Страница:
Тот жадно схватил его и стал осторожно разворачивать. Внутри оказались так хорошо знакомые, обсосанные и потертые ребятками две искусно вырезанные из липовых чурбашек детские игрушки: одна изображала медведя на задних лапах, другая – мужика в поярковом колпаке, играющего на балалайке.
– И в мох этот сама боярыня игрушки детские завернула. «Пусть, говорит, от седого лесного мха на моего Гаврилу Олексича родным русским духом повеет, а то еще, упаси Господи, дом родной позабыл, татарскую веру принял…»
Гаврила прижал мох к лицу и долго молчал, вдыхая знакомый запах хвои векового соснового бора. Глубокая тоска и нежность охватили его. Перед глазами, как живой, всплыл широкий двор родного дома, заросший буйной травой, где ходила его Любава с малюткой на руках, а старший, в белой рубашонке, ухватившись за материнский подол, был еле виден в высокой траве. Вспомнились веселый смех жены, ямочки на румяных щеках и стук подковок сафьяновых полусапожек… Перед ним стали проплывать зубчатые стены старого Новгорода, величавое течение Волхова, шумное, беспокойное вече… Каким далеким и вместе дорогим и близким все это было! Скоро ли, наконец, его отпустит домой коварный татарский владыка?
Глава восьмая
Глава девятая
Глава десятая
– И в мох этот сама боярыня игрушки детские завернула. «Пусть, говорит, от седого лесного мха на моего Гаврилу Олексича родным русским духом повеет, а то еще, упаси Господи, дом родной позабыл, татарскую веру принял…»
Гаврила прижал мох к лицу и долго молчал, вдыхая знакомый запах хвои векового соснового бора. Глубокая тоска и нежность охватили его. Перед глазами, как живой, всплыл широкий двор родного дома, заросший буйной травой, где ходила его Любава с малюткой на руках, а старший, в белой рубашонке, ухватившись за материнский подол, был еле виден в высокой траве. Вспомнились веселый смех жены, ямочки на румяных щеках и стук подковок сафьяновых полусапожек… Перед ним стали проплывать зубчатые стены старого Новгорода, величавое течение Волхова, шумное, беспокойное вече… Каким далеким и вместе дорогим и близким все это было! Скоро ли, наконец, его отпустит домой коварный татарский владыка?
Глава восьмая
Три слова
Рано утром, еще в сумерках, к Олексичу явился знающий много языков толмач в пестрой чалме и полосатом халате. Он почтительно прошептал:
– Великий владыка Саин-хан требует к себе немедленно новгородского посла.
– Ты не проведал, для чего меня призывает великий хан? – спросил Олексич, быстро одеваясь. – Для того ли, чтобы выказать мне свою милость, или чтобы излить на меня свой гнев?
– Что я могу сказать? Я только передаю то, что мне приказывают. Больше этого знает один Аллах.
Гаврила вложил в руку толмача золотую монету. Тот смущенно повел плечами:
– Одно я подслушал: сегодня разговор будет о чем-то весьма значительном, большом, как гора или небесная буря. Но я буду тебя сопровождать к великому и стану тихо предупреждать обо всем, что тебе следует сделать или сказать!
– Меня не о чем предупреждать! Я и сам знаю, что мне надо сделать или сказать!
– Не гневайся на меня, господин, я твой слуга! – прошептал толмач. – Оставь только здесь твой меч.
Оставив в шатре все свое оружие и даже неизменный нож на поясе, Олексич последовал за толмачом.
Было раннее утро. Легкий туман плыл над еще не проснувшейся боевой ставкой Бату-хана. Вдали повсюду светились огоньки костров.
Вскоре Гаврила Олексич увидел площадку с широким кольцом обычных кипчакских черных войлочных юрт. Посреди них одиноко стояла большая белая юрта. К ней вела дорожка, на которой пылали три ярких костра. За ними, ближе к юрте, росли три густых, колючих куста.
Толмач объяснил, что это степные растения, через которые не сможет переступить человек, имеющий злые умыслы против великого хана.
Олексич остановился, задумавшись на мгновение, но двинулся дальше, решив выполнить все те требования, которые обычно предъявлялись всем приходящим на поклон к Бату-хану. Поэтому он прошел через колючие кусты, перепрыгнул через три пылающих костра, возле которых завывали и гукали, как совы, монгольские жрецы-шаманы. Они ударяли в большие бубны и кидали в огонь сушеные травы, вызывающие одуряющий дым.
Здесь Олексича встретил арабский посол. Приветливо улыбаясь, он сказал:
– Ты явился очень своевременно, преславный воин, так как «великий и единственный» уже спрашивал о тебе.
Перед входом в шатер Олексич остановился. Два рослых монгольских нукера в шлемах и железных латах, скрестив руки на груди, застыли неподвижными истуканами, закрывая небольшую створчатую дверцу, украшенную искусной резьбой.
Абд ар-Рахман протяжно возглашал условное приветствие. Вскоре из шатра послышался тихий ответ. Оба нукера расступились, и Гаврила Олексич вслед за Абд ар-Рахманом протиснулся в низкую дверцу.
Посреди юрты тлел небольшой костер. Дымок от него, завиваясь, уходил вверх, к круглому отверстию в середине крыши.
Позади костра, у стенки, на небольшой связке из девяти войлоков, сидел, поджавши ноги, сам повелитель бесчисленного монгольского войска. Он выбирал ветки из груды степного вереска и подбрасывал их в костер.
В стороне сидел придворный летописец Хаджи Рахим. Опустившись на ковер возле него, толмач начал вполголоса бормотать приветствия и молитвы.
Гаврила Олексич, вспоминая все наставления, которые ему накануне настойчиво твердил Абд ар-Рахман, решил их выполнить. Мысли вихрем крутились в его голове, но он заставлял себя думать только об одном: как бы не накликать новой беды на дальних родных русских людей, ожидающих, что, вернувшись из Орды, он привезет им мир и спокойствие.
Бату-хан жестом предложил гостю сесть.
Тут начался обычный обмен приветствий и вопросов: о здоровье, о любимом коне, об удобствах жизни. Бату-хан, по-видимому, еще кого-то ожидал.
Вскоре ожидаемый явился – одноглазый военный советник Бату-хана Субудай-багатур. Он тихо сказал что-то Бату-хану и опустился на ковер близ него. Потом, повернувшись к Гавриле Олексичу, отрывисто, как бы с упреком прохрипел загадочные слова:
– Пора! Давно пора!
