Страница:
Их было не меньше дюжины... Сокольничий прекрасно видел, как бесшумно извивались змеями их тела по земле, как мелькали в траве подошвы иноземных сапог с загнутым вверх носком – гутулов.
...Он и глазом не успел моргнуть, как один из желтолицых оказался возле дядьки Василия, выхватил кривой нож, замахнулся над спящим...
Есть люди, кои в минуту опасности столбенеют; руки опустят и отдают, как овцы, свою жизнь на волю мясника... Да только Савка Сорока был не из тех. Сызмальства и вожжами, и лаской его вразумлял отец – княжий лучник: «Прежде дело задай рукам, а уж мозги – пущай вдогон перстам поспевают!»
Так и вышло! Не зря, видно, Савка накануне маял оселок – затачивал железные наконечники. «Ххо-к!», «ххо-к!» – это звенела сухожильная тетива его лука, посылая в полет две стрелы.
«Ххо-к!» – третья подружка смерти с веселой злостью сорвалась с тетивы.
Нет, неспроста на господском дворе Савка слыл важным стрелком. Недаром он с трехсот локтей[63] без промаху «лупил» в середку подвешенной на крюк подковы. Не дрогнула его рука и на сей раз, не подвел соколиный глаз.
Первая остроклювая вестница с хлюстом прошила горло лазутчика, угодив точно в трахею... Монгол выронил нож и, задыхаясь, харкая и клокоча хлынувшей из ноздрей и глотки кровью, рухнул снопом поперек дядьки Василия.
Ошеломленные внезапной гибелью своего собрата-ордынца, татары на мгновение оторопели.
И тут вторая стрела, высвистав песню смерти, с глухим стуком пробила кожаный доспех еще одного, застряв по самое оперение между лопаток. Желтолицый всплеснул руками и уткнулся в серую золу кострища.
Но вот третья – изменница-стерва – лишь калено и звонко вжикнула по стали монгольского остропырого шлема и отскочила прочь.
Ан главное – «Слава Христу!» – было выиграно время!
...Когда Савка сломя голову с мечом подбежал на выручку – русская сталь уже яро звенела и грызлась с монгольской.
Наши не дрогнули – пластались будь здоров, но и татары, будто заговоренные колдовской молитвой, рубились отчаянно, крепко держа подо лбом кочевую заповедь: «Кто не защищается – погибает. Горе бросившим оружие!»
Однако и густая кровь русичей испокон веков ведала: «Победа воина – на острие его меча».
– Береги-ись!
Сорока едва успел пригнуться, и это спасло ему жизнь. Наскочивший на него огромный монгол вспорол воздух лезвием изогнутой сабли ровнехонько в том месте, где только что была Савкина голова. И тут же снова разящий удар с жутким свистом опалил холодком щеку.
Распаренный безумием, кое рычало, скрежетало, лязгало вокруг, сокольничий выбросил вперед меч. Сталь вошла меж ребер врага, и Савка, не успевший выдернуть клинок, явственно ощутил на нем судорожный трепет оседавшей плоти.
Плоское, как сковородка, лицо монгола разорвал немой крик. На краткий миг их взгляды скрестились. На Сороку мертво таращились из узких бойниц залитые болью и ненавистью глаза. Смуглолицый подломился в коленях, в горле его застряло проклятье.
...Мимо пронеслась вспененная кобыла, тащившая зарубленного Хлопоню. Нога его запетлялась в перекрученном стремени, и лошадь несла ошалело в степь, мотая изнахраченное в кровь тело по щебню.
– Врешь, злодыга! Кр-р-руши пёсью щень!!
Боевой топор Василия, умытый кровью, с плеча описал дугу. Страшный удар с длинным протягом развалил череп кочевника, как сосновую чурку, надвое.
И тут... враг дрогнул – не выдержал натиска. Еще двое пали под ударами русских мечей. Остальные бросились к лошадям. Их оставалось трое.
Савка с Тимохой, сыном галицкого кузнеца, попытались нагнать отставшего в длинной кипчакской кольчуге монгола, но тот не давал им приблизиться, лихо выпуская стрелы одну за одной, покуда верхами не подоспели его ордынцы. Тогда он вскочил на круп коня и, цепко ухватившись за пояс своего соплеменника, издал победный клич Дикой Степи.
...Муть чугуном налила темя. В горле застрял тошнотворный ком, когда Савка вернулся к подводам. У костровища, поджав колени к груди, утробно хрипел ловчий Владимир (больше известный между своими как Разгуляй или Мочало). Под животом его курился жаром розовый с сизой прожилью глянец выпростанных кишок. Зола и песок густо забархатили этот пульсирующий корчью и мукой кровистый клубок.
– Отходит, спаси Господи... – Василий стянул с головы рысий треух, перекрестился. – Давай евось, робятня... на повозку, до кучи. Нехай там смертушку примет... Эй, Тимоха! – Зверобой растерянно огляделся окрест. – Сколь нас-то осталось вживе?
– Дак воть... трое и есть... Мы с Сорокой да ты, стал быть, кум...
– А Стенька Пест[64]? Ужли... тоже?.. – Каменные скулы Василия задрожали.
– Не сумлевайся, – мрачно прозвучал ответ. – Тамось он... у ручья. Видал я... как евось примолвила гадюка-стрела татарская...
– Н-да-а... Подковал нас нонче степняк наперед. Воть тебе и «татаре», Савка... Бушь знать теперя, хто такие... зазнакомились. Благо хоть ты не оплошал, малый. Не твой бы дозор... всех бы под корень кончал тугарин. Ну-ть, давай... подымай его, паря... Шо плошки[65] уставил? В Киев зараз скакать нады! Князей скорееча упредить: степь под татарами!
Савка без промедленья подхватил под мышки Владимира, но тот взвыл по-звериному, заклацал зубами:
– А-а-ха-а-а-а! Братцы, кончайте меня! Христом Богом молю! А-а-а-а...а! Мочи моей нема! Ну шо ж вы тянете, гады! До-бей...
