, что обнаружили спецы из отдела кадров, копаясь в личном деле Чека, насколько понимал Канаш, могло вогнать Рогозина в глубокую депрессию. Похоже, у Чека действительно имелся давний счет к президенту “Эры”, но Канаш не видел своей вины в том, что принял на службу потенциального врага Рогозина. Когда Чек проходил собеседование и проверку, Канаш понятия не имел о существовании какого-то “дела Свешниковой” и связи с этим делом своего начальника. Зато теперь…
   «Сам виноват, – подумал Канаш, разглядывая спину Рогозина. – Надо было ввести меня в курс дела хотя бы в общих чертах. Не могу же я обеспечивать его безопасность с завязанными глазами!»
   – Что нового? – не оборачиваясь, спросил Рогозин.
   – Нового много, Юрий Валерьевич, – ответил Канаш. – Я даже не знаю, с чего начать. Может быть, мне стоит подать в отставку?
   – Это и есть твои новости? – все так же глядя в окно, проворчал Рогозин. – Что за дикая идея? Прости, Валентин Валерьянович, но меньше всего я ожидал, что ты придешь ко мне только для того, чтобы ломать комедию.
   – Нет, это вы меня простите, Юрий Валерьевич, – непреклонно сказал Канаш. – Если вы мне не доверяете, значит, я сижу не на своем месте.
   Теперь Рогозин обернулся. Он приподнял брови, внимательно разглядывая Канаша, который стоял посреди кабинета, непоколебимый, как статуя Командора, всем своим видом выражая упрямство и невысказанный упрек.
   – Та-а-ак, – протянул Рогозин, – любопытно… Так в чем же, по-твоему, выражается мое недоверие?
   – Вы ничего не сказали мне о деле Свешниковой, – ответил Канаш.
   – Верно, не сказал, потому что это тебя совершенно не касается. – Голос Рогозина был спокойным и ровным, но Канаш видел, что его слова прозвучали для шефа как гром с ясного неба. – И, тем не менее, ты в курсе. Значит, шпионил, выслеживал, вынюхивал… Зачем? Но это ладно, об этом потом. Я никак не пойму, какое отношение имеет это быльем поросшее недоразумение к нашему с тобой делу.
   – Юрий Валерьевич, – сказал Канаш, – я понял, что моя отставка не принимается. – Он сделал паузу, давая Рогозину возможность возразить, но тот молчал. – Тогда давайте сразу договоримся: не темнить. Все очень серьезно, и станет еще серьезнее, если вы не перестанете водить меня за нос. Если бы это было недоразумением, вы не стали бы даже разговаривать с этой лагерной рожей, а просто натравили бы на него наряд милиции или отдали бы через меня приказ намять ему бока и вышвырнуть из города. Но вы этого не сделали, и я хочу знать, почему. Мне необходимо это знать, чтобы понять, каким образом выстраивать защиту.
   – Вот даже как? – Рогозин наморщил лоб и сильно потер переносицу. – А впрочем, какая разница? Мы с тобой теперь одной веревкой связаны, стали оба мы скалолазами… Ты, Валентин Валерьянович, про меня столько знаешь, что эта доисторическая чепуха ничего не изменит. Просто неловко вспоминать… В общем, в молодости угораздило меня попасть в неприятную историю с.., с изнасилованием. Я там был с боку припеку, но баба умерла. Этого ублюдка посадили, но он почему-то решил, что сидеть мы должны вместе, потому что я сдуру сунулся помогать ему вывезти труп. Вот… А теперь он вышел, как-то разыскал меня и стал требовать денег. Опасности он для меня не представляет.., вернее, не представлял, пока ты не облажался с этой стрельбой, но ты ведь знаешь наши газеты! Им только дай повод зацепиться – так обольют грязью, что потом век не отмоешься.
   Канаш немного расслабился и, не спрашивая разрешения, уселся в кресло для посетителей.
   – Ясно, – сказал он. – Вот же черт! И угораздило меня поставить на прослушку именно этого недоноска… Можно последний вопрос?
   – Валяй.
   – Эту.., потерпевшую… Ее, часом, не Анной Свешниковой звали?
   – Как будто. А что это меняет?
