Страница:
– Хм... тэк-с, тэк-с... Выходит, нет нашего государя под Нарвой. Худо. Карла-то шведский всегда при своих... Кабы чего не вышло.
– Да полно вам, Иван Евсеич! – сухим эхом отозвался Лунев. – Следует ли нам опасаться шведа? У короля их на всё про все и девяти тысяч штыков не наберется супротив наших тридцати девяти тысяч. Ужли и вправду вы, ваше сиятельство, полагаете, что Карл отважится без должного подкрепления напасть на нас? Да... он смел, но не безрассуден же?..
– Лично я встревожен, – откровенно, без экивоков заявил Панчин. – При взятии Азова – турок и татар тоже вдвое было больше против нас, ан это государя Петра Алексеевича не остановило. Он, беркут, дал приказ штурмовать. Ну-т, каково-с?! Смел? Безрассуден? Али еще как?.. Да и не те это полки, насколько я знаю от Ягужинского... Вот за что сердце болит. – Лицо графа сделалось недобрым, замкнутым, и усмехнулись одни губы, когда он добавил: – Словом, не те полки, не те... что бились под Азовом...
– Сие верно, кто спорит? Но ведь с чего-то начинается солдат... Да, под Нарвой по большей части новые ратники. – Григорий нахмурился, голос его прикрывал смущение, звучал наигранно бодро. – Верно и то, что значимая часть их набрана в первый рекрутский набор, то бишь только в прошлом, девяносто девятом году.
– Вот! Вот и я о том... Не нюхали они пороху, не бриты свинцом. Худо. Спаси Христос... – Панчин долго рассматривал свои вытянутые на столе, покрытые выпирающими венами руки; слова вязал медленно, будто растерял их за жизнь. Бороли его злые предчувствия. – Что ж от таких полков ждати? Ровно как от девки нетоптанной... просить чевой-то... в первую брачную ночь, коли она мужика голого только во сне и видела. Хм, ты уж прости старика на соленом словце, да я уж по-свойски, не могу без хрящика да без перца!..
Граф излишне весело, по-хмельному махнул рукой. С твердых губ его не сходила все та же досадливая улыбка.
– Вот и получается, Гришенька: тут тебе и ответ, и совет. – Иван Евсеевич напрягся ликом и выдохнул: – Поймешь ли только?
Лунев нетерпеливо дернул щегольским усом и отрезал чуть резковато:
– Так чего тут мудреного? Понятны тревоги ваши. Разумею. Швед свары ждет. Крови! По всем северным путям-границам донимает нас, как слепень коня.
– Слепень? – глухо обронил граф, буравя его взглядом. – Хорошо бы слепень... Кабы он могильным червем не обернулся! Знак вопросительный и восклицательный! – Панчин многозначительно, как тяжесть, поднял вверх указательный палец.
– Вот для разрешения тревог сих завтра, ваше сиятельство... ваш покорный слуга и отправляется в Архангельск.
– Во-от как? И какие резоны? – Румяный с выпитого Иван Евсеевич, лукаво улыбаясь, утер платком жесткую выпрядь губ и, прищурив по-охотничьи один глаз, щупал любопытным взором нарядный морской кафтан капитана; переводил взгляд с золоченых пуговиц на новомодную прическу, на торчащие по сторонам – на петровский манер – бравые усы.
– Резон один, – сжимая кулаки, усмехнулся Лунев. – Моряк без моря и паруса – не моряк. А ежели серьезно... – Он замер на миг, а потом будто выстрелил: – Есть опасение, и немалое... что король шведский двинет эскадру своих боевых кораблей с крупным десантом к Архангельску, чтобы овладеть крепостью на Двине, рейдом, морскими воротами, так сказать. И взять нас в клещи.
– А силенок-то наших... там хватит?
– Указом его величества к Архангельску уже послана мундирная сила. – Григорий лукавить не привык, оттого сознался: – Жаль только, не семеновцы, не преображенцы... Стрельцы. Ну да ладно... как говорится: чем богаты... Флот-то у нас покуда тоже супротив шведа – мышкины слезы... все больше галеры[32] да скампавеи[33], ну, да Москва тоже не сразу строилась.
– Ясно, Гриша, что дело темное. Тут не молитва нужна, голубчик, а дело. А для дела время надобно! А где евось, язвить-то в душу... взяти? Коли что ни год, то напасть в России... То турки с татарами прут, то швед оголтелый рвется. Так и живем из века в век меж двух огней, между Востоком и Западом. Доля у нас, видно, такая – щитом да мечом то одних, то других прикрывать, да только не себя... Вот и герб у нас: птица– орел гордая, на две стороны глядит... Тут бы с одной совладать, и так голова кругом, ан нет – Россия Третьим Римом наречена! Сдохни, а будь им! Смоги! Мать-то ее еть... Сциллу с Харибдой...[34]
– Будет вам, почтеннейший граф. Негоже, не пристало герою Азова...
– Негоже... Согласен, ан сердцу не прикажешь, Григорий Лексеич. Болит, собака, кровью обливается... Все как-то у нас так, да не так... через хвост, что ли?.. Ладно, прости грешного, распоясался. Жженка язык развязала. Ты вот что, Гриша, – граф тяжело подвинул стул ближе, приобнял плечо будущего зятя, – скажи мне, как отцу, сам-то ты как чувствуешь себя, ситуацию? Сдюжим с Карлой? Только не хитрить! Знаешь – терпеть ненавижу! Отвечай решительно и тотчас, Григорий Лексеич.
У Лунева на душе заскребли кошки. «Архангельск – это ж редкой масти дыра: ветродуй с тоской, да и только! Дикое зверье в избу ночами лезет, как к себе в нору... Лихого люду хватает... Зато народ там становится крепче булата». Да, дорога к горлу Белого моря шла до Архангельска хотя и по торёной земле, но под разбойничий свист, а дале по голым нервам: впереди ледовитая вода и шведский флот. Там Господь заканчивал свой путь, и свои услуги предлагал сатана.
...Григорий хрустнул пальцами и, следуя молчаливому указанию графских глаз, сказал, как было на душе:
– Признаюсь, сердцем не растаял от радости, ваше сиятельство. Только ведь я слуга государев. Не на именины еду. Служба.
– Другого и не думал услышать. Так держать, капитан! – Иван Евсеевич хрипло прокашлялся в горсть. – Ну-т, а как думаешь, сдюжим со шведом?
