...Непобедимый Котян был на грани безумия. Его лучшие, испытанные силы бросились навстречу монголам. Но те задержались ровно настолько, чтобы прорубить себе русло, и хлынули дальше, к той высоте, где находился главный половецкий хан.
   ...Из жестокой рубки, как из огненного чрева Иблиса[99], выскочил на коне Ярун; вид его был ужасен – глаза залиты черной кровью, рот перекошен в зверином оскале:
   – Спасайся, Высочайший! Сегодня не наш день! Боги от нас отвернулись...
   Котян взмахнул плетью, храпевший быстроногий скакун сорвался с холма вниз, точно подхваченный ветром, понесся на север вдоль мерцавшего Днепра...
   За малиновым чекменем повелителя ринулись скопом его приближенные, побросав бунчуки и стяги. Испуганно гремя дорогими доспехами, сбруями и бубенцами, они едва не были опрокинуты собственной конницей. Та вынеслась следом из жерла лощины и раскатилась сыпучим горохом.
   С ревом ужаса и отчаянья они лупцевали коней; сбили и смешали толпу прислуги, лихорадочно пытавшуюся спасти ханский обоз...
   Осатаневшие кони измолотили копытами в кровавый фарш раненых и отставших... На осиротелой высоте остались лишь яркие клочья персидских ковров с искореженными золочеными блюдами, серебряными пиалами и халвой, перемешанной с пылью.
* * *
   ...Потрясенные до мозга костей произошедшим, люди Плоскини жадно наблюдали из своего камышового скрыва за дальнейшим ходом событий.
   Отдельные стычки то тут, то там еще продолжались. Отбившееся крыло половецкой орды, потеряв всякую надежду воссоединиться со своими, с боем уходило на юг.
   Его атаковали летучие отряды татар. Подобно волчьей стае, они набрасывались на обескровленную, но еще огрызавшуюся добычу; вырывали из ее холки, ляжки или грудины кусок пожирнее и, рассыпавшись, отходили прочь... То внезапно, по команде повернув коней, вновь и вновь стремительно вгрызались в измотанного противника.
   ...Близился вечер. Косые лучи низкого солнца зарумянили пропитанные кровью берега Днепра. От косогоров и холмов потянулись длинные, костлявые тени, когда из стана Джэбэ-нойона послышались призывные звуки медных труб, и отряды монголов, разом потеряв интерес к половцам, умчались в свой лагерь.
* * *
   ...И вот место побоища опустело. Со всех концов померкшей равнины неслись страшные хриплые стоны и призывы о помощи... Дух смерти бесшумно витал над степью. Едва ли не треть половецкого войска ранеными и убитыми полегла в этой сече.
   – Наконец-то все угомонились. – Плоскиня хищно осклабился, на миг прикрыл уставшие глаза. Вкушая тишину, не в силах поверить своей удаче, он чувствовал, как бешено стучит сердце и кровь в висках, шее, в груди – тугими толчками, все чаще и чаще... «Чтоб вам всем на ноже поторчать... Силы небесные! Да я же теперя... богатей самого князя киевского... Токмо нагнись! Подыми злато да серебро, снеси в ладью... Твою мать!»
   Плоскиня открыл глаза. Нет, не сон! Те же лю?бые сердцу картины. Он глянул направо, налево, настороженно вслушиваясь, – не раздастся ли шорох, треск ветки, топот копыт иль еще какие-нибудь звуки. Нет, никого. Тишина, только треск крыльев могильников, не поделивших добычу, да стылое карканье воронья.
   – Как думашь, пора? – Оторвяжник Гурда, сжимая в руке кривую половецкую саблю, заглянул в глаза броднику. – Терпежу нет! Гля-ка, добра-то сколь! В зобу дыханье спират... Мать честная! Тут впору княжий паром зачаливать...
