Андрей ВОРОНИН
СЛЕПОЙ: ВОЗВРАЩЕНИЕ С ТОГО СВЕТА
Глава 1
Снег сошел… Он еще лежал в тенистых лесных оврагах ноздреватыми, почерневшими пластами, но в городе его не осталось совсем. Первый весенний дождь смыл, казалось, самую память о нем, а потом ветер прогнал тучи, небо сделалось голубым, по-весеннему глубоким и чистым, солнце в считанные часы высушило асфальт, и он впервые за долгие месяцы снова стал светло-серым. По утрам на начинающих несмело зеленеть газонах оглушительно ссорились воробьи, а голуби с топотом вышагивали по карнизам, самозабвенно курлыкая, и время от времени тоже затевали драки.
Весна в этом году выдалась ранняя, и не было, пожалуй, ни одного человека, который остался бы недоволен этим обстоятельством. Горожане, торопясь по своим многочисленным делам, не упускали случая мимоходом подставить свои побледневшие за зиму лица под набирающие силу солнечные лучи, скверы наполнились курящими «Беломор» старухами и пенсионерами, вдумчиво переставляющими фигуры на шахматных досках, а вагоны пригородных поездов, словно по мановению волшебной палочки, в одночасье начали ломиться от нелепо и смешно одетых людей, вооруженных лопатами и навьюченных саженцами плодовых деревьев, корни которых были обернуты мешковиной и полиэтиленом. Говорить эти люди могли только о двух вещах: о своих огородах и, само собой, о политике, зато делали это со вкусом и подолгу, и потому случайным пассажирам, не имевшим сомнительного счастья быть причисленными к великому дачному братству, приходилось довольно туго. Дачники выходили на платформы, громыхая пустыми ведрами, звякая садовым инвентарем, цепляясь своими саженцами друг за друга и за все подряд, раздраженно переругиваясь, навьючивали на себя свой скарб и устремлялись к своим наделам по уже начавшим подсыхать тропинкам, с наслаждением вдыхая чистый весенний воздух, в котором не было даже намека на выхлопные газы. Постепенно густые цепочки этих ковырятелей земли редели, разбивались на отдельные компании, рассасывались и таяли, поглощенные немереными гектарами подмосковной природы, на которых там и сям торчали похожие на колонии ядовитых грибов дачные поселки.
Платформа Крапивная располагалась в каких-нибудь семидесяти километрах от Москвы – по местным меркам, почти рядом. Садово-огородный кооператив «Водник» обосновался в непосредственной близости от платформы уже довольно давно и был весьма многочисленным, так что начиная с последних чисел марта и до конца ноября жизнь в окрестностях Крапивной била ключом. Жители расположенного неподалеку поселка Крапивино, по имени которого и была без затей названа платформа, никогда не испытывали особого восторга по поводу этого оживления. Впрочем, их мнение никого не интересовало, тем более что нет ничего оригинального в том, чтобы не любить дачников: это крикливое племя способно довести до белого каления даже святого, особенно если тому приходится ежедневно добираться на работу и с работы в битком набитой этими варварами с их граблями, лопатами и резиновыми сапогами электричке. Бесспорно, такая поездка может послужить причиной стресса, но современная жизнь – это сплошной стресс, и дачники – далеко не самое страшное из известных науке стихийных бедствий.
Человек, дожидавшийся электрички на Москву, не работал в столице. Строго говоря, он вообще нигде не работал в традиционном понимании этого слова, и вид его говорил о не чересчур большом достатке.
Это был мужчина лет под сорок, одетый в светлый матерчатый плащ, какие были в моде лет пятнадцать назад, темно-коричневую фетровую шляпу с узкими полями и линялой лентой, коричневые же, изрядно помятые и обвисшие на коленях брюки и стоптанные черные туфли на резинках, давно нуждавшиеся в чистке. На его длинном унылом носу немного криво сидели очки в старомодной оправе из черной пластмассы, одна дужка которых была скреплена при помощи синей изоленты – видимо, черной у него под рукой не оказалось. Человек был выбрит до матового блеска на впалых щеках и держал в руке потрепанный портфель из искусственной кожи. С виду это был типичный поселковый учитель или какой-нибудь полуопустившийся завклубом, пропадающий без женского присмотра. То обстоятельство, что он ехал в Москву, имея при себе туго набитый и явно тяжелый портфель, наводило на подозрение, что это профессиональный ходок по инстанциям, получающий мазохистское наслаждение от мытарств, коими во все времена сопровождалась в России борьба за справедливость. Так или иначе, но выражение лица у него было соответствующее – в его плотно сжатых бескровных губах, унылом носе и даже в том, как воинственно поблескивали из-под шляпы его старомодные очки, без труда угадывалась скребущая по нервам нотка привычного фанатизма, заменяющего некоторым людям твердость и мужество.
Кроме него, на платформе стояла дама неопределенного возраста в турецком кожаном плаще с меховым, не по сезону, воротником и сапогах на таких огромных шпильках, что казалось, будто она перемещается на пуантах. Непокрытая голова дамы была увенчана пышной прической, а густо подмалеванные серые глаза смотрели вокруг с холодной скукой, которая могла показаться вполне натуральной, если бы не ее холеные, изящные пальцы, туго обтянутые лайковыми перчатками, которые предательски теребили и дергали ремень висевшей на плече сумочки. Иногда женщина бросала короткий взгляд на своего попутчика и тут же отводила глаза все с тем же выражением смертельной скуки, как нельзя более подходившим к ее тщательно ухоженному и искусно накрашенному лицу.
Свежий ветерок гонял по платформе мелкий мусор, лениво перекатывал окурки и играл искусственным мехом на воротнике кожаного плаща дамы. Откуда-то прибежал огромный беспородный барбос, понюхал асфальт, без особой надежды на успех заглянул в мусорную урну, расписался на бетонном столбике ограды и вразвалочку затрусил прочь, вяло помахивая лохматым хвостом, в котором застряли прошлогодние репьи.
С грохотом и воем налетела электричка из Москвы, зашипела, лязгнула, извергла из себя очередную порцию дачников, опять зашипела, свистнула и укатила. Дачники затопили перрон, толпясь и переругиваясь у трех узких спусков с платформы, потом схлынули и исчезли за полосой высаженных вдоль дорожного полотна берез. Некоторое время на платформе еще были слышны их удаляющиеся голоса и невнятное погромыхивание инвентаря, но вскоре стихли и они.