– А что тут гадать на бобах? Чай не девки на Святки[35]... Обязаны сдюжить. Да, кстати! – Лунев встрепенулся. – Зацепили вы меня за живое, Иван Евсеич. Как есть заинтриговали. Что-то ведь хотели-с... мне передать?
– Ха! Экий ты быстрый, голубчик, готов кота в мешке получить. А ежели за мой «дар» тебе придется в полуношный край отправиться, северное сияние созерцать?
Офицер думал недолго, лишь перекинул ногу.
– А я и без того назавтра в ту глушь еду. Хрен редьки не слаще. Полно томить, ваше сиятельство. Не запирайтесь, сказывайте. Машеньку жажду узреть...
– Отрадно слышать, – сказал полковник одобрительно и с почтением. – Так и должно быть. Щас, погоди чуток. Она, стрекоза, поди ж тоже вся извелась.
Граф, жестко ставя ногу, прошел через залу туда, где в «оружейном углу» вековали ажурные, с латунными орлиными лапами, кованые корзины; прибывавшие на званые обеды и ассамблеи господа оставляли в них, на европейский манер, свои шпаги, сабли и палаши; там же, по соседству, находилось сандаловое трюмо, в один из ящиков которого старик запустил руки и бережно извлек крупный сверток.
Поднявшийся следом Лунев хотел было помочь, но Иван Евсеевич лишь отмахнулся.
– Это тебе, друг мой, лично от его высокопревосходительства графа Ягужинского. Намедни он посетил наши палестины, и вот... велел передать от Адмиралтейской коллегии. Ты, братец, как я понял со слов Павла Ивановича, должен прибыть в распоряжение капитан-командора Иевлева, не так ли?
Лунев искренне изумился.
– Ваше сиятельство с ним знакомы?
– Сие громко сказано. Так, только слыхивал. Он же, как мне известно, немногим старше тебя. Сам понимаешь, вино не моих годов выдержки... Ан видишь, уже каких высот достиг, давай догоняй...
Когда граф развернул сверток, Григория невольно охватил благоговейный трепет. На снежном поле шелковых складок лоснились небесно-голубые, широкие скрещенные полосы священного креста.
– Андреевский флаг![36] – Слова выскочили взволнованно и по-мальчишечьи пылко, раньше, чем Григорий успел прикусить язык.
– Он самый, красавец! Помню, как и ты, день его утверждения. Помню как сейчас радость и гордость в очах государя Петра Алексеича! Славный был день, как и флаг! Ишь ты, как светел и свеж! Прямо Господни молнии на небосводе... на радость России, на устрашение врагу. Так-то, знай наших!
Капитан внимательно посмотрел на графа Панчина. Ритм речи графа, убедительность и весомость фраз – все было как обычно, вот только таящаяся в голосе органная нота да хрипотца... Григорию вдруг стало не по себе: доверие и ответственность, возлагаемые на него, давили и распирали грудь, но в следующий момент по жилам его будто разлили шампанское:
– Что я должен с ним сделать?
– Доставить, голубчик, в Архангельск... в полной сохранности и лично в руки капитан-командору Иевлеву. Там уж, на месте, он сам тебя просветит, что к чему... Ну, вот и все, Гриша. Я свою миссию выполнил. Доложил, передал. Не изволишь ли? За такое-то дело! – Граф щедро наполнил рюмки; в его прищуренных глазах тлели ласковые огоньки удовольствия.
– Хм, изволю! – Григорий куснул ус: «Как тут откажешь?» – Вы и мертвого уговорите, ваше сиятельство.
– Вот и славно, голубчик, – бодро откликнулся граф, а сам подумал: «А то моя-то... грымза-дозор...», и вслух: – А то моя благоверная, милейшая лебедушка Евдокия Васильевна, э-эх!.. За Андреевский флаг! Лети к своей ненаглядной, капитан. И чтоб твои паруса всегда надувались попутным ветром... Драгоценную жемчужину из ларца доверяю тебе. Бела, румяна, кругом без изъяна. Виват!
Глава 4
– Да полно вам, Иван Евсеич! – сухим эхом отозвался Лунев. – Следует ли нам опасаться шведа? У короля их на всё про все и девяти тысяч штыков не наберется супротив наших тридцати девяти тысяч. Ужли и вправду вы, ваше сиятельство, полагаете, что Карл отважится без должного подкрепления напасть на нас? Да... он смел, но не безрассуден же?..
– Лично я встревожен, – откровенно, без экивоков заявил Панчин. – При взятии Азова – турок и татар тоже вдвое было больше против нас, ан это государя Петра Алексеевича не остановило. Он, беркут, дал приказ штурмовать. Ну-т, каково-с?! Смел? Безрассуден? Али еще как?.. Да и не те это полки, насколько я знаю от Ягужинского... Вот за что сердце болит. – Лицо графа сделалось недобрым, замкнутым, и усмехнулись одни губы, когда он добавил: – Словом, не те полки, не те... что бились под Азовом...
– Сие верно, кто спорит? Но ведь с чего-то начинается солдат... Да, под Нарвой по большей части новые ратники. – Григорий нахмурился, голос его прикрывал смущение, звучал наигранно бодро. – Верно и то, что значимая часть их набрана в первый рекрутский набор, то бишь только в прошлом, девяносто девятом году.
– Вот! Вот и я о том... Не нюхали они пороху, не бриты свинцом. Худо. Спаси Христос... – Панчин долго рассматривал свои вытянутые на столе, покрытые выпирающими венами руки; слова вязал медленно, будто растерял их за жизнь. Бороли его злые предчувствия. – Что ж от таких полков ждати? Ровно как от девки нетоптанной... просить чевой-то... в первую брачную ночь, коли она мужика голого только во сне и видела. Хм, ты уж прости старика на соленом словце, да я уж по-свойски, не могу без хрящика да без перца!..
Граф излишне весело, по-хмельному махнул рукой. С твердых губ его не сходила все та же досадливая улыбка.
– Вот и получается, Гришенька: тут тебе и ответ, и совет. – Иван Евсеевич напрягся ликом и выдохнул: – Поймешь ли только?
Лунев нетерпеливо дернул щегольским усом и отрезал чуть резковато:
– Так чего тут мудреного? Понятны тревоги ваши. Разумею. Швед свары ждет. Крови! По всем северным путям-границам донимает нас, как слепень коня.