   – Да семь дён гонять евось, дурака... туды-сюды, як лысого в кулаке, поку сам копыта не бросишь, – глухо гыкнул в рукав Кистень и, поблескивая в сумеречье лихими светлыми глазами, прилип к вожаку: – Нуть, шо, трогаем на «раздел», Плоскиня?
   Но тот зыркнул таким взглядом, что варнак только ляскнул зубами и отшатнулся в сторону.
   – Я тебе «трону»! «Раздел» ему подавай!.. – Бродник сбил на затылок бобровую шапку; налитые дурной кровью глаза схватили и обожгли всю братию разом. – То, что половецкие псы бежали... то без спору... – прохрипел он. – Назад не сунутся, а вот энти волки? саблезубые – тут бабка надвое чихнула... Вона за теми ярами – ишь, небо огнем взялось, – то стан ихний, как пить дать. Хрен кому оне отдадуть свою лытку говяжью, кровями умытую! Все видели, тугарин тутось не чаи гонял!.. И евось голов зело поубавилось. Чую, браты, нонче оне залижуть раны, а завтре – чуть свет возвертаются. Все подберут бритвоглазые, до зернышка, ей-Бо...
   Плоскиня вдруг поймал на себе внимательно прищуренный взгляд Кистеня и насторожился. «Как в степь выйдем, держи его пред собою, волка?», – зарубил он для себя и тут же с лихорадочной радостью выдал:
   – А посему времечка на «гы-гы» и «ху-ху» у нас нет, Кистеня... Как нет у нас права и под вражий булат свои буйны головы подставлять. Времени у нас – кукиш! Токмо красный[100] товар урвать из ханского обоза... Стащить к реке, и к бесу! – подале от энтого бережка... Смертью от него прет за версту.
   ...И снова они хоронились до сроку в перешептывающихся камышах. Кормили до крапивного зуда ненасытное комариное племя. Ждали потемок, с тревогой вглядываясь в багровые вспышки, которыми трепетало небо, отражая пламя татарских костров. Теплый закат сулил погоду. Степь пахла кровью, золой и кизячным дымом.
   ...Когда окраина неба на востоке отпылала багрянцем и срезанная горбушка месяца скрылась за облаками, Плоскиня вынул из ножен прямой галицкий меч и кивнул своим:
   – Двинем, браты.
* * *
   Им повезло. Ночь выдалась тихой. Накаленная тишь вздрагивала и пугалась, разнося по холмам и оврагам лишь хриплые стоны, мольбы и невнятное бормотание умирающих.
   Голодное шакальё, сбившись в кудлатые своры, рыскало среди трупов, грызлось между собою, чавкало человечиной, жадно лакало кровь и злобно рычало, дыбило шерсть, оскалив клыки, когда торжество их пиршества нарушали идущие во тьме мародеры[101].
   До ханского обоза доторкались скоро. Шли прямиком, не сворачивали – прямо по мертвякам, по спинам и головам – боялись не успеть.
   ...Рылись, лапали наощупь и взваливали на плечи поживу – быстро, но с толком, под зорким оком вожака. Вскоре все четыре лодки были под завязку полны ханским добром: тут тебе и мешки с собольими шубами, и расшитые жемчугом сафьяновые сапоги, и парчовые халаты, и китайские шелка, и оружие с золотой насечкой, и два ларя с самоцветами.
   За широкой спиной бродника послышалось шушуканье у разбитой повозки, звяк ножен и торопливые шаги. Хрипатый голос неуверенно просипел:
   – Струги полны до краев, Плоскиня! Могёть..?
   – Не «могёть»! Ты еще на собачьей мозоли погадай, Гурда, или на свином пятаке! Ежли жадить будем – хапнем лишка... вместе со всем добром на дно канем.
   Главарь злобно шикнул на замявшегося Гурду. Потянул ноздрями воздух и, прищурив глаз, процедил:
   – Чума на ваши головы... Зажрались! Нам бы ноги свои унести... Чую, изменой преть.
   – Эт точно, Плоскиня... Кой-кто зажрался.