   Канаш неторопливо закурил, сосредоточенно скосив глаза на огонек зажигалки, и медленно, с расстановкой сказал:
   – Парень, который помог скрыться вашему хромому приятелю, – ее брат. Если бы у них были одинаковые фамилии, я все понял бы сразу, как только услышал о деле Свешниковой. Ведь упоминание о его погибшей сестре имеется в его личном деле, и я про это знал, но думал почему-то, что она тоже Чеканова, как и он… Понимаете, он был единственным свободным человеком, у которого на хвосте не висел десяток псов из прокуратуры, и я послал его отследить вашу встречу с этим хромым.
   – Трах-тарарах! – сказал Рогозин. – А он, значит, услышал фамилию сестры и решил докопаться до правды самостоятельно… Но это же какой-то индийский боевик! Ведь в жизни так не бывает!
   – В жизни еще и не так бывает, – заверил его Канаш. – Просто в натуре все это не так красочно и музыкально, да и времени занимает больше, оттого и кажется скучным. Да вы не беспокойтесь, Юрий Валерьевич. Что они могут? Один – раненый калека без паспорта, другой – сопляк, которого можно убить щелчком по лбу… Машина у них заметная, и деваться им некуда. Я уже послал людей на поиски, кое с кем созвонился, так что все будет в ажуре. Да, чтобы вы не волновались… Я отдал приказ только найти машину, ничего больше, никаких контактов. Найти и доложить мне лично. А дальше уж я сам как-нибудь управлюсь.
   – Не хвастайся, – сказал Рогозин. – Ох, не хвастайся, Валентин! Два раза этот хромой черт тебя уже кинул. Смотри, чтобы и в третий раз так же не получилось. Пойми, еще одной попытки может просто не быть – ни для тебя, ни для меня. Теперь он перестанет звонить и начнет стрелять.
   Канаш засунул указательный палец под марлевый ошейник и сильно оттянул его книзу, словно тот вдруг начал его душить.
   – Разберемся, – пообещал он, потушил сигарету в пепельнице и вышел, бесшумно ступая по натертому дубовому паркету.

Глава 11

   Николай Аверкин проснулся поздно и сразу вспомнил, что в квартире он один. Накануне он отослал жену и дочку в Калугу, чтобы те погостили у тещи, пока эта неприятная история с шантажом не закончится. Не то чтобы семье Аверкина что-то угрожало, но он считал, и в этом с ним согласились Мещеряков и Забродов, что так будет спокойнее. Мужчина должен выходить навстречу неприятностям один, не подвергая своих близких риску и по возможности не причиняя им лишнего беспокойства. Вероятность того, что шантажист попробует давить на Аверкина, взяв в заложники кого-то из его родных, была ничтожно мала, но пока она существовала, Аверкин не хотел рисковать.
   На улице собирался предсказанный синоптиками ливень. Аверкин еще немного полежал в кровати, избегая смотреть на часы. Перспектива вставать, варить себе утренний кофе и пить его в полном одиночестве ничуть его не прельщала, но он чувствовал, что если не встанет сию же минуту, то потом будет весь остаток дня зол на себя за бесцельно потраченное время.
   Он выбрался из-под простыни, которой укрывался, и посмотрел на часы. Было начало девятого – время для него непривычно позднее, но в целом не такое уж полуденное, как он нафантазировал себе, лежа в кровати. Аверкин распахнул дверь в лоджию и вяло помахал руками, изображая утреннюю зарядку. Он занимался своей физической подготовкой довольно нерегулярно, от случая к случаю, когда в этом возникала необходимость. Сейчас такая необходимость имела место – последнее взвешивание показало, что он набрал два с половиной килограмма лишнего веса, – но настроения изнурять себя пробежками и тасканием гирь у Аверкина не было. Все, что он делал в последние дни, казалось ему абсолютно бесцельным, пока по московским улицам ходил мерзавец, бесцеремонно влезший в его жизнь своими грязными пальцами. Аверкину хотелось найти этого негодяя и свернуть ему шею, то есть сделать то, чего делать не следовало ни в коем случае.
   Его тянуло побродить по улицам, зайти в какое-нибудь уютное кафе и, может быть, даже принять с утра пораньше сто граммов, чего он не делал уже много лет, хорошо усвоив народную мудрость, гласившую: “Утром выпил – день свободен”. В обычной жизни Аверкин не мог позволить себе такой роскоши, как свободный абсолютно от всех забот, проведенный в состоянии легкого опьянения день. Но теперь он был в отпуске, впервые за долгие годы один, без семьи, и мог, в принципе, чудить, как ему вздумается. Чудить, однако, тоже было нельзя, поскольку он был прикован к телефону необходимостью дожидаться звонка шантажиста. Срок, назначенный этим подонком, истек еще вчера, но звонка все не было, и понемногу Аверкин начал склоняться к мысли, что сделался жертвой чьего-то розыгрыша.