– Слепень? – глухо обронил граф, буравя его взглядом. – Хорошо бы слепень... Кабы он могильным червем не обернулся! Знак вопросительный и восклицательный! – Панчин многозначительно, как тяжесть, поднял вверх указательный палец.
– Вот для разрешения тревог сих завтра, ваше сиятельство... ваш покорный слуга и отправляется в Архангельск.
– Во-от как? И какие резоны? – Румяный с выпитого Иван Евсеевич, лукаво улыбаясь, утер платком жесткую выпрядь губ и, прищурив по-охотничьи один глаз, щупал любопытным взором нарядный морской кафтан капитана; переводил взгляд с золоченых пуговиц на новомодную прическу, на торчащие по сторонам – на петровский манер – бравые усы.
– Резон один, – сжимая кулаки, усмехнулся Лунев. – Моряк без моря и паруса – не моряк. А ежели серьезно... – Он замер на миг, а потом будто выстрелил: – Есть опасение, и немалое... что король шведский двинет эскадру своих боевых кораблей с крупным десантом к Архангельску, чтобы овладеть крепостью на Двине, рейдом, морскими воротами, так сказать. И взять нас в клещи.
– А силенок-то наших... там хватит?
– Указом его величества к Архангельску уже послана мундирная сила. – Григорий лукавить не привык, оттого сознался: – Жаль только, не семеновцы, не преображенцы... Стрельцы. Ну да ладно... как говорится: чем богаты... Флот-то у нас покуда тоже супротив шведа – мышкины слезы... все больше галеры[32] да скампавеи[33], ну, да Москва тоже не сразу строилась.
– Ясно, Гриша, что дело темное. Тут не молитва нужна, голубчик, а дело. А для дела время надобно! А где евось, язвить-то в душу... взяти? Коли что ни год, то напасть в России... То турки с татарами прут, то швед оголтелый рвется. Так и живем из века в век меж двух огней, между Востоком и Западом. Доля у нас, видно, такая – щитом да мечом то одних, то других прикрывать, да только не себя... Вот и герб у нас: птица– орел гордая, на две стороны глядит... Тут бы с одной совладать, и так голова кругом, ан нет – Россия Третьим Римом наречена! Сдохни, а будь им! Смоги! Мать-то ее еть... Сциллу с Харибдой...[34]
– Будет вам, почтеннейший граф. Негоже, не пристало герою Азова...
– Негоже... Согласен, ан сердцу не прикажешь, Григорий Лексеич. Болит, собака, кровью обливается... Все как-то у нас так, да не так... через хвост, что ли?.. Ладно, прости грешного, распоясался. Жженка язык развязала. Ты вот что, Гриша, – граф тяжело подвинул стул ближе, приобнял плечо будущего зятя, – скажи мне, как отцу, сам-то ты как чувствуешь себя, ситуацию? Сдюжим с Карлой? Только не хитрить! Знаешь – терпеть ненавижу! Отвечай решительно и тотчас, Григорий Лексеич.
У Лунева на душе заскребли кошки. «Архангельск – это ж редкой масти дыра: ветродуй с тоской, да и только! Дикое зверье в избу ночами лезет, как к себе в нору... Лихого люду хватает... Зато народ там становится крепче булата». Да, дорога к горлу Белого моря шла до Архангельска хотя и по торёной земле, но под разбойничий свист, а дале по голым нервам: впереди ледовитая вода и шведский флот. Там Господь заканчивал свой путь, и свои услуги предлагал сатана.
...Григорий хрустнул пальцами и, следуя молчаливому указанию графских глаз, сказал, как было на душе:
– Признаюсь, сердцем не растаял от радости, ваше сиятельство. Только ведь я слуга государев. Не на именины еду. Служба.
– Другого и не думал услышать. Так держать, капитан! – Иван Евсеевич хрипло прокашлялся в горсть. – Ну-т, а как думаешь, сдюжим со шведом?
– А что тут гадать на бобах? Чай не девки на Святки[35]... Обязаны сдюжить. Да, кстати! – Лунев встрепенулся. – Зацепили вы меня за живое, Иван Евсеич. Как есть заинтриговали. Что-то ведь хотели-с... мне передать?
– Ха! Экий ты быстрый, голубчик, готов кота в мешке получить. А ежели за мой «дар» тебе придется в полуношный край отправиться, северное сияние созерцать?
Офицер думал недолго, лишь перекинул ногу.
– А я и без того назавтра в ту глушь еду. Хрен редьки не слаще. Полно томить, ваше сиятельство. Не запирайтесь, сказывайте. Машеньку жажду узреть...
– Отрадно слышать, – сказал полковник одобрительно и с почтением. – Так и должно быть. Щас, погоди чуток. Она, стрекоза, поди ж тоже вся извелась.
Граф, жестко ставя ногу, прошел через залу туда, где в «оружейном углу» вековали ажурные, с латунными орлиными лапами, кованые корзины; прибывавшие на званые обеды и ассамблеи господа оставляли в них, на европейский манер, свои шпаги, сабли и палаши; там же, по соседству, находилось сандаловое трюмо, в один из ящиков которого старик запустил руки и бережно извлек крупный сверток.
Поднявшийся следом Лунев хотел было помочь, но Иван Евсеевич лишь отмахнулся.
– Это тебе, друг мой, лично от его высокопревосходительства графа Ягужинского. Намедни он посетил наши палестины, и вот... велел передать от Адмиралтейской коллегии. Ты, братец, как я понял со слов Павла Ивановича, должен прибыть в распоряжение капитан-командора Иевлева, не так ли?
Лунев искренне изумился.
– Ваше сиятельство с ним знакомы?
– Сие громко сказано. Так, только слыхивал. Он же, как мне известно, немногим старше тебя. Сам понимаешь, вино не моих годов выдержки... Ан видишь, уже каких высот достиг, давай догоняй...
Когда граф развернул сверток, Григория невольно охватил благоговейный трепет. На снежном поле шелковых складок лоснились небесно-голубые, широкие скрещенные полосы священного креста.
– Андреевский флаг![36] – Слова выскочили взволнованно и по-мальчишечьи пылко, раньше, чем Григорий успел прикусить язык.
– Он самый, красавец! Помню, как и ты, день его утверждения. Помню как сейчас радость и гордость в очах государя Петра Алексеича! Славный был день, как и флаг! Ишь ты, как светел и свеж! Прямо Господни молнии на небосводе... на радость России, на устрашение врагу. Так-то, знай наших!
