Ему о нас не напомнит,
   Ибо Бродяга Тот
   И среди нас бездомный.
   А за любовь к тому,
   К чему мы душой и глазом
   Пристали, – Оно во тьму
   Повергнет нас. В чистый разум.
 
   Пер. Нодар Джин
 

БРЕД В БЕССОНИЦУ

   Не то чтобы сон
   Не то чтоб видение
   Жизнь без тебя
   Тревожное бденье
   Будто из плоти
   Тебя исторгли
   А кровь исходит
   Клокочет в горле
   Что за причуда
   Башня в песках
   Жаль что как спрут
   Сжал меня страх
   Жалкая доля
   Нам суждена
   Душит на воле
   Меня вина
   Душа дребезжит
   Нотой фальшивой
   Дни под чужие
   Пляшут мотивы
   Саван лежит
   Моё облачение
   Спешу
   Подлежит
   Он возвращению
   Мы блудные дщери
   Сыны блудные
   Отцам от безверия
   Нашего трудно
   В ужасе сущем
   К ним возвращаемся
   Ниц перед сущим
   Всем повергаемся
   И сочиняем
   Песни лживые
   Про то что знаем
   Разум пугливый
   И про любовь
   Нашу продажную
   Про то что собой
   Над собой посажены
   Страхом и плетью
   Гнать миражи
   Мы падшие дети
   Упавшие в жизнь
   Спокойных же снов
   Любимая улица
   В подушку кровь
   Сквозь зубы сочится
   Не сон а бденье
   Язык в крови
   Буду сильнее
   Его давить
   И до поклона
   В земле червям
   Отныне стона
   Я не издам
   Пер. Нодар Джин
 

ПЕСНЯ ДЛЯ ЕВЫ

   Вещи начинают говорить.
   Мёртвое клубится и живёт.
   Суть живого – пьяный алгоритм,
   самоуглублённый, как живот.
   От молитвы, к тебе обращённой, остались останки.
   Я хочу позабыть роковое, ненужное слово «останься».
   Жёлтые нарциссы в темноте –
   жёлтые до яда, до разрыва.
   Тень надежды спрятана в мечте –
   мрачной и угрюмой, словно рыба.
   Уходи к отшельникам в скиты.
   Приобщайся к ясности и чести.
   Как непротивление, просты
   истины. Изыди и исчезни.
   Истины в разрозненных томах
   не сыскать, как солнца – в пыльной люстре.
   Жизни в расфуфыренных домах
   меньше, чем в распластанном моллюске –
   розовом, издохшем, неземном –
   так, плашмя, самоубийцы бьются –
   стынет в перевернутой вверх дном
   раковине посредине блюдца.
   Он не знает связи родовой.
   В раковине – рокот роковой.
   Посиди мгновенье, не дыша.
   Тормозни свои земные муки.
   Слышишь, как безумствует душа
   и зудит, как мусорные мухи.
   Жизнь из плоти убегает вон,
   словно зэк бежит от приговора.
   Так уходит от погони волк,
   когда цепью развернётся свора.
   Пусть уходит. Бог её простит.
   Суетная, мелкая – с улитку, –
   ей владел хватательный инстинкт.
   Пусть уходит. Отвори калитку.
   Вот уже наружу рвётся плоть
   из тюрьмы корсета. Скоро сменишь
   плоть свою.
   Не больно?
   Вот – и плод.
   Больно – когда слишком долго медлишь.
   И покуда гаснет в море взор,
   спазм у горла – как волна в полёте
   или тот конфуцианский вздор
   в вычурном китайском переплёте,
   что хотел нам душу излечить
   от тоски и праведного гнева.
   Не лечить хотел он – разлучить.
   О, моя несчастная! О, Ева!
   Где твой выбор? Если лишь любовь –
   суть твоя, единственный твой признак.
   Так душа – обозначает боль.
   Так твой муж – не муж, а сущий призрак,
   как американская мечта,
   как похмелье за калиткой рая
   или тень от райского куста,
   или звон вчерашнего трамвая.
   Ну его! Верни ему ребро!
   Нужен он тебе, как пьяной суке
   пятая нога. Его добро –
   задница, вспотевшая от скуки.
   Уходи. Пляши себе окрест.
   Мир без боли захлебнётся ядом.
   Если кто к тебе протянет перст –
   отруби его, как, саблей, взглядом.
   Божий мир – один звериный рык,
   где Конфуций, как стекольщик в раму,
   втискивает правила игры,
   как осколки в дышащую рану.
   Пер. Ефим Бершин
 