   Осененный этой идеей, Аверкин прошел к холодильнику и вынул из морозилки непрозрачную, всю в инее бутылку “посольской”. Нарезая колбасу толстыми ломтями (за эту привычку его постоянно ругала жена, но так ему казалось вкуснее), он всесторонне обдумал свою догадку. Она казалась вполне логичной, тем более, что и шутник был тут как тут, прямо под боком – корчил из себя Ната Пинкертона и покатывался со смеху, стоило повернуться к нему спиной. Единственное, что вызывало у Аверкина некоторые сомнения – это очевидная неуместность затянувшейся шутки. Если это был розыгрыш, то чересчур жестокий, совсем не в духе Забродова.
   Аверкин перелил водку в хрустальный графин – гулять так гулять! – и взял рюмку из подаренного им с женой еще на свадьбу набора. Рюмок осталось всего две, и Аверкины хранили их как зеницу ока, выставляя на стол только в дни семейных торжеств. Николай испытал мимолетный укол вины перед сосланной в Калугу супругой, словно, пользуясь этой рюмкой в одиночку и без видимого повода, если не считать поводом дурное настроение и желание выпить, совершал некий символический акт супружеской измены. “Во, наворотил, – с удивлением подумал он, поймав себя на этой мысли. – Измена! Это ж надо было до такого додуматься! Старею, наверное, маразм подкрадывается… И не ко мне одному, между прочим. Забродов ведь тоже не молодеет. Скучно, небось, на пенсионерских хлебах, одиноко, вот и дичает человек помаленьку, розыгрыши дурацкие сочиняет…"
   После первой рюмки мысль о том, что всю эту катавасию затеял ополоумевший от безделья Забродов, уже не казалась такой дикой. “Завидует, – начиная хмелеть, подумал Аверкин. – У самого жизнь не задалась, сидит один, как перст, со своими пыльными книгами, и злится, небось: как это про меня, такого героя, все забыли? А вот я вам напомню! Я вас, сук-киных котов, научу Родину любить! Кто из наших бывших хорошие бабки получает? Аверкин? Подать сюда Аверкина! Мы его сначала пугнем хорошенько, потом сделаем вид, что раскрыли преступление века, а уж потом, может быть, вместе с ним посмеемся над тем, какая у него была глупая физиономия, когда он на вокзале своему семейству ручкой махал: езжайте, мол, обо мне не волнуйтесь, я, дескать, мужчина, сам со всем справлюсь…"
   Он смутно ощущал, что заезжает куда-то не туда и приписывает Забродову качества, свойственные скорее некоторым из его нынешних коллег-бизнесменов, чем бывшему инструктору спецназа, но остановиться уже не мог: накопившееся раздражение требовало выхода, а водка ослабила тормоза.
   Майор Аверкин, как и Забродов, ушел из спецназа во время первой чеченской кампании, но причины его ухода были несколько иными, чем у инструктора учебного центра: в первом же бою Аверкин струсил и понял, что в спецназе ему делать нечего. Он прошел множество горячих точек и никогда без нужды не кланялся пулям, так что никак не мог взять в толк, откуда вдруг появилось ощущение ватной слабости в ногах, возникавшее, как только он слышал выстрелы. Но парализующий страх смерти прочно поселился в его душе, и майор Аверкин знал, что это навсегда. Ему доводилось слышать о подобных случаях, и всегда конец у таких историй был печальным: либо глупая смерть от случайной пули, свистнувшей в спину, когда охваченный скотской паникой человек пытался бежать с поля боя, либо позорное увольнение после того, как такой побег удавался.
   Он не привык кривить душой перед товарищами и в рапорте об увольнении честно написал: “по причине личной трусости”. После этого майор Аверкин имел короткий разговор с командиром и получил расчет. Его не осуждали – напротив, ему сочувствовали, как тяжелобольному, словно его недостаток был следствием ранения или контузии. В каком-то смысле так оно и было, но легче Аверкину от этого почему-то не становилось.
   Перечисленные шантажистом (или шутником) географические пункты, в которых майор Аверкин когда-то побывал с полной солдатской выкладкой, разбередили старую рану. Аверкин и не подозревал, что эта рана все еще болит, но теперь оказалось, что время – не такой хороший доктор, как о нем говорили.
