Страница:
Так было... И многие шрамы, рубцы, бреши и выбоины от тех рубок и боев мог наблюдать сейчас из своей высокой горницы галицкий князь.
Тяжким и непосильным грузом оказалось для киевлян возрождение своего стольного города после стольких нашествий. Много улиц и теремов, башен и храмов и теперь хранило следы пожарищ и разрушений...
Но в эту годину новая беда, куда более страшная, надвигалась из Дикой Степи... И она грозила не только Киеву, но всей Русской земле. «Страх перед этой грозой и собрал вместе непримиримых князей, гордых и упрямых, враждовавших между собой всю жизнь из-за лучшего простора, более доходного города, людной волости. Теперь и старые враги, коварные половцы, сами с поклоном бежали в Киев, прося подмоги»[78]. Их огромные лагеря буквально заполонили поля и подъезды к городу. Тут и там курились дымами их юрты, шатры, скрипели повозки... А сами они, угрюмые и поникшие, сидели на корточках, сбившись в огромные толпы, и ждали милости, ждали упорно ответа княжеского двора.
...Мстислав собрался уже было задуть перед уходом светильники, когда в сенях раздался частый скрип половиц, и незапертая дверь приоткрылась.
– Княже пресветлый, дозволишь? Это я – Булава, воевода...
– Поздно дозволенье испрашивать, коль за порог шагнул! Да проходи, Степан... Как там на княжем дворе?
– Эк, зараза, так и не распогодилось небушко... Здравия желаю, защита-князь! Как спалось, Мстислав Мстиславич?
Седоусый матерый ратник, с буро-сизым сабельным шрамом через левую скулу и бровь, поклонился в пояс. Князь тепло приобнял старшину[79] и молвил:
– Слава Богу, Степан, без снов. Но ты мне зубы не заговаривай, воевода. Что, до дружины дойдем?
– Да погоди, пресветлый, успеется. Я-ть только от них... Всё добром. Пущай хоть мальца уймется проклятый. – Булава стряхнул с серого плаща дождевую россыпь, снял с головы стальной шлем со следами былых боев. – Погутарить бы трошки след... да чайку испить? С рассвету маковой росинки у рте нет.
Сели на лавки друг против друга за широкий дубовый стол, накрытый белой кистючей скатертью.
Посыльный – тут как тут – по кивку князя тотчас сладил «купца» на мятном листу, принес и орешков в мёде, и прочих капризных заедок.
Воевода был крепкого русского духа и силы человек. Воин по призванию, «по природной жиле», как говорил народ. В бойцовом сердце его жила неугомонная страсть к победам во славу своего князя, во славу Русской земли. Страсть эту он превратил в свое коренное дело. Им только и жил. Да и воины-дружинники, ходившие под ним, подбирались не с кондачка, многие не приживались: воевода был крут в своем ратном рвении; те, кто давал послабку своей воле и мужеству, – гибли в сечах, другие просто уходили, затаив злобу; но зато те, кто оставался, не хаяли свою служацкую судьбу и прикипали к старшине намертво.
Князь Мстислав помнил: своим удачным победам над дерзкими уграми[81] и спесивыми ляхами[82] он во многом обязан Степану. И если характер и господскую хватку он выковал еще под крылом отца, то закалил ее у воеводы.
Цепкая память князя держала суровое, но вдохновенное время первых рубежей, когда в походах на юг и запад закладывались камни его будущей славы. Там лилась рекой кровь, но поднимались в небо и пенные кубки за победы русских мечей и знамен. Оттуда, с высоты своего триумфа, зрили они сквозь забрала на сводящие с ума просторы новых границ земли Русской, завоеванной ими своей кровью, отвагой и великими страданиями.
– Ты что такой постный, князь? Хоть просвирки из тебя лепи, – тронул Мстислава вопросом Степан. – Вьюга тебе, шо ли, в лицо заглянула?
– Не береди душу. – Местислав отодвинул испитую кружку. Взгляд его вспыхнул на миг, но тут же погас, как искра, на которую наступили ногою. – Вот уж скоро совету быть в палатах Мономаховичей... а что-то не видно союзных князей с дружинами... Мы да ростовчане с молодым князем Василько явились на зов Киева... А может, на посмешище? Где суздальцы? Где их князь Юрий Всеволодович[83]? Али грибами объелся, что гордыней и спесью зовутся?! Так гордыня и у нас в избытке имеется... и ножны наших мечей не заткал паутиной паук! У меня тоже – старые счеты с двоюродным братцем... Однако ж я в Киеве... Русь-то одна!
– Остынь, княже! Будет из-за сего кручиниться. Гляди, уж и так стал темнее тучи. Приедут князья! Куды им деться? Уж не думает же суздальский князь, что татарва, придя на Русь, обойдеть его стороной?
– А вот и вопрос!.. – Мстислав мстительно сузил глаза. – Каждый нынче промышляет о своей голове... Я слышал, этот надменный суздальский гордец алчет съезда у себя во Владимире... а потому и не едет на совет в оскудевший Киев.
– Може, и так... – кашлянул в усы воевода. – Тю, властолюбец чертов! А ведь суздальцы, владимирцы – сильная подмога... Ежли татарев истинно тьмушшая... где ж нам двинуться в степь без них? У Василько Константиныча копий не густо – панцирников горсть, а верховых и того меньше... Да и сам он дитё – недавне из отроков вышел. Усы ишшо нежные, в сыны годится тебе. Вся надёжа на Божью милость! – Голос Степана Булавы прозвучал отрезвляюще горько, но крепче резанули по сердцу другие слова воеводы: – Воть ты глаголешь, пресветлый, защитники мы... – Старый воин наморщил лоб, задумчиво оперся рукою на средокрестие меча. – А воть скажи по совести, княже, кто? Кто знает о наших с тобой бедах и чаяньях там, на севере Руси? Разве все тот же треклятый суздальский князь, дак и он околот южной Руси мыкается... А шо ж сосед наш северный? Коломна, Рязань, Москва и другие... Аль в ихних жилах басурманская бьется кровь? Где ж их секиры и копья?! Слышат ли оне, знают ли?..