ПОВСЕДНЕВНОСТЬ

   Свет на женщине. Город.
   Утро лезет из жил.
   Сердце бьётся у горла,
   объясняя, что – жив,
   что, тоской начиняясь
   в этой клетке из стен,
   не спеша начинаясь,
   зарождается день
   неизменной, прогорклой,
   как судьба и вина,
   стопкой воздуха горькой
   перед стопкой вина.
   Тихо боль завывает,
   словно пёс на цепи.
   И глаза застывают,
   как озёра в степи.
   Целый день, словно тени,
   этой болью трубя,
   мы проходим сквозь стены,
   уходя от себя.
   Но, как кровного брата,
   эта странная боль –
   возвращает обратно
   на свиданье с собой,
   чтобы, временем сбитой,
   в слоновьей тоске,
   словно сломанным бивнем,
   вспыхнуть словом в строке.
   Пер. Ефим Бершин
 

КОЛЫБЕЛЬНАЯ ДЛЯ ОТЦА

   Ты спал. И в этом нервном сне
   ты был испуган, нем, как рыба,
   как мина накануне взрыва
   в тревожной, зыбкой тишине.
   С невыплаканною тоской
   ты спал, как одинокий ворон.
   А я себе казалась вором,
   уже укравшим твой покой.
   Благодарю. За всё. Подряд.
   За всё, что мне испить досталось,
   тебя благодарю. За малость.
   За голос, за улыбку, взгляд.
   Я видела: ты спал! Во сне
   ты был и небыл. Всё – напрасно.
   Твоё отсутствие ужасно,
   как сон на смятой простыне.
   Зачем ты вышел из реки
   судьбы, её руки не стиснув?
   Зачем усталым шахматистом
   играл с судьбою в поддавки?
   Отец и мать – родные пятна,
   родимые. Но я – одна.
   А муж и мужняя жена
   лежат крест-накрест, как распятье,
   на коем я водружена.
   Пер. Ефим Бершин
 

СЛАБОСТЬ

   Ты говорил то и дело,
   что тело –
   лишь одна из твоих примет,
   а тебя – нет.
   Есть лишь один заблудившийся призрак,
   по которому запросто воссоздаёшь
   всё, что было. Точнее, – его признак.
   А если ещё точнее – ложь.
   Пустота проявляется медленно, как на пленке, –
   словно воздух в дублёнке,
   обретая лишь форму и формулу,
   что земля состоит из песка –
   форменная
   тоска.
   Что с каждым взмахом ресниц око
   становится частью лица, как окна
   становятся частью дома.
   А душа в темноте – бездонна,
   и вмещает в себя другую душу.
   Так до утра,
   пока, как корабль на сушу,
   душу не выбрасывает волна страсти.
   Это – как застенчивое «здрасьте»,
   обращённое к голому в бане
   с прибавлением имени-отчества.
   А душа – одна,
   как дурак в нирване.
   И утро – ад одиночества.
   Ты говорил, что день –
   тень
   невыносимого бытия,
   сотканного из лжи.
   А я?
   Скажи.
   Да, ликующий вечер в себе таит
   ожидание встречи, и так томит
   запах памяти плоти, что страшно даже.
   Но душа – всё дальше.
   Да, колотится в горле пульс,
   словно ищет выход душе из тела.
   Только дверь заколочена.
   Дом твой пуст.
   Пер. Ефим Бершин