   Аверкин пил и закусывал, почти не замечая вкуса и не ведя счет опрокинутым рюмкам. Когда стоявший на полочке в прихожей телефон издал мелодичную трель, он был уже изрядно навеселе. Сначала бывший майор хотел не брать трубку вовсе, но потом ему стало интересно: что еще придумал этот старый дурак Забродов? В том, что его разыграли, Аверкин уже не сомневался, и горел желанием высказать бывшему сослуживцу все, что о нем думает.
   Он встал, опрокинув табурет, и, по-прежнему сжимая в руке пустую рюмку, нетвердыми Шагами вышел в прихожую. Было начало одиннадцатого утра, но Аверкин чувствовал, что день, как и предупреждала народная мудрость, пропал целиком, с начала и до самого конца.
   – Н-ну? – воинственно сказал он в трубку. Потом он заметил, что держит трубку вверх ногами, перевернул ее и повторил:
   – Н-ну?
   – Не нукай, – сказала трубка, – не запряг. Ты деньги собрал, нукало?
   – Слушай, Забродов, – сказал Аверкин, внимательно следя за своим слегка заплетающимся языком. – Тебе не кажется, что комедию пора кончать? Шутка несколько затянулась, знаешь ли. Никому уже не смешно, а ты все кривляешься. Не стыдно, в твоем-то возрасте? И потом, скажу тебе честно: это была не самая удачная идея. Интересно, ты один это затеял или вдвоем с Мещеряковым? На него, вообще-то, непохоже. Заканчивай, капитан, не то с тобой половина твоих знакомых здороваться перестанет. Лучшая половина, учти.
   – Але, гараж, – перебила его трубка, – ты с кем разговариваешь? Ты на каком, вообще-то, свете? Ужрался с утра пораньше, что ли? Ну точно, бухой, как земля! Только это твои проблемы, Аверкин. Ты бабки собрал или нет, рожа кагебешная?
   – Пожалеешь, Забродов, – предупредил Николай. – Ну, за каким лешим тебе это нужно? Тебе ведь самому надоело, я же вижу. Позвонить вчера забыл.., да чего там – позвонить! Ты даже забыл, каким голосом со мной в первый раз разговаривал!
   Голос действительно был незнакомый – не забродовский, но и не тот, который говорил с Аверкиным в первый раз. Отставного майора это не смутило: Забродов был широко известен как первоклассный имитатор, способный изобразить кого и что угодно – от чириканья лесной пичуги до трубного рева разгневанного генерал-лейтенанта. Нынешний голос бывшего инструктора был хриплый, простуженный, почти нечеловеческий, словно Забродов говорил животом.
   – Совсем рехнулся, – прохрипел этот голос. – Ты кончай под дурачка косить, майор. Тут карьеру спасать надо, престиж фирмы, а он ваньку валяет. Смотри, майор, не одумаешься – тебе этого не простят. И фирмачи твои, и те чучела в погонах, на которых ты раньше работал. Они тебе все припомнят, майор. Да и о семье подумать не мешало бы, как ты полагаешь? Жену-то любишь, небось? А дочку?
   – Я тебе всю морду расквашу, недоумок, – пообещал Аверкин, мгновенно трезвея от ярости.
   – Сначала заплати, а там уж как получится, – прохрипел голос.
   – Ладно, – процедил Аверкин, так стиснув свободный кулак, что ножка зажатой в нем рюмки отломилась с жалобным щелчком. – Если ты так хочешь… Хорошо, я тебя слушаю.
   Он решил не препятствовать Забродову довести эту глупую игру до конца. Пусть потешится, раз уж не хватает ума вовремя остановиться. Но когда весь этот бред достигнет своего апогея, и из каких-нибудь кустов, как чертик из табакерки, выскочит сияющий, довольный собой Забродов, вместо аплодисментов он получит по зубам – прямо по своей идиотской ухмылке, от души, с разворота…
   – Ты меня слушаешь? – возмутился голос в трубке. – Это я тебя слушаю! Слушаю и все время слышу какой-то пьяный бред. В последний раз тебя спрашиваю: ты собрал деньги?
   – Да какого дьявола! – взорвался Аверкин. – Ты подумай своей тупой башкой: где я возьму такую сумму?! Ну где?!