   Бродник узнал этот глухой, злобный голос. Желваки буграми заходили под щетиной вожака. Мгновенье – и он слышал только тяжелые, будто каменные удары собственного сердца и внутренний голос: «Проворонил, дурак, свое счастье!.. Спину зачем показал?..»
   – Брось меч!
   Плоскиня в бессильи заскрипел зубами, почувствовав, как острие холодной стали коснулось его оголенной шеи. Надеясь на шальной случай, он нехотя разжал пальцы: тяжелый обоюдоострый меч брякнул у его ног.
   – В сторону! Я сказал – в сторону! Пшел!
   Плоскиня взял вправо, остановился. Широкие ноздри его зашевелились, взгляд непримиримо скользнул по иуде[102]...
   Бродник видел, как Кистень, не спуская с него ненавидящих глаз, нагнулся и подобрал оружие.
   – Ну, вот и все... – клокочущим голосом прошипел он. – Край твой настал, Плоскиня. Теперь мой черед стаю водить. Верно, браты?! А ты сдохнешь здесь, чем худо?..
   – Сукин ты пес!.. – Бродник харкнул в лицо изменника. – Врешь, жабёнок! Врешь, чумазлай... Я-ть сдохну – пусть! Давай, руби... Но знай, я ж тебя и на том свете сыщу, мразь ползучая!..
   – Но-о-о!.. – как задушенный, захрипел Кистень, замахиваясь мечом.
   В следующий миг у виска Плоскини просвистела стрела. Он вздрогнул. Кистень выронил меч, схватившись руками за лицо, зашелся в безумном вое. Из его левого глаза торчал оперённый конец стрелы. Сделав шаг, он рухнул на вытоптанную траву, как мешок с песком.
   ...За спиной раздались чужеверные крики, и стрелы с жалящим визгом смерти посыпались из темноты.
   Вся шатия лишилась рассудка, как только осознала, что попала в ловушку.
   Еще четверо «золоторотцев» упали в камыши, исклеванные стрелами. Оставшиеся в живых бросились кто куда... все врозь.
   ...С этого взмаха судьбы Плоскиня ничего не помнил, кроме застрявшего в горле страха. Татары будто с неба свалились на их головы. Кривая сабля чиркнула его по груди, распоров от плеча до пояса полушубок... Он успел отскочить, рванулся влево, вправо, и тут и там замелькали всадники.
   ...Из-под копыт монгольского жеребца вырвались ошметья земли и сдавленный стон – по торцу повозки сползло тело Авдея Шелеста с остановившимся взглядом. На лбу его была сине-черная, в половину свеклы, вмятина от удара боевой палицы. Не до конца вытащенный из ножен меч так и остался в его руках.
   Бродник, отбив удар, развалил до седла наскочившего на него монгола, ранил другого, кинулся к камышам... В голове, вернее – в судорожно сведенных мышцах, в ногах, не знающих устали, пульсировало и стучало одно желание – бежать.
   ...Сзади крик: «Ха! Ха-а!»[103] и топот конских копыт. Он перепрыгнул через порубанных дружков, не смея поворотить головы.
   Вот уж и берег! Бегут стремглав навстречу густые метелки камыша – в них, только в них, непролазных, – его спасение...
   Еще рывок, последний!.. Но... глаза ослепила темь – чернее воровской ночи, и удушье перехватило горло. Бродник стиснул зубы, попытался ослабить руками хватку аркана[104], но голова трещала по швам; он хватал ртом воздух – того не было.
   Плоскиня захрипел и начал падать в бездну; он знал, что выхода из нее нет.

Глава 21

   ...В полете стрелы от передовых монгольских пикетов[105], возле некогда пышнотравного склона, стертого до камней копытами ордынских табунов, поблескивала на солнце серебряной рябью Калка.
   Этот участок реки, в две версты шириной, ревностно изучал особый татарский отряд, искавший для конницы Субэдэя удобные броды.