ПЕСНЯ О НЕПРИКАЯННОСТИ

   Жить бы – как на японской гравюре:
   чёткий рисунок и цвет.
   Роса. Прохлада. Жить бы не щурясь.
   И не тем, чего нет.
   Время от времени,
   время от времени
   я никакого не знаю бремени,
   но иногда – беда ли, вина –
   мне уже не хватает вина.
   Жить – как среди чумы или пира
   жили герои в пьесах Шекспира.
   Из клетки глядеть на непойманных птиц.
   Из глины лепить солдат-неубийц.
   Время от времени, время от времени
   всё у меня в порядке.
   Но порою мне этот порядок
   кажется гадким.
   Жить – как среди взрослых людей:
   мелкие сделки с совестью.
   Завидовать прямодушью детей.
   "Нет печальнее повести…"
   Время от времени, время от времени
   мне хорошо с человеческим племенем,
   хоть и ночью помню, и днём –
   медленно с племенем и гниём.
   Жить в золотых песках у моря
   синего, рядом – седые горы,
   перебирая волну за волной:
   чёт ли – придёшь, или жить одной?
   Время от времени, время от времени
   вспомню – умею ждать,
   но порой не хватает времени
   уметь или вспоминать.
   Жить бы, как птицы живут и звери, –
   без иллюзии, без веры,
   будто радость способна длиться,
   а конец – не объявиться.
   Знаю, бывают и исключения:
   платье кружевного плетения,
   сапоги из кожи дублёной,
   запах белоснежных пионов,
   и одна – сквозная, как нить, –
   мысль: кого бы теперь пристрелить?
   Жить – как когда-то жили цыгане.
   Ночь. Костёр. Туман.
   Сладостное самоотрицанье.
   Несходящий дурман.
   Желание петь: песнею стать бы.
   Плакать со слабой будучи храброй.
   Время от времени, время от времени
   дробь барабанная – да по темени.
   Чаще же – как и бывало встарь –
   только стоны пьяных гитар.
   Жить – как осколки в калейдоскопе:
   пребражения.
   Кто я – белая, чёрная? Обе.
   Сон мой – снов спряжение.
   Хамелеон мне настроение
   дал бы своё, а кошка бы – зрение.
   И добыть бы ещё сновидение,
   которое мне не снилось.
   Время от времени, время от времени
   суетливых боюсь сомнений.
   А иногда – нагого стыда
   неодолимой силы.
   Жить в неприкаявшемся пространстве
   меланхолией вечных странствий,
   стремлением всех полюбить, – любого,
   в старом времени или новом.
   В самую грязную яму свалиться,
   к самому чистому свету пробиться…
   Вяжет язык вино шампанское –
   привкус стронция.
   Слепнут глаза от платья цыганского
   днём у солнца.
   Ночью же старики о погибели шепчут по-прежнему –
   под шелест волны, отраженье луны ласкающей нежно.
   Пер. Нодар Джин
 

ОКНО

   Окно, мельчайшим дождём окроплённое, –
   как только что начатый холст Сёра.
   Прозрачный. Влага словно приклеена.
   Не движется. Не мокра.
   За исключеньем единственной капли.
   Она на стекле разбухает, круглится,
   напоминая слезинку стыда:
   всё начинает светиться, искриться
   в ней. И дробится звезда.
   Ночь целиком уместилась в капле:
   от жары ошалевшая мошкара
   мечется в жёлтом, ослабленном
   свечении фонаря-шара.
   То ли пристыженно, то ли нежно
   шар мерцает, как минерал
   драгоценный, в заснеженных
   укрывающийся горах,
   которые завершаются в небе острыми колпаками льда…
   И потом, когда собравшаяся в капле этой вода
   начнёт сползать, – за нею прямая борозда, –
   она внезапно на мгновенье ока
   блеснёт в окне, обдав его, как током,
   неясным страхом. В нём мы и являем
   себе себя… И исчезаем.
   Пер. Нодар Джин
 