Тогда Бату-хан, соединив концы пальцев, тяжело вздохнул и сказал:
– Я пригласил тебя, чтобы поговорить об очень важном. И я хочу, чтобы ты отвечал мне с открытым сердцем.
– Слушаю тебя и обещаю говорить правдиво, великий хан.
Бату-хан, прищурив глаза так, что они обратились в узкие черные щелки, впился колючим взглядом в спокойное лицо русского витязя. Он начал говорить медленно и вкрадчиво, давая толмачу переводить его слова.
Олексич, сдвинув брови, вдумывался в сказанное Бату-ханом, рассуждая про себя: «Только бы не поторопиться! Не поспешить с неосторожным ответом и в то же время сохранить почтительность».
– Хотя ты еще молод, но, как мне рассказывали, ты уже встречал боевые опасности, выказывая каждый раз смелый замысел, и вместе с коназом Искендером всегда одерживал победы. Удача сопровождает тебя.
– Я очень благодарю тебя, великий хан, за приветливые слова.
Бату-хан продолжал:
– Теперь я жду, что ты захочешь проявить свою боевую удачу не только в северной стороне, но и в том великом походе, который я задумал и о котором не раз говорил тебе. Как ты намерен помогать мне?
У Олексича мелькнула мысль: «Он хочет, чтобы я, не колеблясь, дал ему обещание выполнить всякое его приказание. И тогда я буду связан данным словом и, возможно, буду вынужден поступать бесчестно. Поэтому надо быть особенно осторожным». И он сказал:
– Что я могу тебе ответить? Ты, как могучий степной орел-беркут, взлетев к облакам, озираешь оттуда зорким оком далекие просторы. Я же, как медведь, затерянный в новгородских лесах, люблю и оберегаю свою берлогу…
Бату-хан укоризненно покачал головой:
– Дзе-дзе! Ты уже выказал себя как смелый воин. Такие воины у нас называются багатурами. Но зачем ты говоришь уклончиво? В нашем великом царстве все смелые багатуры сами рвутся туда, где слышен звон мечей. Неужели ты останешься спокойным и захочешь вернуться в свои медвежьи трущобы, когда мое войско двинется вперед и победоносно пройдет по всей Вселенной? Могу ли я этому поверить?
Взгляд Бату-хана, казалось, старался проникнуть в мысли задумавшегося витязя.
– Я оказываю тебе великую честь – тебе поручается взять Кыюв!
У Гаврилы Олексича захватило дыхание. Как ответить? Ему казалось, что пристальный взгляд Бату-хана видит, как под тонкой шелковой рубашкой вдруг бурными толчками забилось сердце, но он постарался овладеть собой и молча ждал, что еще скажет татарский владыка.
Бату-хан продолжал, и голос его стал нежным и мурлыкающим:
– Я оказываю тебе самую высокую честь, какую только может получить иноземный воин: ты станешь начальником тысячи, а может быть, и целого тумена, с которым ты покоришь для меня Кыюв. Вступай в ряды моего войска, и после Кыюва ты вместе со мной пронесешься через «вечерние страны». Мой славный дед, Потрясатель Вселенной, не колебался делать начальниками монгольских отрядов бывших своих противников, и они, как Джебэ-нойон[39], становились преданными его помощниками.
Гаврила Олексич сказал:
– Прости меня, великий хан, что я назвал мою родную новгородскую землю лесными трущобами. Но мы не прятались в этих трущобах, как медведи, а все время были на границе, сражались и ожидали новых битв, новых кровавых встреч с врагами нашего народа. Могу ли я, честный воин моего князя, в эти бурные дни оставить беззащитной мою родную землю?
Олексич прямо и смело смотрел в глаза Бату-хану, ожидая его рокового решения.
– Дзе-дзе! – проворчал Бату-хан и повернулся к Субудай-багатур. – Что ты скажешь на это, мой дальновидный и мудрый учитель?
Старый полководец подумал и сказал:
– Я отвечу тебе, Саин-хан, тоже вопросом. Разреши мне спросить твоего летописца Хаджи Рахима: что было написано в том послании, спрятанном внутри его дорожного посоха, которое отправил когда-то посол Махмуд Ялвач в Ургенч твоему отцу, несравненному, блистательному Джучи-хану?
Погруженный в свои записи, Хаджи Рахим, вздрогнув от неожиданности вопроса, почтительно прижал руки к груди и прошептал:
– В этом письме, спрятанном в моем выдолбленном посохе, было написано только три слова: «Этому человеку верь».
Бату-хан, зажмурив глаза, засмеялся тихими шипящими звуками. Затем обратился к безмолвному, полному внутренней тревоги Олексичу:
– И я тоже скажу тебе только три слова: «Твоему обещанию верю». Теперь возвращайся в твой далекий Новгород и верно служи твоему коназу Искендеру.
Мой верный эмир Арапша там, и он будет присылать мне вести о ваших новых тревогах и победах. Хоть я уйду далеко, но не перестану думать о Новгороде. Разрешаю удалиться. Красавицу Зербиэт-ханум ты возьмешь с собой.
Когда Олексич вышел из шатра, Бату-хан с необычайным проворством вскочил и стал метаться, как зверь в клетке. Задыхаясь, он весь отдавался налетевшей на него ярости. Глотая слова, он заговорил быстро и неразборчиво, с раздувающимися ноздрями, и то подпрыгивал, то приседал.
– Я вижу впереди бои… Пылающие города… Близкие схватки тысяч и тысяч всадников. Я вижу, как испуганно летят кони, прыгают через овраги, роняя своих всадников. Я вижу ряды упрямо наступающих пеших воинов в иноземных одеждах… Они рубятся с моими несравненными багатурами. Я пройду через самую гущу боя и опрокину всех встречных… Я напою кровью врагов своих коней, я прикажу убивать каждого сопротивляющегося, женщин, стариков, детей. Копытами моих несравненных монгольских коней я вытопчу луга и посевы, чтобы после того, как пройдет мое войско, не осталось ни одной травинки, ни одного зерна… Я позвал в этот великий поход Искендера и его соратников. Я рассчитывал на них, а они вдруг оказались равнодушными и не захотели принять участие в моих ослепительных победах. Близорукие! Будущие дни великих сражений скоро покажут, кто из нас прав: они или я. И тогда они пожалеют, что не пошли вместе со мной через превращенные в золу и пепел «вечерние страны»…
Бату-хан вдруг успокоился, помрачнел и, медленно пройдя к своему месту, стал опять задумчиво подбрасывать в костер ветки душистого вереска. Он сделал знак толмачу приблизиться и, обняв за шею, стал шептать ему на ухо:
– Отныне ты должен удвоить твои наблюдения за этим русским воином. Проникать во все его думы и замыслы. Разведать, кто его друзья и враги. Тебе известен мой гнев и моя милость…
– Постараюсь, – ответил, дрожа, перепуганный толмач, – но разгадать мысли русского гостя очень трудно: никогда никому он не говорит, что думает, что готовит.