Капитан внимательно посмотрел на графа Панчина. Ритм речи графа, убедительность и весомость фраз – все было как обычно, вот только таящаяся в голосе органная нота да хрипотца... Григорию вдруг стало не по себе: доверие и ответственность, возлагаемые на него, давили и распирали грудь, но в следующий момент по жилам его будто разлили шампанское:
– Что я должен с ним сделать?
– Доставить, голубчик, в Архангельск... в полной сохранности и лично в руки капитан-командору Иевлеву. Там уж, на месте, он сам тебя просветит, что к чему... Ну, вот и все, Гриша. Я свою миссию выполнил. Доложил, передал. Не изволишь ли? За такое-то дело! – Граф щедро наполнил рюмки; в его прищуренных глазах тлели ласковые огоньки удовольствия.
– Хм, изволю! – Григорий куснул ус: «Как тут откажешь?» – Вы и мертвого уговорите, ваше сиятельство.
– Вот и славно, голубчик, – бодро откликнулся граф, а сам подумал: «А то моя-то... грымза-дозор...», и вслух: – А то моя благоверная, милейшая лебедушка Евдокия Васильевна, э-эх!.. За Андреевский флаг! Лети к своей ненаглядной, капитан. И чтоб твои паруса всегда надувались попутным ветром... Драгоценную жемчужину из ларца доверяю тебе. Бела, румяна, кругом без изъяна. Виват!
Глава 4
...Полдень, по-летнему жаркий и белый, ослепил Григория, когда он наконец вырвался из пенат Панчиных.
– Любезный! – сбегая по ступеням, окликнул он застрявшего в зевоте дворецкого. – Не знаешь, где Мария Ивановна? Так видел, нет, болван? На пруду?!
Разбитый «в голландском жанре» парк дыхнул на Григория запахом русских берез, душистых подмосковных лип и свежевскопанной земли. Он пробежал малую дубовую аллейку; свернул на боковую. В его счастливых от волнения глазах шрапнелью дробились и преломлялись солнечные лучи; под ногами лежали тигровые, пятнистые тени разлапистых ветвей и листвы... Где-то у флигеля, за спиной, на салатном лугу протяжно и низко ревела отбившаяся корова; дребезжащий звук ее ботала одиноко грёмкал в ленивой тишине желтоглазого полдня.
– Маша-а! Ма-ша-а-а! Да где ж она?
...Впереди ослепительно блеснул зеленой синевой пруд; у берега показалась рябая скорлупа полузатопленной лодки; кувшинки, молочно-белые лилии и небольшое стадо пятнистых рыже-белых коров, забредших по недогляду пастуха в графский парк...
– Ма-ша-а!
– Гриша! – совсем рядом звонким всплеском откликнулся желанный голос. И вот на палевую аллею, промелькнув за изумрудными стрелами камышей, вынырнула стройная, в розовом платье, барышня. На миг она замерла, как вспугнутая серна; вскинула к груди руки с маленьким белым веером и тут же с радостным восклицанием бросилась к нему.
Она бежала так скоро, что Лунев видел лишь розовый всполох пышного платья да темный глянец туго завитых локонов, взвихренных и скачущих надо лбом.
Он подхватил ее на руки, легко оторвал от земли и закружил в вихре, видя перед собою лишь серый блеск счастливых глаз в тени длинных темных ресниц.
– Жизнь моя! Машенька!
– Гриша!
– Я так соскучился! Милая!
– Ой, больно-о! Ай, задушишь! Сумасшедший! Я тебя тоже, тоже безумно люблю! Да поставь ты меня на землю!
Он выполнил ее просьбу; но она и не думала покидать объятий; напротив – вытягиваясь на носках, кинув на плечи суженому изогнутые, золотистые от солнца оголенные руки, она целовала его в щеки, усы, нос, губы, бронзовую от солнца и ветра шею; вжималась в его широкую грудь, точно замерзла и хотела угреться на ней, комкала в пальцах офицерское сукно, от которого пахло табаком, прогорклым запахом солдатчины и еще чем-то бесконечно надежным, любимым и верным.
– Ты знаешь, – губы ее дрожали, – для меня лучше тебя нет никого на свете.
– И для меня. У меня никого нет дороже тебя!
– Но почему, почему так долго?! – Она продолжала осыпать его короткими, заполошными поцелуями.
– Погоди, позволь... Я-то в чем виноват? – Григория подмывало бодрящее веселье. – Твой батюшка-чародей... покуда все не выспросил, не спознал, покуда...
– Дно графина не увидел? – Она закусила малиновую губку, чувствуя себя в эту секунду по-детски глубоко несчастной, несправедливо обиженной.
– Ну, не без этого... – Он посмотрел на розовую мочку маленького ушка, в которой горел рубиновый глазок, прикрытый веселым локоном, и ему стало забавно. – Брось, на то повод был.
– А я для тебя не повод? У батюшки, известное дело – повод всегда найдется. А про меня... он говорил что?
– О сем больше иного! И то, что «во дворце есть темница для девицы», и что «наша красавица сама управится».
– И что у него «слуги верные – скверные», «злодействуют – бездействуют»... Хватит! – Она топнула ножкой. – Ты все шутишь, шутишь, Гришка! А завтра тебя и след простыл! Ну почему? Почему?! У других отцы тоже... но не такие же? Не батюшка, а цербер... Шут гороховый... Что «Машенька»? Гляди-ка, обхохочешься с ним...
Григорий с улыбкой посмотрел на любимую, на ее шелковистую щечку с ямочкой... Взгляд был по-прежнему ласков, дружественен, но ревность заставляла лучиться его совсем иным светом...
– Ну, что ты молчишь? – Она, задыхаясь, бегло скользила по нему негодующими, незрячими одновременно от счастья и досады глазами. – Смешно? Весело вам, капитан?
– Да нет, просто не хочу время терять на это... Пустое. Твой почтенный батюшка Иван Евсеевич... и вправду изрядно истребил наших часов. А потому, – его сильная рука, охватом лежавшая на осиной талии невесты, напряглась и властно притянула к себе, – на все оставшееся время ты, душа моя, переходишь в мое полное распоряжение.
Он не дал ей взять слово; прижал к себе, послушную, полыхнувшую краской щек, утопил ее губы в своих – неуемно, жадно, с восхитительной желанною страстью...