Меч Василия оборвал страдания Разгуляя. Ловчий дернул лопатками и навеки затих. Однако ни ему, ни другим сложившим головы княжим добытчикам отправиться в последний путь к вратам града Киева было не суждено.
Савка и кум Василий обернулись в ту сторону, куда указывал мечом Тимофей, и обмерли. Лица посерели от ужаса. На фоне алого неба, в полете стрелы от них, по гребню холма тянулась длинная молчаливая цепь всадников. Это были монголы – сомнений остаться не могло. Длинные копья, круглые щиты за спиной, натертые бараньим салом доспехи из кожи[66] и шерстяные плащи, развевающиеся на ветру, словно крылья дерущихся беркутов.
Смертельная угроза читалась в их угрюмом молчании, дикая сила и неумолимая жестокость – в каждом движении.
«Язви их сук в дыхало!» Видавший виды Василий ощутил, как сердце засбоило, тоскою зажатое в кулак... Глянул на своих молодых соколиков и сдавленно прохрипел:
– Ну, робяты, дяржись!..
...Жуткое уханье, переходящее в вой: «Кху! Кху-кху-у-у-у!!», прорезало тишину, и в то же мгновение кочевники, как хищные птицы, сорвались с гребня холма и скрылись в лощине. Их было около сотни – обычный татарский разъезд[67], какими Субэдэй-багатур и Джэбэ-нойон наводнили половецкую степь.
...Неистовая дробь копыт, словно треск сотен шаманских бубнов, заглушая душераздирающие вопли, приближалась с каждым мгновением.
Единственный путь к отступлению проходил через курган – заставу Печенегская Голова. Туда-то они и помчались.
Тимоха отстал. Его лошадь раскопытилась[68]. Как на грех, впопыхах да всуе, он оседлал Горчицу – серопегую кобылу Стеньки Песта, которая прежде, на охоте, набила себе хребет, и теперь подседельная ссадина крепко давала о себе знать. А это обещало только одно – Тимоху ждала верная гибель.
...И Савка, и дядька Василий пытались через плечо отстреливаться из луков, да куда там... Они видели, как отчаянно отбивался мечом Тимоха, желая подороже продать свою жизнь, как пестрая волна захлестнула его, завертела в водовороте корсачьих[69] рыжих хвостов, конских грив, и вскоре над бурлящей лавиной взлетела и закачалась на длинном копье голова сына галицкого кузнеца.
...Беглецы резко, под острым углом повернули вправо, и татары рассыпались полумесяцем, желая взять «добычу» в оцеп. Дальше, к северу, шла холмистая местность; равнина была изрезана мелкодонными ложбинами, изъедена песчаными отвалами и ярками. Как только Сорока с Василием показывались на склонах – монголы тотчас посылали им вслед град чернопёрых стрел.
...Снова холм и снова лощина... За крупами запаленных коней вихрилась бурая пыль. «Вот! Вот догонят поганые!» – стыла мысль, и беглецы, сжимая тела в комок, липли к колючим гривам, касаясь оскаленными лицами жарких холок коней.
Внезапно сквозь завыванья монголов и свист стрел дядька Василий услыхал вскрик сокольничего. Вражья стрела, пройдя краем, пропорола ему плечо. Кровь жадно окрасила белый рукав поддевы в темный брусничный цвет.
– Савка-а! Не сметь! Дяржись, малы-ый! Маненько осталось! Дотянем до заставы! Там зараз наши!
Кум в отчаянии крутнулся в седле, пустил наудачу стрелу в густую, летящую следом цепь... Кажется, кто-то упал, но кони уже неслись под гору, и он ничего не узрел.
Лощина меж тем сузилась, как горло кувшина, – с обеих сторон теснины холмов, впереди невесть какая речушка, затянутая по берегам камышом и ряской... «Господи! Только б коники не увязли! Спаси, Царица Небесная!»
Савка, бледный лицом, обернулся. Градом по сердцу долбанул топот монгольских коней. Хребтом ощутив колющий холод смерти, он крепче сцепил зубы.
...Промедление – смерть! Беглецы всадили шпоры в окровавленные бочины коней. Студеный каскад речных брызг обжег лоснящиеся от пота лица. Стрелы, как злые осы, жужжали над головой.
...Рывок, еще один... Кони, утробно захрапев, на подламывающихся ногах выскочили на другой берег. «Еще верста – и они падут», – мелькнуло в голове Савки. Сердце скакнуло к горлу. Глотку словно свинцом залили. Легче было двигать конечностями, чем думать.
На их удачу, дно безымянной речушки оказалось илистым, клейким, как та смола... Тяжело вооруженные, в кольчугах и броне, татары увязли. Переправа заняла у них четверть часа. Усталые низкорослые кони кочевников, быстрые на равнинах, вымогались из последних сил, взбираясь на сыпучий, глинистый берег, оглашая дол надрывным ржанием. Однако это никак не повлияло на решимость монголов. Погоня продолжилась в одержимом неистовстве. «Кху-у! Кху-у-у-у!» – неслось по холмам зловещее, языческое, звучавшее для беглецов приговором.
– Погоди ишо умирать, Савка! Скачи! – Кум, щелкнув плетью, поравнялся с гнедым сокольничего. – Скачи, я сказал!
– Да иди ты к черту под хвост со своей заботой! – зло прорычал Сорока.
Вместо ответа Василий стегнул его спине, а затем вытянул плеткой и Савкиного жеребца.
...И вновь они гнали коней, захлебываясь страхом, зноем и пылью, силясь уйти от погони.
Василий в бессильном гневе порвал ворот исподней рубахи, когда отчетливо понял: Савке Сороке не выдюжить этой гонки.
Слабость того росла на глазах. Он с огромным трудом удерживался в стременах, постоянно хватаясь одной рукой за луку седла.
«Твою мать!.. Ужли всё зря?..» Пот, стекая из-под рысьего треуха, застил глаза зверобою. Он слышал, как в барабанные перепонки колотился молоточками пульс. Ремни стремян невыносимо натерли ему голень.
...В очередной раз обернувшись, беглецы увидели, как длинная цепь язычников уже начала взбираться по лысому склону холма, и поняли: расстояние между ними гибельно сократилось.