   – Ладно, – неожиданно спокойно сказал голос, – тогда скажи, сколько ты можешь дать. Людям помогать надо. Сегодня я тебе, завтра ты мне… Так сколько?
   – Десять, – сказал Аверкин, решив подыграть Забродову до конца.
   – Я что, на паперти стою? Двадцать пять, и ни центом меньше, – сказал голос. И имей в виду, что ты снимаешь с меня последние штаны.
   – Ничего, не обеднеешь, – проворчал Аверкин, начиная увлекаться этой безумной игрой. – Бери пятнадцать и скажи спасибо. Эта информация, если хочешь знать, яйца выеденного не стоит. Она давно протухла, только поэтому ты и смог до нее докопаться.
   – А ты деляга, – сказал голос, и Аверкину почудились проскользнувшие в нем нотки уважения. – Знаешь ведь, что у тебя граната без кольца в заднице, а все равно торгуешься, характер доказываешь. Бог с тобой, приноси двадцать косарей, и разойдемся по-хорошему. Не отбирать же у твоей дочки последний кусок хлеба! Только не вздумай шутки шутить, Аверкин.
   – Да куда уж мне, – сказал Николай. – Это ты у нас главный шутник, где мне с тобой тягаться!
   – Вот именно. Никаких ментов, понял? Никаких твоих спецназовцев, никаких скрытых камер и всяких ваших штучек. Замечу – пожалеешь.
   – Будь спокоен, – совершенно искренне пообещал Аверкин. – Я приду один. Только не жди, что я полезу к тебе обниматься, – добавил он, не удержавшись.
   – Само собой, – сказал голос, назначил место встречи и отключился.
   Аверкин положил трубку на рычаги и с сомнением посмотрел на миниатюрное записывающее устройство, с помощью присоски укрепленное на верхней части телефонной трубки. Устройство ему одолжил Мещеряков. Оно автоматически включалось, как только Аверкин снимал трубку, так что весь разговор с шантажистом теперь был записан от первого до последнего слова.
   Аверкин размышлял, что делать с кассетой. Больше всего ему хотелось растоптать ее к дьяволу вместе с диктофоном, но потом он подумал, что, когда все раскроется, Забродов станет отпираться или, в крайнем случае, утверждать, что он, Аверкин, ни о чем не догадывался до самого конца. Кассета послужит веским доказательством того, что он лжет, и тогда Забродову не миновать позора.
   Ему вдруг стало чуть ли не до слез обидно. Какое право имел Забродов или кто бы то ни было делать из него дурака? Из него, боевого офицера, прошедшего огонь и воду! Почему из-за чьих-то дурацких шуток он три дня ходил сам не свой, отправил жену и ребенка к черту на рога, в Калугу, которую они обе терпеть не могут? Почему, черт возьми, из-за чьего-то гипертрофированного чувства юмора он напился с утра пораньше и сломал одну из двух оставшихся от свадебного набора рюмок?
   – По кочану, – ответил он на свой вопрос и пошел выбрасывать сломанную рюмку в мусорное ведро. Оказалось, что он вдобавок еще и порезал себе ладонь, запачкав кровью светлые спортивные шаровары, в которых ходил дома.
   Это добило его окончательно. Аверкин повалился в кресло и некоторое время сидел неподвижно, тупо уставившись в противоположную стену. Потом он встал, полез в платяной шкаф и выкопал из-под стопки полотенец старенький “вальтер”. Вхолостую пощелкав курком, Аверкин сунул пистолет на место: все-таки он был недостаточно пьян для того, чтобы выяснять отношения с Забродовым при помощи пушки девятимиллиметрового калибра.
   Посмотрев на часы, он понял, что пора отправляться. Аверкин повесил на плечо потертую кожаную сумку, бросил в нее пустую коробку из-под обуви, чтобы спектакль был реалистичным до конца, проверил в кармане сигареты и вышел из дома, так ахнув дверью, что по всем этажам его двенадцатиэтажного дома прокатилось гулкое эхо, похожее на отголосок пушечного выстрела.
* * *
   – Ну как? – спросил Чек, когда Баландин, припадая на больную ногу, вернулся за столик в пельменной.