– Врешь, Булава! Ишь ты, распыжил брови! – Глаза Мстислава вспыхнули гневом. – «Кто знает? Кто вспомнит?» Гляди-ка, забила его, старого черта, лихоманка! А я тебе скажу, кто! Дети наши, святые хоругви наши, Господь Бог и потомки... право, недурная братия, а? Родина – она, воевода, никого не забывает. А все наши старания и помыслы... для нее. Ты думаешь, что я здесь шапку ломаю? Да и ты? Нет, друже, не свою мошну[84] набить. Мы здесь с тобой не временщики, не наемники, не воры! Знамо дело, богатыми не станем. Заслужим сто – проиграем тыщу... Так ведь не в сем счастье наше, Булава. Аль я не прав?
Князь громыхнул лавкой, обошел стол, обнял спешно поднявшегося воеводу за высокие плечи:
– Как бы ни было, не горюй, старина. Ежли не мы, то кто?.. Мы ли не в стане воинов рождены и крещены русским именем?! Постоим за Русь! Покуда у нее есть верные сыны – она как у Христа за пазухой... Ну-т, что там у нас, развиднелось, похоже?
И тут на звоннице Святой Софии бухнул набатный колокол. С княжеского двора послышались крики и восклицания: «Едут! Еду-ут!»
Мстислав вспыхнул взором:
– Ужель услышал наши молитвы Господь? Никак, суздальцы прибыли! Встретим, Степан... Все краше, чем тут взаперти душу рвать.
...Поутру к южным воротам столицы на загнанном коне, забрызганный до бровей грязью, примчался гонец. Жеребец рухнул у самой заставы, в его распоротых шпорами боках копошились черви.
Стража свезла к палатам киевского князя чуть живого посланца. Лицо его было словно обуглено страхом. Изгвожденный ветром и дождем, он слабо хрипел одно и то ж:
– Татары... идут!.. Та-та-ры... близко...
На вопрос: «Где остальная братия?» – ответ был прям и краток:
– Их всех... свежевали... заживо...
Толпа охнула, обмерла, зароптала, истово осеняя себя крестом. В глазах горожан замерцал суеверный страх. Черная весть расправила крылья, полетела по Киеву...
– Эй, прочь с дороги! Пшли вон!
В толчее засверкали шлемы и щиты дружинников; все как на подбор – видные, статные, в густых тяжелых кольчугах со стальными пластинами на груди, при копьях и длинных мечах. Во главе их шел Мстислав – решительный и быстрый.
– Будет каркать! Чего без пути лаять! Тихо! – Он на корню оборвал причитанья и плачи, огласившие площадь. – Говоришь, «свежевали» дружков твоих любых? – Колкий взгляд проницательных глаз впился в рябое лицо гонца, лежавшего на овчине в телеге.
– Истинно так...
– А чем же ты лучше других, собака, что шкуру свою уберег? – Князь схватил за грудки зверобоя. – Медом намазан?! А может, ты, злодырь, поганым продался? Отвечай, пес смердячий!
Мстислав оттолкнул Перебега прочь, чувствуя, что еще миг – и он потеряет над собой власть.
– Не вели казнить!.. – Киевлянин затравленно зыркнул безумным звероватым взглядом на князя, тщетно пытаясь придать голосу крепость; седая прядь подпрыгивал на сером лбу, но он продолжал завороженно таращиться на дышавшее гневом лицо Мстислава. – Вживе я... лишь потому, что весть от них... должон передати...
– Так говор-ри! Черт тебя гложет! Чему они тебя заучили?!
Перебег с готовностью затряс головой и, турсуча[85] узловатыми пальцами косматую бороду, зачастил:
– «Урусы, сложите оружие! Конязи[86], готовьте дары и ключи от городов ваших – южных и северных... И ждите в смиреньи лучших из лучших людей, которых рождала земля. Мы – непобедимые багатуры степи – Великого Кагана. Наш повелитель и отец хан Чагониз, что значит “Посланный небом”. Мы разгромили и обратили в бегство полмира: сотни непокорных племен и десятки народов... а их упрямых вождей... сварили живыми в наших походных котлах... Будьте благоразумны, урусы... и мы даруем вам жизнь. Помните! Вас предупредили! Теперь вы знаете волю владыки народов, “Потрясателя Вселенной” – Великого Кагана... И не говорите потом, что не слышали! Мы идем. И скоро вся Русь услышит топот наших коней».
Перебег замолчал, не смея поднять глаз, кожей чувствуя, что галицкий князь не спускает с него грозного взора.
– Это все, что ты слышал, холоп?!
– Как на духу! Вот крест... Е-ежели я шо и забыл... всезнающий княже, прости... Не губи меня, темного, неспособного смерда.
– А Савка Сорока? Василий Верста?! Добытчики мои где?..
– Не знаю, пресветлый... Разъехались мы по разны стороны... Оне своим табором... мы – своим...
– Ну-т, шо думаешь по сему, княже? – изломав бровь, невесело усмехнулся старшина. – Отгоним гибель?
– Ежели все станем рядом – плечо к плечу... да половецкие орды помогут. Чай, не сладко им, коль жмутся под стенами Киева.
– Эт правда... А правда ли то, шо мнят о себе татары? Уж больно все это похоже на сказку. «Непобедимые», «покорители мира»... Брехня. Эва, загнули куда. И шо ж это за подсюк такой «Великий Каган», как евось, дьявола?.. Ах, да – Чагониз! Шо за людыны его татары? Может, вои[87] простые, попроще, чем половцы. Сколь их до кучи?
– Сколько травы во степи.
– Да полно, княже! Думаешь, нехристи не надули в уши... этому голощапу[88]? Тьфу, забудь... У страха глаза велики.