ОБРАЩЕНИЕ НОМЕР ДВА

Часть первая
   Пока на стены я отбрасываю тени,
   пока способна всколыхнуть перо дыханием,
   пока владею всей пятёркой ощущений,
   пока жива, – живу, радею.
   И музыка не будет утихать.
   А если в жёлтый час моей кончины,
   когда обрежет время пуповину,
   связавшую меня с пространством, –
   в отличье от Тебя, готовым к постоянству, –
   Ты, пучеглазый, спросишь: «Что творила?» –
   "Играла музыка, – скажу, – и я кружилась».
   Я дожила уже до часа, что рассёк
   моё существованье пополам,
   до той нейтральной зоны, где исток
   один у "смех" и "плач", у "здесь" и "там",
   где Ты и жертвенный телец Твой есть одно,
   где рифма не в конце строки, а – всё равно.
   Я родилась не в том пространстве, где умру,
   а в том, что смотрит исподлобья и с прищуром
   не от избытка света поутру,
   а из жестокости и плутовской натуры.
   Я родилась в краю, где лгут поэтам,
   но я сбежала. И меня там больше нет.
   Жила как все. Совместно. В одиночку.
   Влюблялась. Вылюблялась. И клялась.
   Я отрекалась, превращаясь в точку;
   и в запятую; и в ничто. Бралась
   за то, что приносило и страданья,
   и радости. Молилась и гналась
   за смертью. И почти настигла дважды.
   Сбегала в никуда, как каждый.
   Жила с мужчиной. Он не то что жажды
   не ведал к жизни, – жить стеснялся.
   Её – покуда был живой – чурался.
   Не знал глагола "брать", но знал "давать".
   В конце концов собрался с духом
   и улетучился с холодным жёлтым духом.
   Но я молчала. Не рыдала
   и в день, когда они моё дитя…
   Ты знаешь зту боль. Я не взывала
   к Тебе… Ты Сам ни капельки дождя
   не проронил, когда убили Сына.
   Теперь уже, две тыщи лет спустя,
   Тебе просить прощенья не пристало.
   Да Он бы не простил Тебя!
   А я… Я не Иов Тобою сочинённый,
   к страдательным залогам склонный.
   Ни милости Твоей, ни гневу я внимать,
   ни ран своих стыдиться или восхвалять
   не буду.
   Я не Иов.
   Я не боюсь терять.
   Скажи, Который Есть Кто Есть, не мой,
   помимо “да” и “нет” на все слова немой,
   неужто вправду в главный день, седьмой,
   Ты перестал творить? И преисподню
   в зломудрости Твоей Господней
   не в этот ли, последний, создавал –
   как назначение Творенья, карнавал,
   где празднуют спасение от рая,
   поскольку нет такого края.
   Да, я не Иов – и моего доверия
   не жди к Себе, – к манере
   Себя являть… Когда однажды
   я про Тебя забыла было в жажде
   довериться существованью, Ты
   вернул меня на Божии следы
   Твои. В Твоей манере, грубо, –
   подсунув мне нежданно сцену с трупом
   убитой девочки. Не кем-нибудь, – Тобой,
   кем ни была б убита. Твой
   не мил мне мир сирот и душегубов.
   Я никакому не дивлюсь уж знанию,
   тем паче – связанному с умерщвленьем плоти;
   не жди, однако, и бесстрастного признания,
   что, дескать, знаю: время убивания
   давно пришло и не проходит вроде…
   Я есть нетонущая ветвь под водопадом.
   Я есть незаглушимый крик в преддверьи ада.
   Но и за тою оказавшись дверью,
   я буду утверждать, что рада
   своей судьбе, что ни досады,
   ни горечи в душе… – Не оттого ль, что верю? –
   Ты хочешь знать. Молчу, не лицемерю
   и повторяю: прибывая
   куда-нибудь, не пребываю
   на месте том, а убываю
   оттуда. Верой веру убиваю.
   Так и живу, с собой не совпадая,