Бату-хан еще более тихо прошептал:
– Тебе поможет в этом Зербиэт-ханум. Она до сих пор усердно извещала меня обо всем. Разрешаем тебе отправиться в путь вместе с Олексичем. Буду ждать твоих писем. Ступай!
Всякая сказка, каждая «бывальщина» имеет свой «зачин», имеет и свой конец, нежданный, негаданный…
В этот счастливый день, когда Гавриле Олексичу удалось, наконец, уговорить Бату-хана отпустить его домой в Новгород, радостный подходил он к своему шатру. Его поразило, что на этот раз хозяина не встречают приставленные для охраны слуги. У шатра татарской красавицы тоже никого не было. Что за чудо?
Обойдя рощицу, Олексич вдруг заметил между кустами нескольких слуг и женщин из шатра Зербиэт-ханум. Они стояли на коленях, закрыв лицо руками, и, раскачиваясь из стороны в строну, жалобно стонали.
– Что случилось? Говорите!
– Не гневайся на нас! Прости наш недосмотр, эмир великодушный! Мы не ждали, что такая беда свалится и на тебя и на нас! О-о-о!
– Да говорите же толком, какая беда?
– Наш драгоценный цветок, наш соловей, Зербиэт-ханум похищена!
Переводчик, неотступно следовавший за Олексичем, расспросил слуг и потом объяснил:
– Есть такой молодой знатный хан Иесун Нохай. То он на охоте, то бражничает с молодыми ханами, и никакого другого дела у него нет. Он приезжал сюда в твое отсутствие раза два и с коня, подыгрывая на дутаре, пел песни, восхваляя красоту Зербиэт-ханум.
– Знаю такого – всегда озорной и на полудиком коне.
– Сегодня утром он прискакал сюда и осадил коня перед шатром Зербиэт-ханум. Он пел о том, что красавица томится в тяжелом плену у страшного медведя и что он приехал ее освободить. Зербиэт-ханум, услышав песню, вышла из шатра и неосторожно приблизилась к всаднику. А тот схватил ее, положил поперек седла и умчался. Слуги не успели задержать. Не казни их!
И все снова упали на колени и завыли.
– Наказывать я вас не стану, но и хвалить тоже не буду.
Гаврила Олексич строго приказал слугам пока никому не говорить о похищении, дивясь и радуясь неожиданному случаю, который избавил его от опасного ханского подарка. Он стал готовиться спешно к отъезду, еще опасаясь новой вспышки милости либо гнева монгольского владыки.
– Великий владыка Саин-хан требует к себе немедленно новгородского посла.
– Ты не проведал, для чего меня призывает великий хан? – спросил Олексич, быстро одеваясь. – Для того ли, чтобы выказать мне свою милость, или чтобы излить на меня свой гнев?
– Что я могу сказать? Я только передаю то, что мне приказывают. Больше этого знает один Аллах.
Гаврила вложил в руку толмача золотую монету. Тот смущенно повел плечами:
– Одно я подслушал: сегодня разговор будет о чем-то весьма значительном, большом, как гора или небесная буря. Но я буду тебя сопровождать к великому и стану тихо предупреждать обо всем, что тебе следует сделать или сказать!
– Меня не о чем предупреждать! Я и сам знаю, что мне надо сделать или сказать!
– Не гневайся на меня, господин, я твой слуга! – прошептал толмач. – Оставь только здесь твой меч.
Оставив в шатре все свое оружие и даже неизменный нож на поясе, Олексич последовал за толмачом.
Было раннее утро. Легкий туман плыл над еще не проснувшейся боевой ставкой Бату-хана. Вдали повсюду светились огоньки костров.
Вскоре Гаврила Олексич увидел площадку с широким кольцом обычных кипчакских черных войлочных юрт. Посреди них одиноко стояла большая белая юрта. К ней вела дорожка, на которой пылали три ярких костра. За ними, ближе к юрте, росли три густых, колючих куста.
Толмач объяснил, что это степные растения, через которые не сможет переступить человек, имеющий злые умыслы против великого хана.
Олексич остановился, задумавшись на мгновение, но двинулся дальше, решив выполнить все те требования, которые обычно предъявлялись всем приходящим на поклон к Бату-хану. Поэтому он прошел через колючие кусты, перепрыгнул через три пылающих костра, возле которых завывали и гукали, как совы, монгольские жрецы-шаманы. Они ударяли в большие бубны и кидали в огонь сушеные травы, вызывающие одуряющий дым.
Здесь Олексича встретил арабский посол. Приветливо улыбаясь, он сказал:
– Ты явился очень своевременно, преславный воин, так как «великий и единственный» уже спрашивал о тебе.
Перед входом в шатер Олексич остановился. Два рослых монгольских нукера в шлемах и железных латах, скрестив руки на груди, застыли неподвижными истуканами, закрывая небольшую створчатую дверцу, украшенную искусной резьбой.
Абд ар-Рахман протяжно возглашал условное приветствие. Вскоре из шатра послышался тихий ответ. Оба нукера расступились, и Гаврила Олексич вслед за Абд ар-Рахманом протиснулся в низкую дверцу.
Посреди юрты тлел небольшой костер. Дымок от него, завиваясь, уходил вверх, к круглому отверстию в середине крыши.
Позади костра, у стенки, на небольшой связке из девяти войлоков, сидел, поджавши ноги, сам повелитель бесчисленного монгольского войска. Он выбирал ветки из груды степного вереска и подбрасывал их в костер.
В стороне сидел придворный летописец Хаджи Рахим. Опустившись на ковер возле него, толмач начал вполголоса бормотать приветствия и молитвы.
Гаврила Олексич, вспоминая все наставления, которые ему накануне настойчиво твердил Абд ар-Рахман, решил их выполнить. Мысли вихрем крутились в его голове, но он заставлял себя думать только об одном: как бы не накликать новой беды на дальних родных русских людей, ожидающих, что, вернувшись из Орды, он привезет им мир и спокойствие.