– Кто знает, воевода. Но поседел-то этот бродяга, видать, не от смеха. Лютый, жестокий враг пришел в половецкую степь. Слышал я тут... – Мстислав понизил голос и заглянул в стерегущие глаза воеводы. – Глагол держали два старца... Их привели с пристани в палаты великого князя Киевского его дружинники.
– Ну, и? – Булава насторожился, сабельный рубец на лице налился жаром.
– Так вот, сказывали они: дескать, собака-хан этот, главный язычник...
– Чагониз?
– Он самый, – издал указ, по оному все племена, покоренные им, отныне являют единственный избранный небом народ, имя ему дано «монголы», что означает «побеждающие»... Все ж остальные: и угры, и прусы, и ляхи с булгарами, и мы – русичи, должны стать их рабами. Тех, кто подымет секиру иль меч, – Чагониз сотрет в пыль, и останутся жить на земле в благоденстве и сытости одни лишь монголы.
– Оне же татары?
– Выходит, что так... Черт их разберет. Одно нечистое племя. Девиз их тоже написан кровью: «Идем войной на соседний народ! Мы вернемся сытыми и богатыми!» Войско татар несметно – пухнет день ото дня, роится, как осы... Это уже не сказка, брат воевода... И скоро нам всем убедиться придется, что все это правда.
– Да уж... – подавленно выдохнул воевода, брякнул снятой стальной перчаткой. – Обезоружил ты меня, княже. А я без оружия, ха... почитай, как баба с задранным подолом, – голый. Ай-й! Шоб им нож в горло... Разворошил ты мне сердце...
– И что ж оно тебе кажет?
– Не пойму... Только темно на душе...
– Вот и мое сердце вещает что-то ужасное.
Мимо прогромыхали крытые рогожей повозки со снедью. Следом прошел суровый конвой, звякая мечами, и скрылся за углом княжеского арсенала.
– Однако готовится Мстислав Романович к съезду. Не теряет надёжу... – Воевода, как волк, не поворачивая шеи, проводил взором киевских ратников, расправил кулаком поникшие усы: – Пойдем, княже, к своим... Глянем, шой-т наши соколы за кормы клюют.
И они пошли под грай церковного воронья. Ветер-степняк нес горловой стонущий клекот над Киевом, а еще выше, над черным всполохом траурных крыл, наползали с востока темные груды туч, пядь за пядью пожирая чистую бирюзу небес, точно их самих против воли гнала какая-то неумолимая, страшная сила.
Глава 5
Тяжким и непосильным грузом оказалось для киевлян возрождение своего стольного города после стольких нашествий. Много улиц и теремов, башен и храмов и теперь хранило следы пожарищ и разрушений...
Но в эту годину новая беда, куда более страшная, надвигалась из Дикой Степи... И она грозила не только Киеву, но всей Русской земле. «Страх перед этой грозой и собрал вместе непримиримых князей, гордых и упрямых, враждовавших между собой всю жизнь из-за лучшего простора, более доходного города, людной волости. Теперь и старые враги, коварные половцы, сами с поклоном бежали в Киев, прося подмоги»[78]. Их огромные лагеря буквально заполонили поля и подъезды к городу. Тут и там курились дымами их юрты, шатры, скрипели повозки... А сами они, угрюмые и поникшие, сидели на корточках, сбившись в огромные толпы, и ждали милости, ждали упорно ответа княжеского двора.
...Мстислав собрался уже было задуть перед уходом светильники, когда в сенях раздался частый скрип половиц, и незапертая дверь приоткрылась.
– Княже пресветлый, дозволишь? Это я – Булава, воевода...
– Поздно дозволенье испрашивать, коль за порог шагнул! Да проходи, Степан... Как там на княжем дворе?
– Эк, зараза, так и не распогодилось небушко... Здравия желаю, защита-князь! Как спалось, Мстислав Мстиславич?
Седоусый матерый ратник, с буро-сизым сабельным шрамом через левую скулу и бровь, поклонился в пояс. Князь тепло приобнял старшину[79] и молвил:
– Слава Богу, Степан, без снов. Но ты мне зубы не заговаривай, воевода. Что, до дружины дойдем?
– Да погоди, пресветлый, успеется. Я-ть только от них... Всё добром. Пущай хоть мальца уймется проклятый. – Булава стряхнул с серого плаща дождевую россыпь, снял с головы стальной шлем со следами былых боев. – Погутарить бы трошки след... да чайку испить? С рассвету маковой росинки у рте нет.
Сели на лавки друг против друга за широкий дубовый стол, накрытый белой кистючей скатертью.
Посыльный – тут как тут – по кивку князя тотчас сладил «купца» на мятном листу, принес и орешков в мёде, и прочих капризных заедок.
* * *
...За чаем слов не роняли, сосредоточенно дули на кипяток, делая осторожные глотки. Мстислав Удатный знал Степана Булаву вот уже без малого сорок зим, почитай, с самого нежного детства, еще по торопецкой и новгородской[80] поре; уже тогда Степан, сын оружейника, был правой рукой отца Мстислава.Воевода был крепкого русского духа и силы человек. Воин по призванию, «по природной жиле», как говорил народ. В бойцовом сердце его жила неугомонная страсть к победам во славу своего князя, во славу Русской земли. Страсть эту он превратил в свое коренное дело. Им только и жил. Да и воины-дружинники, ходившие под ним, подбирались не с кондачка, многие не приживались: воевода был крут в своем ратном рвении; те, кто давал послабку своей воле и мужеству, – гибли в сечах, другие просто уходили, затаив злобу; но зато те, кто оставался, не хаяли свою служацкую судьбу и прикипали к старшине намертво.
Князь Мстислав помнил: своим удачным победам над дерзкими уграми[81] и спесивыми ляхами[82] он во многом обязан Степану. И если характер и господскую хватку он выковал еще под крылом отца, то закалил ее у воеводы.
Цепкая память князя держала суровое, но вдохновенное время первых рубежей, когда в походах на юг и запад закладывались камни его будущей славы. Там лилась рекой кровь, но поднимались в небо и пенные кубки за победы русских мечей и знамен. Оттуда, с высоты своего триумфа, зрили они сквозь забрала на сводящие с ума просторы новых границ земли Русской, завоеванной ими своей кровью, отвагой и великими страданиями.
– Ты что такой постный, князь? Хоть просвирки из тебя лепи, – тронул Мстислава вопросом Степан. – Вьюга тебе, шо ли, в лицо заглянула?
– Не береди душу. – Местислав отодвинул испитую кружку. Взгляд его вспыхнул на миг, но тут же погас, как искра, на которую наступили ногою. – Вот уж скоро совету быть в палатах Мономаховичей... а что-то не видно союзных князей с дружинами... Мы да ростовчане с молодым князем Василько явились на зов Киева... А может, на посмешище? Где суздальцы? Где их князь Юрий Всеволодович[83]? Али грибами объелся, что гордыней и спесью зовутся?! Так гордыня и у нас в избытке имеется... и ножны наших мечей не заткал паутиной паук! У меня тоже – старые счеты с двоюродным братцем... Однако ж я в Киеве... Русь-то одна!
– Остынь, княже! Будет из-за сего кручиниться. Гляди, уж и так стал темнее тучи. Приедут князья! Куды им деться? Уж не думает же суздальский князь, что татарва, придя на Русь, обойдеть его стороной?
– А вот и вопрос!.. – Мстислав мстительно сузил глаза. – Каждый нынче промышляет о своей голове... Я слышал, этот надменный суздальский гордец алчет съезда у себя во Владимире... а потому и не едет на совет в оскудевший Киев.
– Може, и так... – кашлянул в усы воевода. – Тю, властолюбец чертов! А ведь суздальцы, владимирцы – сильная подмога... Ежли татарев истинно тьмушшая... где ж нам двинуться в степь без них? У Василько Константиныча копий не густо – панцирников горсть, а верховых и того меньше... Да и сам он дитё – недавне из отроков вышел. Усы ишшо нежные, в сыны годится тебе. Вся надёжа на Божью милость! – Голос Степана Булавы прозвучал отрезвляюще горько, но крепче резанули по сердцу другие слова воеводы: – Воть ты глаголешь, пресветлый, защитники мы... – Старый воин наморщил лоб, задумчиво оперся рукою на средокрестие меча. – А воть скажи по совести, княже, кто? Кто знает о наших с тобой бедах и чаяньях там, на севере Руси? Разве все тот же треклятый суздальский князь, дак и он околот южной Руси мыкается... А шо ж сосед наш северный? Коломна, Рязань, Москва и другие... Аль в ихних жилах басурманская бьется кровь? Где ж их секиры и копья?! Слышат ли оне, знают ли?..
– Врешь, Булава! Ишь ты, распыжил брови! – Глаза Мстислава вспыхнули гневом. – «Кто знает? Кто вспомнит?» Гляди-ка, забила его, старого черта, лихоманка! А я тебе скажу, кто! Дети наши, святые хоругви наши, Господь Бог и потомки... право, недурная братия, а? Родина – она, воевода, никого не забывает. А все наши старания и помыслы... для нее. Ты думаешь, что я здесь шапку ломаю? Да и ты? Нет, друже, не свою мошну[84] набить. Мы здесь с тобой не временщики, не наемники, не воры! Знамо дело, богатыми не станем. Заслужим сто – проиграем тыщу... Так ведь не в сем счастье наше, Булава. Аль я не прав?
Князь громыхнул лавкой, обошел стол, обнял спешно поднявшегося воеводу за высокие плечи:
– Как бы ни было, не горюй, старина. Ежли не мы, то кто?.. Мы ли не в стане воинов рождены и крещены русским именем?! Постоим за Русь! Покуда у нее есть верные сыны – она как у Христа за пазухой... Ну-т, что там у нас, развиднелось, похоже?
И тут на звоннице Святой Софии бухнул набатный колокол. С княжеского двора послышались крики и восклицания: «Едут! Еду-ут!»
Мстислав вспыхнул взором:
– Ужель услышал наши молитвы Господь? Никак, суздальцы прибыли! Встретим, Степан... Все краше, чем тут взаперти душу рвать.
* * *
Однако ожиданиям горожан не дано было сбыться. «Эх, начали за здравие... кончили за упокой». Шум и гам на княжем дворе случился совсем по другому поводу. Нет, не суздальцы и не владимирцы пожаловали в Киев......Поутру к южным воротам столицы на загнанном коне, забрызганный до бровей грязью, примчался гонец. Жеребец рухнул у самой заставы, в его распоротых шпорами боках копошились черви.
Стража свезла к палатам киевского князя чуть живого посланца. Лицо его было словно обуглено страхом. Изгвожденный ветром и дождем, он слабо хрипел одно и то ж:
– Татары... идут!.. Та-та-ры... близко...
* * *
Его отмыли, влили в глотку добрую чарку ядреного горлодера; чуток привели в чувство, и лишь тогда в гонце кто-то из челяди с сомненьем признал княжеского добытчика – Перебега. «Да только тот... отправляясь в степь, – пояснил дворовый холоп, – то бишь наш Перебег, был черный как смоль... а энтот седой совсем... белый как лунь, и старый».На вопрос: «Где остальная братия?» – ответ был прям и краток:
– Их всех... свежевали... заживо...
Толпа охнула, обмерла, зароптала, истово осеняя себя крестом. В глазах горожан замерцал суеверный страх. Черная весть расправила крылья, полетела по Киеву...
– Эй, прочь с дороги! Пшли вон!
В толчее засверкали шлемы и щиты дружинников; все как на подбор – видные, статные, в густых тяжелых кольчугах со стальными пластинами на груди, при копьях и длинных мечах. Во главе их шел Мстислав – решительный и быстрый.
– Будет каркать! Чего без пути лаять! Тихо! – Он на корню оборвал причитанья и плачи, огласившие площадь. – Говоришь, «свежевали» дружков твоих любых? – Колкий взгляд проницательных глаз впился в рябое лицо гонца, лежавшего на овчине в телеге.
– Истинно так...
– А чем же ты лучше других, собака, что шкуру свою уберег? – Князь схватил за грудки зверобоя. – Медом намазан?! А может, ты, злодырь, поганым продался? Отвечай, пес смердячий!
Мстислав оттолкнул Перебега прочь, чувствуя, что еще миг – и он потеряет над собой власть.
– Не вели казнить!.. – Киевлянин затравленно зыркнул безумным звероватым взглядом на князя, тщетно пытаясь придать голосу крепость; седая прядь подпрыгивал на сером лбу, но он продолжал завороженно таращиться на дышавшее гневом лицо Мстислава. – Вживе я... лишь потому, что весть от них... должон передати...
– Так говор-ри! Черт тебя гложет! Чему они тебя заучили?!
Перебег с готовностью затряс головой и, турсуча[85] узловатыми пальцами косматую бороду, зачастил:
– «Урусы, сложите оружие! Конязи[86], готовьте дары и ключи от городов ваших – южных и северных... И ждите в смиреньи лучших из лучших людей, которых рождала земля. Мы – непобедимые багатуры степи – Великого Кагана. Наш повелитель и отец хан Чагониз, что значит “Посланный небом”. Мы разгромили и обратили в бегство полмира: сотни непокорных племен и десятки народов... а их упрямых вождей... сварили живыми в наших походных котлах... Будьте благоразумны, урусы... и мы даруем вам жизнь. Помните! Вас предупредили! Теперь вы знаете волю владыки народов, “Потрясателя Вселенной” – Великого Кагана... И не говорите потом, что не слышали! Мы идем. И скоро вся Русь услышит топот наших коней».
Перебег замолчал, не смея поднять глаз, кожей чувствуя, что галицкий князь не спускает с него грозного взора.
– Это все, что ты слышал, холоп?!
– Как на духу! Вот крест... Е-ежели я шо и забыл... всезнающий княже, прости... Не губи меня, темного, неспособного смерда.
– А Савка Сорока? Василий Верста?! Добытчики мои где?..
– Не знаю, пресветлый... Разъехались мы по разны стороны... Оне своим табором... мы – своим...
* * *
Оставив зверобоя на откуп толпе, Мстислав отошел прочь от подводы. Задержавшись под решетчатым навесом, в углу раздольного двора, он долго стоял там со своей стражей и тихо беседовал с воеводой.– Ну-т, шо думаешь по сему, княже? – изломав бровь, невесело усмехнулся старшина. – Отгоним гибель?
– Ежели все станем рядом – плечо к плечу... да половецкие орды помогут. Чай, не сладко им, коль жмутся под стенами Киева.
– Эт правда... А правда ли то, шо мнят о себе татары? Уж больно все это похоже на сказку. «Непобедимые», «покорители мира»... Брехня. Эва, загнули куда. И шо ж это за подсюк такой «Великий Каган», как евось, дьявола?.. Ах, да – Чагониз! Шо за людыны его татары? Может, вои[87] простые, попроще, чем половцы. Сколь их до кучи?
– Сколько травы во степи.
– Да полно, княже! Думаешь, нехристи не надули в уши... этому голощапу[88]? Тьфу, забудь... У страха глаза велики.
– Кто знает, воевода. Но поседел-то этот бродяга, видать, не от смеха. Лютый, жестокий враг пришел в половецкую степь. Слышал я тут... – Мстислав понизил голос и заглянул в стерегущие глаза воеводы. – Глагол держали два старца... Их привели с пристани в палаты великого князя Киевского его дружинники.
– Ну, и? – Булава насторожился, сабельный рубец на лице налился жаром.
– Так вот, сказывали они: дескать, собака-хан этот, главный язычник...
– Чагониз?
– Он самый, – издал указ, по оному все племена, покоренные им, отныне являют единственный избранный небом народ, имя ему дано «монголы», что означает «побеждающие»... Все ж остальные: и угры, и прусы, и ляхи с булгарами, и мы – русичи, должны стать их рабами. Тех, кто подымет секиру иль меч, – Чагониз сотрет в пыль, и останутся жить на земле в благоденстве и сытости одни лишь монголы.
– Оне же татары?
– Выходит, что так... Черт их разберет. Одно нечистое племя. Девиз их тоже написан кровью: «Идем войной на соседний народ! Мы вернемся сытыми и богатыми!» Войско татар несметно – пухнет день ото дня, роится, как осы... Это уже не сказка, брат воевода... И скоро нам всем убедиться придется, что все это правда.
– Да уж... – подавленно выдохнул воевода, брякнул снятой стальной перчаткой. – Обезоружил ты меня, княже. А я без оружия, ха... почитай, как баба с задранным подолом, – голый. Ай-й! Шоб им нож в горло... Разворошил ты мне сердце...
– И что ж оно тебе кажет?
– Не пойму... Только темно на душе...
– Вот и мое сердце вещает что-то ужасное.
Мимо прогромыхали крытые рогожей повозки со снедью. Следом прошел суровый конвой, звякая мечами, и скрылся за углом княжеского арсенала.
– Однако готовится Мстислав Романович к съезду. Не теряет надёжу... – Воевода, как волк, не поворачивая шеи, проводил взором киевских ратников, расправил кулаком поникшие усы: – Пойдем, княже, к своим... Глянем, шой-т наши соколы за кормы клюют.
И они пошли под грай церковного воронья. Ветер-степняк нес горловой стонущий клекот над Киевом, а еще выше, над черным всполохом траурных крыл, наползали с востока темные груды туч, пядь за пядью пожирая чистую бирюзу небес, точно их самих против воли гнала какая-то неумолимая, страшная сила.
Глава 5
...Последние зыбкие тени уходящего дня ложились на гребни холмов, и ожерельем малиновых углей их осыпал закат. На смену недолгому сумеречью с диких равнин кралась густая пелена мрака. К северу от Залозного шляха, что издревле служил торговым путем от Азовского моря к Дону, там, где виден остров Хортица, стояла на дележе добычи разбойничья ватага бродника Плоскини.
До прошлого года в травень, червень, липец и серпень[89] он и вправду занимался перевозкой на паромах и стругах дорожных путников и купцов. Еще раньше на пограничных заставах его знали как Плоскиню-лошадника. Сын торопецкого шорника пригонял в Киев табуны кипчакских коней; слыл он у половецких ханов и за толмача[90]. Но уже тогда на киевских торжищах-толкунах он сыскал себе недобрую славу наглого, нечистого на руку пустобреха, продававшего запаленных, изноровленных[91] коней.
Однако то хлопотливое, полуголодное времечко безвозвратно кануло в лету. Прикинув «хвост к ноздрям», Плоскиня быстро смикитил: «Отнять проще, чем заработать! Зачем горбатиться, гнуть спину? Сносить униженья и ждать, когда тебе с богатого стола, как шелудивому псу, швырнут мозговой мосол? Зачем всю жизнь копить медяки, когда в руке есть кистепер[92] иль вострая сабля?.. А с нею-подружкой и золото, и серебро, и прочее добро купеческое – все твое, живи – не горюй!»
Сказано – сделано: Плоскиня окружил себя беглыми татями[93] и лиходеями, по коим плачет петля. Их было немного – дюжина, вместе с ним – чертова, но от них исходила какая-то зловещая сила, безмолвно признаваемая всеми. Даже среди суровых, привыкших ко всему «коренников» пограничья Плоскиня и его шайка в овчинных обшарпанных полушубках выделялись своей жестокостью и кровожадностью, под стать диким половцам. Тогда же отпетое братство избрало его за силу и смекалку на разбойничьем кругу своим вожаком... Прошло не более года... но о волчьей стае Плоскини уже предпочитали в округе говорить шепотом. Плоскиня, или Залозный Оборотень, как еще с суеверным страхом называли его в рыбачьих артелях, внушал ужас своими разбоями и клятвами отомстить. А это обстоятельство на стыке границ киевских застав и Дикой Степи было столь же весомо и однозначно, как голос смерти.
...Но на сей раз «убивцам» Плоскини никого не пришлось выслеживать. Нежданно-негаданно богатая добыча сама пришла в руки – и от них, притаившихся в камышах, потребовалось лишь терпение и выдержка степных падальщиков.
И тут... шерсть на их волчьих загривках поднялась дыбом.
Сначала они увидели половцев. Их длинный караван спешно разворачивал свои повозки на север – к Киеву; пастухи сбивали в огромные гурты скот со знаменитым на всю степь тавром хана Котяна: след копыта в виде полумесяца и под ним две стрелы.
...Мимо пронеслись табунщики, гоня впереди гривастых коней, а следом появилась половецкая конница – тьма египетская, тысяч пять сабель, не меньше. У воды на три версты все заволокло тучами пыли. Рев скота, ржание лошадей, лязг оружия.
...Потом из своего укрывища разбойничья братия углядела с десяток, а то и более, черных, как ворон-цвет, столбов дыма, поднимавшихся над степью в небо.
Половцы огласили берег злым воем: это горели их повозки, отбитые и разграбленные татарами. А кто не знает – для кочевника этот «корабль степи» и дом, и крепость, и альков...
И тут Плоскиня раздул ноздри, взгляд его прикипел к холмам – он, как и его шатия, впервые видел татар, о звериной лютости коих ходило немало легенд.
Их отдельные отряды на низкорослых диковинных лошадях стали появляться из-за бугров и скучиваться на равнине. В янтарном знойной воздухе было отчетливо видно, как бойко проносились всадники между отдельными отрядами, как горели на солнцепеке их круглые металлические щиты, незнакомого кроя стальные доспехи и шлемы.
...Половцы, запаленные действом, вскинули луки – огрызнулись стрелами, выбив из седел с десяток наездников. Но тут же сотня монголов, точно камень, выпущенный из пращи[94], вылетела вперед и накинулась на стрелков.
Все скрылось в плотной завесе пыли – будто свет солнца померк. Слышались только жуткие стоны, яростный лязг оружия и скрежет зубов.
...Ветер мгновеньями относил пыль, и тогда было видно, как высоко взлетают и падают разящие полосы стали.
Вдруг разомкнулось, подобно железным челюстям, рычавшее в безумстве человеческое месиво, качнулось в сторону, затем в другую, и снова – бранные вскрики, проклятья и рев огласили пологий склон...
Но вот развеялась пыль, и на том месте, где только что звенели мечи и сабли, где сшибались копья и бились полные жизни и отваги сердца, выросла гора изрубленных тел. Последний половецкий джигит рухнул наземь, и конь с седлом, сбившимся под брюхо, нелепыми скачками понесся прочь по равнине, взлягивая задними ногами.
Зловещая тишина распахнула крылья над гудящим ристалищем, но лишь на миг... Над плотными рядами татар взмыл треххвостый бунчук в твердых руках Джэбэ-нойона, вселяя в воинов стальную отвагу.
Над половецкими шлемами тоже воинственного взлетели к небу пестрые значки[95], и по приказу старого хана Котяна тысячи воинов бросились в наступление. Исполняя волю всесильного и высочайшего повелителя, половецкая орда стала вытягивать вперед свои фланги, как изгибающиеся руки, чтобы взять в «клещи» врага. Но монголы не дрогнули, не повернули коней. Напротив, они остались на месте и не пытались вырваться из стремительно смыкавшегося кольца.
«От лагеря отделился первый отряд монголов. Тысяча сомкнутых всадников, по сто человек в ряд, устремилась на низкорослых лохматых лошадях, покрытых железными и кожаными панцирями. Они неминуемо должны были прорвать нестройную, колеблющуюся линию половцев, широко растянувшихся по степи.
– Кху-кху-кху-кху-у! – слышался звериный рев монголов.
От основного куреня оторвалась вторая тысяча и покатилась по степи. На солнце вспыхивали слепящим блеском стальные шлемы, металлические щиты и изогнутые мечи»[96].
...Старейший половецкий хан – хозяин степи Котян – казался спокойным и величавым, сидя в седле своего туркменского скакуна с красным хвостом[97]. Оставаясь на возвышенности вместе со своими приближенными, он наблюдал за боем, и только потемневшие скулы да беспокойно бегающие глаза выдавали тревогу и все нарастающее отчаянье хана.
Он прекрасно видел, как от общей «тьмы» татарской конницы отсекался отряд за отрядом и неудержимо, словно горный поток, несся вперед с хриплым, душераздирающим боевым кличем «кху!».
...В какой-то момент половцы заметались. Крайние сотни повернули морды коней к лагерю грабить монгольские обозы. Но от ставки Джэбэ-нойона мгновенно отделилась еще одна тысяча и так же легко и ровно понеслась наперерез половцам. Оба отряда сшиблись насмерть.
Желто-бурое облако пыли окутало место сечи. Оттуда, как из горящего улья, стали осами вырываться отдельные половецкие всадники и, прильнув к гривам коней, опрометью уноситься в степь.
– О, боги!.. Подобного этому я не зрил никогда! – поднимая на дыбы своего «туркмена», в бессильной ярости воскликнул Котян.
В парчовом малиновом чекмене, подбитом соболем, в тисненом кожаном шлеме, опушенном красной лисой, и в червленых сапогах, расшитых серебряными нитями, он разъезжал туда-сюда по холму, то и дело хватаясь за рукоять кривой сабли, сверкавшей алмазами, и впивался глазами в клубщуюся пылью даль.
...Между тем четыре отряда монголов один за другим в жестком, стройном порядке взяли направление на сердцевину развернутых половецких войск, на ту возвышенность, где находился Котян и его свита.
Взрывы монгольских возгласов «кху-кху-кху!» застучали набатом в ушах хана. Все ближе и ближе!..
«Кто сможет остановить эту проклятую лавину?!» – Котян крутнулся в седле. Его верных защитников рядом не было. Все они направили своих коней в сторону битвы. Один лишь воевода Ярун с тремя сотнями личной охраны хана ждал его приказаний.
– О небо! Покарай нечестивых псов! Вперед! Убейте их! Изрубите! Слава и почести вам подмога!
– Ай-я-а!! За мной, джигиты, у кого сердце барса в груди! – крикнул Ярун, и воины на горячих конях тесным кольцом обхватили его.
Вспыхнул меч Яруна – это был знак начала атаки.
...От внезапности нападения ряды монголов смешались. Словно беркут, кружил Ярун по полю брани, опьяненный схваткой, и быстро погасал свет солнца в очах тех, кого настигал его меч.
Окруженный надежными молодцами-аланами[98], храбро бился Ярун, показывая пример бесстрашия; но половцы, уже сполна вкусившие бешеный натиск татар, – бежали.
До прошлого года в травень, червень, липец и серпень[89] он и вправду занимался перевозкой на паромах и стругах дорожных путников и купцов. Еще раньше на пограничных заставах его знали как Плоскиню-лошадника. Сын торопецкого шорника пригонял в Киев табуны кипчакских коней; слыл он у половецких ханов и за толмача[90]. Но уже тогда на киевских торжищах-толкунах он сыскал себе недобрую славу наглого, нечистого на руку пустобреха, продававшего запаленных, изноровленных[91] коней.
Однако то хлопотливое, полуголодное времечко безвозвратно кануло в лету. Прикинув «хвост к ноздрям», Плоскиня быстро смикитил: «Отнять проще, чем заработать! Зачем горбатиться, гнуть спину? Сносить униженья и ждать, когда тебе с богатого стола, как шелудивому псу, швырнут мозговой мосол? Зачем всю жизнь копить медяки, когда в руке есть кистепер[92] иль вострая сабля?.. А с нею-подружкой и золото, и серебро, и прочее добро купеческое – все твое, живи – не горюй!»
Сказано – сделано: Плоскиня окружил себя беглыми татями[93] и лиходеями, по коим плачет петля. Их было немного – дюжина, вместе с ним – чертова, но от них исходила какая-то зловещая сила, безмолвно признаваемая всеми. Даже среди суровых, привыкших ко всему «коренников» пограничья Плоскиня и его шайка в овчинных обшарпанных полушубках выделялись своей жестокостью и кровожадностью, под стать диким половцам. Тогда же отпетое братство избрало его за силу и смекалку на разбойничьем кругу своим вожаком... Прошло не более года... но о волчьей стае Плоскини уже предпочитали в округе говорить шепотом. Плоскиня, или Залозный Оборотень, как еще с суеверным страхом называли его в рыбачьих артелях, внушал ужас своими разбоями и клятвами отомстить. А это обстоятельство на стыке границ киевских застав и Дикой Степи было столь же весомо и однозначно, как голос смерти.
...Но на сей раз «убивцам» Плоскини никого не пришлось выслеживать. Нежданно-негаданно богатая добыча сама пришла в руки – и от них, притаившихся в камышах, потребовалось лишь терпение и выдержка степных падальщиков.
* * *
Отправляясь на разбой по Днепру на отбитых купеческих стругах, они в полдень причалили к степному берегу реки, чтобы дать роздых гребцам, утолить голод и осмотреться.И тут... шерсть на их волчьих загривках поднялась дыбом.
Сначала они увидели половцев. Их длинный караван спешно разворачивал свои повозки на север – к Киеву; пастухи сбивали в огромные гурты скот со знаменитым на всю степь тавром хана Котяна: след копыта в виде полумесяца и под ним две стрелы.
...Мимо пронеслись табунщики, гоня впереди гривастых коней, а следом появилась половецкая конница – тьма египетская, тысяч пять сабель, не меньше. У воды на три версты все заволокло тучами пыли. Рев скота, ржание лошадей, лязг оружия.