   Позади, за изумрудной непролазью камыша и красноталого кустарника, виднелись меловые лбы солончаков с покосившимися каменными истуканами; когда-то, в незапамятные времена, эти курганы были местом поклонения древних скифов, кочевавших между Днепром и Доном, а позже стали сторожевыми постами воинственных гуннов. Теперь холмы так же верно служили пришедшим с Востока монголам, хищный взгляд которых был устремлен на Запад.
   ...Эту картину наблюдал ястребиный глаз старого Субэдэя, возвращавшегося в орду. Твердо уложив повод меж пальцев, вонзая удила в черно-сизые губы тянувшегося к бурьяну Чауша, багатур сделал знак сопровождавшим его нукерам и с места сорвал скакуна.
   Все последние дни (с отъезда Джэбэ) Барс с Отгрызенной Лапой провел в беспрестанных разъездах, опытным взглядом изучая и осматривая местность, выбирая ристалище, выгодное для битвы.
   И все это время, не разбирая дня и ночи, к нему то и дело приносились гонцы-уланы на взмыленных сменных конях. Вести их были разные, как галька в реке, но в одном были схожи со старой монгольской мудростью: «Не говори, что силен, – нарвешься на более сильного. Не говори, что хитер, – найдется более хитрый».
   – Джэбэ Стрела отступает к Калке...
   – Мудрейший, все идет по начертанному тобой узору...
   – Впереди других идет отряд длиннобородых. Они хорошие воины... Мы прежде не видывали подобных!
   – Их ведет напролом свирепый лев – багатур Мастисляб. Урусы страха не ведают... Дерутся отчаянно, многих наших батыров отправили к праотцам!
   – Вместе с ним еще два младших конязя и злобный пес Котяна хан Ярун. Ой-е! Он везет у седла на ремне голову нашего посла тысяцкого Гемябека...
   – О, разящий! Горе! Ночь назад шла упорная битва. Проклятые опрокинули левое крыло Джэбэ, часть изрубили, остальных отбросили за кипчакские холмы. Две тьмы монголов полегло! Никому из них урус-шайтан не дал пощады!..
   – Пленных они не берут. Раненых добивают! Разве с такими шакалами можно говорить на языке слов? Они не позволят монголу есть с ними из одного казана и пить из одного бурдюка.
   – О, накажи их, храбрейший! Прикажи вырвать у подлых свиней сердца и бросить на съеденье нашим псам!
   – Веди нас скорее на хрисов! Сметем их с земли! Сошьем из их шкур сапоги!
   – Они уже близко! Воткни в землю нож, приложи к рукоятке ухо, и ты услышишь топот копыт их лошадей!
* * *
   Субэдэй умел скрывать чувства, никто из гонцов так и не смог разгадать истинных настроений одноглазого полководца.
   «Осла в табуне уши выдают», «Кто много знает, тот мало говорит», «Держи рот – сбережешь голову» – эти простые и древние, как мир, истины еще с юности усвоил Субэдэй-багатур; строго следуя им, он достиг многого, сумев не запутаться в густых сетях коварных и темных интриг, умело расставленных самим Чингиз-ханом. Уж кто-кто, а Барс с Отгрызенной Лапой не понаслышке знал о жестоко карающей руке подозрительного ко всем и ко всему Кагана. В Коренной Орде что ни день рубили головы зарвавшимся глупцам, отрезали языки самонадеянным болтунам и ломали хребты надменным гордецам.
   Багатур знал: его если что и оберегало в сей жизни от гнева непредсказуемого Владыки, так это – отсутствие в Орде, постоянное пребывание там, где текла кровь и монгольская сталь обрушивалась на врагов империи. Громкие победы и караваны награбленных сокровищ радовали кровожадное сердце Краснобородого Тигра, принуждая его до времени не выпускать свои смертоносные когти и не показывать длинные клыки. А потому Субэдэй был спокоен и невозмутим, как могильный камень, и в сердце его не скреблись скорпионы.