Бату-хан жестом предложил гостю сесть.
Тут начался обычный обмен приветствий и вопросов: о здоровье, о любимом коне, об удобствах жизни. Бату-хан, по-видимому, еще кого-то ожидал.
Вскоре ожидаемый явился – одноглазый военный советник Бату-хана Субудай-багатур. Он тихо сказал что-то Бату-хану и опустился на ковер близ него. Потом, повернувшись к Гавриле Олексичу, отрывисто, как бы с упреком прохрипел загадочные слова:
– Пора! Давно пора!
Тогда Бату-хан, соединив концы пальцев, тяжело вздохнул и сказал:
– Я пригласил тебя, чтобы поговорить об очень важном. И я хочу, чтобы ты отвечал мне с открытым сердцем.
– Слушаю тебя и обещаю говорить правдиво, великий хан.
Бату-хан, прищурив глаза так, что они обратились в узкие черные щелки, впился колючим взглядом в спокойное лицо русского витязя. Он начал говорить медленно и вкрадчиво, давая толмачу переводить его слова.
Олексич, сдвинув брови, вдумывался в сказанное Бату-ханом, рассуждая про себя: «Только бы не поторопиться! Не поспешить с неосторожным ответом и в то же время сохранить почтительность».
– Хотя ты еще молод, но, как мне рассказывали, ты уже встречал боевые опасности, выказывая каждый раз смелый замысел, и вместе с коназом Искендером всегда одерживал победы. Удача сопровождает тебя.
– Я очень благодарю тебя, великий хан, за приветливые слова.
Бату-хан продолжал:
– Теперь я жду, что ты захочешь проявить свою боевую удачу не только в северной стороне, но и в том великом походе, который я задумал и о котором не раз говорил тебе. Как ты намерен помогать мне?
У Олексича мелькнула мысль: «Он хочет, чтобы я, не колеблясь, дал ему обещание выполнить всякое его приказание. И тогда я буду связан данным словом и, возможно, буду вынужден поступать бесчестно. Поэтому надо быть особенно осторожным». И он сказал:
– Что я могу тебе ответить? Ты, как могучий степной орел-беркут, взлетев к облакам, озираешь оттуда зорким оком далекие просторы. Я же, как медведь, затерянный в новгородских лесах, люблю и оберегаю свою берлогу…
Бату-хан укоризненно покачал головой:
– Дзе-дзе! Ты уже выказал себя как смелый воин. Такие воины у нас называются багатурами. Но зачем ты говоришь уклончиво? В нашем великом царстве все смелые багатуры сами рвутся туда, где слышен звон мечей. Неужели ты останешься спокойным и захочешь вернуться в свои медвежьи трущобы, когда мое войско двинется вперед и победоносно пройдет по всей Вселенной? Могу ли я этому поверить?
Взгляд Бату-хана, казалось, старался проникнуть в мысли задумавшегося витязя.
– Я оказываю тебе великую честь – тебе поручается взять Кыюв!
У Гаврилы Олексича захватило дыхание. Как ответить? Ему казалось, что пристальный взгляд Бату-хана видит, как под тонкой шелковой рубашкой вдруг бурными толчками забилось сердце, но он постарался овладеть собой и молча ждал, что еще скажет татарский владыка.
Бату-хан продолжал, и голос его стал нежным и мурлыкающим:
– Я оказываю тебе самую высокую честь, какую только может получить иноземный воин: ты станешь начальником тысячи, а может быть, и целого тумена, с которым ты покоришь для меня Кыюв. Вступай в ряды моего войска, и после Кыюва ты вместе со мной пронесешься через «вечерние страны». Мой славный дед, Потрясатель Вселенной, не колебался делать начальниками монгольских отрядов бывших своих противников, и они, как Джебэ-нойон[39], становились преданными его помощниками.
Гаврила Олексич сказал:
– Прости меня, великий хан, что я назвал мою родную новгородскую землю лесными трущобами. Но мы не прятались в этих трущобах, как медведи, а все время были на границе, сражались и ожидали новых битв, новых кровавых встреч с врагами нашего народа. Могу ли я, честный воин моего князя, в эти бурные дни оставить беззащитной мою родную землю?
Олексич прямо и смело смотрел в глаза Бату-хану, ожидая его рокового решения.
– Дзе-дзе! – проворчал Бату-хан и повернулся к Субудай-багатур. – Что ты скажешь на это, мой дальновидный и мудрый учитель?
Старый полководец подумал и сказал:
– Я отвечу тебе, Саин-хан, тоже вопросом. Разреши мне спросить твоего летописца Хаджи Рахима: что было написано в том послании, спрятанном внутри его дорожного посоха, которое отправил когда-то посол Махмуд Ялвач в Ургенч твоему отцу, несравненному, блистательному Джучи-хану?
Погруженный в свои записи, Хаджи Рахим, вздрогнув от неожиданности вопроса, почтительно прижал руки к груди и прошептал:
– В этом письме, спрятанном в моем выдолбленном посохе, было написано только три слова: «Этому человеку верь».
Бату-хан, зажмурив глаза, засмеялся тихими шипящими звуками. Затем обратился к безмолвному, полному внутренней тревоги Олексичу:
– И я тоже скажу тебе только три слова: «Твоему обещанию верю». Теперь возвращайся в твой далекий Новгород и верно служи твоему коназу Искендеру.
Мой верный эмир Арапша там, и он будет присылать мне вести о ваших новых тревогах и победах. Хоть я уйду далеко, но не перестану думать о Новгороде. Разрешаю удалиться. Красавицу Зербиэт-ханум ты возьмешь с собой.
Когда Олексич вышел из шатра, Бату-хан с необычайным проворством вскочил и стал метаться, как зверь в клетке. Задыхаясь, он весь отдавался налетевшей на него ярости. Глотая слова, он заговорил быстро и неразборчиво, с раздувающимися ноздрями, и то подпрыгивал, то приседал.