   Баландин ногой отодвинул легкий пластиковый стул и боком подсел к столу. Руки он держал в глубоких карманах удлиненной матерчатой куртки, приобретенной утром в магазине спорттоваров. Из-под куртки виднелись новенькие голубые джинсы и серая майка. В сочетании с белоснежными, по моде прошлого десятилетия, кроссовками этот наряд придавал Баландину вид несколько мрачноватого легкоатлета, ушедшего на тренерскую работу. Держался Баландин легко и свободно, как будто простреленное и кое-как забинтованное плечо не причиняло ему ни малейшего беспокойства. Глядя на него, Чек с содроганием припомнил один из эпизодов минувшей ночи, когда полумертвый от потери крови, усталости и болевого шока Баландин заставил его снять повязку, помочиться на нее и снова наложить вонючий бинт на рану. “Дурак ты, сява, – сказал он Чеку в ответ на его слабый протест. – Это же самое что ни на есть верное средство. Вот увидишь, заживет, как на собаке. Если бы не это дело, я бы уже десять раз сгнил.
   Руки мои видал? Этим и лечился. Так что не сомневайся, сява, поливай…"
   «Это не человек, – подумал Чек, с трудом прожевывая столовские пельмени. – Это какой-то оживший моток колючей проволоки. Потерял черт знает сколько крови, и при этом пьет водку, как воду из-под крана, и держится, как генерал на параде. Интересно, что он станет делать, когда достанет Рогозина? Наверное, рассыплется в пыль и развеется по ветру…»
   Баландин вынул из кармана похожую на ухват левую руку, ловко подцепил со стола бутылку, до половины наполнил стаканы и не чокаясь, без тоста опрокинул свою порцию в черный тоннель глотки.
   – Как? – переспросил он, подцепляя своим ухватом кусок хлеба и поочередно поднося его сначала к левой, потом к правой ноздре. – Нормально, сява. На двадцать косарей этот фрайер раскололся.
   – Не густо, – сказал Чек, стараясь не смотреть на его руку и вертя в пальцах граненый стакан. – Но я, признаться, и на это не рассчитывал.
   – Я тоже, – кивнул Баландин, забрасывая обнюханную корочку в рот и принимаясь хищно, с аппетитом жевать. На его скулах заплясали желваки. – Я, признаться, думал, что все эти компьютеры, компакт-диски и пароли – чистое киношное фуфло. Как можно отдавать деньги – большие деньги! – за то, что даже нельзя взять в руки? Да чего там в руки – на это и поглядеть-то нельзя! А оказывается, этим тоже можно торговать. Нет, сява, если так пойдет и дальше, ты у меня человеком станешь.
   – Я и так человек, – устало сказал Чек уже, наверное, в сотый раз. – И зовут меня Чеком.
   – Тебя зовут сявой, – грубо отрезал Баландин, – и будут так звать, пока я не решу, что хватит… А пельмешки хороши! У дяди такими не угощали.
   Чек поморщился. Пельмени, которые так нахваливал Баландин, на вкус напоминали дерьмо с перцем.
   – Погоди, сява, – продолжал Баландин, ловко орудуя вилкой, – мы с тобой еще гульнем! Вот разберемся с нашим Юриком, и на все оставшиеся бабки загуляем так, что чертям тошно станет. А пока придется потерпеть. До такого туза добраться больших бабок стоит… Кстати, о бабках. Что мы этому фрайеру, Аверкину твоему, взамен бабок отдадим?
   Чек вздрогнул – об этом он как-то не подумал. Присутствие Баландина спутало ему все карты, и он напрочь позабыл, что речь идет не об ограблении, а о торговой сделке.
   – Ч-ч-черт, – сказал он. – Диск-то у меня в машине! А ты серьезно хочешь отдать ему этот диск?
   Баландин склонил голову к плечу и с любопытством посмотрел на него.
   – А ты чего хочешь? – спросил он. – Замочить его, что ли, за двадцать косарей? Нет, в лагере, конечно, за пачку чая могут на пику посадить, ну так то в лагере, а на воле дело другое. Мочить, сява, надо, когда другого выхода нет.
   – Как старуху, – негромко подсказал Чек.
   – Ну чего ты привязался ко мне с этой старухой? – миролюбиво прохрипел Баландин. – Я же говорю, несчастный случай… И вот, что, сява: ты меня не подкусывай, не люблю. И слинять не пытайся, все равно не получится. Я тебя и мертвый не выпущу, пока ты мне нужен будешь. Да ты не зыркай, не зыркай глазенками-то! Думаешь, петушится волчина лагерный, перья распускает? Вот тебе, – он сделал неприличный жест, – перья. Как ты думаешь, почему тебя старуха ночью на кухне замела?