   ...Вот и сейчас все шло и вершилось своим чередом, как было задумано. «Урусы идут... Хай, хай... Пусть идут. Я жду их». В душе он даже злорадствовал над промахами и оплошностями молодого соперника – Джэбэ. «Это хорошо... пусть ему опалят усы и подрубят хвост... Это только на пользу. Будет осторожней подкрадываться, точнее наносить смертельный удар».
* * *
   ...Этим закатным вечером Стрела наконец вернулся в монгольский стан. Его китайские латы были забрызганы кровавой слякотью и песком, но глаза горели возбужденной радостью.
   – Бог войны Сульдэ да обрадует тебя! Я, Джэбэ-нойон, исполнил твой приказ, прославленный Субэдэй.
   – Приход твой да будет к счастью. Раздели со мной трапезу, Стрела. – Старик указал место на войлоках, перед которыми седобровый нукер Саклаб уже расстелил парчовый дастархан и установил большое блюдо с отварной жеребятиной.
   Белые крепкие зубы темника впились в сочное мясо, жадно отдирая дымящиеся куски...
   – Ешь, ешь, батыр... Ты много потратил сил! – Субэдэй, скрытно приглядывая за Джэбэ, бросил в свой щербатый рот горсть отварного перченого риса, облизал багровым языком морщинистые губы.
   ...Некоторое время они молчали, всецело отдавшись еде. Когда первый голод был утолен, багатур цокнул зубом и качнул золотой серьгой:
   – Где теперь урусы?
   – Совсем близко, – через сытую отрыжку откликнулся нойон, вытер о стальные наколенники жирные пальцы, бросил довеском: – Ночь они простоят на месте.
   – А утром? – Выпученный глаз старика замер на Джэбэ.
   – Будут здесь. Мои волки не дают медведю покоя! Набрасываются на него, дерут за холку и гачи[106] и, вырвав шматок мяса, отбегают, заманивая урусов под твой меч.
   – Бродник с тобой?
   – Со мной... – Стрела удивленно покосился на старика.
   – Гляди, не выпусти ему кишки прежде времени. Этот презренный раб мне еще нужен! – Субэдэй расправил плечи, вызванивая кольчужным кольцом и, берясь за пиалу с кумысом, кольнул вопросом: – Как тебе конязь Мастисляб? Посылаемые тобой уланы говорят: он свиреп и отважен, как лев... Так ли это?
   – Да. Это так. Но я клянусь священной водой Керулена! А-айе! Я на аркане приволоку этого льва к твоей юрте! С живого сдеру шкуру и на его глазах брошу себе на плечи!
   – Кхэ-э... хорошо сказано... – Багатур по-волчьи склонил голову набок и, пожевав коричневыми губами, кивнул темнику: – Да будет твоя голова цела и здорова. Сам не попадись в его лапы! А теперь покляемся, как прежде, по обычаю наших предков.
   С этими словами Субэдэй положил здоровую правую руку на плечо Джэбэ, а тот свою – на изуродованное никлое плечо старика.
   – Пусть сгниет грудь того монгола, который бросит в беде другого монгола.
   – Пусть пожрет ржавь его меч!
   – Да засохнет его род на корню! И да погаснет в его юрте очаг.
   – Я твой колчан. – Субэдэй испытующе посмотрел в узкие немигающие глаза.
   – Я – твои стрелы.
* * *
   ...Близилось время серых теней. Суховей, вихривший губы курганов три дня подряд, выдохся, – тихо, недвижимо стояла трава, испятнанная пестрыми табунами.
   С излучины Калки сквозил пресный запах камыша, сырости и гнилья; где-то одиноко гукала выпь. Ломкая тишь прерывалась каленым звяком конских сбруй, редким гремком сабель о стремена, хрустом прибрежного щебня под копытами татарских разъездов. На взлобьях солончаков меркли медно-рудые следы канувшего за горизонт светила.
   Субэдэй и Джэбэ продолжали коротать время у костра; оранжевые языки пламени освещали их плоские, с выпуклыми яблоками скул лица, которые завороженно наблюдали за камланием шаманов.