– Я вижу впереди бои… Пылающие города… Близкие схватки тысяч и тысяч всадников. Я вижу, как испуганно летят кони, прыгают через овраги, роняя своих всадников. Я вижу ряды упрямо наступающих пеших воинов в иноземных одеждах… Они рубятся с моими несравненными багатурами. Я пройду через самую гущу боя и опрокину всех встречных… Я напою кровью врагов своих коней, я прикажу убивать каждого сопротивляющегося, женщин, стариков, детей. Копытами моих несравненных монгольских коней я вытопчу луга и посевы, чтобы после того, как пройдет мое войско, не осталось ни одной травинки, ни одного зерна… Я позвал в этот великий поход Искендера и его соратников. Я рассчитывал на них, а они вдруг оказались равнодушными и не захотели принять участие в моих ослепительных победах. Близорукие! Будущие дни великих сражений скоро покажут, кто из нас прав: они или я. И тогда они пожалеют, что не пошли вместе со мной через превращенные в золу и пепел «вечерние страны»…
Бату-хан вдруг успокоился, помрачнел и, медленно пройдя к своему месту, стал опять задумчиво подбрасывать в костер ветки душистого вереска. Он сделал знак толмачу приблизиться и, обняв за шею, стал шептать ему на ухо:
– Отныне ты должен удвоить твои наблюдения за этим русским воином. Проникать во все его думы и замыслы. Разведать, кто его друзья и враги. Тебе известен мой гнев и моя милость…
– Постараюсь, – ответил, дрожа, перепуганный толмач, – но разгадать мысли русского гостя очень трудно: никогда никому он не говорит, что думает, что готовит.
Бату-хан еще более тихо прошептал:
– Тебе поможет в этом Зербиэт-ханум. Она до сих пор усердно извещала меня обо всем. Разрешаем тебе отправиться в путь вместе с Олексичем. Буду ждать твоих писем. Ступай!
Всякая сказка, каждая «бывальщина» имеет свой «зачин», имеет и свой конец, нежданный, негаданный…
В этот счастливый день, когда Гавриле Олексичу удалось, наконец, уговорить Бату-хана отпустить его домой в Новгород, радостный подходил он к своему шатру. Его поразило, что на этот раз хозяина не встречают приставленные для охраны слуги. У шатра татарской красавицы тоже никого не было. Что за чудо?
Обойдя рощицу, Олексич вдруг заметил между кустами нескольких слуг и женщин из шатра Зербиэт-ханум. Они стояли на коленях, закрыв лицо руками, и, раскачиваясь из стороны в строну, жалобно стонали.
– Что случилось? Говорите!
– Не гневайся на нас! Прости наш недосмотр, эмир великодушный! Мы не ждали, что такая беда свалится и на тебя и на нас! О-о-о!
– Да говорите же толком, какая беда?
– Наш драгоценный цветок, наш соловей, Зербиэт-ханум похищена!
Переводчик, неотступно следовавший за Олексичем, расспросил слуг и потом объяснил:
– Есть такой молодой знатный хан Иесун Нохай. То он на охоте, то бражничает с молодыми ханами, и никакого другого дела у него нет. Он приезжал сюда в твое отсутствие раза два и с коня, подыгрывая на дутаре, пел песни, восхваляя красоту Зербиэт-ханум.
– Знаю такого – всегда озорной и на полудиком коне.
– Сегодня утром он прискакал сюда и осадил коня перед шатром Зербиэт-ханум. Он пел о том, что красавица томится в тяжелом плену у страшного медведя и что он приехал ее освободить. Зербиэт-ханум, услышав песню, вышла из шатра и неосторожно приблизилась к всаднику. А тот схватил ее, положил поперек седла и умчался. Слуги не успели задержать. Не казни их!
И все снова упали на колени и завыли.
– Наказывать я вас не стану, но и хвалить тоже не буду.
Гаврила Олексич строго приказал слугам пока никому не говорить о похищении, дивясь и радуясь неожиданному случаю, который избавил его от опасного ханского подарка. Он стал готовиться спешно к отъезду, еще опасаясь новой вспышки милости либо гнева монгольского владыки.
Глава девятая
Наконец дома!
Ее глаза все время светились перед ним, вспыхивая искрами то радости, то укоризны. В тот последний далекий день, когда она, вся запорошенная снегом, стояла на высоком крыльце родного дома, накинув на плечи малиновую шубку, опушенную темным соболем, и махнула ему узорчатым платочком, а он обернулся в воротах, сдержал коня и, не утерпев, помчался обратно к крыльцу, сжал маленькую руку, горячую и крепкую, и, выхватив ее платочек, понесся вскачь, вздымая снежную пыль. Этот день он вспоминал потом много, много раз, доставал тайком заветный платочек, расшитый по краям алыми шелками, и вдыхал нежный, чуть заметный аромат весенних цветов.
Не забыл он ее, свою Любаву, но помимо воли одурманила голову прекрасная татарка, зачаровала своей грустной песней, звонкой пляской, змеиной гибкостью тела, и он проводил в ее шатре дни и ночи, все забывая, слушая ее бархатный голос, заливая свою кручину крепким янтарным вином.
И как хорошо все же, что теперь ему не придется, как приказал Батый, везти ее с собой в Новгород. Он снова один, свободен, и гибельного дурмана как не бывало.
Теперь впереди дальняя дорога, такая же бесконечная и томительная, как щемящая сердце тоска. Его дружинники и слуги, все на лохматых взъерошенных конях, растянулись по узкому бочевнику вдоль застывшей бескрайней реки и делали короткие остановки в редких селениях, утонувших в снежных сугробах.
Наконец наступил желанный день, и путь окончен. Знакомые ворота с медным складнем на поперечной балке. Высокие шапки снега венчают боковые столбы. Мощный стук кулака разбудил дворовых псов, и они, гремя цепями, отозвались яростным лаем.
Узнав зычный голос хозяина, заохали, забегали слуги, распахивая створки тесовых ворот.
Гаврила Олексич медленно въехал во двор, окидывая зорким взглядом и блистающие на утреннем солнце слюдяные окошки с зелеными резными ставенками, и сани, и крытый возок под навесом, и ледяные сосульки, и крыльцо с красными витыми столбиками.
Крыльцо, видимо, старательно подметено и так же, как тогда, запорошено легким снегом, но лапушки еще нет… На ступеньках видны чьи-то следы. Гаврила Олексич придержал коня, ожидая, что вот-вот распахнется тяжелая дверь и выбежит его хозяюшка, простоволосая, не успев по-замужнему заложить тяжелые шелковистые косы… А из дому уже стали доноситься визги и радостные крики женских голосов.
Отворилась знакомая с детства дверь, и в ней показался седой сторож, Оксен Осипович, в синем охабне. Он спускался по ступенькам медленно и, сняв меховую шапку, низко поклонился боярину. А где же лапушка?
– Здравствуй, друже родной! – сказал Гаврила Олексич. – Где же моя хозяюшка? Или занемогла? – сходя с коня и отдавая поводья подбежавшему челядинцу, спрашивал он.