   не обретая сути или формы,
   смущённо сущее обозревая,
   как смотрит солнце после шторма.
   Живу – и ничего иного
   ни знать я не желаю, ни желать,
   ни торопить себя, ни снова
   начать; жила бы как живу или жила:
   без всякого хотенья вспоминать,
   когда приходит время забывать.
   И ничему в себе продленья
   я не хочу теперь; от тленья
   я не желаю уберечь
   в себе ни мысль мою, ни речь.
   Предвижу заодно картину:
   как мошкара из вязкой тины
   и бабочки из паутины,
   к исходу рокового дня
   слова прорвутся из меня
   в неволю смысла, на круги своя, к рутине, –
   отрывки выдернутых с плотью звуков («ты», «та», «то»),
   напоминанье о несбыточности речи,
   о том, что Бытие – вхождение в Ничто,
   а люди – петли мёртвые противоречий.
   …На берегу две петли лиц, овал и круг,
   а в них по паре глаз с бровями, нос и губы.
   (Под кругом туловище – как гитара.) Пара рук
   тоскливо машет пароходу. Белотрубый,
   уходит он в разливе синих вод.
   За синей краской горы жёлтые с пещерой
   мерцают красной, в ней таятся звери
   давно убитые; на острове живёт
   неведомый народ; а в нём – тоска по раю.
   Но эхо
   рифм последних
   умирает…
   …Я знаю: всё, что есть не лесть,
   Тебе, Который Есть Кто Есть,
   должно быть, слушать скучно. Лезть
   к Тебе с вопросом есть не весть
   какая мудрость. Пить и есть,
   плюс, может быть, латать и плесть
   из облаков пушистых ложе
   Своё, которое, похоже,
   как Ты, мельчает и тончает, –
   вот всё, что нынче отвечает
   Твоим желаниям. И всё же –
   вопрос: Скажи, Тебя ведь тоже
   грызут сомненья? Сделай честь:
   не всё, признай, что в мире есть, –
   Твоё. Не всё Тебе пригоже.
   Крестом обкручивая шею,
   я удаляюсь в ад ко всем его чертям!
   Любовь не есть Твоё творенье, – смею
   предположить. Твоим чертам лица,
   лоснящегося жиром, очертаньям тела,
   расстлённого безделием, любовь не шла
   и в дни Творения. Она – не дело
   Твоё. Любовь – по ту черту добра и зла.
   Но Ты, как мужики, чураешься необщих мест
   и, как они (за исключеньем…), не берёшь на шею крест.
   Любовь – когда тебя высокий поднять стремится над собой,
   в разреженную высь, где плещет ветер, как прибой,
   который размывает память о том, что глаз узрел окрест.
   Чем выше в небо – больше видно внизу земли, хотя детали
   уже труднее опознать: ни новостроек, ни развалин.
   Не отличить целинной суши от той, что отдана под зданья, –
   видней становится зато рисунок мирозданья:
   калейдоскопное, случайное собрание
   кругов, квадратов и спиралей,
   крестов, овалов и диагоналей…
   Как если б мир застыл, – забыл, что есть ещё движение,
   и загляделся на себя с глупейшим выражением.
   (Так женщина, не видевшая зеркала с девичьих лет,
   молчит, дорвавшись до него: не верит собственному зренью.)
   Но это хорошо, поскольку счастье есть забвенье.
   Точнее, памяти оно – непререкаемое тленье.
   Ещё: блаженство – это верность, а не простое “непредать”.
   Добро не есть “незло”; и если надо передать
   в словах значенье “жить”, то мало слов “не умирать”.
   Ещё: блаженство есть не просто чудное мгновение,
   а устраненье вечных мук его непостижения.
   Исчезновенье памяти. Её освобождение
   от всех мгновений (чудных и нечудных). Превращение
   в прохладное, прозрачное дыханье-дуновение…
 
