Страница:
А этим только бы кувыркаться… Раскрепостились, шалавы. Сам раскрепостил, подумал он. Старался…
Это что же – самокритика? Ну и ну…
Он поскользнулся на кафельном полу и, чтобы не упасть, схватился рукой за горячий змеевик. А, ч-ч-черт!!! Чуть было не убился. Ладонь обжег… Но какой профессионал!
Он чувствовал, что просто лопнет, если с кем-нибудь не поделится, и поэтому снова поставил на пол занесенную над краем ванны ногу, вернулся к двери и, приоткрыв ее, позвал:
– Мария… Машка! Иди сюда.
Она немедленно выбралась из-под балдахина, встрепанная, уже без платья, но все еще в кружевных трусиках и расстегнутом, съехавшем вниз лифчике. В глазах плавал туман, губы припухли, и все мысли были об одном – она сразу нацелилась опуститься перед ним на колени, но ему было не до забав, и он, поймав ее за локти, удержал на ногах и рывком втащил в ванную.
– Да погоди ты, минетка… Закрой дверь, поговорить надо.
Она послушно заперла дверь на задвижку и повернулась к нему, машинально поправляя лифчик.
Все-таки баба была что надо. Она уже успела подобрать губы, и в глазах больше не было тумана. В них теперь появился тот особенный, острый и опасный блеск, который он так любил, секс-машина в мгновение ока превратилась в стратегический компьютер.
«Ну на кого я ее могу поменять?» – привычно подумал он.
Она включила душ, проверила, не слишком ли горяча вода, и только тогда, тщательно и бережно намыливая его с головы до ног, спросила:
– Получилось?
– Не то слово, – сказал он, нежась под ее опытными руками, – просто не то слово. Это не сеанс, а бомба какая-то.
– Ты у меня волшебник, – сказала она, надевая на руку сшитую из мочалки рукавицу, – у тебя все получается.
– Ты знаешь, кто он? – спросил Волков, привычно оставляя комплимент без внимания.
– Кто?
– Капитан ФСБ, – сказал он, и Мария вздрогнула, перестав водить мочалкой по его животу, – Я должна его убрать?
– Боже сохрани! Ты должна его любить. Он действительно ничего не помнит. Его считают погибшим. Он был агентом для особых поручений… Фактически это киллер экстра-класса. Сверхзасекреченный. Работал только на одного хозяина, никто про него не знал…
Он повернулся, подставляя мочалке спину, и продолжал, слегка покряхтывая, когда Мария слишком усердствовала:
– Что-то у них там не заладилось, кого-то не того он замочил… Сошел с катушек, словом. Оно и неудивительно при такой-то работе™ В общем, хозяин велел его убрать.
Она принялась за его ноги: волосатые, мускулистые, с толстыми, как у лыжника или конькобежца, икрами, и он снова повернулся, становясь так, чтобы ей было удобно. Она обработала мочалкой оба его бедра и, дойдя до предмета его особой гордости, задержалась там – пожалуй, гораздо дольше, чем это было необходимо для мытья. Он издал непроизвольный вздох удовольствия, но тут же спохватился и попытался оттолкнуть ее.
– Эй, ты что это? Нашла время…
– Говори, говори, – откликнулась она, становясь-таки на колени. – Я слушаю, не волнуйся.
Он махнул рукой (что с нее возьмешь!) и, стоя под теплым дождиком, лившимся из никелированной воронки душа, продолжал:
– К тому времени, как я понял, он свихнулся окончательно, настолько, что замочил своего хозяина и вообще устроил в Москве черт знает что…
Помнишь, недавно у нашего Лесных убили шефа?
Ну вот…
– Он? – на секунду прервав свое занятие, спросила Мария.
– Он, он… В общем, его все-таки выследили и убрали. Как он остался жив, не знаю. Он этого и сам не знает, видно, был без сознания, ничего не соображал… Но память ему отшибло начисто. Я насилу докопался.
– И что теперь? – спросила женщина, поднимая к нему лицо с ярко-красными от прилившей к ним крови губами.
– Теперь? Теперь полезай сюда, я тебе спинку потру… Теперь надо решать, – продолжал он, когда Мария, стащив с себя намокшее белье, забралась под душ и, повернувшись к нему спиной, наклонилась, упираясь ладонями в стену. – Память я ему заблокировал… Подай-ка мыло… Теперь без посторонней помощи он ничего не вспомнит.
– А мог бы? – спросила она, по-кошачьи выгибая спину.
– Мог бы… Я ему сделал постгипнотическое внушение, он теперь мой со всеми потрохами. Думаю, смогу использовать его по прямому назначению. На первое время думаю приставить к нему тебя.
– В каком смысле? – насторожилась она.
– Не напрягайся, не напрягайся. Знаешь ведь – не люблю… Во всех смыслах. Поживешь с ним, присмотришься… В общем, проконтролируешь.
– И ночью?
– Особенно ночью. Он по старой привычке может опять начать высматривать и вынюхивать.
Для всех будет лучше, если его кто-нибудь станет по ночам приголубливать…
– Это отставка? – спросила она. Спросила покорно и обреченно, явно не собираясь спорить, просто не удержалась, не смогла скрыть огорчения.
Ему даже стало ее жаль – совсем чуть-чуть.
– О чем ты говоришь? – воскликнул он. – Какая отставка? Где я такую найду?
– Тогда почему я? – спросила она. – Почему не Светка или эта рыжая шалава?
– Потому что они девчонки, – ответил он, снова принимаясь водить ладонями по ее скользкой от мыла спине. – Соплячки с куриными мозгами. Перерезать ему глотку они сумеют, а вот определить момент, когда это нужно сделать, – вряд ли, вряд ли… Это можем только мы с тобой. Это не отставка, а повышение, понимаешь? И потом, не думаешь же ты, что я смогу подолгу без тебя обходиться? Ну, расслабься, расслабься…
Она расслабилась, смирившись и уже начиная получать от этого свойственный послушным и верным рабам кайф, и тогда он легко, как бы между делом, толчком погрузился в ее тепло, а через минуту две оставшиеся под балдахином женщины – блондинка и рыжеволосая, прервав свои гимнастические экзерсисы, с легкой завистью прислушивались к доносившимся из ванной хриплым крикам удовольствия.
Это было уютное, давным-давно обжитое место, вдобавок ко всему очень удачно расположенное: в конце ее располагалась станция метро. Линия метро в этом месте выходила на поверхность и некоторое время шла поверху мимо казавшегося при взгляде из вагона непролазно густым Измайловского парка.
Ирине нравилась эта улица и нравился парк – настолько, насколько ей вообще могло что-то нравиться сейчас.