– Соберись с силами, сынок! Осталось-то... кот наплакал! – Дядька торопливо бросил на тетиву стрелу.
– У меня... темень в очах... и в ушах... – прохрипел Савка, шатаясь в седле. – Спасайся один, кум... Я задержу их трохи... – Сокольничий потянулся к колчану.
– Нет, сукин сын, ты не помре! Довольно, шо мы этим стервятникам своих братов скормили! – яростно дрожа ноздрями, зарычал зверобой и что было силы вновь обжег круп скакуна юноши.
Сам он развернул коня для стрельбы; верен глаз дядьки Василия, с детства «садил» он в цель стрелы страсть как хорошо. За то и был взят в княжьи «добытчики». С тех пор уж кануло в лету немало годов, выпал и растаял не один снег, но глаз Василия остался все тем же – верным, и не делали промаха его каленые стрелы. «Сей выстрел, – подумал он, – положит конец затянувшемуся кошмару, даже ежели станет началом другого». Он расправил онемевшие плечи, натянул свой верный тугой лук...
Синий ордынский плащ предводителя сотни на скачливом караковом[70] жеребце вновь показался из-за бугра, и... вязким гудом прозвенела спущенная тетива.
Стрела выбила из седла начальника сотни. Островерхая шапка с чернобурыми лисьими хвостами слетела и, подхваченная ветром, покатилась по склону, точно тележное колесо.
Этот нежданный мужественный отпор внес замешательство в ряды кочевников. Яростно потрясая оружием и оглашая равнину проклятиями, они осадили своих мохноногих горячих коней, задумав, по всему, принять какое-то срочное решение.
Стрелок Василий даром времени не терял, воспользовался сей передышкой и был таков...
Дальнейшее бегство было невозможно.
...Сокольничий насилу рассветил глаза, глянул мертво на небо. В раскаленной полуде небес, под снежным облачным гребнем, парил стервятник. Траурно взмахивая крыльями, простирая их, он ловил ветер и, подхватываемый воздушным стременем, кренясь, тускло блистая карим отливом пера, плыл на запад, удаляясь, мельчая в размерах, истаивая в маково зерно.
– Заколи меня, как Разгуляя... – прошептал Сорока; повернул к зверобою свое бледное, осунувшееся от безмерных мук и усталости лицо с глубоко запавшими глазами. В них горела мольба.
Дядька Василий мрачно молчал, чутко прислушиваясь к глухому топоту копыт за своей спиной.
Внезапно он поднялся и, выдернув из кожаных ножен обоюдоострый меч, решительно подошел к своему Гороху, обнял его за подрагивающую шею и порывисто прижался щекой. Конь доверчиво стоял, уткнувшись бархатно-розовыми ноздрями в грудь своего хозяина, и со сторожливой печалью смотрел, будто прощался. Через минуту Горох тяжело рухнул на землю. Кровь хлестанула пузырящимся фонтаном из его распоротого горла. То же самое зверобой проделал и со вторым конем, предварительно подведя его к окровавленной туше.
Теперь на открытой, как ладонь, равнине у них был довольно сносный «укрыв», за которым можно было спрятаться от стрел и подороже продать свою жизнь.
...Василий жадно окинул взглядом млевшую под майским солнцем зеленую, обновленную молодыми травами степь. Лишь местами, под стать огородным пугалам, стоячились метелки прошлогоднего чернобыльника да жухлой полыни. Шалый ветер обдувал мореный, с жесткими складками морщин, лик зверобоя, трепал слипшиеся от пота седоватые пряди волос и как будто звал его за собою куда-то...
Дядька Василий смахнул проклюнувшуюся слезу и ободряюще кивнул тихо стонущему Савке:
– Я-ть думаю, малый, нонче не самый худой день Богу душу отдать. Не горюй, Сорочёнок, мы ишо повоюем. Иш-шо покажем им, кровожадам, кузькину мать! Воть подскочут ближ?й, и ага!..
Он поскреб свой большой коршунячий нос и принялся не спеша натыкивать стоймя в землю возле себя стрелы, которые остались у них в колчанах.
– Кум... – Савка с трудом расстегнул медную пряжку душившего его кожаного нагрудника и попытался растянуть губы в улыбке. Он был до слез тронут участием Василия, который не бросил его, безродного сироту, и не оставил подыхать в одиночестве после того, как погиб в бою Савкин отец и померла мать. – Ты уж... прости, кум, ежли шо... Ты ж знаешь, я пыхаю, як береста...
– Знаю, сынок... а посему советую, до встречи с Господом... побереги его, огонь-то свой, значить. Стрелять сможешь? – Он приподнял крылатые брови.
Савка, уперевшись спиной в еще теплое, потное брюхо своего коня, согласно протянул руку.
Савка и дядька Василий переглянулись:
– Каково рожна... суки, медлют?
Монгольский разъезд продолжал оставаться на месте, сдерживая коней и глядя на беглецов так, как если бы они по меньшей мере поднялись из могил.
– Господи Свят!.. Ангелы небесные! Не может быть!.. – прохрипел Сорока, крепче сжимая рукоятку меча, и вдруг, задыхаясь от радостной блажи, навзрыд закричал: – Наши! Наши-и-и! Свои-и-и-и!!
Василий обернулся, напрягая жилистую шею. Судорожно дернул заросшим буйным волосом кадыком... О, нет! Он не верил глазам: над сторожевым курганом Печенегская Голова клубилась большущая туча пыли. Потом она отделилась от земли, поплыла над степью и медленно рассеялась. И тут со всех сторон, вырастая словно из-под земли, показались первые всадники. Их группы сгущались, покуда не задрожала земля под копытами рослых коней.
Не сбавляя хода, киевская застава перестроилась в боевой порядок. В центре взвился и затрепетал на ветру пунцовый с золотом стяг – «Божией Матери Одигитрии»[71]...
Двести ратников, закованных в кольчуги и латы, отгородили несчастных от преследователей. В какой-то момент старшина-воевода Белогрив дал знак, и стальной ряд дружины озарила во всю его длину яркая вспышка – это воины выхватили из ножен мечи.