Мужчина с портфелем переложил свою драгоценную ношу из левой руки в правую и посмотрел на часы. Немедленно, словно по сигналу, вдали раздался гудок и нарастающий шум приближающейся электрички. Через несколько секунд пыльная серо-голубая змея вынырнула из-за поворота, прогудела еще раз и разлеглась вдоль платформы, гостеприимно распахнув беззубые пасти дверей. Она была полупустой: рабочий люд уже был на работе, а дачникам еще рано было возвращаться со своих фазенд, так что пассажиры, севшие в поезд на платформе Крапивная, разместились с максимумом удобств, возможных в этом виде транспорта. Сели они, конечно же, в разные вагоны: судя по всему, они то ли вовсе не были знакомы, то ли не испытывали никакого желания общаться друг с другом.
Менее чем через час мужчина с портфелем вышел из электрички на Белорусском вокзале. Протолкавшись сквозь сутолоку привокзальной площади, он с сомнением посмотрел в сторону стоянки такси, едва заметно отрицательно покачал головой и направился к метро. У высоких дверей станции метро «Белорусская» он снова остановился и некоторое время стоял, пребывая в явной нерешительности и что-то шепча про себя. Наконец, справившись, видимо, со своими сомнениями, он вошел в метро и, отстояв очередь в кассу, приобрел жетон.
Лицо его оставалось спокойным, но в движениях сквозила легкая нервозность. Становясь на эскалатор, он потерял равновесие и едва не упал. Чувствовалось, что он не привык к этому виду транспорта.
Восстановив равновесие, мужчина на секунду бережно прижал к себе портфель обеими руками, словно тот был изготовлен из горного хрусталя и мог разбиться вдребезги от малейшего толчка.
Лицо его заметно побледнело, а губы снова зашевелились, шепча что-то, не предназначенное для посторонних ушей.
Вскоре чудаковатый провинциал уже целеустремленно брел по Тверской, то и дело ловя на себе недоумевающие, а порой откровенно насмешливые взгляды местной публики. Впрочем, реакция населяющих этот Вавилон блудниц и воров его нисколько не интересовала: перед ним стояла вполне конкретная задача, и он не сомневался, что в состоянии ее выполнить наилучшим образом. Спускаясь в подземный переход, он разминулся с милицейским патрулем. Два дюжих сержанта, увешанных кобурами, дубинками, наручниками, рациями и прочими атрибутами власти, скользнули по нему равнодушным взглядом и пошли дальше, не удостоив заезжего раззяву вниманием.
День выдался теплый, и человек с портфелем сильно потел в своем плаще и шляпе, портфель был тяжелым – все это очень утомило его, но фанатичный огонек в его глазах не только не погас, а, казалось, с каждой минутой разгорался все ярче. Через несколько минут эта странная личность вошла в парадный подъезд здания, на третьем этаже которого располагалась редакция газеты «Молодежный курьер».
Человеку с портфелем никогда прежде не приходилось бывать в редакциях, и он был несколько удивлен тем обстоятельством, что коллектив, выпускающий довольно популярное издание, ютится в нескольких небольших грязноватых комнатушках, так тесно заставленных компьютерами, телефонами, столами и прочей дребеденью, что в них совершенно не оставалось места для пресловутой суеты и беготни, которыми, если верить художественной литературе, непременно должна сопровождаться деятельность, предшествующая выходу газеты в свет.
Впрочем, теснота была ему на руку, поскольку сильно облегчала стоявшую перед ним задачу. Он даже позволил себе некоторое отступление от полученных накануне инструкций и прошелся по всей редакции, открывая подряд все двери и вежливо интересуясь, где он может найти журналиста Андрея Шилова. Журналиста Андрея Шилова на месте не оказалось: он мотался по Москве, собирая материал для очередного репортажа. Человек с портфелем был заметно огорчен этим обстоятельством, – огорчен настолько, что ему стало плохо прямо в кабинете главного редактора. Он тяжело опустился на стул для посетителей, почти уронив на пол свой портфель, и его смешная шляпа упала на паркет, обнажив покрытую крупной испариной бледную лысину. Не обращая на шляпу никакого внимания, он принялся усердно массировать себе грудь в районе сердца дрожащей костлявой рукой, на которой не было обручального кольца. Очки его совсем съехали набок, глаза закатились, выставляя напоказ синеватые, с красными прожилками белки.
Ему подали шляпу, которую он оттолкнул трясущейся ладонью, и налили тепловатой воды из графина, которую он выпил, давясь и обливаясь. Пахнущие дорогими духами редакционные девицы ослабили на нем галстук и расстегнули верхнюю пуговку сорочки. Заместитель редактора, стоявший со шляпой в руке и чувствовавший себя поэтому круглым идиотом, неловко и криво пристроил чертов головной убор туда, откуда он свалился минуту назад, испытав при этом странное облегчение, словно выполнил тем самым свой человеческий долг. Сам главный редактор наблюдал за происходящим, нерешительно держа на весу телефонную трубку. С одной стороны, умнее всего было бы вызвать «скорую», но посетитель, судя по всему, уже начал приходить в себя и мог, чего доброго, улизнуть, оставив его разбираться с озлобленными реаниматорами.
За всей этой суетой никто не заметил, как посетитель аккуратно и так ловко, словно всю жизнь только этим и занимался, ногой задвинул свой портфель под стул, на котором сидел. Теперь нужно было срочно «приходить в себя» и уносить ноги, если он не хотел разделить с этими щелкоперами их судьбу. Насколько он понимал, время у него еще было, но он не испытывал ни малейшего желания играть с огнем без особой на то необходимости. Он с честью выполнил свою часть работы и полагал, что будет за это вознагражден, если не прямо сейчас, то в будущем наверняка.
Впрочем, долго ждать ему не пришлось. Он был вознагражден практически немедленно – правда, не совсем так, как рисовало ему воображение. Будь у него время и возможность обдумать то, что произошло через несколько секунд, он, возможно, пришел бы к выводу, что был вознагражден наилучшим из возможных способов.
Когда он, сбивчиво поблагодарив окруживших его встревоженных людей и не менее сбивчиво извинившись за причиненное беспокойство, начал медленно и осторожно подниматься со стула, стоявший под стулом портфель вдруг преобразился в миниатюрное солнце, одной слепящей вспышкой превратившее в груду мертвого хлама кабинет и всех, кто в нем находился. Старое здание тяжело содрогнулось от фундамента до крыши, поливая улицу дождем битого стекла. Часть стены, выходившей во двор, в мгновение ока была снесена, а на ее месте образовался огромный безобразный пролом с зазубренными, закопченными краями, сквозь который любой желающий мог полюбоваться разрушениями, каковые способен причинить набитый пластиковой взрывчаткой портфель.
Человек, принесший портфель в редакцию «Молодежного курьера», не успел ничего почувствовать.
Опознать его впоследствии не удалось, поскольку опознавать было нечего. Более того, о нем никто не мог рассказать, хотя видели его в редакции практически все. Объяснялось это тем, что все, кто находился в редакции в то утро, погибли на месте.
Это было то, что иногда именуют «громким уходом».
Пожарные, спасатели, врачи и милиция прибыли в течение трех минут. Оцепив квартал, они приступили к осторожному разгребанию кирпичных завалов. Угрюмые омоновцы из оцепления теснили собравшуюся толпу зевак, в которой уже вовсю строились версии и обсуждались причины взрыва. Через некоторое время из этой толпы, устав, видимо, толкаться, а то и просто вспотев в тяжелом кожаном плаще с меховым воротником, спиной вперед выбралась дама неопределенных лет с длинным, похожим на лошадиный череп, но любовно ухоженным и выхоленным лицом. Цокая высоченными каблуками, она неторопливо пошла прочь.
Проходя мимо мусорной урны, она вынула из сумочки смятый полиэтиленовый пакет и бросила его в урну. Пакет неожиданно тяжело брякнул о жестяное дно, но женщина даже не оглянулась, она и без того знала, что в пакете лежит портативная рация, с помощью которой она активировала дистанционный взрыватель бомбы. Избавившись от улики, она добралась до Белорусского вокзала и через сорок минут уже поудобнее устраивалась в вагоне электрички. Она была спокойна: ни о каких угрызениях совести не могло быть и речи, не говоря уже о страхе.
В том, что она сделала, не было корысти, и наказание не страшило ее. Преследователи не могли ее настичь просто потому, что это было невозможно: она была под защитой.
Но хуже всего был сон про снег, хотя как раз в нем-то, на первый взгляд, как раз и не было ничего страшного. Он повторялся раз за разом, словно содержал в себе зашифрованное послание, и после него лежавший на постели человек каждый раз просыпался, с головы до ног покрытый холодным липким потом и со странной уверенностью в том, что мог умереть во сне.
Ему снился снег – просто снег, ничего больше.
Была огромная чернота, и в ней стеной валил крупный снег, такой густой, словно где-то на огромной высоте непрерывно разгружались наполненные гусиным пухом фантастически громадные самосвалы.
Снег просто падал, снег летел прямо в лицо вместе с порывистым ветром, снег заворачивался в крутящиеся, подвижные столбы.., он был повсюду, этот снег, им приходилось дышать, и это было чертовски неприятно. Снег почему-то ассоциировался с болью – огромное черное небо и огромная белая боль, где-то на самом краю восприятия подсвеченная розовато-оранжевыми сполохами, словно там, в этом непроглядном месиве черного и белого, что-то дымно и нескончаемо горело.
Двигался не только снег, он тоже двигался в этом странном сне, медленно и мучительно пробиваясь сквозь черное и белое, падая, поднимаясь, ползком, по миллиметру продвигая вперед огромное, как аэростат, непослушное тело, до краев наполненное болью. Там, во сне, ему все время казалось, что он ползет вперед только для того, чтобы узнать.., чтобы вспомнить наконец, кто он и что с ним произошло.
Это знание было надежно укрыто за пеленой снега, и он никак не мог отыскать его. Порой ему казалось, что истина лежит где-то в той стороне, где полыхал сквозь метель огонь, но он продолжал упорно ползти вперед, прочь от этого огня, потому что точно знал: там, позади, его поджидает смерть.
Он просыпался, рывком выныривая на поверхность из темных глубин сна, и слепо шарил по крышке стоявшей в изголовье тумбочки, нащупывая отсутствующие сигареты. В этом было что-то не правильное: и в этой тумбочке, выкрашенной бугристой масляной краской, и в скрипучей металлической кровати с продавленной панцирной сеткой, и в плоской мизерной подушке, которую при желании можно было, скомкав, зажать в кулаке, и даже в отсутствии сигарет, но что именно его не устраивает, он сказать не мог. Он вообще мало говорил: во-первых, потому, что разбитая гортань немилосердно болела при каждой попытке напрячь ее, а во-вторых, потому, что сказать ему было, в сущности, нечего. Память его превратилась в невероятно сложную, запутанную криптограмму, прочесть которую он не мог. Более того, он не мог даже описать знаки, которыми была зашифрована эта криптограмма, ему не с чем было их сравнить.
Не найдя сигарет, он медленно откидывался на подушку, натягивал до подбородка тонкое серое одеяло, заправленное в желтоватый пододеяльник, испятнанный черными больничными штампами, и подолгу лежал без сна, чувствуя, как подсыхает на лбу холодная испарина. Взгляд его перебегал с предмета на предмет, он прекрасно видел в темноте и не усматривал в этом ничего необычного, и это занятие, как всегда, успокаивало его, потому что позволяло испытать приятное чувство узнавания: здесь было полно предметов и людей, виденных уже неоднократно и успевших сделаться привычными. С тех пор как он пришел в себя, его мир был ограничен этими стенами да кусочком больничного садика, который был виден из окна. Он не стремился расширить границы своего восприятия, пока ему хватало и того, что он видел, и того, что было скрыто у него внутри. Лежа ночами без сна, он осторожно пробовал на прочность огромный ржавый замок, на который была заперта его память, и раз за разом разочарованно отступал: замок не поддавался его усилиям.
Днем было хуже, потому что количество желающих поковыряться в замке резко возрастало. Приходили врачи, осматривали его избитое, изломанное тело, качали головами и задавали вопросы. На некоторые он мог ответить (это были вопросы, касавшиеся его самочувствия), на другие же только молча качал головой и пожимал плечами, порой морщась от внезапных уколов боли, подстерегавшей его, чтобы вцепиться при первом же неловком движении. Врачи уходили, и тогда за него принимался сосед по койке, сутулый, высохший старикан с обвислыми прокуренными усами, блестящей желтоватой плешью и выцветшими глазами неопределенного цвета, измученный язвой желудка и вынужденным бездельем.
Звали старикана Николаем Петровичем, но на полном титуловании он не настаивал, вполне удовлетворяясь панибратским «Петрович». Загадочный сосед возбуждал в нем жгучее любопытство. Петрович устраивал ему долгие и изнурительные допросы с пристрастием, пытаясь пробиться сквозь стену амнезии, – с таким же, впрочем, успехом, как и все остальные. У Петровича, по крайней мере, было перед остальными одно преимущество – он был завзятым курильщиком и, несмотря на строжайший запрет лечащего врача, всегда имел при себе казавшийся неиссякаемым запас сигарет, которыми щедро делился со своим соседом. Они втихаря покидали палату, выбирались на улицу и, присев на сломанную садовую скамейку, стоявшую позади одноэтажного деревянного флигеля, в котором размещался морг, курили дешевую отраву и вели долгие беседы, состоявшие в основном из вопросов и пожиманий плечами. Сосед Петровича не помнил даже своего имени, и Петрович окрестил его Федором: просто потому, что из множества предложенных на выбор имен соседу Петровича показалось знакомым именно это. Петрович пытался таким же путем подобрать ему фамилию, но вскоре сдался, убедившись в тщетности своих потуг.
Несколько раз приходили люди в погонах, которых вполне закономерно беспокоило наличие на номинально контролируемой ими территории неопознанного гражданина без имени и без прошлого. Они тоже задавали вопросы и держались начальственно и подозрительно. С их точки зрения, этот лишившийся памяти больной мог оказаться просто хитрым симулянтом, скрывающимся от правосудия или от своих дружков-уголовников в больничной палате. От разговоров с ними у Федора всякий раз оставалось странное ощущение, ключевым словом в котором было малопонятное слово «некомпетентность». Что означало это слово и на чем основывалась его уверенность в том, что люди в погонах просто валяют дурака и напрасно тратят время, пытаясь выведать у него то, о чем он не имеет ни малейшего представления, Федор не знал. Помимо некомпетентности, эти люди каким-то образом излучали ощущение опасности, впрочем довольно слабое. Каким-то образом Федор знал, что с опасностью, которую представляли для него эти люди, он сумеет справиться.
Чем больше он узнавал об окружающем его мире, тем больше убеждался в том, что забыл далеко не все. Похоже, его амнезия была избирательной и касалась только его лично и всего, что было связано с его прошлой жизнью. Впервые посмотрев по телевизору выпуск новостей, он обнаружил, что помнит, оказывается, массу вещей и прекрасно ориентируется в том, что происходит на экране. Это вселило в него надежду. Его мозг был в порядке, в нем просто перегорели какие-то контакты, и довольно большая область его воспоминаний оказалась наглухо запертой в каком-то темном уголке черепной коробки. Могло, конечно, оказаться, что эта часть информации попросту стерта, но это вызывало у Федора определенные сомнения. Он был почти уверен, что со временем вспомнит все… Вот только чем дальше, тем больше он сомневался в том, что это доставит ему удовольствие. Временами ему начинало казаться, что он ничего не помнит именно потому, что ему очень хотелось обо всем забыть, хотелось настолько, что в конце концов это произошло… Как в сказке.
Так прошло две недели.
Март кончился, и начался пронзительно-синий апрель. На скамейке за моргом стало совсем тепло, особенно в полуденные часы, когда набирающее силу солнце зависало над крышей больничного гаража и принималось усердно сушить грязь на замусоренном хозяйственном дворе. Федор расслабленно сидел, откинувшись на сломанную спинку скамейки, и курил вонючую сигарету без фильтра, которой снабдил его неиссякаемый Петрович. Сигарета потрескивала и распространяла тяжелый смолистый смрад, но это были мелочи: Федор был уверен, что в свое время ему приходилось курить и не такое.
Повязки с него уже сняли, горло почти не болело, и все говорило о том, что в ближайшее время его вежливо попросят покинуть больницу. Это было хорошо. Палата осточертела ему, тело, хоть и ослабленное болезнью, но по-прежнему крепкое, мускулистое, требовало действия, и, хотя Федор не имел ни малейшего понятия о том, что станет делать, выйдя за пределы больничной ограды, это его не волновало.., почти не волновало, если быть точным.
Он не пытался заглядывать вперед, у него и без того хватало поводов для волнений и тревог. Пытаться предугадать будущее, не имея прошлого, – что может быть смешнее и бесполезнее?
Он почти задремал на солнцепеке под ворчливую болтовню Петровича. В больнице его остригли наголо, и теперь солнце поблескивало в отросшем ежике седоватых жестких волос и в трехдневной щетине на заострившемся подбородке. Он сидел, время от времени поднося к губам потрескивающую сигарету и делая неглубокие экономные затяжки. Из котельной вышел погреться на солнышке истопник Аркадий, кряжистый сорокалетний мужик, до глаз заросший дикой черной бородой, в которой не было ни единого седого волоска. Несмотря на разбойничью внешность и весьма специфичную профессию, Аркадий, по слухам, отличался редкой трезвостью поведения и даже не прикасался к табаку, хотя, опять же, по слухам, которые любовно коллекционировал озверевший от безделья Петрович, в прежние времена больничный истопник был не дурак выпить, курил по две пачки «Беломора» в день и не давал прохода бабам – ясное дело, тем, до которых не было дела мужикам почище и потрезвее, чем он. Петрович утверждал, что Аркадий ударился в религию. Федор в ответ на эти утверждения только привычно пожимал плечами. Он знал, что такое религия, но особого интереса к ней не испытывал. Он считал, что если алкоголик в одночасье превратился в трезвенника, то не так уж важно, какому богу тот молится.
– Эй, увечные, – позвал от дверей котельной Аркадий. – Опять от Андреевны прячетесь?
– От нее, родимой, – с готовностью откликнулся Петрович. Андреевной звали старшую медсестру, отличавшуюся редкостной даже среди старших медсестер сварливостью и вздорностью характера. Петрович боялся ее как огня, и не был в этом оригинален. Даже терпеливый Федор порой испытывал острое желание бежать от этой холеной стервы с лошадиной физиономией без оглядки, не заботясь о сохранении достоинства. – От кого ж еще? Садись, покурим.
Весна в этом году выдалась ранняя, и не было, пожалуй, ни одного человека, который остался бы недоволен этим обстоятельством. Горожане, торопясь по своим многочисленным делам, не упускали случая мимоходом подставить свои побледневшие за зиму лица под набирающие силу солнечные лучи, скверы наполнились курящими «Беломор» старухами и пенсионерами, вдумчиво переставляющими фигуры на шахматных досках, а вагоны пригородных поездов, словно по мановению волшебной палочки, в одночасье начали ломиться от нелепо и смешно одетых людей, вооруженных лопатами и навьюченных саженцами плодовых деревьев, корни которых были обернуты мешковиной и полиэтиленом. Говорить эти люди могли только о двух вещах: о своих огородах и, само собой, о политике, зато делали это со вкусом и подолгу, и потому случайным пассажирам, не имевшим сомнительного счастья быть причисленными к великому дачному братству, приходилось довольно туго. Дачники выходили на платформы, громыхая пустыми ведрами, звякая садовым инвентарем, цепляясь своими саженцами друг за друга и за все подряд, раздраженно переругиваясь, навьючивали на себя свой скарб и устремлялись к своим наделам по уже начавшим подсыхать тропинкам, с наслаждением вдыхая чистый весенний воздух, в котором не было даже намека на выхлопные газы. Постепенно густые цепочки этих ковырятелей земли редели, разбивались на отдельные компании, рассасывались и таяли, поглощенные немереными гектарами подмосковной природы, на которых там и сям торчали похожие на колонии ядовитых грибов дачные поселки.
Платформа Крапивная располагалась в каких-нибудь семидесяти километрах от Москвы – по местным меркам, почти рядом. Садово-огородный кооператив «Водник» обосновался в непосредственной близости от платформы уже довольно давно и был весьма многочисленным, так что начиная с последних чисел марта и до конца ноября жизнь в окрестностях Крапивной била ключом. Жители расположенного неподалеку поселка Крапивино, по имени которого и была без затей названа платформа, никогда не испытывали особого восторга по поводу этого оживления. Впрочем, их мнение никого не интересовало, тем более что нет ничего оригинального в том, чтобы не любить дачников: это крикливое племя способно довести до белого каления даже святого, особенно если тому приходится ежедневно добираться на работу и с работы в битком набитой этими варварами с их граблями, лопатами и резиновыми сапогами электричке. Бесспорно, такая поездка может послужить причиной стресса, но современная жизнь – это сплошной стресс, и дачники – далеко не самое страшное из известных науке стихийных бедствий.
Человек, дожидавшийся электрички на Москву, не работал в столице. Строго говоря, он вообще нигде не работал в традиционном понимании этого слова, и вид его говорил о не чересчур большом достатке.
Это был мужчина лет под сорок, одетый в светлый матерчатый плащ, какие были в моде лет пятнадцать назад, темно-коричневую фетровую шляпу с узкими полями и линялой лентой, коричневые же, изрядно помятые и обвисшие на коленях брюки и стоптанные черные туфли на резинках, давно нуждавшиеся в чистке. На его длинном унылом носу немного криво сидели очки в старомодной оправе из черной пластмассы, одна дужка которых была скреплена при помощи синей изоленты – видимо, черной у него под рукой не оказалось. Человек был выбрит до матового блеска на впалых щеках и держал в руке потрепанный портфель из искусственной кожи. С виду это был типичный поселковый учитель или какой-нибудь полуопустившийся завклубом, пропадающий без женского присмотра. То обстоятельство, что он ехал в Москву, имея при себе туго набитый и явно тяжелый портфель, наводило на подозрение, что это профессиональный ходок по инстанциям, получающий мазохистское наслаждение от мытарств, коими во все времена сопровождалась в России борьба за справедливость. Так или иначе, но выражение лица у него было соответствующее – в его плотно сжатых бескровных губах, унылом носе и даже в том, как воинственно поблескивали из-под шляпы его старомодные очки, без труда угадывалась скребущая по нервам нотка привычного фанатизма, заменяющего некоторым людям твердость и мужество.
Кроме него, на платформе стояла дама неопределенного возраста в турецком кожаном плаще с меховым, не по сезону, воротником и сапогах на таких огромных шпильках, что казалось, будто она перемещается на пуантах. Непокрытая голова дамы была увенчана пышной прической, а густо подмалеванные серые глаза смотрели вокруг с холодной скукой, которая могла показаться вполне натуральной, если бы не ее холеные, изящные пальцы, туго обтянутые лайковыми перчатками, которые предательски теребили и дергали ремень висевшей на плече сумочки. Иногда женщина бросала короткий взгляд на своего попутчика и тут же отводила глаза все с тем же выражением смертельной скуки, как нельзя более подходившим к ее тщательно ухоженному и искусно накрашенному лицу.
Свежий ветерок гонял по платформе мелкий мусор, лениво перекатывал окурки и играл искусственным мехом на воротнике кожаного плаща дамы. Откуда-то прибежал огромный беспородный барбос, понюхал асфальт, без особой надежды на успех заглянул в мусорную урну, расписался на бетонном столбике ограды и вразвалочку затрусил прочь, вяло помахивая лохматым хвостом, в котором застряли прошлогодние репьи.
С грохотом и воем налетела электричка из Москвы, зашипела, лязгнула, извергла из себя очередную порцию дачников, опять зашипела, свистнула и укатила. Дачники затопили перрон, толпясь и переругиваясь у трех узких спусков с платформы, потом схлынули и исчезли за полосой высаженных вдоль дорожного полотна берез. Некоторое время на платформе еще были слышны их удаляющиеся голоса и невнятное погромыхивание инвентаря, но вскоре стихли и они.
Мужчина с портфелем переложил свою драгоценную ношу из левой руки в правую и посмотрел на часы. Немедленно, словно по сигналу, вдали раздался гудок и нарастающий шум приближающейся электрички. Через несколько секунд пыльная серо-голубая змея вынырнула из-за поворота, прогудела еще раз и разлеглась вдоль платформы, гостеприимно распахнув беззубые пасти дверей. Она была полупустой: рабочий люд уже был на работе, а дачникам еще рано было возвращаться со своих фазенд, так что пассажиры, севшие в поезд на платформе Крапивная, разместились с максимумом удобств, возможных в этом виде транспорта. Сели они, конечно же, в разные вагоны: судя по всему, они то ли вовсе не были знакомы, то ли не испытывали никакого желания общаться друг с другом.
Менее чем через час мужчина с портфелем вышел из электрички на Белорусском вокзале. Протолкавшись сквозь сутолоку привокзальной площади, он с сомнением посмотрел в сторону стоянки такси, едва заметно отрицательно покачал головой и направился к метро. У высоких дверей станции метро «Белорусская» он снова остановился и некоторое время стоял, пребывая в явной нерешительности и что-то шепча про себя. Наконец, справившись, видимо, со своими сомнениями, он вошел в метро и, отстояв очередь в кассу, приобрел жетон.
Лицо его оставалось спокойным, но в движениях сквозила легкая нервозность. Становясь на эскалатор, он потерял равновесие и едва не упал. Чувствовалось, что он не привык к этому виду транспорта.
Восстановив равновесие, мужчина на секунду бережно прижал к себе портфель обеими руками, словно тот был изготовлен из горного хрусталя и мог разбиться вдребезги от малейшего толчка.
Лицо его заметно побледнело, а губы снова зашевелились, шепча что-то, не предназначенное для посторонних ушей.
Вскоре чудаковатый провинциал уже целеустремленно брел по Тверской, то и дело ловя на себе недоумевающие, а порой откровенно насмешливые взгляды местной публики. Впрочем, реакция населяющих этот Вавилон блудниц и воров его нисколько не интересовала: перед ним стояла вполне конкретная задача, и он не сомневался, что в состоянии ее выполнить наилучшим образом. Спускаясь в подземный переход, он разминулся с милицейским патрулем. Два дюжих сержанта, увешанных кобурами, дубинками, наручниками, рациями и прочими атрибутами власти, скользнули по нему равнодушным взглядом и пошли дальше, не удостоив заезжего раззяву вниманием.
День выдался теплый, и человек с портфелем сильно потел в своем плаще и шляпе, портфель был тяжелым – все это очень утомило его, но фанатичный огонек в его глазах не только не погас, а, казалось, с каждой минутой разгорался все ярче. Через несколько минут эта странная личность вошла в парадный подъезд здания, на третьем этаже которого располагалась редакция газеты «Молодежный курьер».
Человеку с портфелем никогда прежде не приходилось бывать в редакциях, и он был несколько удивлен тем обстоятельством, что коллектив, выпускающий довольно популярное издание, ютится в нескольких небольших грязноватых комнатушках, так тесно заставленных компьютерами, телефонами, столами и прочей дребеденью, что в них совершенно не оставалось места для пресловутой суеты и беготни, которыми, если верить художественной литературе, непременно должна сопровождаться деятельность, предшествующая выходу газеты в свет.
Впрочем, теснота была ему на руку, поскольку сильно облегчала стоявшую перед ним задачу. Он даже позволил себе некоторое отступление от полученных накануне инструкций и прошелся по всей редакции, открывая подряд все двери и вежливо интересуясь, где он может найти журналиста Андрея Шилова. Журналиста Андрея Шилова на месте не оказалось: он мотался по Москве, собирая материал для очередного репортажа. Человек с портфелем был заметно огорчен этим обстоятельством, – огорчен настолько, что ему стало плохо прямо в кабинете главного редактора. Он тяжело опустился на стул для посетителей, почти уронив на пол свой портфель, и его смешная шляпа упала на паркет, обнажив покрытую крупной испариной бледную лысину. Не обращая на шляпу никакого внимания, он принялся усердно массировать себе грудь в районе сердца дрожащей костлявой рукой, на которой не было обручального кольца. Очки его совсем съехали набок, глаза закатились, выставляя напоказ синеватые, с красными прожилками белки.
Ему подали шляпу, которую он оттолкнул трясущейся ладонью, и налили тепловатой воды из графина, которую он выпил, давясь и обливаясь. Пахнущие дорогими духами редакционные девицы ослабили на нем галстук и расстегнули верхнюю пуговку сорочки. Заместитель редактора, стоявший со шляпой в руке и чувствовавший себя поэтому круглым идиотом, неловко и криво пристроил чертов головной убор туда, откуда он свалился минуту назад, испытав при этом странное облегчение, словно выполнил тем самым свой человеческий долг. Сам главный редактор наблюдал за происходящим, нерешительно держа на весу телефонную трубку. С одной стороны, умнее всего было бы вызвать «скорую», но посетитель, судя по всему, уже начал приходить в себя и мог, чего доброго, улизнуть, оставив его разбираться с озлобленными реаниматорами.
За всей этой суетой никто не заметил, как посетитель аккуратно и так ловко, словно всю жизнь только этим и занимался, ногой задвинул свой портфель под стул, на котором сидел. Теперь нужно было срочно «приходить в себя» и уносить ноги, если он не хотел разделить с этими щелкоперами их судьбу. Насколько он понимал, время у него еще было, но он не испытывал ни малейшего желания играть с огнем без особой на то необходимости. Он с честью выполнил свою часть работы и полагал, что будет за это вознагражден, если не прямо сейчас, то в будущем наверняка.
Впрочем, долго ждать ему не пришлось. Он был вознагражден практически немедленно – правда, не совсем так, как рисовало ему воображение. Будь у него время и возможность обдумать то, что произошло через несколько секунд, он, возможно, пришел бы к выводу, что был вознагражден наилучшим из возможных способов.
Когда он, сбивчиво поблагодарив окруживших его встревоженных людей и не менее сбивчиво извинившись за причиненное беспокойство, начал медленно и осторожно подниматься со стула, стоявший под стулом портфель вдруг преобразился в миниатюрное солнце, одной слепящей вспышкой превратившее в груду мертвого хлама кабинет и всех, кто в нем находился. Старое здание тяжело содрогнулось от фундамента до крыши, поливая улицу дождем битого стекла. Часть стены, выходившей во двор, в мгновение ока была снесена, а на ее месте образовался огромный безобразный пролом с зазубренными, закопченными краями, сквозь который любой желающий мог полюбоваться разрушениями, каковые способен причинить набитый пластиковой взрывчаткой портфель.
Человек, принесший портфель в редакцию «Молодежного курьера», не успел ничего почувствовать.
Опознать его впоследствии не удалось, поскольку опознавать было нечего. Более того, о нем никто не мог рассказать, хотя видели его в редакции практически все. Объяснялось это тем, что все, кто находился в редакции в то утро, погибли на месте.
Это было то, что иногда именуют «громким уходом».
Пожарные, спасатели, врачи и милиция прибыли в течение трех минут. Оцепив квартал, они приступили к осторожному разгребанию кирпичных завалов. Угрюмые омоновцы из оцепления теснили собравшуюся толпу зевак, в которой уже вовсю строились версии и обсуждались причины взрыва. Через некоторое время из этой толпы, устав, видимо, толкаться, а то и просто вспотев в тяжелом кожаном плаще с меховым воротником, спиной вперед выбралась дама неопределенных лет с длинным, похожим на лошадиный череп, но любовно ухоженным и выхоленным лицом. Цокая высоченными каблуками, она неторопливо пошла прочь.
Проходя мимо мусорной урны, она вынула из сумочки смятый полиэтиленовый пакет и бросила его в урну. Пакет неожиданно тяжело брякнул о жестяное дно, но женщина даже не оглянулась, она и без того знала, что в пакете лежит портативная рация, с помощью которой она активировала дистанционный взрыватель бомбы. Избавившись от улики, она добралась до Белорусского вокзала и через сорок минут уже поудобнее устраивалась в вагоне электрички. Она была спокойна: ни о каких угрызениях совести не могло быть и речи, не говоря уже о страхе.
В том, что она сделала, не было корысти, и наказание не страшило ее. Преследователи не могли ее настичь просто потому, что это было невозможно: она была под защитой.
* * *
По ночам он видел сны. Сны были разные: хорошие и плохие. Плохих снов почему-то было больше, и это его огорчало.Но хуже всего был сон про снег, хотя как раз в нем-то, на первый взгляд, как раз и не было ничего страшного. Он повторялся раз за разом, словно содержал в себе зашифрованное послание, и после него лежавший на постели человек каждый раз просыпался, с головы до ног покрытый холодным липким потом и со странной уверенностью в том, что мог умереть во сне.
Ему снился снег – просто снег, ничего больше.
Была огромная чернота, и в ней стеной валил крупный снег, такой густой, словно где-то на огромной высоте непрерывно разгружались наполненные гусиным пухом фантастически громадные самосвалы.
Снег просто падал, снег летел прямо в лицо вместе с порывистым ветром, снег заворачивался в крутящиеся, подвижные столбы.., он был повсюду, этот снег, им приходилось дышать, и это было чертовски неприятно. Снег почему-то ассоциировался с болью – огромное черное небо и огромная белая боль, где-то на самом краю восприятия подсвеченная розовато-оранжевыми сполохами, словно там, в этом непроглядном месиве черного и белого, что-то дымно и нескончаемо горело.
Двигался не только снег, он тоже двигался в этом странном сне, медленно и мучительно пробиваясь сквозь черное и белое, падая, поднимаясь, ползком, по миллиметру продвигая вперед огромное, как аэростат, непослушное тело, до краев наполненное болью. Там, во сне, ему все время казалось, что он ползет вперед только для того, чтобы узнать.., чтобы вспомнить наконец, кто он и что с ним произошло.
Это знание было надежно укрыто за пеленой снега, и он никак не мог отыскать его. Порой ему казалось, что истина лежит где-то в той стороне, где полыхал сквозь метель огонь, но он продолжал упорно ползти вперед, прочь от этого огня, потому что точно знал: там, позади, его поджидает смерть.
Он просыпался, рывком выныривая на поверхность из темных глубин сна, и слепо шарил по крышке стоявшей в изголовье тумбочки, нащупывая отсутствующие сигареты. В этом было что-то не правильное: и в этой тумбочке, выкрашенной бугристой масляной краской, и в скрипучей металлической кровати с продавленной панцирной сеткой, и в плоской мизерной подушке, которую при желании можно было, скомкав, зажать в кулаке, и даже в отсутствии сигарет, но что именно его не устраивает, он сказать не мог. Он вообще мало говорил: во-первых, потому, что разбитая гортань немилосердно болела при каждой попытке напрячь ее, а во-вторых, потому, что сказать ему было, в сущности, нечего. Память его превратилась в невероятно сложную, запутанную криптограмму, прочесть которую он не мог. Более того, он не мог даже описать знаки, которыми была зашифрована эта криптограмма, ему не с чем было их сравнить.
Не найдя сигарет, он медленно откидывался на подушку, натягивал до подбородка тонкое серое одеяло, заправленное в желтоватый пододеяльник, испятнанный черными больничными штампами, и подолгу лежал без сна, чувствуя, как подсыхает на лбу холодная испарина. Взгляд его перебегал с предмета на предмет, он прекрасно видел в темноте и не усматривал в этом ничего необычного, и это занятие, как всегда, успокаивало его, потому что позволяло испытать приятное чувство узнавания: здесь было полно предметов и людей, виденных уже неоднократно и успевших сделаться привычными. С тех пор как он пришел в себя, его мир был ограничен этими стенами да кусочком больничного садика, который был виден из окна. Он не стремился расширить границы своего восприятия, пока ему хватало и того, что он видел, и того, что было скрыто у него внутри. Лежа ночами без сна, он осторожно пробовал на прочность огромный ржавый замок, на который была заперта его память, и раз за разом разочарованно отступал: замок не поддавался его усилиям.
Днем было хуже, потому что количество желающих поковыряться в замке резко возрастало. Приходили врачи, осматривали его избитое, изломанное тело, качали головами и задавали вопросы. На некоторые он мог ответить (это были вопросы, касавшиеся его самочувствия), на другие же только молча качал головой и пожимал плечами, порой морщась от внезапных уколов боли, подстерегавшей его, чтобы вцепиться при первом же неловком движении. Врачи уходили, и тогда за него принимался сосед по койке, сутулый, высохший старикан с обвислыми прокуренными усами, блестящей желтоватой плешью и выцветшими глазами неопределенного цвета, измученный язвой желудка и вынужденным бездельем.