Часть вторая
   Устала услаждать Тебя. Хореи эти, ямбы
   фальшивы, ибо речь нелицемерна.
   “Под музыку, – сказали мне, – поются дифирамбы,
   а в рифму не бранятся!” Это верно.
   Но не для музыки я так, – для нагнетания
   внутри себя иного состояния…
   "Поэзия… Разгул… Предел…"
   Ты где? Вот, сядь на стул: Тебе
   не будет музыки! Отныне “всё и вся” –
   не “Ты”, а “я”.
   Хоть ненадушен Ты и малодушен, –
   поближе уши! И не только слушать, –
   записывать теперь изволь
   в тетрадь слова для тех, кого пугает
   лишь свет дневной, кто обретает
   через уход существованье там,
   где лишь сплошные “нет” и цифры “ноль”,
   а если “ноль” – цена, её не платят.
   Я говорю о царстве огненных печатей.
   Отсутствие. Ничто. Ничто опять.
   Движенья избеги. Но медленно, в покое.
   Что сделано – раз-сделано, пора понять.
   Ещё: не слушай тех, кто называть
   спешит примкнувшего к Ничто “изгоем”.
   Ещё: беседу двух людей –
   о чём бы ни была – терпеть трудней,
   чем тысячеголосый гвалт. При ней,
   беседе, не уйти от боли,
   возникшей из-за прищемленья воли
   меж “ты” и “я”: “два” есть надрез без шва
   на теле “мы”. Подай скорей
   скоросшиватель для гвоздей,
   пригодных при распятии. Не смей
   Твоих выбылтывать идей:
   заткни их в задницы блядей.
   Среди людей в любые дни
   я значусь как число “13”.
   Но ни к чему и мне они –
   я бы смогла ни с кем не знаться.
   Подай мне посему и сон,
   а также кофе с молоком.
   Несладкий, чтоб не разоряться.
   Из снов подай мне только беспредметные.
   Свет убивает знания запретные.
   С рассветом вседоступным начинаются забеги
   крысиные, где победивших не было вовеки.
   Ещё: сильнейшему из криков раздаться не случилось.
   Желаннейшее из желаний – то, что не осуществилось.
   В морях беспечности и смеха лежат течения из слёз.
   Во всём таится всё – и в этом лежит секрет метаморфоз.
   Не уходи в глубины “я” – пусть, так сказать, глубины
   пробулькаются сами пузырями из трясины.
   Ещё: на всё, что “есть”, мне было наплевать.
   Люблю я только то, что “будет” никогда опять.
   Вообрази ещё такое:
   мой голос всех лишит покоя,
   поскольку острое, нагое,
   стрелой вонзится слово в пуп.
   И даже стрелки виновато
   на всех смешались циферблатах.
   В часовщики идти мне надо:
   мои глаза – как пара луп.
   Нет, мне не быть кудрявой Музой
   с глазами вязкими медузы,
   и никакие в мире узы
   лишить меня моих скорлуп
   не в состояньи. “Одиноко” –
   точнейшее из слов; ни слога
   в него не втиснешь – равнобоко
   оно и равнооко. С губ
   моих теперь слетают фразы
   из прочих слов – и в пересказе
   они гласят, что Ты мне люб.
   Вообрази ещё бессвязный сон:
   отрывок женской почему-то речи,
   произнесённой на немецком языке,
   отрывок лишь, как шпиль, и только он,
   готической постройки вдалеке, –
   слова, что сон есть потеснившаяся боль.
   Что б это значило? Тем паче – на наречьи,
   где смысл не вяжется с звучанием: “яволь”,
   к примеру, значит “хорошо”, а не “уволь”.
   Поскольку я немецкий знаю плохо, роль
   в хозяйстве важную играет он моём:
   чем меньше нам язык знаком,
   тем проще не кривить душой на нём.
   А по-немецки что ни слово – то в спину нож; автомобиль,
   влетевший – тоже сзади – в твой на скорости 120 миль…
   Бессвязный сон. Сухие губы. За ними – брешь и желтизна.
   Над ними – дождь арийский. Грубый. И произносит “Да!” она.
   Но по-немецки. Затопила это “Да!” вода.
   Смутила глаз её прозрачность, размыла их небесный цвет,
   тот самый, что сама разлила, окрасив им весь белый свет, –
   и повторила отраженьем всего и вся (сказал Платон)
   очей первоначальных краски размытой каждый полутон.
   Теперь – о тёмном глазе. Тёмный
   хранит и отвергает Слово.
   Того хранит и отвергает, Кто именем не именован.
   Хранит и отвергает мир, хранит и отвергает снова.
   Он – “Нет” всегда тому, что “Да”.
   “Нет” – вот его первооснова.
   Ещё задача вот какая
   Тебе: понять кто я такая.
   Понять что это значит – “я”…
   Сперва впиши в тетрадь меня,
   а после вычеркни. Произнеси негромко
   что вычеркнул. Негромко, ибо эхом
   вернётся громкий звук. Помеха
   всему, что есть, запомни, – повторение.
   Оно есть грех, не знающий прощения.
   Помимо существительных, любые части речи
   не забывай вычеркивать при составленьи речи.
   И меньше этих существительных имён!
   Я знала одного поэта. Он
   кретином сущим был – он заносил
   в тетрадь любую существительную ахинею,
   и, никогда не расставаясь с нею,
   с тетрадью, раскрывал её при встрече и глаголил:
   “Америка! Оплот! Свобода! Вечность! Воля!”
   и прочее. Когда не стало сил,
   я попросила пояснить. Он пояснил –
   сказал: "Представь, такая вот поэзия!”
   Недавно он преставился – и рада я донельзя.
   Ещё я рада моему акценту,
   как памяти о том, что
   родина не здесь,
   а время знает категорию “давно”;
   в другом пространстве след исчез не весь,
   а лиходейство не завершено;
   превечный Рим по-прежнему стоит,
   но купола над храмом нет, – разбит.
   Ещё: никто не стоит нынче правды. Лги!
   Никто не слышит крика “Сгинь!”
   Идёт орда идиотов. Нет, – пришла.
   Не просто идиоты, – шлак.
   Взгляни – какие омерзительные лица!
   От шлака прежнего их отличает лишь уменье длиться.
   Не мудрствуй, говоришь, не поднимайся глубоко –
   чем выше яма, тем труднее возвратиться…
   Куда, однако? Низко, высоко –
   не всё ли яма? Где её граница?
   И что, скажи, такое в яме дно –
   не опрокинутый ли пик оно?
   Но как бы ни было, – не удалюсь, не досказав.
   Ты прав: всему начало – словеса.
   Как и Тебе, мне есть о чём поведать
   из прошлого. Я тоже верю в кредо,
   что главное – продлиться. Говорят,
   никто под Богом (как и Ты) не свят.
   Я девочкой… Увы, не превратиться
   тем, кто похож на жабу, в принцев.
   А принцам – даже лучшим душам –
   не привыкать давить лягушек.
   И ничего иного вроде
   в истории не происходит.
   Чего желают эти принцы?
   Все одного: ты – как вещица
   для них, лягушка, и тебя
   они в самих себя, “любя”,
   преображают. Подражают
   при этом все Тебе. Но я
   Тебя, правителя всея
   земли, не чту.Черты
   Твои… Да что черты –
   ничем не нравишься мне Ты!
   Ты прав: во мне клокочет гнев…
   Но этот гнев любви Твоей вдвойне
   добрей. Никто покамест не готов
   вообразить себе мою любовь.
   А посему итог всему – прощание.
   Банальное не признаёт нюанса.
   Реальность вышибла меня из транса,
   и там, в реальности, – к заглавной полосе,
   к центральной улице, стремятся все.
   Не уповая больше на мою
   способность быть не в центре, на краю,
   иду туда, где все, курю табак
   и кофе пью. Трясу под шаг
   угарной головой и, слепо
   бредя, роняю наземь пепел –
   сомненья, образы, слова, –
   всё, чем набита голова.
   Учусь теперь не помнить. Лгать красиво.
   С собой прощаюсь суетливо.
   Смотрю как расстаётся на рассвете
   со мною тень моя. Как с детством – дети.
   Как плоть – с душой… Стараюсь не тужить:
   лишь неживые и умеют жить.
   (1992)
   Пер. Нодар Джин
 

ИСЧЕЗНОВЕНИЕ

Картины из детства. Часть 1
   Картины из детства взрывают память,
   как птицу фламинго – её же краски.
   С прошлым всякая связь абсурдна,
   как привязь на шее верного пса,
   который после смерти хозяйки
   продолжает стеречь опустевший дом.
   Стережёт и лает пёс, – причитает
   над своей и покойницы злой судьбой.
   А я сокрушаюсь, что не решаюсь
   сорвать с него цепь нецепкой рукой,
   чтоб скотина не жалась, чтоб она сбежала
   к несвоей беде от чужой вины.
   Жизнь – это сумма того, что запало
   в память, и боли. Доли равны.