– Пройдемся? Расскажешь о себе... Что нового? С кем виделась в Москве, что нынче читаешь? Была в нашем любимом Коломенском? Помнишь Вознесенскую церковь?
Она согласно тряхнула кудряшками, глядя на него смеющимися, блестящими от слез счастливыми глазами; шмыгнула пару раз носиком, но, отбрасывая прелестным девичьим жестом докучливый локон со щеки, заметила:
– Только чур дойдем наперед до дома. Ишь, заразы! – Она кивнула на растянувшихся вдоль пруда коров. – След Лукашку упредить... Не то батюшка крепко гневаться будет. Тогда держись – всем влетит по первое число!
Взявшись за руки, влюбленные не спеша направились к стройно белевшим сквозь яркую июльскую зелень колоннам дома. На душе у них пели соловьи.
Она то и дело ласкалась, прижималась к нему, а он, окутанный «нежными туманами» ее духов и нагретого солнцем жаркого тела, чувствовал себя счастливейшим на земле. «Разве такое воз-мож-но?» – задавался мыслью Григорий. И не пытался ответить. В этот час, в этот прекрасный миг – он вручал счастью свою беспокойную, суровую, перетянутую офицерским ремнем, опасную, но не лишенную смысла и цели жизнь. «Разве такое возможно? – уж против воли, эхом повторился вопрос. – Боже, как нам хорошо, как сладко! Благодарю тебя, Господи!..» Лунев в эту минуту и вправду готов был обнять весь мир. Он любил теперь и графиню Евдокию Васильевну с ее старомодной фероньеркой, и главу семейства – графа Панчина с его серебряными, пахнущими жженкой усами, и ливрейных услужливых лакеев, и даже дворецкого Осипа, в порыве непосредственности всякий раз при встрече дерущего в зевоте свой жабий рот.
...Кучер Лукашка был уже оповещен об оказии на пруду, и они продолжили прогулку по центральной аллее, под переливчатые, «чивливые» трели сокрытых в листве птиц; отдаваясь течению милых чувств, солнечной ряби, тихому колыханию цветов, сопровождаемые летучей камарильей синих призрачных стрекоз.
– Ну, давай ты... быстрее, право! Во-он, глянь, глянь, матушка! Эко славно идут! Благословенное семейство! Лучше и мечтать нечего.
– Да я уж видела их даве, когда Осипу ключи от амбара передавала, – озабоченно вздохнула Евдокия Васильевна, тяготевшая на склоне лет к сидячей спокойной жизни, не в пример своему живому, непоседливому супругу.
– Давай, давай! Не успеешь! Что делать, божество мое! Шапка Мономаха! Мы обязаны ее носить, как бы сие ни было подчас тяжело! Ать-два!
– Хорошо, – коротко согласилась графиня, давно уже смирившаяся и во всем соглашавшаяся со своим благоверным, который был для нее оракулом.
– Давай, давай! Глянь еще р-раз! Чай, не ослепнешь от радости!
Графиня, щелкнув роговым лорнетом, поднесла его к глазам; дюже высунулась из окна.
– Да куда ты?! Не вывались, курица! Тоже мне, соколица, язвить вас в душу... тетери! – Панчин как ухватом словил ее руками за пышный зад. – Ну-т, зришь что? А-а?!
– Ах, хороши. Чудная пара.
– Славная парочка, гусь и гагарочка... Ну-т, слава Богу! Спаси Господи! Только б все пули мимо... – стащив жену с подоконника, закрестился на образа граф; и тотчас, морща голое лицо в улыбке, цокнул языком: – Ишь ты, наша-то Машутка, так и ластится к нему кошкой...
– А чем тебе наша Машенька-душенька нехороша? – Евдокия Васильевна, уязвленная замечанием мужа, на сей раз не стала умилять его своим мудрым женским тактом. Встала на дыбы. – Так чем она... хуже? Чем тебе невеста не нравится?
– А-ай! Да нравится, нравится, то и козе понятно... Но ведь, помилуй Бог! Каждый Божий день ее юбка у меня перед глазами: фить-фьють! Скок-поскок! Туда-сюда! Туда-сюда!
– Ваня! – обиженно пискнула графиня. Всхлипнула в платок.
– Вот и я о том, душа моя! Григорий-то, ишь каков молодец есть! Кому рожь, кому пшеница... а он на нашей стрекозе готов хоть нынче жениться. Вот отобьем с Божьей помощью шведского Карлу... и уж тогда не держите меня! Закачу свадьбу-у, чтоб чертям тошно стало!
– Уж ты-то закатишь... – Графиня поджала губы.
– А то?! – Отставной полковник задержал на ней пристальный взгляд и словно впервые за последние месяцы как следует рассмотрел хозяйку. И в ладной фигуре ее, и в лице была та гаснущая, ущербная красота, которой уж неярко светится женщина, прожившая пятидесятую осень. Однако это «открытие» лишь на миг приглушило речистого графа, и он с жаром продолжил: – Я, между прочим, младшенькую замуж выдаю-с! Это тебе не папильотки в волосах гнездить... Жемчужину из ларца, цветок аленький из души, можно сказать, вырываю, а ты...
– Иван Евсеевич! Окстись! Я о другом!
– О чем?
– Какой «гусь»? Прости меня, Господи! Какая к шуту «гагарочка»? Фе, Ваня! Это уже совсем дурной тон! Где твоя гениальная голова?
Честолюбивая графиня при кажущейся покорности принимала подобные назревшие вопросы гораздо ближе к сердцу, нежели сам Панчин.
– Что за ярлыки? Что за сравнения? О, я тебя умоляю!
– Но что-о?
– А то: сказал бы – как два облачка на небе... как два ангела любви, что плывут к берегам, к гавани своей мечты... Ай!.. Сам ты... гусь лапчатый...
– Но, но, Евдокия! – Граф болезненно застонал, но тут же оживился: – А что? «Как два ангела любви...» Отменно звучит. Пусть по-твоему будет. Я-с человек доступный.
На очередном повороте дорожки она поймала себя на мысли, что не желает возвращаться домой. «Если бы парк не имел пределов, то не было бы конца нашей прогулке», – подумала она и, щуря на солнце густые ресницы, посмотрела вперед, туда, где черные стволы деревьев растворялись в изумрудном таинстве листвы.
– Ты не устала? Пройдемся еще? – Григорий дружески заглянул ей в лицо и крепче сдавил нежные пальчики в изгибе своей руки. Она в ответ клюнула его поцелуем в скулу и кокетливо рассмеялась:
– Вон до тех дремучих кустов!
– Мы что ж там, разбойников вязать будем али в губы целоваться?
– А уж это мы посмотрим на ваше поведение, господин капитан! – Она озорно сверкнула глазами и картинно обмахнулась снежным веером; но тут же озадачилась, глянула в лицо идущего следом Григория – уловила сухой, утомленный блеск его глаз. – Бедный, бедный мой капитан... Ты же устал с дороги. Тебе бы выспаться, отдохнуть!
– Твои уста, – он браво сбил ботфортом рыжую шляпку волнушки, – слаще любого сна! А твои...
– Тогда догоняй невесту, жених!
Она ловко подхватила пышные юбки и, козой прыгая по высокой траве, с веселым смехом бросилась наутек. Она бежала легко и так быстро, что он видел только бившиеся под розовым шелком стройные щиколотки, мелькавшие оборки да узкие туфельки. Григорий нагнал ее на лугу, вновь подхватил на руки и, целуя пунцовый бутон губ, зарылся пальцами в струящийся шелк упругих волос. Машенька Панчина была восхитительна, но влюбленному Луневу, три месяца не видевшему женщин, она казалась преувеличенно, не по-земному красивой.
...И снова они петляли по аллеям. Замедляя шаг, парочка остановилась у прозрачного ручья. Было душно, и они испили воды. По лицам катились бриллиантовые капли, глаза смеялись. Он поманил ее к себе и весело сказал:
– Бедный бережет обувь, богатый – ноги. Давай, не бойся! – Капитан протянул руку, и когда она подала свою, то заметила в его глазах какой-то особенный блеск. Заметила, пожалуй, впервые, и то, какими яркими, почти синими кажутся его светлые глаза на фоне загорелого лица.
Они перескочили через ручей, и Мария задала вопрос, давно не дававший ей покоя:
– А правда, что государь наш ростом с каланчу? – спросила она, стараясь заглянуть ему в глаза.
– Как, ты ни разу не видала Его Величество? Он же был у вас!
– Лишь однажды... но я, как на грех, была у тетки в Рязани...
Григорий потер лоб, словно что-то вспоминая, и, глядя сверху вниз Марии в лицо, вдруг улыбнулся простой улыбкой, расщепляя углы глаз на множество тонких морщинок:
– Да, государь наш высок[37], на зависть многим. Облик его поражает. Я ему буду, как ты мне – по плечо.
– И правда, что он силен, как Ахиллес[38]?
– И это правда, государь Петр Алексеевич разгибает руками подкову и цепь рвет, ровно та из голой пеньки[39].
– И ты сие видел? – Мария округлила глаза.
– Я – нет. А вот саксонский курфюрст Август Второй, оного ляхи избрали своим королем, – видел. Он, говорят, тоже силы неимоверной... коня на плечах поднять может!
– А Карл, шведский король?
– Тот очень молод[40], жидковат он будет против государя Петра Алексеевича, зато духом силен, как дьявол... Недаром вся Европа от него дрожит! Ан нашего государя чужой славой не запугаешь. Он сам кого хошь в полынью окунет и на печь посадит. Государь человек замечательный. Редкий, необычайный. Манеры его отнюдь не царские: походка стремительна, движения резки, глас громовой. В делах терпеть не может медлительности; не выносит пышных и долгих царских приемов и выездов. Ход его жизни скор, как и мысль. Того же он строго требует и от других.
– Любезный! – сбегая по ступеням, окликнул он застрявшего в зевоте дворецкого. – Не знаешь, где Мария Ивановна? Так видел, нет, болван? На пруду?!
Разбитый «в голландском жанре» парк дыхнул на Григория запахом русских берез, душистых подмосковных лип и свежевскопанной земли. Он пробежал малую дубовую аллейку; свернул на боковую. В его счастливых от волнения глазах шрапнелью дробились и преломлялись солнечные лучи; под ногами лежали тигровые, пятнистые тени разлапистых ветвей и листвы... Где-то у флигеля, за спиной, на салатном лугу протяжно и низко ревела отбившаяся корова; дребезжащий звук ее ботала одиноко грёмкал в ленивой тишине желтоглазого полдня.
– Маша-а! Ма-ша-а-а! Да где ж она?
...Впереди ослепительно блеснул зеленой синевой пруд; у берега показалась рябая скорлупа полузатопленной лодки; кувшинки, молочно-белые лилии и небольшое стадо пятнистых рыже-белых коров, забредших по недогляду пастуха в графский парк...
– Ма-ша-а!
– Гриша! – совсем рядом звонким всплеском откликнулся желанный голос. И вот на палевую аллею, промелькнув за изумрудными стрелами камышей, вынырнула стройная, в розовом платье, барышня. На миг она замерла, как вспугнутая серна; вскинула к груди руки с маленьким белым веером и тут же с радостным восклицанием бросилась к нему.
Она бежала так скоро, что Лунев видел лишь розовый всполох пышного платья да темный глянец туго завитых локонов, взвихренных и скачущих надо лбом.
Он подхватил ее на руки, легко оторвал от земли и закружил в вихре, видя перед собою лишь серый блеск счастливых глаз в тени длинных темных ресниц.
– Жизнь моя! Машенька!
– Гриша!
– Я так соскучился! Милая!
– Ой, больно-о! Ай, задушишь! Сумасшедший! Я тебя тоже, тоже безумно люблю! Да поставь ты меня на землю!
Он выполнил ее просьбу; но она и не думала покидать объятий; напротив – вытягиваясь на носках, кинув на плечи суженому изогнутые, золотистые от солнца оголенные руки, она целовала его в щеки, усы, нос, губы, бронзовую от солнца и ветра шею; вжималась в его широкую грудь, точно замерзла и хотела угреться на ней, комкала в пальцах офицерское сукно, от которого пахло табаком, прогорклым запахом солдатчины и еще чем-то бесконечно надежным, любимым и верным.
– Ты знаешь, – губы ее дрожали, – для меня лучше тебя нет никого на свете.
– И для меня. У меня никого нет дороже тебя!
– Но почему, почему так долго?! – Она продолжала осыпать его короткими, заполошными поцелуями.
– Погоди, позволь... Я-то в чем виноват? – Григория подмывало бодрящее веселье. – Твой батюшка-чародей... покуда все не выспросил, не спознал, покуда...
– Дно графина не увидел? – Она закусила малиновую губку, чувствуя себя в эту секунду по-детски глубоко несчастной, несправедливо обиженной.
– Ну, не без этого... – Он посмотрел на розовую мочку маленького ушка, в которой горел рубиновый глазок, прикрытый веселым локоном, и ему стало забавно. – Брось, на то повод был.
– А я для тебя не повод? У батюшки, известное дело – повод всегда найдется. А про меня... он говорил что?
– О сем больше иного! И то, что «во дворце есть темница для девицы», и что «наша красавица сама управится».
– И что у него «слуги верные – скверные», «злодействуют – бездействуют»... Хватит! – Она топнула ножкой. – Ты все шутишь, шутишь, Гришка! А завтра тебя и след простыл! Ну почему? Почему?! У других отцы тоже... но не такие же? Не батюшка, а цербер... Шут гороховый... Что «Машенька»? Гляди-ка, обхохочешься с ним...
Григорий с улыбкой посмотрел на любимую, на ее шелковистую щечку с ямочкой... Взгляд был по-прежнему ласков, дружественен, но ревность заставляла лучиться его совсем иным светом...
– Ну, что ты молчишь? – Она, задыхаясь, бегло скользила по нему негодующими, незрячими одновременно от счастья и досады глазами. – Смешно? Весело вам, капитан?
– Да нет, просто не хочу время терять на это... Пустое. Твой почтенный батюшка Иван Евсеевич... и вправду изрядно истребил наших часов. А потому, – его сильная рука, охватом лежавшая на осиной талии невесты, напряглась и властно притянула к себе, – на все оставшееся время ты, душа моя, переходишь в мое полное распоряжение.
Он не дал ей взять слово; прижал к себе, послушную, полыхнувшую краской щек, утопил ее губы в своих – неуемно, жадно, с восхитительной желанною страстью...
* * *
Когда взрыв радости отчасти схлынул, и кипяток чувств, заливавший грудь, подостыл, дав ровнее стучаться сердцам, – Лунев бережно, но решительно разжал сомкнутые на его шее руки Марии и, приобняв ее за плечи, мягко предложил:– Пройдемся? Расскажешь о себе... Что нового? С кем виделась в Москве, что нынче читаешь? Была в нашем любимом Коломенском? Помнишь Вознесенскую церковь?
Она согласно тряхнула кудряшками, глядя на него смеющимися, блестящими от слез счастливыми глазами; шмыгнула пару раз носиком, но, отбрасывая прелестным девичьим жестом докучливый локон со щеки, заметила:
– Только чур дойдем наперед до дома. Ишь, заразы! – Она кивнула на растянувшихся вдоль пруда коров. – След Лукашку упредить... Не то батюшка крепко гневаться будет. Тогда держись – всем влетит по первое число!
Взявшись за руки, влюбленные не спеша направились к стройно белевшим сквозь яркую июльскую зелень колоннам дома. На душе у них пели соловьи.
Она то и дело ласкалась, прижималась к нему, а он, окутанный «нежными туманами» ее духов и нагретого солнцем жаркого тела, чувствовал себя счастливейшим на земле. «Разве такое воз-мож-но?» – задавался мыслью Григорий. И не пытался ответить. В этот час, в этот прекрасный миг – он вручал счастью свою беспокойную, суровую, перетянутую офицерским ремнем, опасную, но не лишенную смысла и цели жизнь. «Разве такое возможно? – уж против воли, эхом повторился вопрос. – Боже, как нам хорошо, как сладко! Благодарю тебя, Господи!..» Лунев в эту минуту и вправду готов был обнять весь мир. Он любил теперь и графиню Евдокию Васильевну с ее старомодной фероньеркой, и главу семейства – графа Панчина с его серебряными, пахнущими жженкой усами, и ливрейных услужливых лакеев, и даже дворецкого Осипа, в порыве непосредственности всякий раз при встрече дерущего в зевоте свой жабий рот.
...Кучер Лукашка был уже оповещен об оказии на пруду, и они продолжили прогулку по центральной аллее, под переливчатые, «чивливые» трели сокрытых в листве птиц; отдаваясь течению милых чувств, солнечной ряби, тихому колыханию цветов, сопровождаемые летучей камарильей синих призрачных стрекоз.
* * *
Из окна роскошного особняка за удаляющейся влюбленной парой сторожливо дозорил глава семейства граф Панчин. Уже боясь окончательно потерять чету из виду, он тихохонько торкнул локтем в бок супружницу и с возмущением пробурчал:– Ну, давай ты... быстрее, право! Во-он, глянь, глянь, матушка! Эко славно идут! Благословенное семейство! Лучше и мечтать нечего.
– Да я уж видела их даве, когда Осипу ключи от амбара передавала, – озабоченно вздохнула Евдокия Васильевна, тяготевшая на склоне лет к сидячей спокойной жизни, не в пример своему живому, непоседливому супругу.
– Давай, давай! Не успеешь! Что делать, божество мое! Шапка Мономаха! Мы обязаны ее носить, как бы сие ни было подчас тяжело! Ать-два!
– Хорошо, – коротко согласилась графиня, давно уже смирившаяся и во всем соглашавшаяся со своим благоверным, который был для нее оракулом.
– Давай, давай! Глянь еще р-раз! Чай, не ослепнешь от радости!
Графиня, щелкнув роговым лорнетом, поднесла его к глазам; дюже высунулась из окна.
– Да куда ты?! Не вывались, курица! Тоже мне, соколица, язвить вас в душу... тетери! – Панчин как ухватом словил ее руками за пышный зад. – Ну-т, зришь что? А-а?!
– Ах, хороши. Чудная пара.
– Славная парочка, гусь и гагарочка... Ну-т, слава Богу! Спаси Господи! Только б все пули мимо... – стащив жену с подоконника, закрестился на образа граф; и тотчас, морща голое лицо в улыбке, цокнул языком: – Ишь ты, наша-то Машутка, так и ластится к нему кошкой...
– А чем тебе наша Машенька-душенька нехороша? – Евдокия Васильевна, уязвленная замечанием мужа, на сей раз не стала умилять его своим мудрым женским тактом. Встала на дыбы. – Так чем она... хуже? Чем тебе невеста не нравится?
