Страница:
И я не жажду того, что – каждый:
продолженья. Какой бы цены
оно ни хотело, – рождения тела ли,
обретения ли новизны.
Спешу сквозь жизнь, – как сквозь деревню
спешат прогнать катафалк с лиходеем
под взгляды боязливые и гневные.
А вернуться мне никуда не хотелось.
Пер. Нодар Джин
ЖЕСТОКОСТЬ
и овцу, во дворе забитую к свадьбе,
положившей начало тягучей тоске
в житии жениха и невесты.
В глазах сей пары – я помню – тогда
веселье чередовалось с грустью.
Но наизусть и навсегда
иное запомнилось мне, – кончина,
её ощущенье скотиной и кровь,
дымившаяся по той причине,
что, струясь из горла в маленький ров,
стыла на воздухе. Пар был багров…
Чётко помню: оттуда я
захотела сбежать в такие края,
где никому не пришлась бы дочерью,
и мне роднёй – никто, в свою очередь.
А потом, когда с остывавшей туши
сдирали шкуру, я заткнула уши,
и помню, помню, что вместе со звуком
хотела исчезнуть сама. Чтобы мукам
немоим и моим пришёл исход.
Помню ещё – захотелось пылью
обернуться. Вернуться
туда, где было
всё.
К раскладу первых колод.
Пер. Нодар Джин
ДЕТСТВО
Почти и не было.
Ни светло, ни темно –
ни огня, ни пепла.
В те дни я в кулак
ладонь не сжимала.
Ни друг, ни враг, –
жизнь моя вяло
текла.
С тех дней трудней мне стало.
Детство. Прократься
страхи стараются
в каждую нишу на улице.
Из зыбкого чувства вины акации
сникли, сутулятся.
Как наряд из солдат,
которых уже уличили в измене.
Настороже деревья стоят.
Как судьба. В бессрочной смене.
В те дни я не знала нужды притворяться,
что знаю: осталось только податься
вон из ума, как цветок из бутона.
Краски не знали в те дни полутона.
Маски не ведала правда. Нагою
была. А сны – прямыми. Унылы
были стены в драных обоях, –
жёлтых, словно взгляд у гориллы,
горюющей при мысли, что ей –
в будущем среди нас, людей,
быть. От рождения до могилы.
Мне нагадали: если померкло
в памяти всё, кроме детства, – счёт,
значит, к концу… Дышу на зеркало,
считаю вздохи: чёт, нечёт…
Считаю ли счастьем детские годы?
Знаю другое: другие – не в счёт.
Пер. Нодар Джин
ВЕЧЕР
ПЕСНЯ О ЖИЗНИ
ОБРАЩЕНИЕ НОМЕР ТРИ
Единственного никакой ценой не битого,
Того, кто пренебрёг своею молодостью,
Кто правду не посмел искать из доблести,
Рыдал, когда вокруг тебя рыдали,
Вершил, когда вокруг пытались, –
Я для тебя единственного стерегу
В последней паре рифм последнюю серьгу.
Я стала б для тебя совсем иная.
Расковыряла бы себя до дна я
и душу выложила б всю –
тебе на суд.
Я для тебя преодолела страх
перед наслышанными рифмами в стихах.
Я для тебя сухой слезой
слезиться буду, дорогой.
Ты – тот, кто не по циферблату
отсчитывал часы, а по набату,
кто собирал себя из выброшенных строчек, –
пространство, говорил, меж нами – просто прочерк.
Ты – словно небесвод после дождей –
опустошён. Притих из-за болей.
Забудь! Живи! Греши! Прости!
Ты и приснишься мне в конце пути.
Последний день зимы –
Спасенье!
Последнее – введенье
в привидение,
в почти что веру:
я, тебя обняв,
спросила: «Как ты?»
Ты: «Я? Нет меня!»
Объятье первое. В нём тонет
жёлтый свет.
Я погребла лицо в ладони,
когда тебя, сказали, нет.
Пространство расширяется во времени.
Само пронизывает время.
Слова – тяжёлые от бремени –
забыли рифмоваться. Немы.
Я. Послемыслие к тебе, не послесловие.
Мне хочется поверить в небылицы,
что из земли твоя на землю снова
душа вернулась, а в земле ты – тот, кто был;
что червь могильный плоть твою не источил
и сам потом не превратился в гниль.
«Из мусора рождаются стихи». Из пыли.
В ту ночь твои глаза темны, как полночь, были.
Последний день зимы.
Туманно.
Тут утро, сомневаясь постоянно
в себе, стремится в полдень улизнуть
и в нём скорее раствориться.
Тут каждый поспешает влиться
в толпу, стирающую лица.
От непохожего
тут всех охватывает жуть.
И даже звёзды новые –
как гвозди в грудь.
Тут между словом и поступком связи нет.
Тут всем на всё – один ответ.
Тут все стесняются рифмующихся слов.
Но там… Одни лишь жесты. И кивки голов.
Поскольку там – прозрачные слова.
И в них четыре измеренья, а не два.
И там – иные божества,
достигшие такого мастерства,
что им достаточно одной струны, –
производящей звуки тишины…
Не так ли «там», скажи, у вас?
И есть ли с «тут» какая-нибудь связь?
У вас совсем иное, правда, «тут»?
У вас «сейчас», наверное, иное?
Иные страхи? Круглые, как ртуть.
Но есть и слёзы ведь? И тоже раны ноют?
А может – нету ничего у вас иного?
Как тут давно уже ничто не ново?
В ответ – ничто. В ответ – молчанье.
Небытие пренебрегает жизнью,
её вопросами капризными.
А жизнь, напротив, суть сплошное предвещание
сплошного несуществования,
которому она выплачивает дань
создания любого увяданьем,
делами нашими, телами…
Мой дорогой,
так много между нами
не выговорено.
Но как
любовь протиснешь под колпак
существования? И как
из «что», скажи, получишь «как»?
А из души, Психеи, – Еву, тело?
Из «то, что было» – "то, что есть и цело»?
Как из «возможно»
сделать «буду делать»?
Переживание – из слова одубелого?
Игру – из срама?
Рифму – из простого «да»?
Из больше – меньше?
Лиру – из креста?
И как из праха, замурованного в склепе,
добыть желаний пусть и пепел?
Воспоминаний
чёткий профиль врезается, как рифма в речь.
Воспоминанье – это мим, не смогший речью пренебречь.
А помнишь ли такой вопрос: как отличить от правды ложь?
Ещё – про души… Правда, что цена таким вопросам грош?
Свободен ли ты там, где есть?