А потом, сотрясая землю, застава бросилась вперед. Команды и крики к этому времени смолкли, и не было слышно ни звука, кроме сухого грохота сотен подкованных копыт да звяка пустых ножен.
Монголы некоторое время продолжали оставаться на гребне, словно околдованные зрелищем. Потом огрызнулись нестройной стрельбой из луков и, окончательно убедившись, что проиграли, шумно, точно стервятники, у которых отобрали добычу, погнали коней на юго-восток, к юртам своей орды.
Глава 4
...Он и глазом не успел моргнуть, как один из желтолицых оказался возле дядьки Василия, выхватил кривой нож, замахнулся над спящим...
Есть люди, кои в минуту опасности столбенеют; руки опустят и отдают, как овцы, свою жизнь на волю мясника... Да только Савка Сорока был не из тех. Сызмальства и вожжами, и лаской его вразумлял отец – княжий лучник: «Прежде дело задай рукам, а уж мозги – пущай вдогон перстам поспевают!»
Так и вышло! Не зря, видно, Савка накануне маял оселок – затачивал железные наконечники. «Ххо-к!», «ххо-к!» – это звенела сухожильная тетива его лука, посылая в полет две стрелы.
«Ххо-к!» – третья подружка смерти с веселой злостью сорвалась с тетивы.
Нет, неспроста на господском дворе Савка слыл важным стрелком. Недаром он с трехсот локтей[63] без промаху «лупил» в середку подвешенной на крюк подковы. Не дрогнула его рука и на сей раз, не подвел соколиный глаз.
Первая остроклювая вестница с хлюстом прошила горло лазутчика, угодив точно в трахею... Монгол выронил нож и, задыхаясь, харкая и клокоча хлынувшей из ноздрей и глотки кровью, рухнул снопом поперек дядьки Василия.
Ошеломленные внезапной гибелью своего собрата-ордынца, татары на мгновение оторопели.
И тут вторая стрела, высвистав песню смерти, с глухим стуком пробила кожаный доспех еще одного, застряв по самое оперение между лопаток. Желтолицый всплеснул руками и уткнулся в серую золу кострища.
Но вот третья – изменница-стерва – лишь калено и звонко вжикнула по стали монгольского остропырого шлема и отскочила прочь.
Ан главное – «Слава Христу!» – было выиграно время!
...Когда Савка сломя голову с мечом подбежал на выручку – русская сталь уже яро звенела и грызлась с монгольской.
Наши не дрогнули – пластались будь здоров, но и татары, будто заговоренные колдовской молитвой, рубились отчаянно, крепко держа подо лбом кочевую заповедь: «Кто не защищается – погибает. Горе бросившим оружие!»
Однако и густая кровь русичей испокон веков ведала: «Победа воина – на острие его меча».
– Береги-ись!
Сорока едва успел пригнуться, и это спасло ему жизнь. Наскочивший на него огромный монгол вспорол воздух лезвием изогнутой сабли ровнехонько в том месте, где только что была Савкина голова. И тут же снова разящий удар с жутким свистом опалил холодком щеку.
Распаренный безумием, кое рычало, скрежетало, лязгало вокруг, сокольничий выбросил вперед меч. Сталь вошла меж ребер врага, и Савка, не успевший выдернуть клинок, явственно ощутил на нем судорожный трепет оседавшей плоти.
Плоское, как сковородка, лицо монгола разорвал немой крик. На краткий миг их взгляды скрестились. На Сороку мертво таращились из узких бойниц залитые болью и ненавистью глаза. Смуглолицый подломился в коленях, в горле его застряло проклятье.
...Мимо пронеслась вспененная кобыла, тащившая зарубленного Хлопоню. Нога его запетлялась в перекрученном стремени, и лошадь несла ошалело в степь, мотая изнахраченное в кровь тело по щебню.
– Врешь, злодыга! Кр-р-руши пёсью щень!!
Боевой топор Василия, умытый кровью, с плеча описал дугу. Страшный удар с длинным протягом развалил череп кочевника, как сосновую чурку, надвое.
И тут... враг дрогнул – не выдержал натиска. Еще двое пали под ударами русских мечей. Остальные бросились к лошадям. Их оставалось трое.
Савка с Тимохой, сыном галицкого кузнеца, попытались нагнать отставшего в длинной кипчакской кольчуге монгола, но тот не давал им приблизиться, лихо выпуская стрелы одну за одной, покуда верхами не подоспели его ордынцы. Тогда он вскочил на круп коня и, цепко ухватившись за пояс своего соплеменника, издал победный клич Дикой Степи.
...Муть чугуном налила темя. В горле застрял тошнотворный ком, когда Савка вернулся к подводам. У костровища, поджав колени к груди, утробно хрипел ловчий Владимир (больше известный между своими как Разгуляй или Мочало). Под животом его курился жаром розовый с сизой прожилью глянец выпростанных кишок. Зола и песок густо забархатили этот пульсирующий корчью и мукой кровистый клубок.
– Отходит, спаси Господи... – Василий стянул с головы рысий треух, перекрестился. – Давай евось, робятня... на повозку, до кучи. Нехай там смертушку примет... Эй, Тимоха! – Зверобой растерянно огляделся окрест. – Сколь нас-то осталось вживе?
– Дак воть... трое и есть... Мы с Сорокой да ты, стал быть, кум...
– А Стенька Пест[64]? Ужли... тоже?.. – Каменные скулы Василия задрожали.
– Не сумлевайся, – мрачно прозвучал ответ. – Тамось он... у ручья. Видал я... как евось примолвила гадюка-стрела татарская...
– Н-да-а... Подковал нас нонче степняк наперед. Воть тебе и «татаре», Савка... Бушь знать теперя, хто такие... зазнакомились. Благо хоть ты не оплошал, малый. Не твой бы дозор... всех бы под корень кончал тугарин. Ну-ть, давай... подымай его, паря... Шо плошки[65] уставил? В Киев зараз скакать нады! Князей скорееча упредить: степь под татарами!