...Потом из своего укрывища разбойничья братия углядела с десяток, а то и более, черных, как ворон-цвет, столбов дыма, поднимавшихся над степью в небо.
Половцы огласили берег злым воем: это горели их повозки, отбитые и разграбленные татарами. А кто не знает – для кочевника этот «корабль степи» и дом, и крепость, и альков...
И тут Плоскиня раздул ноздри, взгляд его прикипел к холмам – он, как и его шатия, впервые видел татар, о звериной лютости коих ходило немало легенд.
Их отдельные отряды на низкорослых диковинных лошадях стали появляться из-за бугров и скучиваться на равнине. В янтарном знойной воздухе было отчетливо видно, как бойко проносились всадники между отдельными отрядами, как горели на солнцепеке их круглые металлические щиты, незнакомого кроя стальные доспехи и шлемы.
...Половцы, запаленные действом, вскинули луки – огрызнулись стрелами, выбив из седел с десяток наездников. Но тут же сотня монголов, точно камень, выпущенный из пращи[94], вылетела вперед и накинулась на стрелков.
Все скрылось в плотной завесе пыли – будто свет солнца померк. Слышались только жуткие стоны, яростный лязг оружия и скрежет зубов.
...Ветер мгновеньями относил пыль, и тогда было видно, как высоко взлетают и падают разящие полосы стали.
Вдруг разомкнулось, подобно железным челюстям, рычавшее в безумстве человеческое месиво, качнулось в сторону, затем в другую, и снова – бранные вскрики, проклятья и рев огласили пологий склон...
Но вот развеялась пыль, и на том месте, где только что звенели мечи и сабли, где сшибались копья и бились полные жизни и отваги сердца, выросла гора изрубленных тел. Последний половецкий джигит рухнул наземь, и конь с седлом, сбившимся под брюхо, нелепыми скачками понесся прочь по равнине, взлягивая задними ногами.
Зловещая тишина распахнула крылья над гудящим ристалищем, но лишь на миг... Над плотными рядами татар взмыл треххвостый бунчук в твердых руках Джэбэ-нойона, вселяя в воинов стальную отвагу.
Над половецкими шлемами тоже воинственного взлетели к небу пестрые значки[95], и по приказу старого хана Котяна тысячи воинов бросились в наступление. Исполняя волю всесильного и высочайшего повелителя, половецкая орда стала вытягивать вперед свои фланги, как изгибающиеся руки, чтобы взять в «клещи» врага. Но монголы не дрогнули, не повернули коней. Напротив, они остались на месте и не пытались вырваться из стремительно смыкавшегося кольца.
«От лагеря отделился первый отряд монголов. Тысяча сомкнутых всадников, по сто человек в ряд, устремилась на низкорослых лохматых лошадях, покрытых железными и кожаными панцирями. Они неминуемо должны были прорвать нестройную, колеблющуюся линию половцев, широко растянувшихся по степи.
– Кху-кху-кху-кху-у! – слышался звериный рев монголов.
От основного куреня оторвалась вторая тысяча и покатилась по степи. На солнце вспыхивали слепящим блеском стальные шлемы, металлические щиты и изогнутые мечи»[96].
...Старейший половецкий хан – хозяин степи Котян – казался спокойным и величавым, сидя в седле своего туркменского скакуна с красным хвостом[97]. Оставаясь на возвышенности вместе со своими приближенными, он наблюдал за боем, и только потемневшие скулы да беспокойно бегающие глаза выдавали тревогу и все нарастающее отчаянье хана.
Он прекрасно видел, как от общей «тьмы» татарской конницы отсекался отряд за отрядом и неудержимо, словно горный поток, несся вперед с хриплым, душераздирающим боевым кличем «кху!».
...В какой-то момент половцы заметались. Крайние сотни повернули морды коней к лагерю грабить монгольские обозы. Но от ставки Джэбэ-нойона мгновенно отделилась еще одна тысяча и так же легко и ровно понеслась наперерез половцам. Оба отряда сшиблись насмерть.
Желто-бурое облако пыли окутало место сечи. Оттуда, как из горящего улья, стали осами вырываться отдельные половецкие всадники и, прильнув к гривам коней, опрометью уноситься в степь.
– О, боги!.. Подобного этому я не зрил никогда! – поднимая на дыбы своего «туркмена», в бессильной ярости воскликнул Котян.
В парчовом малиновом чекмене, подбитом соболем, в тисненом кожаном шлеме, опушенном красной лисой, и в червленых сапогах, расшитых серебряными нитями, он разъезжал туда-сюда по холму, то и дело хватаясь за рукоять кривой сабли, сверкавшей алмазами, и впивался глазами в клубщуюся пылью даль.
...Между тем четыре отряда монголов один за другим в жестком, стройном порядке взяли направление на сердцевину развернутых половецких войск, на ту возвышенность, где находился Котян и его свита.
Взрывы монгольских возгласов «кху-кху-кху!» застучали набатом в ушах хана. Все ближе и ближе!..
«Кто сможет остановить эту проклятую лавину?!» – Котян крутнулся в седле. Его верных защитников рядом не было. Все они направили своих коней в сторону битвы. Один лишь воевода Ярун с тремя сотнями личной охраны хана ждал его приказаний.
– О небо! Покарай нечестивых псов! Вперед! Убейте их! Изрубите! Слава и почести вам подмога!
– Ай-я-а!! За мной, джигиты, у кого сердце барса в груди! – крикнул Ярун, и воины на горячих конях тесным кольцом обхватили его.
Вспыхнул меч Яруна – это был знак начала атаки.
...От внезапности нападения ряды монголов смешались. Словно беркут, кружил Ярун по полю брани, опьяненный схваткой, и быстро погасал свет солнца в очах тех, кого настигал его меч.
Окруженный надежными молодцами-аланами[98], храбро бился Ярун, показывая пример бесстрашия; но половцы, уже сполна вкусившие бешеный натиск татар, – бежали.