А во двор уже въезжали веселые дружинники, и все кругом наполнилось шумом, звоном оружия и громкими приветствиями. Оксен Осипович бросился к Олексичу и припал к его плечу:
– Нету боярыни нашей, Любавушки твоей! Нянюшки тебе все расскажут. Мне невмоготу. Эх! – И старик, махнув безнадежно рукой, быстро засеменил к воротам, пробираясь между шумевшими всадниками.
Из дверей выбежала старая кормилица. Одной рукой она придерживала накинутую на плечи шубейку, другой поправляла съехавший на сторону платок на седой голове. Семеня слабыми ногами, она опустилась на колени и стала причитать:
– Зачем долго не приезжал? Зачем в Орде гулял, женушку-лапушку свою позабыл?
Гаврила Олексич наклонился, нежно поцеловал старушку в голову, сильными руками поднял ее и сказал тихо:
– Да говори толком всю правду, что случилось с моей боярыней?
Кормилица, всхлипывая и вытирая широким рукавом глаза, принялась рассказывать:
– Она много плакала и мне так говорила: «Узнала я, что мой хозяин в Орде себе другую жену завел, меня, бедную, позабыл. Жить больше не хочу. Руки бы на себя наложила, да боюсь гнева Божьего…» И два дня назад обняла она меня крепко, так горячо, будто прощалась, просила детей беречь и к вечеру на коне уехала из дому, никому ничего не сказав.
Пока старушка объясняла, на крыльце уже собрались другие нянюшки и служанки, прибежали и дети его: мальчик и девочка. Все говорили, перебивая друг друга, некоторые утирали слезы. Гаврила Олексич, схватив на руки обоих детей, закричал:
– Эй, хватит! Довольно охать и кудахтать! Я знаю, куда уехала боярыня. Завтра я ее домой привезу на тройке с бубенцами. А сейчас ступайте обратно в хоромы. Принимайте гостей долгожданных. Накормите моих дружинников.
Все бросились в дом. А перед Гаврилой Олексичем остановилась высокая и дородная главная домовница Фекла Никаноровна и, удерживая его за рукав, вкрадчиво сказала:
– Я тебе открою, свет наш ненаглядный, где ты найдешь свою боярыню. Я уже все разведала. Она побывала у бабок вещих, и те наговорили ей Бог весть чего. Вот и уехала она в женский скит. Постриг хочет принять, монахиней сделаться. Молодая женская кровь играет, – чего с досады не придумаешь!.. Постриг! Шуточное ли дело! Вот какой узел скрутился. А ты его сумей распутать…
Не забыл он ее, свою Любаву, но помимо воли одурманила голову прекрасная татарка, зачаровала своей грустной песней, звонкой пляской, змеиной гибкостью тела, и он проводил в ее шатре дни и ночи, все забывая, слушая ее бархатный голос, заливая свою кручину крепким янтарным вином.
И как хорошо все же, что теперь ему не придется, как приказал Батый, везти ее с собой в Новгород. Он снова один, свободен, и гибельного дурмана как не бывало.
Теперь впереди дальняя дорога, такая же бесконечная и томительная, как щемящая сердце тоска. Его дружинники и слуги, все на лохматых взъерошенных конях, растянулись по узкому бочевнику вдоль застывшей бескрайней реки и делали короткие остановки в редких селениях, утонувших в снежных сугробах.
Наконец наступил желанный день, и путь окончен. Знакомые ворота с медным складнем на поперечной балке. Высокие шапки снега венчают боковые столбы. Мощный стук кулака разбудил дворовых псов, и они, гремя цепями, отозвались яростным лаем.
Узнав зычный голос хозяина, заохали, забегали слуги, распахивая створки тесовых ворот.
Гаврила Олексич медленно въехал во двор, окидывая зорким взглядом и блистающие на утреннем солнце слюдяные окошки с зелеными резными ставенками, и сани, и крытый возок под навесом, и ледяные сосульки, и крыльцо с красными витыми столбиками.
Крыльцо, видимо, старательно подметено и так же, как тогда, запорошено легким снегом, но лапушки еще нет… На ступеньках видны чьи-то следы. Гаврила Олексич придержал коня, ожидая, что вот-вот распахнется тяжелая дверь и выбежит его хозяюшка, простоволосая, не успев по-замужнему заложить тяжелые шелковистые косы… А из дому уже стали доноситься визги и радостные крики женских голосов.
Отворилась знакомая с детства дверь, и в ней показался седой сторож, Оксен Осипович, в синем охабне. Он спускался по ступенькам медленно и, сняв меховую шапку, низко поклонился боярину. А где же лапушка?
– Здравствуй, друже родной! – сказал Гаврила Олексич. – Где же моя хозяюшка? Или занемогла? – сходя с коня и отдавая поводья подбежавшему челядинцу, спрашивал он.
А во двор уже въезжали веселые дружинники, и все кругом наполнилось шумом, звоном оружия и громкими приветствиями. Оксен Осипович бросился к Олексичу и припал к его плечу:
– Нету боярыни нашей, Любавушки твоей! Нянюшки тебе все расскажут. Мне невмоготу. Эх! – И старик, махнув безнадежно рукой, быстро засеменил к воротам, пробираясь между шумевшими всадниками.
Из дверей выбежала старая кормилица. Одной рукой она придерживала накинутую на плечи шубейку, другой поправляла съехавший на сторону платок на седой голове. Семеня слабыми ногами, она опустилась на колени и стала причитать:
– Зачем долго не приезжал? Зачем в Орде гулял, женушку-лапушку свою позабыл?
Гаврила Олексич наклонился, нежно поцеловал старушку в голову, сильными руками поднял ее и сказал тихо:
– Да говори толком всю правду, что случилось с моей боярыней?
Кормилица, всхлипывая и вытирая широким рукавом глаза, принялась рассказывать:
– Она много плакала и мне так говорила: «Узнала я, что мой хозяин в Орде себе другую жену завел, меня, бедную, позабыл. Жить больше не хочу. Руки бы на себя наложила, да боюсь гнева Божьего…» И два дня назад обняла она меня крепко, так горячо, будто прощалась, просила детей беречь и к вечеру на коне уехала из дому, никому ничего не сказав.
Пока старушка объясняла, на крыльце уже собрались другие нянюшки и служанки, прибежали и дети его: мальчик и девочка. Все говорили, перебивая друг друга, некоторые утирали слезы. Гаврила Олексич, схватив на руки обоих детей, закричал:
– Эй, хватит! Довольно охать и кудахтать! Я знаю, куда уехала боярыня. Завтра я ее домой привезу на тройке с бубенцами. А сейчас ступайте обратно в хоромы. Принимайте гостей долгожданных. Накормите моих дружинников.
Все бросились в дом. А перед Гаврилой Олексичем остановилась высокая и дородная главная домовница Фекла Никаноровна и, удерживая его за рукав, вкрадчиво сказала:
– Я тебе открою, свет наш ненаглядный, где ты найдешь свою боярыню. Я уже все разведала. Она побывала у бабок вещих, и те наговорили ей Бог весть чего. Вот и уехала она в женский скит. Постриг хочет принять, монахиней сделаться. Молодая женская кровь играет, – чего с досады не придумаешь!.. Постриг! Шуточное ли дело! Вот какой узел скрутился. А ты его сумей распутать…
Глава десятая
Незадача
В день приезда Гаврила Олексич вел себя необычно, дружинники косились на него, но спрашивать не решались.
– Затуманился наш сокол!.. Вестимо дело: сколько ден ехал, подарков сколько на вьючных конях вез, а лапушка дома его и не встретила.
– Сидит теперь туча тучей за столом и прямо из ендовы романею пьет.
– Куда же боярыня уехала?
– Да не уехала, говорят тебе… Сбежала.
– Ой ли! Может, ее какой лихой молодец чернобровый силой увез?
– Тише ты! Не смей такого слова молвить!
– Не я говорю. От боярских поварих слышал.
– Поварихи же мне иное сказывали: в скит боярыня на богомолье уехала, а домовница обмолвилась, будто решила она постриг принять. Надоело без сроку Гаврилу Олексичу ждать, а он, говорят, в Орде завел себе другую жену, татарку. Вот боярыня и затужила. Кровь-то у нее молодая, горячая, кипит, – вестимо, дурман-то в голову и кинется.
– Верно! А может, ее опоили. У боярина недругов немало.
– Зачем! Это она от обиды. Такую умницу-красавицу, как наша боярыня, и вдруг на басурманку сменить.
– Где же она, басурманка-то? Может, ее и не было?
– Нет, была! Пленные сами видели. Вот они и обмолвились…
– Все же сам подумай: постриг! Шуточное ли дело, ведь опосля оттуда возврата нет…
Все разговоры, однако, сразу оборвались, когда забегали слуги и стали сзывать некоторых близких дружинников в гридницу на беседу к боярину.
Не всех удалось собрать: одни ушли по своим дворам, других не могли добудиться, – спали крепким сном после тяжелой дороги.
Оправляя кафтаны, приглаживая длинные кудри, туже затягивая пояса, дружинники поднимались по скрипевшим ступеням в знакомую издавна гридницу. Все, казалось, на месте, как раньше бывало: и большие образа в углу в серебряных ризах, и скамьи, крытые червленым аксамитом. Так же сквозь обледенелые слюдяные оконца пробивались солнечные лучи и веселыми пятнами играли на широкой скатерти, расшитой мудреным узором.
Еще утром, повидав всех домашних, Гаврила Олексич собрался пойти к Александру Ярославичу, чтобы подробно рассказать ему о своей поездке к Батыю, но узнал, что князь на охоте и вернется в Новгород только дня через два. Значит, тем временем можно было заняться своими делами и отдохнуть.
Сейчас, без кафтана, в расстегнутой рубашке, с голой грудью, на которой виднелась серебряная цепочка с иконкой и ладанкой, он сидел, откинувшись назад, в красном углу, широко расставив на медвежьей шкуре длинные босые ноги. Татарские пестрые сафьяновые сапоги небрежно валялись под скамьей.
Он тяжело дышал и обводил угрюмым взглядом входивших, которые ему низко кланялись и становились кучкой близ двери. Возле Гаврилы Олексича, на краю стола, красовалась большая деревянная ендова и чеканной работы ковшик.
– Здравствуй на многие лета, Гаврила Олексич, – сказал старший из дружинников, высокий и степенный, поглаживая густую рыжеватую бороду и пытливо всматриваясь в побледневшее, но по-прежнему красивое лицо Гаврилы, то и дело облизывавшего сухие, воспаленные губы.
– Здравствуйте, ребятушки! – воскликнул тот, будто очнувшись от забытья. – Садитесь поближе. Сейчас потолкуем. Эй, челядь! Подайте новый жбан с медом и чаши, да не малые, а побольше.
Слуги забегали, доставая с деревянных резных полок, тянувшихся вдоль стен, серебряные кубки и узорчатые чаши.
Олексич подождал, пока слуга, стоя на коленях, обернул ему ноги цветными онучами, и сам натянул сапоги. Он встал, слегка покачиваясь, пока другой слуга помог ему надеть кафтан и опоясаться серебряным поясом. Поведя плечами, он провел рукой по волосам и сел в старое резное кресло. Держался он прямо, глядел зорко, и только воспаленные, покрасневшие глаза говорили о долгих часах раздумья, проведенных в одиночестве возле жбана с заморской романеей.
– А где Кузьма Шолох? Эй, Кузя! – крикнул Гаврила Олексич так громко, что, казалось, на дворе его услышали.
– Здесь я, здесь, – ответил весело Кузьма, входя в двери и застегивая кафтан. – Едва меня отлили ледяной водой. Теперь я в полной справе. – Он улыбнулся задорно, низко поклонился и скромно уселся на скамье возле двери, всматриваясь в боярина, стараясь разгадать, что он надумал.
Тот выждал, пока слуги не расставили посуду и не налили в кубки и чаши темного меду или заморского густого вина.
– Ну, живо поворачивайтесь и уходите отсюда, – сказал он челядинцам. – Да прикройте двери. А здесь, кто помоложе, пусть подливает ковшиком из жбана.
Все взяли в руки чаши и кубки и ждали.
– Я вас призвал к себе, други, – сказал Олексич и замолчал, прикрывая глаза большой крепкой ладонью.
– Верно, немец опять зашевелился? – осторожно прервал воцарившуюся тишину старший дружинник.
– Это дело нам не новое, – ответил, медленно опуская руку, Гаврила Олексич. – Немцы всегда против нас зубы точат, и с ними счеты мы сведем очень скоро.
– То-то мы разгуляемся! – весело воскликнул Кузьма Шолох.
– Погуляем! – поддержали другие голоса.