   ...Посвященные, Те, Кто Говорит с Духами, сидели на корточках у сложенного из человеческих черепов очага и сжигали из передаваемой по старшинству связки какие-то травы и перья диких птиц. Головы служителей культа были наголо выбриты ото лба до темени, а ниже, прикрывая шеи, на спины сбегали змеями длинные косы, в которые были причудливо вплетены бисерные ленты и белые шкурки ласок. На голове главного шамана была надета сшитая из цельной шкуры росомахи шапка; оскаленная пасть нависала над глубокими морщинами лба, которые разбегались вверх и вниз и, как высохшие русла рек, бороздили древнее, в оспинах лицо колдуна.
   Фиолетовая сирень облаков медленно накрывала равнины, сгущая брошенные на землю пепельные краски вечера, когда степь на юго-востоке затянулась черными тучами пыли, а сидевшие у костра вдруг ощутили сквозь воловьи подошвы сапог дрожь земли.
* * *
   ...Сигналы тревоги мгновенно подняли орду на ноги. Тут и там визжали костяные рожки, оглушительно грохотали барабаны, неслись крики старшин и глашатаев. По всем направлениям, ко всем куреням как стрелы неслись гонцы. Многие тысячи всадников взлетали на спины боевых коней и на скаку, в клубах пыли, перестраиваясь в боевые порядки, стальными кольцами, подобно туго скрученному жгуту, обвивали курган Субэдэя, на вершине которого, возле главной юрты Совета, грозно вздымался рогатый бунчук с пятью конскими хвостами.
   – Кто они?! – Джэбэ схватился за джунгарский меч, ощутив в горле першащее удушье. Мгновенным распахнувшимся от ужаса сознанием он понял случившееся – их взяли в клещи! Но как? Почему?! О, боги!.. – Кто они?! – в приступе ярости, срываясь на крик, взорвался Стрела. – Урусы?! Но откуда?!
   – Это не могут быть урусы. – Голос Субэдэя прозвучал решительно и твердо. Он продолжал неподвижно восседать на шкурах, и ни один мускул не дрогнул на его перекошенном шрамом лице.
   ...Но Джэбэ точно не слышал. Хищно закусив губу, вцепившись в ножны и рукоять так, что побелели казанки пальцев, он напряженно всматривался в даль. «Нет... не может быть! Нет!..» – стучало в висках. Крепко сжав челюсти, он насилу принудил себя оставаться на месте. Стыд перед седым багатуром был больше страха.
   – Быть может, это кипчаки? Бешеные псы Котяна? Но когда? Когда успели они?!
   – Это не кипчаки. Сядь! Не позорь свою славу, нойон! – Суровый взор старика заставил Джэбэ вновь усесться на войлоки. – В ратном деле все важно, – хрипло выдохнул Субэдэй. – Но главное – духом окрепнуть. Когда воин падает духом...
   – То и конь его не может скакать! – нетерпеливо и зло вспыхнул бойницами глаз Джэбэ. – Зачем ты мне повторяешь то, что знает с колыбели каждый монгол?! Пусть лучше твое звериное чутье подскажет, кто они?
   – Сходи, познакомься, – не оборачиваясь, усмехнулся углами рта багатур. – Нет, это не кипчаки, сын мой... Но кто б они ни были... мы сразимся с ними! Сегодня хороший день умереть.
   Барс с Отгрызенной Лапой рассмеялся, точно знал, что смерть в этот час испугалась его и укрылась в пойме реки.
   ...Больше никто не проронил ни слова. Все три тумена были построены. Все тридцать тысяч монгольских мечей были готовы к битве и ждали сигнала. Тишину нарушал лишь нарастающий дробный гул да тревожное позвякивание серебряных бубенцов на ордынском бунчуке.
   Между тем туча пыли, поначалу едва заметная, сливающаяся с дымчатым сумеречьем горизонта, постепенно разрасталась, пухла, пока не превратилась наконец в сплошную клубящуюся тьму.