– А-ай! Да нравится, нравится, то и козе понятно... Но ведь, помилуй Бог! Каждый Божий день ее юбка у меня перед глазами: фить-фьють! Скок-поскок! Туда-сюда! Туда-сюда!
– Ваня! – обиженно пискнула графиня. Всхлипнула в платок.
– Вот и я о том, душа моя! Григорий-то, ишь каков молодец есть! Кому рожь, кому пшеница... а он на нашей стрекозе готов хоть нынче жениться. Вот отобьем с Божьей помощью шведского Карлу... и уж тогда не держите меня! Закачу свадьбу-у, чтоб чертям тошно стало!
– Уж ты-то закатишь... – Графиня поджала губы.
– А то?! – Отставной полковник задержал на ней пристальный взгляд и словно впервые за последние месяцы как следует рассмотрел хозяйку. И в ладной фигуре ее, и в лице была та гаснущая, ущербная красота, которой уж неярко светится женщина, прожившая пятидесятую осень. Однако это «открытие» лишь на миг приглушило речистого графа, и он с жаром продолжил: – Я, между прочим, младшенькую замуж выдаю-с! Это тебе не папильотки в волосах гнездить... Жемчужину из ларца, цветок аленький из души, можно сказать, вырываю, а ты...
– Иван Евсеевич! Окстись! Я о другом!
– О чем?
– Какой «гусь»? Прости меня, Господи! Какая к шуту «гагарочка»? Фе, Ваня! Это уже совсем дурной тон! Где твоя гениальная голова?
Честолюбивая графиня при кажущейся покорности принимала подобные назревшие вопросы гораздо ближе к сердцу, нежели сам Панчин.
– Что за ярлыки? Что за сравнения? О, я тебя умоляю!
– Но что-о?
– А то: сказал бы – как два облачка на небе... как два ангела любви, что плывут к берегам, к гавани своей мечты... Ай!.. Сам ты... гусь лапчатый...
– Но, но, Евдокия! – Граф болезненно застонал, но тут же оживился: – А что? «Как два ангела любви...» Отменно звучит. Пусть по-твоему будет. Я-с человек доступный.
* * *
...Влюбленные еще долго гуляли по парку; бродили среди аккуратно подстриженных аллей и кудрявых кленов, взявшись за руки. Летний ветерок колыхал нежным дыханием листву, птичьи перья, газовые ленты на платье Машеньки, и ей казалось, что сам зеленый бог лесов смотрит на них с каждого дерева и доверительно шепчется с полуденной листвой.На очередном повороте дорожки она поймала себя на мысли, что не желает возвращаться домой. «Если бы парк не имел пределов, то не было бы конца нашей прогулке», – подумала она и, щуря на солнце густые ресницы, посмотрела вперед, туда, где черные стволы деревьев растворялись в изумрудном таинстве листвы.
– Ты не устала? Пройдемся еще? – Григорий дружески заглянул ей в лицо и крепче сдавил нежные пальчики в изгибе своей руки. Она в ответ клюнула его поцелуем в скулу и кокетливо рассмеялась:
– Вон до тех дремучих кустов!
– Мы что ж там, разбойников вязать будем али в губы целоваться?
– А уж это мы посмотрим на ваше поведение, господин капитан! – Она озорно сверкнула глазами и картинно обмахнулась снежным веером; но тут же озадачилась, глянула в лицо идущего следом Григория – уловила сухой, утомленный блеск его глаз. – Бедный, бедный мой капитан... Ты же устал с дороги. Тебе бы выспаться, отдохнуть!
– Твои уста, – он браво сбил ботфортом рыжую шляпку волнушки, – слаще любого сна! А твои...
– Тогда догоняй невесту, жених!
Она ловко подхватила пышные юбки и, козой прыгая по высокой траве, с веселым смехом бросилась наутек. Она бежала легко и так быстро, что он видел только бившиеся под розовым шелком стройные щиколотки, мелькавшие оборки да узкие туфельки. Григорий нагнал ее на лугу, вновь подхватил на руки и, целуя пунцовый бутон губ, зарылся пальцами в струящийся шелк упругих волос. Машенька Панчина была восхитительна, но влюбленному Луневу, три месяца не видевшему женщин, она казалась преувеличенно, не по-земному красивой.
...И снова они петляли по аллеям. Замедляя шаг, парочка остановилась у прозрачного ручья. Было душно, и они испили воды. По лицам катились бриллиантовые капли, глаза смеялись. Он поманил ее к себе и весело сказал:
– Бедный бережет обувь, богатый – ноги. Давай, не бойся! – Капитан протянул руку, и когда она подала свою, то заметила в его глазах какой-то особенный блеск. Заметила, пожалуй, впервые, и то, какими яркими, почти синими кажутся его светлые глаза на фоне загорелого лица.
Они перескочили через ручей, и Мария задала вопрос, давно не дававший ей покоя:
– А правда, что государь наш ростом с каланчу? – спросила она, стараясь заглянуть ему в глаза.
– Как, ты ни разу не видала Его Величество? Он же был у вас!
– Лишь однажды... но я, как на грех, была у тетки в Рязани...
Григорий потер лоб, словно что-то вспоминая, и, глядя сверху вниз Марии в лицо, вдруг улыбнулся простой улыбкой, расщепляя углы глаз на множество тонких морщинок:
– Да, государь наш высок[37], на зависть многим. Облик его поражает. Я ему буду, как ты мне – по плечо.
– И правда, что он силен, как Ахиллес[38]?
– И это правда, государь Петр Алексеевич разгибает руками подкову и цепь рвет, ровно та из голой пеньки[39].
– И ты сие видел? – Мария округлила глаза.
– Я – нет. А вот саксонский курфюрст Август Второй, оного ляхи избрали своим королем, – видел. Он, говорят, тоже силы неимоверной... коня на плечах поднять может!
– А Карл, шведский король?
– Тот очень молод[40], жидковат он будет против государя Петра Алексеевича, зато духом силен, как дьявол... Недаром вся Европа от него дрожит! Ан нашего государя чужой славой не запугаешь. Он сам кого хошь в полынью окунет и на печь посадит. Государь человек замечательный. Редкий, необычайный. Манеры его отнюдь не царские: походка стремительна, движения резки, глас громовой. В делах терпеть не может медлительности; не выносит пышных и долгих царских приемов и выездов. Ход его жизни скор, как и мысль. Того же он строго требует и от других.