Немного легче становилось, когда приходил Илларион. Он появлялся ежедневно, словно управляемый тем же извечным механизмом, который заставлял день сменять ночь и посылал весну на смену зиме и осень на смену лету. Возвращаясь с работы, она привычно искала на платформе метро его невысокую ладную фигуру и всегда находила. Немного смущенно улыбаясь, он шел навстречу с неизменным букетом в руке.
Ухаживать он не пытался. Ничего подобного она бы не допустила, да и ему такая мысль, похоже, даже не приходила в голову. Он дарил цветы просто потому, что она была женщиной и нуждалась в этом – не в цветах, конечно, а в поддержке.
Это были странные отношения, но после того, самого первого, раза они об этом не говорили. Он выслушал ее возражения (Боже мой, возражения! Это была безобразная истерика), молча кивнул и молча появился на следующий день, улыбнулся смущенно – и виновато и протянул букет.
Она вспомнила разрисованные анютиными глазками и кроваво-красными сердцами (со стрелами и без) вопросники, бывшие в моде среди ее одноклассниц, когда она превозмогала школьную премудрость. Еще эту антологию пошлостей называли анкетами. Вверху каждой страницы был записан вопрос, столь же глупый, сколь и всеобъемлющий, на который нужно было заставить в письменной форме ответить всех, кого удастся. Чем больше ответов, тем лучше. Вопрос: «За что вам нравится хозяйка анкеты?». Вариант ответа: «За то, что носит в школу калбасу!!!». Именно так – через "а" и с тремя восклицательными знаками.
Был там еще такой вопрос: «Возможна ли дружба между мужчиной и женщиной?» Сопливые шести– и семиклассники безапелляционно утверждали, что ни о какой дружбе между полами не может быть и речи. Они признавали только крайности – вечную войну и вечную любовь, не подозревая по наивности, что ничего вечного на земле не бывает.
Кроме боли.
Илларион это знал, и это постепенно примирило ее с его присутствием, хотя поначалу было все, вплоть до швыряния букетов в лицо и угроз обратиться в милицию. Ни о каких бывших сослуживцах мужа она не хотела слышать, равно как и о самом муже, если уж на то пошло. После того случая, когда она швырнула ему в лицо букет, вернее, то, что от него осталось, потому что предварительно она отхлестала его этим букетом по щекам, к большому удовольствию многочисленных зрителей, он куда-то пропал, и она уже решила было, что избавилась от него навсегда, но однажды, выходя из метро, совершенно случайно заметила в толпе знакомые внимательные глаза на ненормально, не по-зимнему, не по-городскому загорелом лице и сама пошла к нему, испытывая, как ни странно, облегчение, но он уже исчез, давая ей время подумать, а назавтра опять стоял на платформе с виноватой улыбкой и с букетом в руке.
Не надо было быть семи пядей во лбу, чтобы понять, что он ее охраняет, однако ей понадобилось некоторое время, чтобы осознать этот простой факт.
Тогда она снова взъярилась и, подняв на ноги всех своих знакомых, в рекордно короткий срок – за пять дней – сменила адрес. На шестой день она въехала в новую квартиру, а на седьмой, вернувшись с работы, увидела на платформе знакомую фигуру. "Вы очень правильно поступили, Ирина, – сказал он. – Только надо было предупредить меня.
Я помог бы грузить вещи."
Они говорили.
«Я знаю, вам сейчас очень больно», – говорил он, легко шагая рядом, все время на полшага позади, чтобы она могла не видеть его, если ей этого не хотелось…
Впрочем, возможно, такова была традиционная позиция телохранителя. Откуда ей было знать?
«Да, – говорила она, – мне очень больно. Вам не кажется, что вы ковыряетесь пальцами в открытой ране?»
"Знаю, – отвечал он. – Мне не кажется, я точно знаю. Однажды ваш муж с помощью армейского штык-ножа и вот именно – пальцев вынул из меня осколок гранаты. Я, как видите, до сих пор жив, спасибо Глебу. Напрасно вы так, – говорил Илларион. – Зря. Он этого не заслужил. Знаете, я ведь мог бы ходить за вами незаметно… Собственно, обычно это именно так и делается. Но я не хочу, чтобы вы думали о нем плохо. Я же вижу, что вы его до сих пор любите. Нельзя любить человека и думать о нем плохо, от этого может разорваться сердце. Что значит – теперь неважно? Как раз теперь это важнее всего. Живой человек всегда может постоять за себя, что-то объяснить… Снять ремень и выпороть, в конце концов, чтобы замолчала и слушала. Не такой? Ну вот, видите… Да, конечно, и тоже не буду, только вы слушайте. Это очень важно, чтобы вы все правильно поняли.
Он был отличный парень. Настоящий, понимаете? Если бы вы знали, сколько раз он умирал… Что?
Нет, теперь вряд ли… Впрочем, кто знает… У него забрали все: семью, друзей, прошлое… Даже лицо, а он все равно остался собой – настоящим. Это был хороший человек, и он делал очень важное, очень нужное дело… Грязное? Посмотрите вокруг. Как это все называется по-русски? Правильно. Немного грубовато по форме, но очень верно по существу. А он пытался, и небезуспешно, все это отмыть и отчистить.
Конечно, это грязная работа, как же иначе? Это Геракл вычистил авгиевы конюшни, не запачкавшись, так в наше время его за это «зеленые» вверх ногами повесили бы, и правильно бы, между прочим, сделали. Умник какой выискался – экологию этим самым засорять… Тогда, между прочим, люди прямо из речек воду брали. И пили.
Да, – говорил Илларион, – я валяю дурака.
Совсем чуть-чуть. Зато вы улыбаетесь. Тоже чуть-чуть, но это лучше, чем совсем ничего.
Знаете, какой это был человек? Это вам не Геракл, который вот именно валял дурака, а о его так называемых подвигах все трубят вот уже не первый десяток веков. А вот пусть бы ваш Геракл попробовал, как Глеб, молча… Вы знаете, какие вещи он проделывал в одиночку, каких спасал людей, какие срывал планы? И не просите, все равно не скажу. Во-первых, потому, что не имею права, во-вторых, потому, что вы мне просто не поверите, а в-третьих, потому, что сам почти ничего не знаю, догадываюсь только… Да, и я тоже. Теперь, после некоторых.., гм.., событий, вообще не осталось никого, кто хоть что-нибудь знает про него наверняка… Вообще, людей, которые знают, что жил на свете такой Глеб Сиверов, можно пересчитать по пальцам одной руки.
Не надо плакать. Да, вот именно – один. Всегда один.
Он был хорошим человеком, и он в конце концов не выдержал. Ему просто нужно было остановиться и передохнуть, но тут появился этот мерзавец с автоматом… Простите, мне не нужно было об этом говорить… Он просто не выдержал. Железо тоже ломается. Он сломался, и его убили. Хотите знать, кто это сделал? Правильно, зачем это вам… Уверяю вас, этому человеку сейчас очень несладко. Очень.
И ничего не бойтесь, говорил он. Пока я жив, они вас пальцем не посмеют тронуть. Почему? Да потому что я, как Глеб. Нет, не в смысле разных подвигов, а в смысле общего развития… Начальной военной подготовки, так сказать.
Да нет, просто пенсионер. И не надо ничего выдумывать. Нет. Да не хочу я вашего чая, и борща я" вашего не хочу. Простите, но я ни разу в жизни не встречал архитектора, который умел бы прилично готовить. У них у всех отбивные с десятикратным запасом прочности. А если серьезно, то вон в том киоске продают довольно приличные чебуреки. Вы любите чебуреки? Я просто обожаю.
И потом, на улице солнышко, птички поют и вообще все гораздо лучше видно… Что видно? Да все.
Все на свете.
«Лендровер»? Да, мой. А как вы догадались? Похож? На меня похож? Ах, я на него… Надо бы побриться, что ли. Да. Всего хорошего. До завтра."
А дома была боль. Даже здесь, в необжитой еще квартире, ее было столько, что трудно было дышать, и она проклинала Иллариона с его разговорами и ненавидела себя за это. Он был прав, осколок необходимо удалить, иначе – смерть. Вот только до чего же это больно. Однажды ночью – это было позавчера – она проснулась от выстрелов. Она долго пыталась убедить себя в том, что это стрелял чей-то неисправный глушитель или, на худой конец, собачники отстреливали бродячих животных. Все это были отговорки, она-то знала, что произошло, но не могла решиться спуститься во двор до тех пор, пока не приехали милиция и «скорая помощь». Они явились только под утро, и необходимость спускаться отпала сама собой. Выглянув из окна второго этажа, в сером утреннем свете она увидела, как укладывают в блестящий черный мешок тело какого-то незнакомого мужчины. Рядом стоял милицейский капитан, озабоченно вертя в руках большой черный пистолет – не такой, какие носят милиционеры, с длинным тонким стволом и с барабаном, как в старых фильмах про Гражданскую войну.
Через час позвонил Илларион (она чуть не разревелась от облегчения) и сказал, что в течение примерно недели приходить не сможет. «Глупейшая история, – сказал он. – Поскользнулся в ванной и вывихнул лодыжку. Просто ужас, до чего я неловкий.» Тогда она все-таки разревелась, как белуга, прямо в трубку, и Илларион сказал, что в жизни не слышал ничего отвратительнее, чем архитекторские рыдания. Еще он сказал, что, пока его не будет, за ее домом присмотрят двое, как он выразился, «хороших ребят». Она выглянула в окно и увидела машину, в которой сидели «хорошие ребята» – каждый размером с трехстворчатый шкаф. Поодаль, полускрытый какими-то кустами, стоял «Лендровер»
Иллариона. Пустой.
А боль все не проходила, и она чувствовала, что еще немного – и эта боль убьет ее вернее всякой пули. Отпусти, просила она Глеба бессонными ночами, отпусти. Зачем ты держишь? Мертвые не должны так крепко держать живых. Я оттолкнула тебя, я послала тебя на смерть, но я не знала, я не хотела этого!
Она думала порой, что сходит с ума, ей казалось, что Глеб жив, что вот сейчас, в эту самую минуту, он бродит по тротуару вокруг дома в Беринговом проезде, не решаясь войти, смотрит на ее окна и не знает, что ее там больше нет. Это было ужасно, но смерть Анечки причиняла ей меньше страданий – может быть, потому, что ее она не успела оттолкнуть, и последнее, что они могли вспомнить о ней там, на той стороне, была ее любовь.
А Глеба она прогнала. Прогнала в тот момент, когда ему было едва ли не тяжелее, чем ей.
Она давно уже плохо спала, а теперь, когда Иллариона сменили «хорошие ребята», перестала спать вообще. Наяву ее мучили видения, даже днем, на работе.
Если это было не нервное расстройство, то наверняка что-то неотличимое от него по своим проявлениям, и в конце концов секретарша шефа, чернявая вертихвостка Шурочка, не выдержав, сказала ей:
– Послушай, Ирина (она со всеми была на «ты», эта девчоночка, представлявшая собой одну из последних модификаций Эллочки-людоедки), так, в конце концов, нельзя. Я тут специально ободрала со столба афишку.., вот смотри: лечение нервных расстройств, энуреза.., гм, ну, это ладно… табакокурения.., так.., путь к истине.., ну, это мы и без вас найдем, сами с усами.., спири…спи…ритические сеансы, общение с душами умерших…
– Шурочка, – сказал шеф, – ну как тебе не стыдно?
– Дай сюда, – сказала Ирина и почти вырвала выцветшую от дождя и солнца листовку из рук секретарши.
С листовки на нее глянуло угрюмое, почти монголоидное лицо с горящими глазами, мрачно смотревшими сквозь спутанные пряди падавших на лицо жестких прямых волос. Она прочла адрес: какое-то Крапивино. Скомкав, швырнула листовку в корзину для бумаг.
– Очередной Кашпировский, – сухим ломким голосом сказала она.
– Ну не знаю, – сказала Шурочка. – На вашем месте, по-моему, выбирать не приходится.
– Шурочка, – ласково сказал шеф, – зайди ко мне в кабинет, дитя мое.
«Дитя» вышло из кабинета со следами слез и соплей на побледневшей мордахе, и Ирине в придачу ко всему пришлось ее утешать…
По дороге домой она словно прозрела. Скуластое лицо под спутанной гривой смоляных волос смотрело, казалось, с каждого столба, с каждой доски объявлений, с каждого угла, обещая покой и утешение, суля возможность поговорить с умершими и сказать им то, что не было договорено при жизни. «Что можно сказать умершему? – думала Ирина, бредя в сторону метро. – Что, кроме банального „прости“? Но разве этого мало? Если бы, – думала она, – если бы я могла сказать ему это, только это, я, наверное, смогла бы жить дальше. Пусть даже меня обманут, лишь бы обман был похож на правду. Я поверю, мне больше ничего не остается как поверить, потому что я больше не могу так жить… Почему? Почему они умерли, а я осталась здесь? За что? Пусть он ответит, и тогда я смогу жить.»
Ночью сна опять не было – третью ночь подряд.
Глаза горели, словно засыпанные песком, в окно светила почти полная луна, в свете которой нагромождения нераспакованных вещей жили своей потаенной ночной жизнью, за обоями нагло шуршали тараканы, справляя новоселье, в ванной капала из неисправного крана вода, тикая, как метроном. Это был мир, созданный для боли и безумия, и Ирина с удивлением и полным отсутствием веры вспоминала дни, когда боли не было, просто не было, и вес.
Она подумала, что так или примерно так ощущает себя, наверное, раковый больной в последние свои дни: боль, боль, ничего, кроме боли, и никакой надежды, кроме смерти… Рак души, подумала она. Вот что это такое – рак души. Чувство вины и невосполнимой потери, которое неконтролируемо растет, пока не сожрет тебя целиком.
Она не смогла дождаться утра. Наспех оделась, мятым комом сунула в сумочку все деньги, которые нашлись в доме, тихо приоткрыла дверь, спустилась по лестнице и тенью выскользнула из подъезда, сразу же свернув вдоль стены направо, под прикрытие высоких, уже готовых распуститься кустов сирени. «Хорошие ребята» ее не заметили. В конце концов, даже если они не спали, то их делом было не пустить в подъезд посторонних, а не удержать ее взаперти. Взяв такси, она прибыла на Белорусский вокзал за полтора часа до отхода первой электрички в нужном ей направлении.
Глава 13
Это что же – самокритика? Ну и ну…
Он поскользнулся на кафельном полу и, чтобы не упасть, схватился рукой за горячий змеевик. А, ч-ч-черт!!! Чуть было не убился. Ладонь обжег… Но какой профессионал!
Он чувствовал, что просто лопнет, если с кем-нибудь не поделится, и поэтому снова поставил на пол занесенную над краем ванны ногу, вернулся к двери и, приоткрыв ее, позвал:
– Мария… Машка! Иди сюда.
Она немедленно выбралась из-под балдахина, встрепанная, уже без платья, но все еще в кружевных трусиках и расстегнутом, съехавшем вниз лифчике. В глазах плавал туман, губы припухли, и все мысли были об одном – она сразу нацелилась опуститься перед ним на колени, но ему было не до забав, и он, поймав ее за локти, удержал на ногах и рывком втащил в ванную.
– Да погоди ты, минетка… Закрой дверь, поговорить надо.
Она послушно заперла дверь на задвижку и повернулась к нему, машинально поправляя лифчик.
Все-таки баба была что надо. Она уже успела подобрать губы, и в глазах больше не было тумана. В них теперь появился тот особенный, острый и опасный блеск, который он так любил, секс-машина в мгновение ока превратилась в стратегический компьютер.
«Ну на кого я ее могу поменять?» – привычно подумал он.
Она включила душ, проверила, не слишком ли горяча вода, и только тогда, тщательно и бережно намыливая его с головы до ног, спросила:
– Получилось?
– Не то слово, – сказал он, нежась под ее опытными руками, – просто не то слово. Это не сеанс, а бомба какая-то.
– Ты у меня волшебник, – сказала она, надевая на руку сшитую из мочалки рукавицу, – у тебя все получается.
– Ты знаешь, кто он? – спросил Волков, привычно оставляя комплимент без внимания.
– Кто?
– Капитан ФСБ, – сказал он, и Мария вздрогнула, перестав водить мочалкой по его животу, – Я должна его убрать?
– Боже сохрани! Ты должна его любить. Он действительно ничего не помнит. Его считают погибшим. Он был агентом для особых поручений… Фактически это киллер экстра-класса. Сверхзасекреченный. Работал только на одного хозяина, никто про него не знал…
Он повернулся, подставляя мочалке спину, и продолжал, слегка покряхтывая, когда Мария слишком усердствовала:
– Что-то у них там не заладилось, кого-то не того он замочил… Сошел с катушек, словом. Оно и неудивительно при такой-то работе™ В общем, хозяин велел его убрать.
Она принялась за его ноги: волосатые, мускулистые, с толстыми, как у лыжника или конькобежца, икрами, и он снова повернулся, становясь так, чтобы ей было удобно. Она обработала мочалкой оба его бедра и, дойдя до предмета его особой гордости, задержалась там – пожалуй, гораздо дольше, чем это было необходимо для мытья. Он издал непроизвольный вздох удовольствия, но тут же спохватился и попытался оттолкнуть ее.
– Эй, ты что это? Нашла время…
– Говори, говори, – откликнулась она, становясь-таки на колени. – Я слушаю, не волнуйся.
Он махнул рукой (что с нее возьмешь!) и, стоя под теплым дождиком, лившимся из никелированной воронки душа, продолжал:
– К тому времени, как я понял, он свихнулся окончательно, настолько, что замочил своего хозяина и вообще устроил в Москве черт знает что…
Помнишь, недавно у нашего Лесных убили шефа?
Ну вот…
– Он? – на секунду прервав свое занятие, спросила Мария.
– Он, он… В общем, его все-таки выследили и убрали. Как он остался жив, не знаю. Он этого и сам не знает, видно, был без сознания, ничего не соображал… Но память ему отшибло начисто. Я насилу докопался.
– И что теперь? – спросила женщина, поднимая к нему лицо с ярко-красными от прилившей к ним крови губами.
– Теперь? Теперь полезай сюда, я тебе спинку потру… Теперь надо решать, – продолжал он, когда Мария, стащив с себя намокшее белье, забралась под душ и, повернувшись к нему спиной, наклонилась, упираясь ладонями в стену. – Память я ему заблокировал… Подай-ка мыло… Теперь без посторонней помощи он ничего не вспомнит.
– А мог бы? – спросила она, по-кошачьи выгибая спину.
– Мог бы… Я ему сделал постгипнотическое внушение, он теперь мой со всеми потрохами. Думаю, смогу использовать его по прямому назначению. На первое время думаю приставить к нему тебя.
– В каком смысле? – насторожилась она.
– Не напрягайся, не напрягайся. Знаешь ведь – не люблю… Во всех смыслах. Поживешь с ним, присмотришься… В общем, проконтролируешь.
– И ночью?
– Особенно ночью. Он по старой привычке может опять начать высматривать и вынюхивать.
Для всех будет лучше, если его кто-нибудь станет по ночам приголубливать…
– Это отставка? – спросила она. Спросила покорно и обреченно, явно не собираясь спорить, просто не удержалась, не смогла скрыть огорчения.
Ему даже стало ее жаль – совсем чуть-чуть.
– О чем ты говоришь? – воскликнул он. – Какая отставка? Где я такую найду?
– Тогда почему я? – спросила она. – Почему не Светка или эта рыжая шалава?
– Потому что они девчонки, – ответил он, снова принимаясь водить ладонями по ее скользкой от мыла спине. – Соплячки с куриными мозгами. Перерезать ему глотку они сумеют, а вот определить момент, когда это нужно сделать, – вряд ли, вряд ли… Это можем только мы с тобой. Это не отставка, а повышение, понимаешь? И потом, не думаешь же ты, что я смогу подолгу без тебя обходиться? Ну, расслабься, расслабься…
Она расслабилась, смирившись и уже начиная получать от этого свойственный послушным и верным рабам кайф, и тогда он легко, как бы между делом, толчком погрузился в ее тепло, а через минуту две оставшиеся под балдахином женщины – блондинка и рыжеволосая, прервав свои гимнастические экзерсисы, с легкой завистью прислушивались к доносившимся из ванной хриплым крикам удовольствия.
* * *
Улица носила поражавшее своей оригинальностью название Шестая Парковая и представляла собой неширокий проезд между двумя рядами хрущевских пятиэтажек, летом полутемный от буйно разросшейся на газонах и в палисадниках зелени.Это было уютное, давным-давно обжитое место, вдобавок ко всему очень удачно расположенное: в конце ее располагалась станция метро. Линия метро в этом месте выходила на поверхность и некоторое время шла поверху мимо казавшегося при взгляде из вагона непролазно густым Измайловского парка.
Ирине нравилась эта улица и нравился парк – настолько, насколько ей вообще могло что-то нравиться сейчас.
Немного легче становилось, когда приходил Илларион. Он появлялся ежедневно, словно управляемый тем же извечным механизмом, который заставлял день сменять ночь и посылал весну на смену зиме и осень на смену лету. Возвращаясь с работы, она привычно искала на платформе метро его невысокую ладную фигуру и всегда находила. Немного смущенно улыбаясь, он шел навстречу с неизменным букетом в руке.
Ухаживать он не пытался. Ничего подобного она бы не допустила, да и ему такая мысль, похоже, даже не приходила в голову. Он дарил цветы просто потому, что она была женщиной и нуждалась в этом – не в цветах, конечно, а в поддержке.
Это были странные отношения, но после того, самого первого, раза они об этом не говорили. Он выслушал ее возражения (Боже мой, возражения! Это была безобразная истерика), молча кивнул и молча появился на следующий день, улыбнулся смущенно – и виновато и протянул букет.
Она вспомнила разрисованные анютиными глазками и кроваво-красными сердцами (со стрелами и без) вопросники, бывшие в моде среди ее одноклассниц, когда она превозмогала школьную премудрость. Еще эту антологию пошлостей называли анкетами. Вверху каждой страницы был записан вопрос, столь же глупый, сколь и всеобъемлющий, на который нужно было заставить в письменной форме ответить всех, кого удастся. Чем больше ответов, тем лучше. Вопрос: «За что вам нравится хозяйка анкеты?». Вариант ответа: «За то, что носит в школу калбасу!!!». Именно так – через "а" и с тремя восклицательными знаками.
Был там еще такой вопрос: «Возможна ли дружба между мужчиной и женщиной?» Сопливые шести– и семиклассники безапелляционно утверждали, что ни о какой дружбе между полами не может быть и речи. Они признавали только крайности – вечную войну и вечную любовь, не подозревая по наивности, что ничего вечного на земле не бывает.
Кроме боли.
Илларион это знал, и это постепенно примирило ее с его присутствием, хотя поначалу было все, вплоть до швыряния букетов в лицо и угроз обратиться в милицию. Ни о каких бывших сослуживцах мужа она не хотела слышать, равно как и о самом муже, если уж на то пошло. После того случая, когда она швырнула ему в лицо букет, вернее, то, что от него осталось, потому что предварительно она отхлестала его этим букетом по щекам, к большому удовольствию многочисленных зрителей, он куда-то пропал, и она уже решила было, что избавилась от него навсегда, но однажды, выходя из метро, совершенно случайно заметила в толпе знакомые внимательные глаза на ненормально, не по-зимнему, не по-городскому загорелом лице и сама пошла к нему, испытывая, как ни странно, облегчение, но он уже исчез, давая ей время подумать, а назавтра опять стоял на платформе с виноватой улыбкой и с букетом в руке.
Не надо было быть семи пядей во лбу, чтобы понять, что он ее охраняет, однако ей понадобилось некоторое время, чтобы осознать этот простой факт.
Тогда она снова взъярилась и, подняв на ноги всех своих знакомых, в рекордно короткий срок – за пять дней – сменила адрес. На шестой день она въехала в новую квартиру, а на седьмой, вернувшись с работы, увидела на платформе знакомую фигуру. "Вы очень правильно поступили, Ирина, – сказал он. – Только надо было предупредить меня.
Я помог бы грузить вещи."
Они говорили.
«Я знаю, вам сейчас очень больно», – говорил он, легко шагая рядом, все время на полшага позади, чтобы она могла не видеть его, если ей этого не хотелось…
Впрочем, возможно, такова была традиционная позиция телохранителя. Откуда ей было знать?
«Да, – говорила она, – мне очень больно. Вам не кажется, что вы ковыряетесь пальцами в открытой ране?»
"Знаю, – отвечал он. – Мне не кажется, я точно знаю. Однажды ваш муж с помощью армейского штык-ножа и вот именно – пальцев вынул из меня осколок гранаты. Я, как видите, до сих пор жив, спасибо Глебу. Напрасно вы так, – говорил Илларион. – Зря. Он этого не заслужил. Знаете, я ведь мог бы ходить за вами незаметно… Собственно, обычно это именно так и делается. Но я не хочу, чтобы вы думали о нем плохо. Я же вижу, что вы его до сих пор любите. Нельзя любить человека и думать о нем плохо, от этого может разорваться сердце. Что значит – теперь неважно? Как раз теперь это важнее всего. Живой человек всегда может постоять за себя, что-то объяснить… Снять ремень и выпороть, в конце концов, чтобы замолчала и слушала. Не такой? Ну вот, видите… Да, конечно, и тоже не буду, только вы слушайте. Это очень важно, чтобы вы все правильно поняли.
Он был отличный парень. Настоящий, понимаете? Если бы вы знали, сколько раз он умирал… Что?
Нет, теперь вряд ли… Впрочем, кто знает… У него забрали все: семью, друзей, прошлое… Даже лицо, а он все равно остался собой – настоящим. Это был хороший человек, и он делал очень важное, очень нужное дело… Грязное? Посмотрите вокруг. Как это все называется по-русски? Правильно. Немного грубовато по форме, но очень верно по существу. А он пытался, и небезуспешно, все это отмыть и отчистить.
Конечно, это грязная работа, как же иначе? Это Геракл вычистил авгиевы конюшни, не запачкавшись, так в наше время его за это «зеленые» вверх ногами повесили бы, и правильно бы, между прочим, сделали. Умник какой выискался – экологию этим самым засорять… Тогда, между прочим, люди прямо из речек воду брали. И пили.
Да, – говорил Илларион, – я валяю дурака.
Совсем чуть-чуть. Зато вы улыбаетесь. Тоже чуть-чуть, но это лучше, чем совсем ничего.
Знаете, какой это был человек? Это вам не Геракл, который вот именно валял дурака, а о его так называемых подвигах все трубят вот уже не первый десяток веков. А вот пусть бы ваш Геракл попробовал, как Глеб, молча… Вы знаете, какие вещи он проделывал в одиночку, каких спасал людей, какие срывал планы? И не просите, все равно не скажу. Во-первых, потому, что не имею права, во-вторых, потому, что вы мне просто не поверите, а в-третьих, потому, что сам почти ничего не знаю, догадываюсь только… Да, и я тоже. Теперь, после некоторых.., гм.., событий, вообще не осталось никого, кто хоть что-нибудь знает про него наверняка… Вообще, людей, которые знают, что жил на свете такой Глеб Сиверов, можно пересчитать по пальцам одной руки.
Не надо плакать. Да, вот именно – один. Всегда один.
Он был хорошим человеком, и он в конце концов не выдержал. Ему просто нужно было остановиться и передохнуть, но тут появился этот мерзавец с автоматом… Простите, мне не нужно было об этом говорить… Он просто не выдержал. Железо тоже ломается. Он сломался, и его убили. Хотите знать, кто это сделал? Правильно, зачем это вам… Уверяю вас, этому человеку сейчас очень несладко. Очень.
И ничего не бойтесь, говорил он. Пока я жив, они вас пальцем не посмеют тронуть. Почему? Да потому что я, как Глеб. Нет, не в смысле разных подвигов, а в смысле общего развития… Начальной военной подготовки, так сказать.
Да нет, просто пенсионер. И не надо ничего выдумывать. Нет. Да не хочу я вашего чая, и борща я" вашего не хочу. Простите, но я ни разу в жизни не встречал архитектора, который умел бы прилично готовить. У них у всех отбивные с десятикратным запасом прочности. А если серьезно, то вон в том киоске продают довольно приличные чебуреки. Вы любите чебуреки? Я просто обожаю.
И потом, на улице солнышко, птички поют и вообще все гораздо лучше видно… Что видно? Да все.
Все на свете.
«Лендровер»? Да, мой. А как вы догадались? Похож? На меня похож? Ах, я на него… Надо бы побриться, что ли. Да. Всего хорошего. До завтра."
А дома была боль. Даже здесь, в необжитой еще квартире, ее было столько, что трудно было дышать, и она проклинала Иллариона с его разговорами и ненавидела себя за это. Он был прав, осколок необходимо удалить, иначе – смерть. Вот только до чего же это больно. Однажды ночью – это было позавчера – она проснулась от выстрелов. Она долго пыталась убедить себя в том, что это стрелял чей-то неисправный глушитель или, на худой конец, собачники отстреливали бродячих животных. Все это были отговорки, она-то знала, что произошло, но не могла решиться спуститься во двор до тех пор, пока не приехали милиция и «скорая помощь». Они явились только под утро, и необходимость спускаться отпала сама собой. Выглянув из окна второго этажа, в сером утреннем свете она увидела, как укладывают в блестящий черный мешок тело какого-то незнакомого мужчины. Рядом стоял милицейский капитан, озабоченно вертя в руках большой черный пистолет – не такой, какие носят милиционеры, с длинным тонким стволом и с барабаном, как в старых фильмах про Гражданскую войну.
Через час позвонил Илларион (она чуть не разревелась от облегчения) и сказал, что в течение примерно недели приходить не сможет. «Глупейшая история, – сказал он. – Поскользнулся в ванной и вывихнул лодыжку. Просто ужас, до чего я неловкий.» Тогда она все-таки разревелась, как белуга, прямо в трубку, и Илларион сказал, что в жизни не слышал ничего отвратительнее, чем архитекторские рыдания. Еще он сказал, что, пока его не будет, за ее домом присмотрят двое, как он выразился, «хороших ребят». Она выглянула в окно и увидела машину, в которой сидели «хорошие ребята» – каждый размером с трехстворчатый шкаф. Поодаль, полускрытый какими-то кустами, стоял «Лендровер»
Иллариона. Пустой.
А боль все не проходила, и она чувствовала, что еще немного – и эта боль убьет ее вернее всякой пули. Отпусти, просила она Глеба бессонными ночами, отпусти. Зачем ты держишь? Мертвые не должны так крепко держать живых. Я оттолкнула тебя, я послала тебя на смерть, но я не знала, я не хотела этого!
Она думала порой, что сходит с ума, ей казалось, что Глеб жив, что вот сейчас, в эту самую минуту, он бродит по тротуару вокруг дома в Беринговом проезде, не решаясь войти, смотрит на ее окна и не знает, что ее там больше нет. Это было ужасно, но смерть Анечки причиняла ей меньше страданий – может быть, потому, что ее она не успела оттолкнуть, и последнее, что они могли вспомнить о ней там, на той стороне, была ее любовь.
А Глеба она прогнала. Прогнала в тот момент, когда ему было едва ли не тяжелее, чем ей.
Она давно уже плохо спала, а теперь, когда Иллариона сменили «хорошие ребята», перестала спать вообще. Наяву ее мучили видения, даже днем, на работе.
Если это было не нервное расстройство, то наверняка что-то неотличимое от него по своим проявлениям, и в конце концов секретарша шефа, чернявая вертихвостка Шурочка, не выдержав, сказала ей:
– Послушай, Ирина (она со всеми была на «ты», эта девчоночка, представлявшая собой одну из последних модификаций Эллочки-людоедки), так, в конце концов, нельзя. Я тут специально ободрала со столба афишку.., вот смотри: лечение нервных расстройств, энуреза.., гм, ну, это ладно… табакокурения.., так.., путь к истине.., ну, это мы и без вас найдем, сами с усами.., спири…спи…ритические сеансы, общение с душами умерших…
– Шурочка, – сказал шеф, – ну как тебе не стыдно?
– Дай сюда, – сказала Ирина и почти вырвала выцветшую от дождя и солнца листовку из рук секретарши.
С листовки на нее глянуло угрюмое, почти монголоидное лицо с горящими глазами, мрачно смотревшими сквозь спутанные пряди падавших на лицо жестких прямых волос. Она прочла адрес: какое-то Крапивино. Скомкав, швырнула листовку в корзину для бумаг.
– Очередной Кашпировский, – сухим ломким голосом сказала она.
– Ну не знаю, – сказала Шурочка. – На вашем месте, по-моему, выбирать не приходится.
– Шурочка, – ласково сказал шеф, – зайди ко мне в кабинет, дитя мое.
«Дитя» вышло из кабинета со следами слез и соплей на побледневшей мордахе, и Ирине в придачу ко всему пришлось ее утешать…
По дороге домой она словно прозрела. Скуластое лицо под спутанной гривой смоляных волос смотрело, казалось, с каждого столба, с каждой доски объявлений, с каждого угла, обещая покой и утешение, суля возможность поговорить с умершими и сказать им то, что не было договорено при жизни. «Что можно сказать умершему? – думала Ирина, бредя в сторону метро. – Что, кроме банального „прости“? Но разве этого мало? Если бы, – думала она, – если бы я могла сказать ему это, только это, я, наверное, смогла бы жить дальше. Пусть даже меня обманут, лишь бы обман был похож на правду. Я поверю, мне больше ничего не остается как поверить, потому что я больше не могу так жить… Почему? Почему они умерли, а я осталась здесь? За что? Пусть он ответит, и тогда я смогу жить.»
Ночью сна опять не было – третью ночь подряд.
Глаза горели, словно засыпанные песком, в окно светила почти полная луна, в свете которой нагромождения нераспакованных вещей жили своей потаенной ночной жизнью, за обоями нагло шуршали тараканы, справляя новоселье, в ванной капала из неисправного крана вода, тикая, как метроном. Это был мир, созданный для боли и безумия, и Ирина с удивлением и полным отсутствием веры вспоминала дни, когда боли не было, просто не было, и вес.
Она подумала, что так или примерно так ощущает себя, наверное, раковый больной в последние свои дни: боль, боль, ничего, кроме боли, и никакой надежды, кроме смерти… Рак души, подумала она. Вот что это такое – рак души. Чувство вины и невосполнимой потери, которое неконтролируемо растет, пока не сожрет тебя целиком.
Она не смогла дождаться утра. Наспех оделась, мятым комом сунула в сумочку все деньги, которые нашлись в доме, тихо приоткрыла дверь, спустилась по лестнице и тенью выскользнула из подъезда, сразу же свернув вдоль стены направо, под прикрытие высоких, уже готовых распуститься кустов сирени. «Хорошие ребята» ее не заметили. В конце концов, даже если они не спали, то их делом было не пустить в подъезд посторонних, а не удержать ее взаперти. Взяв такси, она прибыла на Белорусский вокзал за полтора часа до отхода первой электрички в нужном ей направлении.
Глава 13
Полковник Малахов вошел в подъезд своего дома на Кутузовском, борясь с желанием закурить. День выдался совершенно сумасшедший, и полковник с самого утра садил сигарету за сигаретой, как какой-нибудь дорвавшийся до курева урка, отмотавший десять суток ШИЗО. Это было совсем не то, что советовал ему врач, и, уж конечно не то, на чем в выражениях, усвоенных еще в золотую пору его лейтенантства, настаивала Маргарита Викентьевна, не терпевшая табачного дыма и очень боявшаяся рано овдоветь.
Вспомнив о Маргарите Викентьевне, полковник решительно затормозил посреди просторного вестибюля, поставил кейс на выложенный метлахской плиткой пол и не торопясь, со вкусом закурил, испытав при этом короткую вспышку совершенно мальчишеского ликования и немного виноватого злорадства – ни дать ни взять пацан, объегоривший строгую тетку и уверенный, что ничего ему за это не будет. Маргарита Викентьевна укатила-таки в свой Париж, и контролировать полковника было некому вот уже третий день. Впрочем, свобода, как и следовало ожидать, имела некоторые неприятные стороны: например, то, что по вечерам не с кем было перекинуться словом. Одиночество оказалось довольно тяжкой ношей, и особенно увесистой эта ноша казалась полковнику сейчас, когда он стоял в пустом вестибюле с кейсом у ноги и курил двадцать восьмую за день сигарету, точно зная, что наверху, в квартире на восьмом этаже, его никто не ждет.
Он стоял и пытался припомнить хоть один рабочий день за последние десять лет, который прошел бы более или менее спокойно. Когда он был лейтенантом, ему казалось, что, дослужившись до майора, он обретет заслуженный покой и всеобщее уважение.
Ставши майором, он начал мечтать о полковничьих погонах не потому, что был карьеристом, а просто потому, что полковничья должность казалась ему недостижимой синекурой. Ну кто, скажите, станет трепать нервы полковнику? Генерал? Так генералов все-таки не так много…
«Ч-ч-черт, – подумал он, все еще стоя посреди вестибюля с дымящейся сигаретой в опущенной руке, – ну что это за жизнь! Чем дальше, тем хуже, а я-то, дурак, думал, что все будет наоборот, и лез наверх, как наскипидаренный альпинист… Только не надо мне петь „Как хорошо быть генералом“… Хорошо быть плохим генералом, а настоящим генералом быть очень даже несладко. Я теперь умный, вижу…»
С лязгом открылась дверь лифта и мимо полковника, вежливо поздоровавшись и бросив на него удивленный взгляд, прошла девчонка с шестого этажа, волоча на поводке шестимесячного палевого дога по кличке Жужа. У этого веселого недоумка была высокоинтеллектуальная физиономия с не по возрасту умудренными карими глазами и длиннейшая родословная, в которой он значился под именем Голден Антей. Светившийся в глазах интеллект и отличная родословная не мешали Жуже ходить под себя по десять-двенадцать раз на дню, но полковник любил пса за общительность и веселый нрав. Завидев приятеля, Жужа устремился к нему, натянув поводок и радостно хлеща во все стороны увесистой плетью хвоста, вывалив язык и моментально сделавшись похожим на веселого удавленника. Хозяйка привычно дернула поводок, подняв Жужу на задние лапы, развернула и потащила дальше, к выходу. Он покорно вздохнул и, бросив на полковника прощальный взгляд, перестал валять дурака и затрусил на улицу справлять нужду и гоняться за голубями.