Савка без промедленья подхватил под мышки Владимира, но тот взвыл по-звериному, заклацал зубами:
– А-а-ха-а-а-а! Братцы, кончайте меня! Христом Богом молю! А-а-а-а...а! Мочи моей нема! Ну шо ж вы тянете, гады! До-бей...
Меч Василия оборвал страдания Разгуляя. Ловчий дернул лопатками и навеки затих. Однако ни ему, ни другим сложившим головы княжим добытчикам отправиться в последний путь к вратам града Киева было не суждено.
* * *
– Братцы! Татары!Савка и кум Василий обернулись в ту сторону, куда указывал мечом Тимофей, и обмерли. Лица посерели от ужаса. На фоне алого неба, в полете стрелы от них, по гребню холма тянулась длинная молчаливая цепь всадников. Это были монголы – сомнений остаться не могло. Длинные копья, круглые щиты за спиной, натертые бараньим салом доспехи из кожи[66] и шерстяные плащи, развевающиеся на ветру, словно крылья дерущихся беркутов.
Смертельная угроза читалась в их угрюмом молчании, дикая сила и неумолимая жестокость – в каждом движении.
«Язви их сук в дыхало!» Видавший виды Василий ощутил, как сердце засбоило, тоскою зажатое в кулак... Глянул на своих молодых соколиков и сдавленно прохрипел:
– Ну, робяты, дяржись!..
...Жуткое уханье, переходящее в вой: «Кху! Кху-кху-у-у-у!!», прорезало тишину, и в то же мгновение кочевники, как хищные птицы, сорвались с гребня холма и скрылись в лощине. Их было около сотни – обычный татарский разъезд[67], какими Субэдэй-багатур и Джэбэ-нойон наводнили половецкую степь.
...Неистовая дробь копыт, словно треск сотен шаманских бубнов, заглушая душераздирающие вопли, приближалась с каждым мгновением.
Единственный путь к отступлению проходил через курган – заставу Печенегская Голова. Туда-то они и помчались.
* * *
Монголы, подобно пене ревущей волны, внезапно возникли на взлобье ближайшего холма и так же стремительно хлынули вниз...Тимоха отстал. Его лошадь раскопытилась[68]. Как на грех, впопыхах да всуе, он оседлал Горчицу – серопегую кобылу Стеньки Песта, которая прежде, на охоте, набила себе хребет, и теперь подседельная ссадина крепко давала о себе знать. А это обещало только одно – Тимоху ждала верная гибель.
...И Савка, и дядька Василий пытались через плечо отстреливаться из луков, да куда там... Они видели, как отчаянно отбивался мечом Тимоха, желая подороже продать свою жизнь, как пестрая волна захлестнула его, завертела в водовороте корсачьих[69] рыжих хвостов, конских грив, и вскоре над бурлящей лавиной взлетела и закачалась на длинном копье голова сына галицкого кузнеца.
...Беглецы резко, под острым углом повернули вправо, и татары рассыпались полумесяцем, желая взять «добычу» в оцеп. Дальше, к северу, шла холмистая местность; равнина была изрезана мелкодонными ложбинами, изъедена песчаными отвалами и ярками. Как только Сорока с Василием показывались на склонах – монголы тотчас посылали им вслед град чернопёрых стрел.
...Снова холм и снова лощина... За крупами запаленных коней вихрилась бурая пыль. «Вот! Вот догонят поганые!» – стыла мысль, и беглецы, сжимая тела в комок, липли к колючим гривам, касаясь оскаленными лицами жарких холок коней.
Внезапно сквозь завыванья монголов и свист стрел дядька Василий услыхал вскрик сокольничего. Вражья стрела, пройдя краем, пропорола ему плечо. Кровь жадно окрасила белый рукав поддевы в темный брусничный цвет.
– Савка-а! Не сметь! Дяржись, малы-ый! Маненько осталось! Дотянем до заставы! Там зараз наши!
Кум в отчаянии крутнулся в седле, пустил наудачу стрелу в густую, летящую следом цепь... Кажется, кто-то упал, но кони уже неслись под гору, и он ничего не узрел.
Лощина меж тем сузилась, как горло кувшина, – с обеих сторон теснины холмов, впереди невесть какая речушка, затянутая по берегам камышом и ряской... «Господи! Только б коники не увязли! Спаси, Царица Небесная!»
Савка, бледный лицом, обернулся. Градом по сердцу долбанул топот монгольских коней. Хребтом ощутив колющий холод смерти, он крепче сцепил зубы.
...Промедление – смерть! Беглецы всадили шпоры в окровавленные бочины коней. Студеный каскад речных брызг обжег лоснящиеся от пота лица. Стрелы, как злые осы, жужжали над головой.
...Рывок, еще один... Кони, утробно захрапев, на подламывающихся ногах выскочили на другой берег. «Еще верста – и они падут», – мелькнуло в голове Савки. Сердце скакнуло к горлу. Глотку словно свинцом залили. Легче было двигать конечностями, чем думать.
На их удачу, дно безымянной речушки оказалось илистым, клейким, как та смола... Тяжело вооруженные, в кольчугах и броне, татары увязли. Переправа заняла у них четверть часа. Усталые низкорослые кони кочевников, быстрые на равнинах, вымогались из последних сил, взбираясь на сыпучий, глинистый берег, оглашая дол надрывным ржанием. Однако это никак не повлияло на решимость монголов. Погоня продолжилась в одержимом неистовстве. «Кху-у! Кху-у-у-у!» – неслось по холмам зловещее, языческое, звучавшее для беглецов приговором.
* * *
– Не могу больше... Оставь меня здесь... – захлебываясь кашлем, прохрипел Сорока. Загнанное сердце стучало в самые уши, ладони горели от сорванных уздой мозолей. – Уходи сам, предупреди князя...– Погоди ишо умирать, Савка! Скачи! – Кум, щелкнув плетью, поравнялся с гнедым сокольничего. – Скачи, я сказал!
– Да иди ты к черту под хвост со своей заботой! – зло прорычал Сорока.
Вместо ответа Василий стегнул его спине, а затем вытянул плеткой и Савкиного жеребца.
...И вновь они гнали коней, захлебываясь страхом, зноем и пылью, силясь уйти от погони.