Свобода… Что – проклятье? Лесть?
А помнишь ли вопрос такой:
«Как быть с опавшею листвой?»
Легки, легки, как вздох Шопена,
мои вопросы, но не надо отвечать.
Они могильному венку замена
и знак, что люди на ходу молчать –
как сочиняют на ходу – не в состоянии.
Насилью траурного причитания
тебя подвергли. И повергли в прах,
провозласив, что смертью смерть поправ…
Слова. Слова. Одни слова. Ты прав.
Но как ещё, скажи, сквозь время странствуя,
не замечать его насилья над пространством?
И как забыть – что значит жухлая листва?
Что колокол по нам звонит сперва,
и лишь потом – поскольку не звонить не может.
…В Иерусалиме запуржило тоже.
Впервые там снежит за много лет.
Но снег растает скоро или нет,
оставив только бусинки из слёз
и тихий, как слеза, вопрос:
«О, Боже, это чудо снегопада
не означало ли, что Ты был рядом?»
Теперь уже осталось только
искать твоё лицо
в рисунках облаков.
Теперь – когда подведены итоги,
защёлкнуто кольцо
и не осталось слов,
когда случилось то, чему случаться
положено, – теперь уж докричаться
осталось только до тебя через настилы
листвы, сопревшей на твоей могиле
за все века, которым счёт забыли,
её земли, связавшейся из пыли
надежд, которые рассеялись, но были,
сомнений, ужасов, осевших в иле
на дне текущих дней…
Текущее терзает
глаза, когда бесследно исчезает…
Погост –
терзанье сущего, земного. И абсурд.
А в небе – возгоревшая комета.
Любующиеся её дерзаньем – врут.
Их, средь могил живущих, радует не это,
а неизвестности примета,
при том, что главное известно:
живым не обойтись без мертвецов,
сближенья с ними и в конце концов –
надгробной лжи, что жил усопший честно.
По мне, такая радость неуместна:
любые мысли и любые чувства,
слова, их непроизношение –
союз безумия с кощунством
перед лицом исчезновения.
Тут – на земле – начало марта завтра.
Там – у тебя – начало всех времён.
Тут первый день – не просто лживость старта,
но и предательство финала: он
сперва сбегает во второй, потом сбегает в третий…
Там – бесконечность, загнанная в сети.
Бездвижность. И единство рая с адом,
а вздоха с выдохом, с прощальным взглядом.
Довольно! Где же это слово,
после которого не надо никакого?
Оно не тут.
????????
Всё ясно без него – не нужен суд.
Всё ясно, как в сказаньях древних эллинов.
И, как в Левите, жёстко всё расстелено.
Довольно же всего!
Тоскливых шествий!
Жестокости Его!
И нашей лести!
Соборов благовонных вместе
с прикрывшимися чёрными сутанами
Его рабами – шарлатанами
и сутенёрами, которые
движенье губ считают разговором.
Довольно умиляться и Рахилью:
от нелюбви, смотри, исчахла Лия!
Довольно обо всём –
довольно о смертях,
довольно о печалях, жизнях,
довольно о вчерашних днях,
о нынешних, грядущих, лишних.
Забудь про всё.
Молчи почти всегда.
На все вопросы – всем один ответ,
который знают дети:
«Да!»
А лучше так же кратко: «Нет!»
К чему способность помнить, если
воображение и память – в вечной ссоре?
И есть ли смысл и правда есть ли
в обрывках прежних разговоров?
«Чего желаешь?»
«Быть забытым. Всеми. Не тобой».
«А что пытаешься увидеть?»
«Красок первый слой».
«Услышать?»
«Голос твой: Не поступись собой!»
«Что будешь делать?»
«Что ещё – я буду ждать».
«Кого?»
«Кого ещё – Мессию. Благодать».
«А долго ль будешь ждать?»
«Покуда Он –
неуловимый, словно сон, –
не воплотится до конца
в неотразимого живца.
Покуда все не выйдут сроки».
«А на какой Он прячется дороге?»
«Не прячется: сидит и ждёт».
«Но где?»
«За горизонтом. У ворот».
«Когда придёт?»
«Того, что много, станет мало, – вот когда!»
«И – думаешь – придёт?»
«О, да!»
«Чего желаешь ты?»
«Влюбляться».
«Что есть любовь?»
«Что – как не целоваться, обниматься!»
«Что будешь делать, если жить без небылиц?»
«К тебе взмывать, как к небу – стая птиц,
разняв себя на тысячу частиц».
«Как скоро же, скажи опять, объявится?»
«О, скоро, скоро! После тысячи объятий».
(1992)
Пер. Нодар Джин
ИСТЕРИЯ
И, пятясь,
спасает себя в себе,
как в раковине,
чтобы вырваться вновь из себя наружу.
Плоть – улыбка
сумасшедшего,
и, прячась от себя в себе,
распинает собою себя и душу.
Плоть – троянский конь для души голой,
откуда выскакивают всадники
с картонным словом наперевес
и скачут -наперерез,
как слово – из горла.
Всё – снова
ради слова,
словно
испытанного, как полёт.
Пока, змеей свернувшись, слово,
сойдясь на горле, не убьёт.
Ничто не движется.
Ничто
не жаждет кутерьмы.
Лишь рвётся пульс из-под пальто,
как узник из тюрьмы,
и конским цокотом копыт
стихает вдалеке,
и оседает, словно пыль
в зажатом кулаке.
Ты знаешь: этот пульс в ночи,
твой дом и мир вещей –
чужие, чуждые, ничьи,
ничье.
И ты – ничей.
А в комнате твоей темно (Вечер)
и пусто. Ты и тень.
Лишь запылённое окно
хранит минувший день.
Глаза, не знающие слёз,
уже к исходу дня
рассохлись, как кора берёз,
лишённая дождя.
И только губы, навсегда
устав от немоты,
чуть шевельнулись и тогда
сложились в слово «ты».
Приходит утро.
Свет возвращается на круги,
как вор – на место преступленья.
В нору упрятанное «я»
минует ложь и нечистоты –
погибшее для бытия,
оно пригодно для работы.
Жизнь возрождается в мозгу,
шумит, бесплодно душу гложет.
Она иною быть не может.
И я иною – не могу.
Пер. Ефим Бершин
РЕЗУЛЬТАТ
ДЖАЗОВЫЕ ВАРИАЦИИ НА ТЕМУ СЧАСТЬЯ
ПОХОРОНЫ ПОЭТА
ЭКСПРОМТ
ПИСЬМО ОТЦУ
продолженья. Какой бы цены
оно ни хотело, – рождения тела ли,
обретения ли новизны.
Спешу сквозь жизнь, – как сквозь деревню
спешат прогнать катафалк с лиходеем
под взгляды боязливые и гневные.
А вернуться мне никуда не хотелось.
Пер. Нодар Джин
ЖЕСТОКОСТЬ
Картины из детства. Часть 2
Не забыла я наш нечистый двори овцу, во дворе забитую к свадьбе,
положившей начало тягучей тоске
в житии жениха и невесты.
В глазах сей пары – я помню – тогда
веселье чередовалось с грустью.
Но наизусть и навсегда
иное запомнилось мне, – кончина,
её ощущенье скотиной и кровь,
дымившаяся по той причине,
что, струясь из горла в маленький ров,
стыла на воздухе. Пар был багров…
Чётко помню: оттуда я
захотела сбежать в такие края,
где никому не пришлась бы дочерью,
и мне роднёй – никто, в свою очередь.
А потом, когда с остывавшей туши
сдирали шкуру, я заткнула уши,
и помню, помню, что вместе со звуком
хотела исчезнуть сама. Чтобы мукам
немоим и моим пришёл исход.
Помню ещё – захотелось пылью
обернуться. Вернуться
туда, где было
всё.
К раскладу первых колод.
Пер. Нодар Джин
ДЕТСТВО
Картины из детства. Часть 4
То было давно.Почти и не было.
Ни светло, ни темно –
ни огня, ни пепла.
В те дни я в кулак
ладонь не сжимала.
Ни друг, ни враг, –
жизнь моя вяло
текла.
С тех дней трудней мне стало.
Детство. Прократься
страхи стараются
в каждую нишу на улице.
Из зыбкого чувства вины акации
сникли, сутулятся.
Как наряд из солдат,
которых уже уличили в измене.
Настороже деревья стоят.
Как судьба. В бессрочной смене.
В те дни я не знала нужды притворяться,
что знаю: осталось только податься
вон из ума, как цветок из бутона.
Краски не знали в те дни полутона.
Маски не ведала правда. Нагою
была. А сны – прямыми. Унылы
были стены в драных обоях, –
жёлтых, словно взгляд у гориллы,
горюющей при мысли, что ей –
в будущем среди нас, людей,
быть. От рождения до могилы.
Мне нагадали: если померкло
в памяти всё, кроме детства, – счёт,
значит, к концу… Дышу на зеркало,
считаю вздохи: чёт, нечёт…
Считаю ли счастьем детские годы?
Знаю другое: другие – не в счёт.
Пер. Нодар Джин
ВЕЧЕР
К окончанию дня навещает меня
ощущенье, что я – это вовсе не я,
а старик в девятом десятке.
Или женщина после схватки
родовой. Или поступью шаткой
уходящая в стойло лошадка.
Или воин, раненный в схватке
надоевшей. Солнце, украдкой
проглянувшее сквозь накладки
из густых облаков. Или гадкий,
на затёртой открытый закладке,
спор супружеский. Или гладкий
человек, презирающий складки.
Или просто вечер, – остатки
освещения. Ночи зачатки.
Пер. Нодар Джин
ощущенье, что я – это вовсе не я,
а старик в девятом десятке.
Или женщина после схватки
родовой. Или поступью шаткой
уходящая в стойло лошадка.
Или воин, раненный в схватке
надоевшей. Солнце, украдкой
проглянувшее сквозь накладки
из густых облаков. Или гадкий,
на затёртой открытый закладке,
спор супружеский. Или гладкий
человек, презирающий складки.
Или просто вечер, – остатки
освещения. Ночи зачатки.
Пер. Нодар Джин
ПЕСНЯ О ЖИЗНИ
Жизнь – дерьмо.
Дерьмо на роликах.
Посильней держись ты только.
Посильней.
Не брыкайся, помни круто:
жизнь – дерьмо, сучьё, паскуда,
жизнь – не шёлковое поле.
Сволочь – жизнь.
И крепчай, как крепок камень,
и не ной, как ноет мамин, –
чтобы хруст зубов да скрежет
только – коли колит, режет
жизнь.
Нету времени, поверь,
для затянутых потерь:
кровь от раны ножевой сохнет быстро.
Нету времени для слов
или вздохов, если вновь
шум да гам, переполох
поднимают все, кто… – ох,
плохо, плохо, мол, живёшь –
все, кто… близко.
Погляди – гурьбой ползут
в кровеносный твой сосуд.
Подожди – устроят суд,
разнесут, и в свой хомут
запрягут. Не дура жизнь, – плут.
Где любовничек?
Он тут,
но отсутствует: приют
ищет в сиськах баламут,
а не блуд.
Он устал от старой плоти?!
Пусть сбежит – ни слова против!
Так и водится в природе:
всё, что надоело вроде –
вон!
Он, как все, сбежит далече.
Ну и пусть! Держись покрепче!
И пригнись! И стисни зубы!
Будешь хныкать хоть и глухо, –
не рассчитывай на ухо
хоть какое! Что? Покоя
хочется? Играй героя!
И к тебе сбегутся – любо! –
как к младенцу душегубы!
Ух!
Никому уже не режет
слух, что жизнь – блядюра! Реже
сердце что-либо мятежит. Даже факт.
Никому уже не нужен
тот, кто душу – да наружу,
нужен тот, кто не нарушит такт.
Жизнь – дерьмо и блядь на роликах,
но на длинных на иголках
смотришься ты, смотришься ты – ух!
Цок и цок, и снова цок!
Прямо – не наискосок!
Западает, замирает дух!
Смотришься ты хоть куда!
Это правда – да и да!
И любить умела ж иногда!
Но любовь, скажи, к чему,
если цоку твоему
было оборваться под петлёй!
Затянула ты стежок
на петле. Ещё шажок.
И потуже. И потом слезой
поперхнулась, но, скрепясь,
скрипнула зубами раз,
и – открылась рана, прорвалась
кровь.. И боль с тобой вдвоём
в выкрике твоём немом
пропадает: "Жизнь – дерьмо!"
Пер. Нодар Джин
Дерьмо на роликах.
Посильней держись ты только.
Посильней.
Не брыкайся, помни круто:
жизнь – дерьмо, сучьё, паскуда,
жизнь – не шёлковое поле.
Сволочь – жизнь.
И крепчай, как крепок камень,
и не ной, как ноет мамин, –
чтобы хруст зубов да скрежет
только – коли колит, режет
жизнь.
Нету времени, поверь,
для затянутых потерь:
кровь от раны ножевой сохнет быстро.
Нету времени для слов
или вздохов, если вновь
шум да гам, переполох
поднимают все, кто… – ох,
плохо, плохо, мол, живёшь –
все, кто… близко.
Погляди – гурьбой ползут
в кровеносный твой сосуд.
Подожди – устроят суд,
разнесут, и в свой хомут
запрягут. Не дура жизнь, – плут.
Где любовничек?
Он тут,
но отсутствует: приют
ищет в сиськах баламут,
а не блуд.
Он устал от старой плоти?!
Пусть сбежит – ни слова против!
Так и водится в природе:
всё, что надоело вроде –
вон!
Он, как все, сбежит далече.
Ну и пусть! Держись покрепче!
И пригнись! И стисни зубы!
Будешь хныкать хоть и глухо, –
не рассчитывай на ухо
хоть какое! Что? Покоя
хочется? Играй героя!
И к тебе сбегутся – любо! –
как к младенцу душегубы!
Ух!
Никому уже не режет
слух, что жизнь – блядюра! Реже
сердце что-либо мятежит. Даже факт.
Никому уже не нужен
тот, кто душу – да наружу,
нужен тот, кто не нарушит такт.
Жизнь – дерьмо и блядь на роликах,
но на длинных на иголках
смотришься ты, смотришься ты – ух!
Цок и цок, и снова цок!
Прямо – не наискосок!
Западает, замирает дух!
Смотришься ты хоть куда!
Это правда – да и да!
И любить умела ж иногда!
Но любовь, скажи, к чему,
если цоку твоему
было оборваться под петлёй!
Затянула ты стежок
на петле. Ещё шажок.
И потуже. И потом слезой
поперхнулась, но, скрепясь,
скрипнула зубами раз,
и – открылась рана, прорвалась
кровь.. И боль с тобой вдвоём
в выкрике твоём немом
пропадает: "Жизнь – дерьмо!"
Пер. Нодар Джин
ОБРАЩЕНИЕ НОМЕР ТРИ
Часть первая
Я для тебя – запуганного и забытого,Единственного никакой ценой не битого,
Того, кто пренебрёг своею молодостью,
Кто правду не посмел искать из доблести,
Рыдал, когда вокруг тебя рыдали,
Вершил, когда вокруг пытались, –
Я для тебя единственного стерегу
В последней паре рифм последнюю серьгу.
Я стала б для тебя совсем иная.
Расковыряла бы себя до дна я
и душу выложила б всю –
тебе на суд.
Я для тебя преодолела страх
перед наслышанными рифмами в стихах.
Я для тебя сухой слезой
слезиться буду, дорогой.
Ты – тот, кто не по циферблату
отсчитывал часы, а по набату,
кто собирал себя из выброшенных строчек, –
пространство, говорил, меж нами – просто прочерк.
Ты – словно небесвод после дождей –
опустошён. Притих из-за болей.
Забудь! Живи! Греши! Прости!
Ты и приснишься мне в конце пути.
Последний день зимы –
Спасенье!
Последнее – введенье
в привидение,
в почти что веру:
я, тебя обняв,
спросила: «Как ты?»
Ты: «Я? Нет меня!»
Объятье первое. В нём тонет
жёлтый свет.
Я погребла лицо в ладони,
когда тебя, сказали, нет.
Пространство расширяется во времени.
Само пронизывает время.
Слова – тяжёлые от бремени –
забыли рифмоваться. Немы.
Часть вторая
Ты. От тебя осталось меньше единицы.Я. Послемыслие к тебе, не послесловие.
Мне хочется поверить в небылицы,
что из земли твоя на землю снова
душа вернулась, а в земле ты – тот, кто был;
что червь могильный плоть твою не источил
и сам потом не превратился в гниль.
«Из мусора рождаются стихи». Из пыли.
В ту ночь твои глаза темны, как полночь, были.
Последний день зимы.
Туманно.
Тут утро, сомневаясь постоянно
в себе, стремится в полдень улизнуть
и в нём скорее раствориться.
Тут каждый поспешает влиться
в толпу, стирающую лица.
От непохожего
тут всех охватывает жуть.
И даже звёзды новые –
как гвозди в грудь.
Тут между словом и поступком связи нет.
Тут всем на всё – один ответ.
Тут все стесняются рифмующихся слов.
Но там… Одни лишь жесты. И кивки голов.
Поскольку там – прозрачные слова.
И в них четыре измеренья, а не два.
И там – иные божества,
достигшие такого мастерства,
что им достаточно одной струны, –
производящей звуки тишины…
Не так ли «там», скажи, у вас?
И есть ли с «тут» какая-нибудь связь?
У вас совсем иное, правда, «тут»?
У вас «сейчас», наверное, иное?
Иные страхи? Круглые, как ртуть.
Но есть и слёзы ведь? И тоже раны ноют?
А может – нету ничего у вас иного?
Как тут давно уже ничто не ново?
В ответ – ничто. В ответ – молчанье.
Небытие пренебрегает жизнью,
её вопросами капризными.
А жизнь, напротив, суть сплошное предвещание
сплошного несуществования,
которому она выплачивает дань
создания любого увяданьем,
делами нашими, телами…
Мой дорогой,
так много между нами
не выговорено.
Но как
любовь протиснешь под колпак
существования? И как
из «что», скажи, получишь «как»?
А из души, Психеи, – Еву, тело?
Из «то, что было» – "то, что есть и цело»?
Как из «возможно»
сделать «буду делать»?
Переживание – из слова одубелого?
Игру – из срама?
Рифму – из простого «да»?
Из больше – меньше?
Лиру – из креста?
И как из праха, замурованного в склепе,
добыть желаний пусть и пепел?
Воспоминаний
чёткий профиль врезается, как рифма в речь.
Воспоминанье – это мим, не смогший речью пренебречь.
А помнишь ли такой вопрос: как отличить от правды ложь?
Ещё – про души… Правда, что цена таким вопросам грош?
Свободен ли ты там, где есть?
Свобода… Что – проклятье? Лесть?
А помнишь ли вопрос такой:
«Как быть с опавшею листвой?»
Легки, легки, как вздох Шопена,
мои вопросы, но не надо отвечать.
Они могильному венку замена
и знак, что люди на ходу молчать –
как сочиняют на ходу – не в состоянии.
Насилью траурного причитания
тебя подвергли. И повергли в прах,
провозласив, что смертью смерть поправ…
Слова. Слова. Одни слова. Ты прав.
Но как ещё, скажи, сквозь время странствуя,
не замечать его насилья над пространством?
И как забыть – что значит жухлая листва?
Что колокол по нам звонит сперва,
и лишь потом – поскольку не звонить не может.
…В Иерусалиме запуржило тоже.
Впервые там снежит за много лет.
Но снег растает скоро или нет,
оставив только бусинки из слёз
и тихий, как слеза, вопрос:
«О, Боже, это чудо снегопада
не означало ли, что Ты был рядом?»
Теперь уже осталось только
искать твоё лицо
в рисунках облаков.
Теперь – когда подведены итоги,
защёлкнуто кольцо
и не осталось слов,
когда случилось то, чему случаться
положено, – теперь уж докричаться
осталось только до тебя через настилы
листвы, сопревшей на твоей могиле
за все века, которым счёт забыли,
её земли, связавшейся из пыли
надежд, которые рассеялись, но были,
сомнений, ужасов, осевших в иле
на дне текущих дней…
Текущее терзает
глаза, когда бесследно исчезает…
Погост –
терзанье сущего, земного. И абсурд.
А в небе – возгоревшая комета.
Любующиеся её дерзаньем – врут.
Их, средь могил живущих, радует не это,
а неизвестности примета,
при том, что главное известно:
живым не обойтись без мертвецов,
сближенья с ними и в конце концов –
надгробной лжи, что жил усопший честно.
По мне, такая радость неуместна:
любые мысли и любые чувства,
слова, их непроизношение –
союз безумия с кощунством
перед лицом исчезновения.
Тут – на земле – начало марта завтра.
Там – у тебя – начало всех времён.
Тут первый день – не просто лживость старта,
но и предательство финала: он
сперва сбегает во второй, потом сбегает в третий…
Там – бесконечность, загнанная в сети.
Бездвижность. И единство рая с адом,
а вздоха с выдохом, с прощальным взглядом.
Довольно! Где же это слово,
после которого не надо никакого?
Оно не тут.
????????
Всё ясно без него – не нужен суд.
Всё ясно, как в сказаньях древних эллинов.
И, как в Левите, жёстко всё расстелено.
Довольно же всего!
Тоскливых шествий!
Жестокости Его!
И нашей лести!
Соборов благовонных вместе
с прикрывшимися чёрными сутанами
Его рабами – шарлатанами
и сутенёрами, которые
движенье губ считают разговором.
Довольно умиляться и Рахилью:
от нелюбви, смотри, исчахла Лия!
Довольно обо всём –
довольно о смертях,
довольно о печалях, жизнях,
довольно о вчерашних днях,
о нынешних, грядущих, лишних.
Забудь про всё.
Молчи почти всегда.
На все вопросы – всем один ответ,
который знают дети:
«Да!»
А лучше так же кратко: «Нет!»
К чему способность помнить, если
воображение и память – в вечной ссоре?
И есть ли смысл и правда есть ли
в обрывках прежних разговоров?
«Чего желаешь?»
«Быть забытым. Всеми. Не тобой».
«А что пытаешься увидеть?»
«Красок первый слой».
«Услышать?»
«Голос твой: Не поступись собой!»
«Что будешь делать?»
«Что ещё – я буду ждать».
«Кого?»
«Кого ещё – Мессию. Благодать».
«А долго ль будешь ждать?»
«Покуда Он –
неуловимый, словно сон, –
не воплотится до конца
в неотразимого живца.
Покуда все не выйдут сроки».
«А на какой Он прячется дороге?»
«Не прячется: сидит и ждёт».
«Но где?»
«За горизонтом. У ворот».
«Когда придёт?»
«Того, что много, станет мало, – вот когда!»
«И – думаешь – придёт?»
«О, да!»
«Чего желаешь ты?»
«Влюбляться».
«Что есть любовь?»
«Что – как не целоваться, обниматься!»
«Что будешь делать, если жить без небылиц?»
«К тебе взмывать, как к небу – стая птиц,
разняв себя на тысячу частиц».
«Как скоро же, скажи опять, объявится?»
«О, скоро, скоро! После тысячи объятий».
(1992)
Пер. Нодар Джин
ИСТЕРИЯ
(День первый)
Плоть – улитка.И, пятясь,
спасает себя в себе,
как в раковине,
чтобы вырваться вновь из себя наружу.
Плоть – улыбка
сумасшедшего,
и, прячась от себя в себе,
распинает собою себя и душу.
Плоть – троянский конь для души голой,
откуда выскакивают всадники
с картонным словом наперевес
и скачут -наперерез,
как слово – из горла.
Всё – снова
ради слова,
словно
испытанного, как полёт.
Пока, змеей свернувшись, слово,
сойдясь на горле, не убьёт.
Ничто не движется.
Ничто
не жаждет кутерьмы.
Лишь рвётся пульс из-под пальто,
как узник из тюрьмы,
и конским цокотом копыт
стихает вдалеке,
и оседает, словно пыль
в зажатом кулаке.
Ты знаешь: этот пульс в ночи,
твой дом и мир вещей –
чужие, чуждые, ничьи,
ничье.
И ты – ничей.
А в комнате твоей темно (Вечер)
и пусто. Ты и тень.
Лишь запылённое окно
хранит минувший день.
Глаза, не знающие слёз,
уже к исходу дня
рассохлись, как кора берёз,
лишённая дождя.
И только губы, навсегда
устав от немоты,
чуть шевельнулись и тогда
сложились в слово «ты».
Приходит утро.
Треск фрамуги (День второй)
оконной. Прежние сомненья.Свет возвращается на круги,
как вор – на место преступленья.
В нору упрятанное «я»
минует ложь и нечистоты –
погибшее для бытия,
оно пригодно для работы.
Жизнь возрождается в мозгу,
шумит, бесплодно душу гложет.
Она иною быть не может.
И я иною – не могу.
Пер. Ефим Бершин
РЕЗУЛЬТАТ
Говорить?
Тогда – о том, что случилось.
Что сквозь пальцы, как ящерица, ушло-
Просочилось и суглинистым илом
Навеки в сердце пришло-залегло.
Говорю с тобой в этот зимний полдень.
Ты не слышишь, но в том вини не меня.
Говорю из страны, где в имперском золоте
Тлеют дни, а не страхи дня.
Говорю – как вода говорит с дуновением.
На душе моей – несходящая рябь.
У тебя и рифмы в стихотворениях
Плывут, как из раны кровь, – говорят.
Говорю с тобой, – как больные с болью.
Я одна. Вокруг – тишина одна.
Говорю – как во время того застолья
Говорили при Нём с бокалом вина.
Говорю с тобой – как журавль сказал бы,
Что ему не лететь: подбили крыла.
Говорю строкой печали, – не жалобы.
Говорю слова – как вершат дела.
Я слагаю их из последних звуков.
Говорю тебе – говорить спешу.
Ибо вижу нож. Ибо вижу руку.
Говорю с тобой. Остальное – шум.
Пер. Нодар Джин
Тогда – о том, что случилось.
Что сквозь пальцы, как ящерица, ушло-
Просочилось и суглинистым илом
Навеки в сердце пришло-залегло.
Говорю с тобой в этот зимний полдень.
Ты не слышишь, но в том вини не меня.
Говорю из страны, где в имперском золоте
Тлеют дни, а не страхи дня.
Говорю – как вода говорит с дуновением.
На душе моей – несходящая рябь.
У тебя и рифмы в стихотворениях
Плывут, как из раны кровь, – говорят.
Говорю с тобой, – как больные с болью.
Я одна. Вокруг – тишина одна.
Говорю – как во время того застолья
Говорили при Нём с бокалом вина.
Говорю с тобой – как журавль сказал бы,
Что ему не лететь: подбили крыла.
Говорю строкой печали, – не жалобы.
Говорю слова – как вершат дела.
Я слагаю их из последних звуков.
Говорю тебе – говорить спешу.
Ибо вижу нож. Ибо вижу руку.
Говорю с тобой. Остальное – шум.
Пер. Нодар Джин
ДЖАЗОВЫЕ ВАРИАЦИИ НА ТЕМУ СЧАСТЬЯ
Вот же она.
Этих дней благодать.
Тебя, покорившуюся порядку,
пришла, наконец, пора награждать.
А если порой тебе чуточку гадко,
и даже не чуточку, – как в лихорадке,
трясёт, то вспомни слово "плевать"!
Плевать – если совесть, как сонный угорь,
молчит, забившись в далёкий угол.
Когда шевельнётся, – топи в текиле.
Сопли же разведи в чернилах.
Шесть пополудни. Приходишь с работы.
Смердящей, как тухлый кусок антрекота.
А небоскрёбы анфас или впол-оборота
смотрятся армией аистов, жадных уродов,
выклевавших уже и твоё лицо
вместе с пространством, которое налицо.
Безликая, утром по коридоров
промытым кишкам ты идёшь до упора, –
рабочей каморы, в которой – заборы.
За каждым забором сидят крохоборы
и вводят в ячейки числители-дроби
в дезинфицированном ознобе
от той лихорадки, всеобщей мечты,
где знаменатель – успех, не ты.
Вернёмся к шести. Из времени хода
нет. Окно. Дома. Переходы.
Неровные рифмы стучатся в виски,
как позже в накуренном баре – хлопки
джазовых ритмов. Напротив в пролёте
дом над собой насмехается вроде:
Что я – строенья того отраженье
или мираж при нормальной погоде?
Тираж бесконечен. Повтор. Возвращенье.
Сплошное клонирование в природе.
Реальность сдаётся. Я тоже в смятеньи,
себя примечая в любом пешеходе.
Сурдинка вцепилась в трубу… Полуржавые звуки
к полуголой стремятся певице, раскинувшей руки
и подпевающей музыке сиськами, – трюки,
от коих влажнеют глаза у подростков и брюки.
Влажнеет, увы, и певица, – поёт и слезится:
"От прежней меня осталась только частица…"
А ты отвечаешь ей строго, прищурив око:
"Побойся бога, тебя и не надо много!"
Рассвет приносит онеменье от стыда:
ты стала чудищем. Значенье
стыда и в том, что страшная беда
пришла, – души ожесточение.
Душа засохла, как невыброшенный сор.
И сжалась, как измученная птица.
И суд твой над душой твоею скор:
«Она для жизни больше не годится».
Но, угодив в силки существования,
в коловорот из фактов, аксиом,
она живёт уже без имени-названия,
как обобщение под проливным дождём…
О, если б удалось хоть на мгновение
сбежать от страхов ей и запаха гниения
всего и вся… Когда б умела
она вернуть глазам слезу… Когда бы смела
похерить сущее, поверить снова лжи,
хоть ложь сдаёт с годами рубежи,
робея перед правдою… теперешней.
Сталь. Сталь ещё. И снова сталь в оправе стали. Перечень
продолжен камнем серым. Серым камнем. Серым.
Ты избрала его не из любви, – из недоверия
уменью быть одной. Из недоверья слову.
Бесссилье, похоть, ненависть за словом новым, –
а он пусть не любить, молчать умеет, камень. Словом,
ты прибыла куда должна была прибыть. Теперь роптать
уже не время. Время ждать
ухода.
И не спрашивай – А что в пространстве том?
Уйди в шеренге с теми, кто не брезгуют крестом
каким бы ржавым он не был. Кто верить не устал
в живое целомудрие кружащего листа.
Кто помнят то, что Ева была и есть чиста.
Кто вновь дерзают сочинять такие небылицы,
что от слезы у них не просыхают лица.
Кто изъясняются короткими мазками,
и вздохами, но не словами, –
безжалостным источником печали:
до самой истерической детали
они нас описали – и предали.
Кто веруют, поскольку отмести
не могут то, что не пришло пройти.
Кто истину,
залог конца,
отдал за доброту лжеца.
За участь
тех, кто в чистом помышлении
обмануты.
Кому – благоволение:
прожить без следа и без своего лица.
Пер. Нодар Джин
Этих дней благодать.
Тебя, покорившуюся порядку,
пришла, наконец, пора награждать.
А если порой тебе чуточку гадко,
и даже не чуточку, – как в лихорадке,
трясёт, то вспомни слово "плевать"!
Плевать – если совесть, как сонный угорь,
молчит, забившись в далёкий угол.
Когда шевельнётся, – топи в текиле.
Сопли же разведи в чернилах.
Шесть пополудни. Приходишь с работы.
Смердящей, как тухлый кусок антрекота.
А небоскрёбы анфас или впол-оборота
смотрятся армией аистов, жадных уродов,
выклевавших уже и твоё лицо
вместе с пространством, которое налицо.
Безликая, утром по коридоров
промытым кишкам ты идёшь до упора, –
рабочей каморы, в которой – заборы.
За каждым забором сидят крохоборы
и вводят в ячейки числители-дроби
в дезинфицированном ознобе
от той лихорадки, всеобщей мечты,
где знаменатель – успех, не ты.
Вернёмся к шести. Из времени хода
нет. Окно. Дома. Переходы.
Неровные рифмы стучатся в виски,
как позже в накуренном баре – хлопки
джазовых ритмов. Напротив в пролёте
дом над собой насмехается вроде:
Что я – строенья того отраженье
или мираж при нормальной погоде?
Тираж бесконечен. Повтор. Возвращенье.
Сплошное клонирование в природе.
Реальность сдаётся. Я тоже в смятеньи,
себя примечая в любом пешеходе.
Сурдинка вцепилась в трубу… Полуржавые звуки
к полуголой стремятся певице, раскинувшей руки
и подпевающей музыке сиськами, – трюки,
от коих влажнеют глаза у подростков и брюки.
Влажнеет, увы, и певица, – поёт и слезится:
"От прежней меня осталась только частица…"
А ты отвечаешь ей строго, прищурив око:
"Побойся бога, тебя и не надо много!"
Рассвет приносит онеменье от стыда:
ты стала чудищем. Значенье
стыда и в том, что страшная беда
пришла, – души ожесточение.
Душа засохла, как невыброшенный сор.
И сжалась, как измученная птица.
И суд твой над душой твоею скор:
«Она для жизни больше не годится».
Но, угодив в силки существования,
в коловорот из фактов, аксиом,
она живёт уже без имени-названия,
как обобщение под проливным дождём…
О, если б удалось хоть на мгновение
сбежать от страхов ей и запаха гниения
всего и вся… Когда б умела
она вернуть глазам слезу… Когда бы смела
похерить сущее, поверить снова лжи,
хоть ложь сдаёт с годами рубежи,
робея перед правдою… теперешней.
Сталь. Сталь ещё. И снова сталь в оправе стали. Перечень
продолжен камнем серым. Серым камнем. Серым.
Ты избрала его не из любви, – из недоверия
уменью быть одной. Из недоверья слову.
Бесссилье, похоть, ненависть за словом новым, –
а он пусть не любить, молчать умеет, камень. Словом,
ты прибыла куда должна была прибыть. Теперь роптать
уже не время. Время ждать
ухода.
И не спрашивай – А что в пространстве том?
Уйди в шеренге с теми, кто не брезгуют крестом
каким бы ржавым он не был. Кто верить не устал
в живое целомудрие кружащего листа.
Кто помнят то, что Ева была и есть чиста.
Кто вновь дерзают сочинять такие небылицы,
что от слезы у них не просыхают лица.
Кто изъясняются короткими мазками,
и вздохами, но не словами, –
безжалостным источником печали:
до самой истерической детали
они нас описали – и предали.
Кто веруют, поскольку отмести
не могут то, что не пришло пройти.
Кто истину,
залог конца,
отдал за доброту лжеца.
За участь
тех, кто в чистом помышлении
обмануты.
Кому – благоволение:
прожить без следа и без своего лица.
Пер. Нодар Джин
ПОХОРОНЫ ПОЭТА
Какая разница, где тлеть –
в Венеции, в пустыне голой?
Душа уже не в силах петь,
когда петля сошлась на горле,
и отвратить нелепый суд,
когда, сквозь маску, поневоле,
внезапно обнажилась суть
души, замешенной на боли.
Недолго теплилась вина,
которая всему основа.
Через мгновение она
сменилась словом ради слова
безжизненного, как букварь,
как рыба на песчаной суше.
Ты – царь толпы,
невольный царь,
словами облизавший уши
толпе,
что над твоей строкой
трясётся, млеет от надежды,
рыдает.
Кто из нас порой
не любит пёстрые одежды?
Но ты однажды обронил,
что я в неутолённой страсти
виновна – как оборонил
себя от этой царской власти.
И я покорно понесла
твой крест, взвалив себе на плечи
и часть вины, и часть тепла,
и часть твоей безумной речи.
Но трудно отменить печаль,
и смех сквозь слёзы – только поза.
Уже не отменить печать
грядущей смерти.
Слишком поздно.
Когда б ты мог, повёл бы речь
о том, чтоб сжечь пустое тело.
Но что при жизни отгорело,
и после смерти не поджечь.
Пер. Ефим Бершин
в Венеции, в пустыне голой?
Душа уже не в силах петь,
когда петля сошлась на горле,
и отвратить нелепый суд,
когда, сквозь маску, поневоле,
внезапно обнажилась суть
души, замешенной на боли.
Недолго теплилась вина,
которая всему основа.
Через мгновение она
сменилась словом ради слова
безжизненного, как букварь,
как рыба на песчаной суше.
Ты – царь толпы,
невольный царь,
словами облизавший уши
толпе,
что над твоей строкой
трясётся, млеет от надежды,
рыдает.
Кто из нас порой
не любит пёстрые одежды?
Но ты однажды обронил,
что я в неутолённой страсти
виновна – как оборонил
себя от этой царской власти.
И я покорно понесла
твой крест, взвалив себе на плечи
и часть вины, и часть тепла,
и часть твоей безумной речи.
Но трудно отменить печаль,
и смех сквозь слёзы – только поза.
Уже не отменить печать
грядущей смерти.
Слишком поздно.
Когда б ты мог, повёл бы речь
о том, чтоб сжечь пустое тело.
Но что при жизни отгорело,
и после смерти не поджечь.
Пер. Ефим Бершин
ЭКСПРОМТ
Представь себе улицу,
на ней – деревья,
деревьям определений нет.
Представь себе слякоть, –
как постепенно
в слякоть превращается снег.
Представь себе время, –
его измеряешь
эхом собственных шагов.
Слова – как они не сказаны мимом.
Шёпот – как в крик превратился незримый.
Страх, улетучившийся во сне.
Представь бесконечную линию точек.
Себя – неожиданной рифмой. И точной.
Двое в комнате.
Зимний полдень.
В природе мятою пахнет вроде.
Двое в комнате.
Зимняя полночь.
Пианино в воде. Чёрно-белые волны.
Представь пустую, пустую улицу.
Тихий, тихий ноябрь сутулится.
Представь себя опавшим листиком,
Который не вспомнится даже мистикам.
Во мраке слова обретают вес.
Мысль оползает – за коркой корка.
Верхний, самый летучий срез
Стал молитвой-недоговоркой.
В отчий, уже позабытый, дом
Не возвращается Блудный Сын.
В помышленьи беспечном своём
Уходит дальше в широкую синь.
Пер. Нодар Джин
на ней – деревья,
деревьям определений нет.
Представь себе слякоть, –
как постепенно
в слякоть превращается снег.
Представь себе время, –
его измеряешь
эхом собственных шагов.
Слова – как они не сказаны мимом.
Шёпот – как в крик превратился незримый.
Страх, улетучившийся во сне.
Представь бесконечную линию точек.
Себя – неожиданной рифмой. И точной.
Двое в комнате.
Зимний полдень.
В природе мятою пахнет вроде.
Двое в комнате.
Зимняя полночь.
Пианино в воде. Чёрно-белые волны.
Представь пустую, пустую улицу.
Тихий, тихий ноябрь сутулится.
Представь себя опавшим листиком,
Который не вспомнится даже мистикам.
Во мраке слова обретают вес.
Мысль оползает – за коркой корка.
Верхний, самый летучий срез
Стал молитвой-недоговоркой.
В отчий, уже позабытый, дом
Не возвращается Блудный Сын.
В помышленьи беспечном своём
Уходит дальше в широкую синь.
Пер. Нодар Джин
ПИСЬМО ОТЦУ
Заслуживают ли люди вокруг нас нашей печали, так же ли они чисты, как чисты можем быть мы, когда они заслуживают нашей печали?
(Нодар Джин)
Молчанье переходит в голос,
когда последнему не можется не взвыть.
А посему счастливого значения
не может быть стихотворение.
И невозможно по-счастливому любить.
Поскольку жить – приспособляться к жизни,
то каждому осталось выбирать
среди того, что надо потерять.
И как бы кто пятак ни закрутил покруче,
он не уляжется рифмованным созвучьем.
По крайней мере – не последних в строчке слов.
В моих словах – ни раздраженья,
ни отчаянья следов.
Прими их так, как – христианин пост.
Как неизбежное. Как то, что просто.
Чего доискиваюсь? Пониманья?
Нет.
Такого ждать ни от кого не стоит.
Тем более – отца.
Тем более ответ –
в самих твоих деяниях,
в таких, в которых сострадание
есть жертва справедливого конца, –
того неуходящего уклада,
что позволяет только то, что надо.
Позволь впервые перейти черту
благоразумия – начистоту
разговориться, хоть боюсь, что ложь
быстрей рождает в сердце блажь и дрожь,
и хоть боюсь того же, что и прежде –
не оправдать твои надежды.
Теперь, однако, пусть во мне слеза
ещё жива, – ей не попасть в глаза.
Ты прав.
По мне – слова есть больше, чем слова.
И прав, что мир в такое поверил бы едва.
Ты прав.
Живу я с мыслью твоею невпопад.
И прав,
что в этом мире мне каждый – волк, не брат.
Ты прав.
Любовь тебе дарует право
то влево гнать меня, то вправо,
пока – в возвышенном непротивленьи –
перед собой не брошусь на колени.
Пока печаль не научусь блюсти.
Уйди теперь – и отпусти!
Или пока не научусь, как ты, плеваться,
пока, как ты, не стану разделяться
на половинки.
Пока телец мой на заезженной тропинке
не стал от жёлтой скуки подыхать.
Пока не научусь размеренно дышать.
Не оставлять в себе ничто помимо пользы.
Пока не все ты вытащил занозы
из рук и пят моих.
Я повторю: никто не вправе слёзы
в глазах удерживать чужих.
Пусть даже плачущим всю жизнь
кресты нести.
Уйди теперь – и отпусти.
Ты удивляешься словам моим.
Но этот разговор неотвратим.
Он – не пугайся – не зачин
пошлятины о важности свободы:
кого б ни взять, –
никто ни дать
не может то и ни отнять,
чего не может быть и у самой природы.
Предтеча этому письму –
пишу скорее потому –
молчанье, продолжавшееся годы.
Мне вспоминается Париж.
Гостиница.
И ты лежишь
мрачнее туч, которых нету за окном.
Но говоришь, что променада
тебе не хочется, не надо
тебе в другое место…
Был не в том!
Когда вернулась я, – слеза
(Нодар Джин)
Молчанье переходит в голос,
когда последнему не можется не взвыть.
А посему счастливого значения
не может быть стихотворение.
И невозможно по-счастливому любить.
Поскольку жить – приспособляться к жизни,
то каждому осталось выбирать
среди того, что надо потерять.
И как бы кто пятак ни закрутил покруче,
он не уляжется рифмованным созвучьем.
По крайней мере – не последних в строчке слов.
В моих словах – ни раздраженья,
ни отчаянья следов.
Прими их так, как – христианин пост.
Как неизбежное. Как то, что просто.
Чего доискиваюсь? Пониманья?
Нет.
Такого ждать ни от кого не стоит.
Тем более – отца.
Тем более ответ –
в самих твоих деяниях,
в таких, в которых сострадание
есть жертва справедливого конца, –
того неуходящего уклада,
что позволяет только то, что надо.
Позволь впервые перейти черту
благоразумия – начистоту
разговориться, хоть боюсь, что ложь
быстрей рождает в сердце блажь и дрожь,
и хоть боюсь того же, что и прежде –
не оправдать твои надежды.
Теперь, однако, пусть во мне слеза
ещё жива, – ей не попасть в глаза.
Ты прав.
По мне – слова есть больше, чем слова.
И прав, что мир в такое поверил бы едва.
Ты прав.
Живу я с мыслью твоею невпопад.
И прав,
что в этом мире мне каждый – волк, не брат.
Ты прав.
Любовь тебе дарует право
то влево гнать меня, то вправо,
пока – в возвышенном непротивленьи –
перед собой не брошусь на колени.
Пока печаль не научусь блюсти.
Уйди теперь – и отпусти!
Или пока не научусь, как ты, плеваться,
пока, как ты, не стану разделяться
на половинки.
Пока телец мой на заезженной тропинке
не стал от жёлтой скуки подыхать.
Пока не научусь размеренно дышать.
Не оставлять в себе ничто помимо пользы.
Пока не все ты вытащил занозы
из рук и пят моих.
Я повторю: никто не вправе слёзы
в глазах удерживать чужих.
Пусть даже плачущим всю жизнь
кресты нести.
Уйди теперь – и отпусти.
Ты удивляешься словам моим.
Но этот разговор неотвратим.
Он – не пугайся – не зачин
пошлятины о важности свободы:
кого б ни взять, –
никто ни дать
не может то и ни отнять,
чего не может быть и у самой природы.
Предтеча этому письму –
пишу скорее потому –
молчанье, продолжавшееся годы.
Мне вспоминается Париж.
Гостиница.
И ты лежишь
мрачнее туч, которых нету за окном.
Но говоришь, что променада
тебе не хочется, не надо
тебе в другое место…
Был не в том!
Когда вернулась я, – слеза