Полковник тоже вздохнул, поднял с пола кейс и направился к лифту. Возле почтовых ящиков он остановился, вспомнив, что не вынимал почту со дня отъезда жены. Порывшись в карманах, он тихо, но проникновенно выматерился: ключ от почтового ящика остался наверху, в связке жены. «Ну и хрен с ней, с почтой, – подумал полковник, – чего я там не видал?» Впрочем, взглянув на ящик, он понял, что за почтой спуститься все-таки придется: газеты были затолканы в щель только что не ногой и торчали оттуда сплошной скомканной массой. Маргарита Викентьевна по укоренившейся привычке выписывала массу этой макулатуры, так что почтовый ящик за три дня превратился в этакий бумажный монолит в уже начавшей опасно раздуваться жестяной скорлупе.
Скорее по инерции, чем надеясь и вправду что-нибудь извлечь, полковник поковырял пальцем эту плотно спрессованную массу, снова вздохнул и пошел к лифту. «Информационный брикет, – подумал он с отвращением, нажимая на кнопку восьмого этажа. – Спрессованная пресса, мать ее…» В прихожей он брякнул кейс на подзеркальную тумбу, долго гремел разной дребеденью в ящиках, отыскивая ключи жены, не нашел, выругался и сразу заметил связку, которая как ни в чем не бывало висела прямо у него под носом на специальном крючке, наверное, впервые с тех пор, как они с женой въехали в эту квартиру двенадцать лет назад. Маргарита Викентьевна была женщиной в высшей степени аккуратной, но вот ключи у нее вечно были с норовом. Они словно по собственному почину в самое неподходящее время затевали со своей хозяйкой игру в прятки, обнаруживаясь в самых неожиданных местах. Как-то раз Алексей Данилович нашел их в хлебнице, а через неделю совершенно случайно наткнулся на них в морозильной камере холодильника. Жена тогда обиделась. Совершенно напрасно, как считал полковник, хотя порой ему казалось, что, возможно, ему в тот раз не стоило так громко и так долго смеяться.
Вспомнив о Маргарите Викентьевне, полковник решительно затормозил посреди просторного вестибюля, поставил кейс на выложенный метлахской плиткой пол и не торопясь, со вкусом закурил, испытав при этом короткую вспышку совершенно мальчишеского ликования и немного виноватого злорадства – ни дать ни взять пацан, объегоривший строгую тетку и уверенный, что ничего ему за это не будет. Маргарита Викентьевна укатила-таки в свой Париж, и контролировать полковника было некому вот уже третий день. Впрочем, свобода, как и следовало ожидать, имела некоторые неприятные стороны: например, то, что по вечерам не с кем было перекинуться словом. Одиночество оказалось довольно тяжкой ношей, и особенно увесистой эта ноша казалась полковнику сейчас, когда он стоял в пустом вестибюле с кейсом у ноги и курил двадцать восьмую за день сигарету, точно зная, что наверху, в квартире на восьмом этаже, его никто не ждет.
Он стоял и пытался припомнить хоть один рабочий день за последние десять лет, который прошел бы более или менее спокойно. Когда он был лейтенантом, ему казалось, что, дослужившись до майора, он обретет заслуженный покой и всеобщее уважение.
Ставши майором, он начал мечтать о полковничьих погонах не потому, что был карьеристом, а просто потому, что полковничья должность казалась ему недостижимой синекурой. Ну кто, скажите, станет трепать нервы полковнику? Генерал? Так генералов все-таки не так много…
«Ч-ч-черт, – подумал он, все еще стоя посреди вестибюля с дымящейся сигаретой в опущенной руке, – ну что это за жизнь! Чем дальше, тем хуже, а я-то, дурак, думал, что все будет наоборот, и лез наверх, как наскипидаренный альпинист… Только не надо мне петь „Как хорошо быть генералом“… Хорошо быть плохим генералом, а настоящим генералом быть очень даже несладко. Я теперь умный, вижу…»
С лязгом открылась дверь лифта и мимо полковника, вежливо поздоровавшись и бросив на него удивленный взгляд, прошла девчонка с шестого этажа, волоча на поводке шестимесячного палевого дога по кличке Жужа. У этого веселого недоумка была высокоинтеллектуальная физиономия с не по возрасту умудренными карими глазами и длиннейшая родословная, в которой он значился под именем Голден Антей. Светившийся в глазах интеллект и отличная родословная не мешали Жуже ходить под себя по десять-двенадцать раз на дню, но полковник любил пса за общительность и веселый нрав. Завидев приятеля, Жужа устремился к нему, натянув поводок и радостно хлеща во все стороны увесистой плетью хвоста, вывалив язык и моментально сделавшись похожим на веселого удавленника. Хозяйка привычно дернула поводок, подняв Жужу на задние лапы, развернула и потащила дальше, к выходу. Он покорно вздохнул и, бросив на полковника прощальный взгляд, перестал валять дурака и затрусил на улицу справлять нужду и гоняться за голубями.
Полковник тоже вздохнул, поднял с пола кейс и направился к лифту. Возле почтовых ящиков он остановился, вспомнив, что не вынимал почту со дня отъезда жены. Порывшись в карманах, он тихо, но проникновенно выматерился: ключ от почтового ящика остался наверху, в связке жены. «Ну и хрен с ней, с почтой, – подумал полковник, – чего я там не видал?» Впрочем, взглянув на ящик, он понял, что за почтой спуститься все-таки придется: газеты были затолканы в щель только что не ногой и торчали оттуда сплошной скомканной массой. Маргарита Викентьевна по укоренившейся привычке выписывала массу этой макулатуры, так что почтовый ящик за три дня превратился в этакий бумажный монолит в уже начавшей опасно раздуваться жестяной скорлупе.
Скорее по инерции, чем надеясь и вправду что-нибудь извлечь, полковник поковырял пальцем эту плотно спрессованную массу, снова вздохнул и пошел к лифту. «Информационный брикет, – подумал он с отвращением, нажимая на кнопку восьмого этажа. – Спрессованная пресса, мать ее…» В прихожей он брякнул кейс на подзеркальную тумбу, долго гремел разной дребеденью в ящиках, отыскивая ключи жены, не нашел, выругался и сразу заметил связку, которая как ни в чем не бывало висела прямо у него под носом на специальном крючке, наверное, впервые с тех пор, как они с женой въехали в эту квартиру двенадцать лет назад. Маргарита Викентьевна была женщиной в высшей степени аккуратной, но вот ключи у нее вечно были с норовом. Они словно по собственному почину в самое неподходящее время затевали со своей хозяйкой игру в прятки, обнаруживаясь в самых неожиданных местах. Как-то раз Алексей Данилович нашел их в хлебнице, а через неделю совершенно случайно наткнулся на них в морозильной камере холодильника. Жена тогда обиделась. Совершенно напрасно, как считал полковник, хотя порой ему казалось, что, возможно, ему в тот раз не стоило так громко и так долго смеяться.