Звали старикана Николаем Петровичем, но на полном титуловании он не настаивал, вполне удовлетворяясь панибратским «Петрович». Загадочный сосед возбуждал в нем жгучее любопытство. Петрович устраивал ему долгие и изнурительные допросы с пристрастием, пытаясь пробиться сквозь стену амнезии, – с таким же, впрочем, успехом, как и все остальные. У Петровича, по крайней мере, было перед остальными одно преимущество – он был завзятым курильщиком и, несмотря на строжайший запрет лечащего врача, всегда имел при себе казавшийся неиссякаемым запас сигарет, которыми щедро делился со своим соседом. Они втихаря покидали палату, выбирались на улицу и, присев на сломанную садовую скамейку, стоявшую позади одноэтажного деревянного флигеля, в котором размещался морг, курили дешевую отраву и вели долгие беседы, состоявшие в основном из вопросов и пожиманий плечами. Сосед Петровича не помнил даже своего имени, и Петрович окрестил его Федором: просто потому, что из множества предложенных на выбор имен соседу Петровича показалось знакомым именно это. Петрович пытался таким же путем подобрать ему фамилию, но вскоре сдался, убедившись в тщетности своих потуг.
Несколько раз приходили люди в погонах, которых вполне закономерно беспокоило наличие на номинально контролируемой ими территории неопознанного гражданина без имени и без прошлого. Они тоже задавали вопросы и держались начальственно и подозрительно. С их точки зрения, этот лишившийся памяти больной мог оказаться просто хитрым симулянтом, скрывающимся от правосудия или от своих дружков-уголовников в больничной палате. От разговоров с ними у Федора всякий раз оставалось странное ощущение, ключевым словом в котором было малопонятное слово «некомпетентность». Что означало это слово и на чем основывалась его уверенность в том, что люди в погонах просто валяют дурака и напрасно тратят время, пытаясь выведать у него то, о чем он не имеет ни малейшего представления, Федор не знал. Помимо некомпетентности, эти люди каким-то образом излучали ощущение опасности, впрочем довольно слабое. Каким-то образом Федор знал, что с опасностью, которую представляли для него эти люди, он сумеет справиться.
Чем больше он узнавал об окружающем его мире, тем больше убеждался в том, что забыл далеко не все. Похоже, его амнезия была избирательной и касалась только его лично и всего, что было связано с его прошлой жизнью. Впервые посмотрев по телевизору выпуск новостей, он обнаружил, что помнит, оказывается, массу вещей и прекрасно ориентируется в том, что происходит на экране. Это вселило в него надежду. Его мозг был в порядке, в нем просто перегорели какие-то контакты, и довольно большая область его воспоминаний оказалась наглухо запертой в каком-то темном уголке черепной коробки. Могло, конечно, оказаться, что эта часть информации попросту стерта, но это вызывало у Федора определенные сомнения. Он был почти уверен, что со временем вспомнит все… Вот только чем дальше, тем больше он сомневался в том, что это доставит ему удовольствие. Временами ему начинало казаться, что он ничего не помнит именно потому, что ему очень хотелось обо всем забыть, хотелось настолько, что в конце концов это произошло… Как в сказке.
Так прошло две недели.
Март кончился, и начался пронзительно-синий апрель. На скамейке за моргом стало совсем тепло, особенно в полуденные часы, когда набирающее силу солнце зависало над крышей больничного гаража и принималось усердно сушить грязь на замусоренном хозяйственном дворе. Федор расслабленно сидел, откинувшись на сломанную спинку скамейки, и курил вонючую сигарету без фильтра, которой снабдил его неиссякаемый Петрович. Сигарета потрескивала и распространяла тяжелый смолистый смрад, но это были мелочи: Федор был уверен, что в свое время ему приходилось курить и не такое.
Повязки с него уже сняли, горло почти не болело, и все говорило о том, что в ближайшее время его вежливо попросят покинуть больницу. Это было хорошо. Палата осточертела ему, тело, хоть и ослабленное болезнью, но по-прежнему крепкое, мускулистое, требовало действия, и, хотя Федор не имел ни малейшего понятия о том, что станет делать, выйдя за пределы больничной ограды, это его не волновало.., почти не волновало, если быть точным.
Он не пытался заглядывать вперед, у него и без того хватало поводов для волнений и тревог. Пытаться предугадать будущее, не имея прошлого, – что может быть смешнее и бесполезнее?
Он почти задремал на солнцепеке под ворчливую болтовню Петровича. В больнице его остригли наголо, и теперь солнце поблескивало в отросшем ежике седоватых жестких волос и в трехдневной щетине на заострившемся подбородке. Он сидел, время от времени поднося к губам потрескивающую сигарету и делая неглубокие экономные затяжки. Из котельной вышел погреться на солнышке истопник Аркадий, кряжистый сорокалетний мужик, до глаз заросший дикой черной бородой, в которой не было ни единого седого волоска. Несмотря на разбойничью внешность и весьма специфичную профессию, Аркадий, по слухам, отличался редкой трезвостью поведения и даже не прикасался к табаку, хотя, опять же, по слухам, которые любовно коллекционировал озверевший от безделья Петрович, в прежние времена больничный истопник был не дурак выпить, курил по две пачки «Беломора» в день и не давал прохода бабам – ясное дело, тем, до которых не было дела мужикам почище и потрезвее, чем он. Петрович утверждал, что Аркадий ударился в религию. Федор в ответ на эти утверждения только привычно пожимал плечами. Он знал, что такое религия, но особого интереса к ней не испытывал. Он считал, что если алкоголик в одночасье превратился в трезвенника, то не так уж важно, какому богу тот молится.
– Эй, увечные, – позвал от дверей котельной Аркадий. – Опять от Андреевны прячетесь?
– От нее, родимой, – с готовностью откликнулся Петрович. Андреевной звали старшую медсестру, отличавшуюся редкостной даже среди старших медсестер сварливостью и вздорностью характера. Петрович боялся ее как огня, и не был в этом оригинален. Даже терпеливый Федор порой испытывал острое желание бежать от этой холеной стервы с лошадиной физиономией без оглядки, не заботясь о сохранении достоинства. – От кого ж еще? Садись, покурим.