Василий в бессильном гневе порвал ворот исподней рубахи, когда отчетливо понял: Савке Сороке не выдюжить этой гонки.
Слабость того росла на глазах. Он с огромным трудом удерживался в стременах, постоянно хватаясь одной рукой за луку седла.
«Твою мать!.. Ужли всё зря?..» Пот, стекая из-под рысьего треуха, застил глаза зверобою. Он слышал, как в барабанные перепонки колотился молоточками пульс. Ремни стремян невыносимо натерли ему голень.
...В очередной раз обернувшись, беглецы увидели, как длинная цепь язычников уже начала взбираться по лысому склону холма, и поняли: расстояние между ними гибельно сократилось.
– Соберись с силами, сынок! Осталось-то... кот наплакал! – Дядька торопливо бросил на тетиву стрелу.
– У меня... темень в очах... и в ушах... – прохрипел Савка, шатаясь в седле. – Спасайся один, кум... Я задержу их трохи... – Сокольничий потянулся к колчану.
– Нет, сукин сын, ты не помре! Довольно, шо мы этим стервятникам своих братов скормили! – яростно дрожа ноздрями, зарычал зверобой и что было силы вновь обжег круп скакуна юноши.
Сам он развернул коня для стрельбы; верен глаз дядьки Василия, с детства «садил» он в цель стрелы страсть как хорошо. За то и был взят в княжьи «добытчики». С тех пор уж кануло в лету немало годов, выпал и растаял не один снег, но глаз Василия остался все тем же – верным, и не делали промаха его каленые стрелы. «Сей выстрел, – подумал он, – положит конец затянувшемуся кошмару, даже ежели станет началом другого». Он расправил онемевшие плечи, натянул свой верный тугой лук...
Синий ордынский плащ предводителя сотни на скачливом караковом[70] жеребце вновь показался из-за бугра, и... вязким гудом прозвенела спущенная тетива.
Стрела выбила из седла начальника сотни. Островерхая шапка с чернобурыми лисьими хвостами слетела и, подхваченная ветром, покатилась по склону, точно тележное колесо.
Этот нежданный мужественный отпор внес замешательство в ряды кочевников. Яростно потрясая оружием и оглашая равнину проклятиями, они осадили своих мохноногих горячих коней, задумав, по всему, принять какое-то срочное решение.
Стрелок Василий даром времени не терял, воспользовался сей передышкой и был таков...
* * *
Не дотянув с полверсты до сторожевого кургана Печенегская Голова, они остановили коней. Савка потерял столько крови, что едва ворочал языком. Василий помог ему спешиться, уложил на траву и перевязал свежим куском рубахи плечо.Дальнейшее бегство было невозможно.
...Сокольничий насилу рассветил глаза, глянул мертво на небо. В раскаленной полуде небес, под снежным облачным гребнем, парил стервятник. Траурно взмахивая крыльями, простирая их, он ловил ветер и, подхватываемый воздушным стременем, кренясь, тускло блистая карим отливом пера, плыл на запад, удаляясь, мельчая в размерах, истаивая в маково зерно.
– Заколи меня, как Разгуляя... – прошептал Сорока; повернул к зверобою свое бледное, осунувшееся от безмерных мук и усталости лицо с глубоко запавшими глазами. В них горела мольба.
Дядька Василий мрачно молчал, чутко прислушиваясь к глухому топоту копыт за своей спиной.
Внезапно он поднялся и, выдернув из кожаных ножен обоюдоострый меч, решительно подошел к своему Гороху, обнял его за подрагивающую шею и порывисто прижался щекой. Конь доверчиво стоял, уткнувшись бархатно-розовыми ноздрями в грудь своего хозяина, и со сторожливой печалью смотрел, будто прощался. Через минуту Горох тяжело рухнул на землю. Кровь хлестанула пузырящимся фонтаном из его распоротого горла. То же самое зверобой проделал и со вторым конем, предварительно подведя его к окровавленной туше.
Теперь на открытой, как ладонь, равнине у них был довольно сносный «укрыв», за которым можно было спрятаться от стрел и подороже продать свою жизнь.
...Василий жадно окинул взглядом млевшую под майским солнцем зеленую, обновленную молодыми травами степь. Лишь местами, под стать огородным пугалам, стоячились метелки прошлогоднего чернобыльника да жухлой полыни. Шалый ветер обдувал мореный, с жесткими складками морщин, лик зверобоя, трепал слипшиеся от пота седоватые пряди волос и как будто звал его за собою куда-то...
Дядька Василий смахнул проклюнувшуюся слезу и ободряюще кивнул тихо стонущему Савке:
– Я-ть думаю, малый, нонче не самый худой день Богу душу отдать. Не горюй, Сорочёнок, мы ишо повоюем. Иш-шо покажем им, кровожадам, кузькину мать! Воть подскочут ближ?й, и ага!..
Он поскреб свой большой коршунячий нос и принялся не спеша натыкивать стоймя в землю возле себя стрелы, которые остались у них в колчанах.
– Кум... – Савка с трудом расстегнул медную пряжку душившего его кожаного нагрудника и попытался растянуть губы в улыбке. Он был до слез тронут участием Василия, который не бросил его, безродного сироту, и не оставил подыхать в одиночестве после того, как погиб в бою Савкин отец и померла мать. – Ты уж... прости, кум, ежли шо... Ты ж знаешь, я пыхаю, як береста...
– Знаю, сынок... а посему советую, до встречи с Господом... побереги его, огонь-то свой, значить. Стрелять сможешь? – Он приподнял крылатые брови.
Савка, уперевшись спиной в еще теплое, потное брюхо своего коня, согласно протянул руку.
* * *
Длинная цепь преследователей шумно выросла на гряде ближайшего бугра и странным образом замерла. Кое-где запаленные скачкой лошади вставали на дыбы, но в целом шеренга татар держала равнение.Савка и дядька Василий переглянулись:
– Каково рожна... суки, медлют?
Монгольский разъезд продолжал оставаться на месте, сдерживая коней и глядя на беглецов так, как если бы они по меньшей мере поднялись из могил.
– Господи Свят!.. Ангелы небесные! Не может быть!.. – прохрипел Сорока, крепче сжимая рукоятку меча, и вдруг, задыхаясь от радостной блажи, навзрыд закричал: – Наши! Наши-и-и! Свои-и-и-и!!
Василий обернулся, напрягая жилистую шею. Судорожно дернул заросшим буйным волосом кадыком... О, нет! Он не верил глазам: над сторожевым курганом Печенегская Голова клубилась большущая туча пыли. Потом она отделилась от земли, поплыла над степью и медленно рассеялась. И тут со всех сторон, вырастая словно из-под земли, показались первые всадники. Их группы сгущались, покуда не задрожала земля под копытами рослых коней.
Не сбавляя хода, киевская застава перестроилась в боевой порядок. В центре взвился и затрепетал на ветру пунцовый с золотом стяг – «Божией Матери Одигитрии»[71]...
Двести ратников, закованных в кольчуги и латы, отгородили несчастных от преследователей. В какой-то момент старшина-воевода Белогрив дал знак, и стальной ряд дружины озарила во всю его длину яркая вспышка – это воины выхватили из ножен мечи.
А потом, сотрясая землю, застава бросилась вперед. Команды и крики к этому времени смолкли, и не было слышно ни звука, кроме сухого грохота сотен подкованных копыт да звяка пустых ножен.
Монголы некоторое время продолжали оставаться на гребне, словно околдованные зрелищем. Потом огрызнулись нестройной стрельбой из луков и, окончательно убедившись, что проиграли, шумно, точно стервятники, у которых отобрали добычу, погнали коней на юго-восток, к юртам своей орды.
Глава 4
Князь галицкий Мстислав Удатный поднялся с ложа, когда холодный рассвет только-только засочился сквозь тяжелые темные тучи на востоке.
Ветер с Днепра рябил ржавую поверхность застоявшихся луж, жирных и вязких, как смола. Время было проведать свою дружину, потолковать с воеводой Степаном Булавой о предстоящих ратных делах, а дождь не знал терпежу, все сыпал и сыпал.
Князь растер ладонью широкую, как у тура, грудь. Встал на колени, трижды перекрестился на образа: «...Пресвятая Троице, помилуй нас... Господи, очисти грехи наша; Владыко, прости беззакония наша; Святый посети и исцели немощи наша имени Твоего ради. Господи, помилай. Господи, помилуй. Господи, помилуй. Аминь».
...И все равно не было покою, не было лада и мира на душе Мстислава. Тяжелые думы одолевали его: темное, грозовое время приближалось к южным границам родной Руси... Черные вести приносила Дикая Степь... Неведомый доселе ворог объявился с востока – лютый, безбожный язычник. Люди, бежавшие из степи, на разные голоса вещали одно: «Числа сему ядовитому, злому семени нет! Аки голодные волки, рыщут оне по земле... Милости и добра отродясь не ведают, почитают лишь кровь, грабеж и насилие, зовутся “татары”, и ведет сей злобный народ виду ужасного краснобородый хан Чагониз! И есть ли он человек, аль упырь, али нечистый дух, – никто не знает...»
Князь свел воедино темно-русые крылья бровей. Его синие, как воды Днепра при ясной погоде, глаза потемнели. Прислугу кликать не стал – отродясь не терпел, – сам стал облачаться, натягивать сафьяновые сапоги, когда за высоким окном послышались голоса поднявшейся вместе с зарей челяди[72].
На крепостных колодцах калено гремели ведра и перекликались теплые после недавнего сна женские голоса. Над сырыми крышами теремов и храмов поднимались пушистые дымы и таяли в оловянном бесцветье неба.
«Где добытчики? Бес их носит, чертей окаянных... Куда запропастился Савка Сорока? Уж трижды воротиться могли, – сокрушенно вздохнул Мстислав. – Ну, дайте срок... будут вам почести, дармогляды... княжий кнут в обнимку с вожжой...»
Он плотнее запахнул багряный кафтан[73], надел соболью шапку с золотой горбастой бляхой своего Углича, пристегнул к поясу легкий меч и еще раз перекрестился на строгий, беспристрастный лик Спасителя.
Длилось это занятье всего ничего, ан в памяти ударили гулкие колокола... точно стайка быстрокрылых стрижей, пронеслась череда последних событий. И как от киевского стола[74] ко всем южным князьям были посланы гонцы на ретивых конях сзывать силу ратную на защиту земли Русской; и как он сам, после долгих колебаний, выдвинулся со своей дружиной в Киев, на съезд больших и малых князей...
В душе он где-то сочувствовал своему тезке – великому князю Киевскому Мстиславу Романовичу, последнему из славного рода Мономаховичей. Шутка ли – принять в своих обедневших хоромах с честью и княжеской широтой «гурт» именитых гостей... Принять и их прославленных витязей... Ведь каждый князь являлся на съезд со своей дружиною... И чем выше был князь, тем с большей свитой он ехал. «Да... забот полон рот, – желчно усмехнулся Мстислав. – Ныне не та сила у Киева, как век назад, в пору правления Мономаха[75]. Тогда под его десницей была без малого вся Русь... И Киев, и Суздаль, и Смоленск, и Переяславль с Ростовом, и даже далекий богатый Новгород – кланялись в пояс великому князю Киевскому... Да что там, принадлежали ему всецело, как говорится, “со всеми потрохами”. Тогда и половцы, и хазары знали место! Боялись Киева, как огня. По всем рубежам он, белокаменный, разнес славу русского имени. Эх, кабы ныне так!.. – Мстислав вздохнул и, покусывая кончики усов, блистая глазами, мечтательно улыбнулся. – Вся Русь: и юг, и север, – единый стальной кулак! Сбудется ли мечта? Иль вечно нам по разные стороны быть?.. Еди-на-я Русь... Да я б кровь свою червонную до капли выцедил, чтоб дожить до такого... Эх, огонь жаркий мне сердцевину жжет...»
Он подошел к распахнутому окну-бойнице, глянул хмуро на слякотный двор, на людскую суету, и подумал: «Как все же хлипко да зыбко устроен мир. Вот был прежде Киев... да весь вышел. Не так уж много и годов прогремело, ан на тебе – род Мономахов издробился, як просо... То куры поклевали, то свиньи пожрали, а то вражина пожег... Князья роздали города и волости своим сыновьям, племянничкам, внукам, ей-Богу, как на Пасху сласти... И что? С чем теперь остался Мстислав Романович? Владеет Киевом урезанным да хилым. И Киев, град его златоглавый, не тот уж боевой жеребец, а мерин выхолощенный. За последнюю четверть века только ленивый не точил меч на Киев. Набеги и разгромы своих же, православных князей истощили матерь городов русских...»
И то правда: «Стонал и зализывал раны Киев не раз. Шли на него и владимирцы, и галичане, и суздальцы, и призванные чернодушными князьями дикие половцы[76]... И все они грабили, жгли, сильничали и зорили древнюю столицу»[77].
Ветер с Днепра рябил ржавую поверхность застоявшихся луж, жирных и вязких, как смола. Время было проведать свою дружину, потолковать с воеводой Степаном Булавой о предстоящих ратных делах, а дождь не знал терпежу, все сыпал и сыпал.
Князь растер ладонью широкую, как у тура, грудь. Встал на колени, трижды перекрестился на образа: «...Пресвятая Троице, помилуй нас... Господи, очисти грехи наша; Владыко, прости беззакония наша; Святый посети и исцели немощи наша имени Твоего ради. Господи, помилай. Господи, помилуй. Господи, помилуй. Аминь».
...И все равно не было покою, не было лада и мира на душе Мстислава. Тяжелые думы одолевали его: темное, грозовое время приближалось к южным границам родной Руси... Черные вести приносила Дикая Степь... Неведомый доселе ворог объявился с востока – лютый, безбожный язычник. Люди, бежавшие из степи, на разные голоса вещали одно: «Числа сему ядовитому, злому семени нет! Аки голодные волки, рыщут оне по земле... Милости и добра отродясь не ведают, почитают лишь кровь, грабеж и насилие, зовутся “татары”, и ведет сей злобный народ виду ужасного краснобородый хан Чагониз! И есть ли он человек, аль упырь, али нечистый дух, – никто не знает...»
Князь свел воедино темно-русые крылья бровей. Его синие, как воды Днепра при ясной погоде, глаза потемнели. Прислугу кликать не стал – отродясь не терпел, – сам стал облачаться, натягивать сафьяновые сапоги, когда за высоким окном послышались голоса поднявшейся вместе с зарей челяди[72].
На крепостных колодцах калено гремели ведра и перекликались теплые после недавнего сна женские голоса. Над сырыми крышами теремов и храмов поднимались пушистые дымы и таяли в оловянном бесцветье неба.
«Где добытчики? Бес их носит, чертей окаянных... Куда запропастился Савка Сорока? Уж трижды воротиться могли, – сокрушенно вздохнул Мстислав. – Ну, дайте срок... будут вам почести, дармогляды... княжий кнут в обнимку с вожжой...»
Он плотнее запахнул багряный кафтан[73], надел соболью шапку с золотой горбастой бляхой своего Углича, пристегнул к поясу легкий меч и еще раз перекрестился на строгий, беспристрастный лик Спасителя.
Длилось это занятье всего ничего, ан в памяти ударили гулкие колокола... точно стайка быстрокрылых стрижей, пронеслась череда последних событий. И как от киевского стола[74] ко всем южным князьям были посланы гонцы на ретивых конях сзывать силу ратную на защиту земли Русской; и как он сам, после долгих колебаний, выдвинулся со своей дружиной в Киев, на съезд больших и малых князей...
В душе он где-то сочувствовал своему тезке – великому князю Киевскому Мстиславу Романовичу, последнему из славного рода Мономаховичей. Шутка ли – принять в своих обедневших хоромах с честью и княжеской широтой «гурт» именитых гостей... Принять и их прославленных витязей... Ведь каждый князь являлся на съезд со своей дружиною... И чем выше был князь, тем с большей свитой он ехал. «Да... забот полон рот, – желчно усмехнулся Мстислав. – Ныне не та сила у Киева, как век назад, в пору правления Мономаха[75]. Тогда под его десницей была без малого вся Русь... И Киев, и Суздаль, и Смоленск, и Переяславль с Ростовом, и даже далекий богатый Новгород – кланялись в пояс великому князю Киевскому... Да что там, принадлежали ему всецело, как говорится, “со всеми потрохами”. Тогда и половцы, и хазары знали место! Боялись Киева, как огня. По всем рубежам он, белокаменный, разнес славу русского имени. Эх, кабы ныне так!.. – Мстислав вздохнул и, покусывая кончики усов, блистая глазами, мечтательно улыбнулся. – Вся Русь: и юг, и север, – единый стальной кулак! Сбудется ли мечта? Иль вечно нам по разные стороны быть?.. Еди-на-я Русь... Да я б кровь свою червонную до капли выцедил, чтоб дожить до такого... Эх, огонь жаркий мне сердцевину жжет...»
Он подошел к распахнутому окну-бойнице, глянул хмуро на слякотный двор, на людскую суету, и подумал: «Как все же хлипко да зыбко устроен мир. Вот был прежде Киев... да весь вышел. Не так уж много и годов прогремело, ан на тебе – род Мономахов издробился, як просо... То куры поклевали, то свиньи пожрали, а то вражина пожег... Князья роздали города и волости своим сыновьям, племянничкам, внукам, ей-Богу, как на Пасху сласти... И что? С чем теперь остался Мстислав Романович? Владеет Киевом урезанным да хилым. И Киев, град его златоглавый, не тот уж боевой жеребец, а мерин выхолощенный. За последнюю четверть века только ленивый не точил меч на Киев. Набеги и разгромы своих же, православных князей истощили матерь городов русских...»
И то правда: «Стонал и зализывал раны Киев не раз. Шли на него и владимирцы, и галичане, и суздальцы, и призванные чернодушными князьями дикие половцы[76]... И все они грабили, жгли, сильничали и зорили древнюю столицу»[77].