– Нет!.. Сейчас у меня другое дело. На это нужна ваша хитрость… – Он задумался на мгновение и, тряхнув головой, добавил: – Нужна еще… малая толика озорства. Недаром же мы все Васьки Буслаева внучата.
– Верно, верно, – загудели дружинники. – С тобой мы не прочь и поозорничать… Только пока нам невдомек, куда ты речь клонишь.
– Так и не угадали? А ты как смекаешь, Кузя?
– Мне думается: не на охоту ли ты нас зовешь? Бурнастая лисичка сбежала, да не простая, а с серебристой спинкой.
– Затуманился наш сокол!.. Вестимо дело: сколько ден ехал, подарков сколько на вьючных конях вез, а лапушка дома его и не встретила.
– Сидит теперь туча тучей за столом и прямо из ендовы романею пьет.
– Куда же боярыня уехала?
– Да не уехала, говорят тебе… Сбежала.
– Ой ли! Может, ее какой лихой молодец чернобровый силой увез?
– Тише ты! Не смей такого слова молвить!
– Не я говорю. От боярских поварих слышал.
– Поварихи же мне иное сказывали: в скит боярыня на богомолье уехала, а домовница обмолвилась, будто решила она постриг принять. Надоело без сроку Гаврилу Олексичу ждать, а он, говорят, в Орде завел себе другую жену, татарку. Вот боярыня и затужила. Кровь-то у нее молодая, горячая, кипит, – вестимо, дурман-то в голову и кинется.
– Верно! А может, ее опоили. У боярина недругов немало.
– Зачем! Это она от обиды. Такую умницу-красавицу, как наша боярыня, и вдруг на басурманку сменить.
– Где же она, басурманка-то? Может, ее и не было?
– Нет, была! Пленные сами видели. Вот они и обмолвились…
– Все же сам подумай: постриг! Шуточное ли дело, ведь опосля оттуда возврата нет…
Все разговоры, однако, сразу оборвались, когда забегали слуги и стали сзывать некоторых близких дружинников в гридницу на беседу к боярину.
Не всех удалось собрать: одни ушли по своим дворам, других не могли добудиться, – спали крепким сном после тяжелой дороги.
Оправляя кафтаны, приглаживая длинные кудри, туже затягивая пояса, дружинники поднимались по скрипевшим ступеням в знакомую издавна гридницу. Все, казалось, на месте, как раньше бывало: и большие образа в углу в серебряных ризах, и скамьи, крытые червленым аксамитом. Так же сквозь обледенелые слюдяные оконца пробивались солнечные лучи и веселыми пятнами играли на широкой скатерти, расшитой мудреным узором.
Еще утром, повидав всех домашних, Гаврила Олексич собрался пойти к Александру Ярославичу, чтобы подробно рассказать ему о своей поездке к Батыю, но узнал, что князь на охоте и вернется в Новгород только дня через два. Значит, тем временем можно было заняться своими делами и отдохнуть.
Сейчас, без кафтана, в расстегнутой рубашке, с голой грудью, на которой виднелась серебряная цепочка с иконкой и ладанкой, он сидел, откинувшись назад, в красном углу, широко расставив на медвежьей шкуре длинные босые ноги. Татарские пестрые сафьяновые сапоги небрежно валялись под скамьей.
Он тяжело дышал и обводил угрюмым взглядом входивших, которые ему низко кланялись и становились кучкой близ двери. Возле Гаврилы Олексича, на краю стола, красовалась большая деревянная ендова и чеканной работы ковшик.
– Здравствуй на многие лета, Гаврила Олексич, – сказал старший из дружинников, высокий и степенный, поглаживая густую рыжеватую бороду и пытливо всматриваясь в побледневшее, но по-прежнему красивое лицо Гаврилы, то и дело облизывавшего сухие, воспаленные губы.
– Здравствуйте, ребятушки! – воскликнул тот, будто очнувшись от забытья. – Садитесь поближе. Сейчас потолкуем. Эй, челядь! Подайте новый жбан с медом и чаши, да не малые, а побольше.
Слуги забегали, доставая с деревянных резных полок, тянувшихся вдоль стен, серебряные кубки и узорчатые чаши.
Олексич подождал, пока слуга, стоя на коленях, обернул ему ноги цветными онучами, и сам натянул сапоги. Он встал, слегка покачиваясь, пока другой слуга помог ему надеть кафтан и опоясаться серебряным поясом. Поведя плечами, он провел рукой по волосам и сел в старое резное кресло. Держался он прямо, глядел зорко, и только воспаленные, покрасневшие глаза говорили о долгих часах раздумья, проведенных в одиночестве возле жбана с заморской романеей.
– А где Кузьма Шолох? Эй, Кузя! – крикнул Гаврила Олексич так громко, что, казалось, на дворе его услышали.
– Здесь я, здесь, – ответил весело Кузьма, входя в двери и застегивая кафтан. – Едва меня отлили ледяной водой. Теперь я в полной справе. – Он улыбнулся задорно, низко поклонился и скромно уселся на скамье возле двери, всматриваясь в боярина, стараясь разгадать, что он надумал.
Тот выждал, пока слуги не расставили посуду и не налили в кубки и чаши темного меду или заморского густого вина.
– Ну, живо поворачивайтесь и уходите отсюда, – сказал он челядинцам. – Да прикройте двери. А здесь, кто помоложе, пусть подливает ковшиком из жбана.
Все взяли в руки чаши и кубки и ждали.
– Я вас призвал к себе, други, – сказал Олексич и замолчал, прикрывая глаза большой крепкой ладонью.
– Верно, немец опять зашевелился? – осторожно прервал воцарившуюся тишину старший дружинник.
– Это дело нам не новое, – ответил, медленно опуская руку, Гаврила Олексич. – Немцы всегда против нас зубы точат, и с ними счеты мы сведем очень скоро.
– То-то мы разгуляемся! – весело воскликнул Кузьма Шолох.
– Погуляем! – поддержали другие голоса.
– Нет!.. Сейчас у меня другое дело. На это нужна ваша хитрость… – Он задумался на мгновение и, тряхнув головой, добавил: – Нужна еще… малая толика озорства. Недаром же мы все Васьки Буслаева внучата.
– Верно, верно, – загудели дружинники. – С тобой мы не прочь и поозорничать… Только пока нам невдомек, куда ты речь клонишь.
– Так и не угадали? А ты как смекаешь, Кузя?
– Мне думается: не на охоту ли ты нас зовешь? Бурнастая лисичка сбежала, да не простая, а с серебристой спинкой.