   Схватка по всему была неизбежна. Зловещие цепи пыли, покачиваясь и дрожа, жадово поглотили еще недавно видневшиеся гребни холмов и, хлынув в долину, напрямик покатились к сторожевому кургану орды.
   ...Напряжение достигло зенита. Лица воинов лоснились от пота. Тревога всадников передалась и их коням.
   Джэбэ почувствовал, как рванулось и замерло сердце в его груди. Он вновь ощутил во рту полынную горечь, и ему внезапно показалось, что степь живая... и тяжко ей под грузом неизмеримой, движущейся по ее груди силы. Чудилось, что в прерывистом вздошье колеблется твердь... и что где-то в глубинах, под неподъемными толщами Матери-земли бьется и задыхается неведомая жизнь.
* * *
   И вдруг... непроглядная тьма задержала свой ход. Сквозь черную паранджу пыли зыбко появилась отделившаяся от железной лавы группа всадников. В руках их были длинные копья, на которых развевались конские хвосты...
   Мрачные лица воинов Субэдэя и Джэбэ настороженно просветлели. Из тридцати тысяч глоток вырвался вздох облегчения.
   Перевели дух и на вершине кургана. Тень догадки пауком пробежала по лицам вождей.
   – Ой-е! Похоже, это посланники Потрясателя Вселенной...
   Субэдэй подал знак подскакавшему к часовым тысячнику Линьхэ. Сотня всадников помчалась навстречу приближающемуся отряду. Точно брошенные в цель копья, неслись кони. Мерцали за спинами окружья щитов; сабли и мечи сверкали в руках воинов, как молнии. Оскаленные морды коней сошлись ноздря к ноздре, едва не сшиблись грудью. Но вдруг застыли на месте, будто высеченные из камня, а всадники радостными завываниями огласили набухший ожиданием воздух:
   – Хай-хай-хай-хай-хай-хай-хай!!
   – Ойе! Доброй дороги карающим мечам Тохучара-нойона!
   – Уо! Доброй дороги и вам!
   Съехавшиеся, приложив ладони к сердцу, обменялись поклонами и, вперемежку прокрутившись на месте, в водовороте грив и хвостов, погнали коней к сторожевому кургану орды, где их уже встречал оглушительный плеск ладоней, визг боевых рожков и приветственный рев опустивших оружие туменов.
* * *
   ...Устройство лагеря Субэдэя и Джэбэ точь-в-точь, как гипсовый слепок, повторяло порядок устройства лагеря Коренной Орды. Так же вокруг верховной высоты растянулись дозорами закованные в броню тургауды-телохранители; их зоркие глаза день и ночь наблюдали, чтобы ни одно живое существо не приближалось к юрте Совета.
   Лишь те немногие, кто имел особые золотые пластинки – пайцзы – с чеканом оскаленной головы тигра, могли миновать стрелы и копья, мечи и секиры заграждений, чтобы достичь кургана с пятихвостым бунчуком.
   Так же, как в стане великого Чингиз-хана: «поодаль, в степи, широким кругом рассыпались черные татарские юрты и рыжие шерстяные тангутские шатры. Так же, как у “Властелина Мира”, у Субэдэя был свой личный курень, – стан тысячи избранных телохранителей – всадников на черных конях. В эту охрану, как было заведено, входили только сыновья знатнейших ханов и беков; из них Субэдэй, с согласия Самого, выбирал наиболее сметливых и преданных и назначал предводителями отрядов»[107].
   ...Да, все было точь-в-точь, как в Коренной Орде. Только с той разницей, что всего этого под рукой Кагана было в сто раз больше: и воинов, и лошадей, и куреней, на дымах которых держался небосвод монгольского мира.
   Стемнело. Всюду на равнинах, как на небесах звезды, бессчетно вспыхивали, разгорались костры. Между юртами, как угри в садке, заскользили тени... По всему стану татар-орды полетели возбужденные гортанные крики: