Его поздравления Машу не трогали, и это ее радовало. Значит, все уже в прошлом, похоронено и забыто. Она больше не любит бывшего мужа нисколько. Время метаний и тоски по утраченному, выбора и нерешительности позади, и душа болит совсем по другому человеку. Маша даже торопилась закончить разговор с Ильдаром, потому что боялась – вдруг тот, другой, дорогой и нужный, позвонит, а у нее занят телефон. Она поспешно распрощалась с Каримовым, не стала даже договариваться о его визите к Садовскому.
   Павел Иловенский не звонил. Маша весь вечер просидела около телефона и несколько раз снимала трубку, проверяла, исправен ли аппарат. Он не звонил.
   Мальчишки ходили мимо нее на цыпочках, она слышала, что Тимур своей Марине звонил с мобильного, чтобы не занимать телефон. Из глаз в любую минуту готовы были закапать слезы. Он ведь еще вчера обещал, что позвонит. Еще вчера в полдень, когда она сообщила, что согласилась на должность начальника отдела. Павел был на службе, выслушал ее молча, сказал – перезвоню вечером… Вчерашний вечер прошел. И сегодняшний день. И сегодняшний вечер вот-вот подойдет к концу, да что там, он уже закончился. В половине двенадцатого Иловенский точно уже не позвонит. И надо идти спать, но сил нет оторваться от телефона, отказаться от последней надежды.
   К ней подсел Кузя. Потерся подбородком о ее плечо.
   – Мам, ты позвони ему сама.
   – Кому?
   Она хотела сделать вид, что и не ждет ничьего звонка, просто так сидит в углу дивана, отдыхает.
   – Ты сама позвони Павлу Андреевичу. Что ты маешься?
   – Я не маюсь. И вообще, раз он не звонит, значит, не может. Мало ли, что у него могло случиться. Я просто беспокоюсь…
   – Вот и позвони. Ничего у него не случилось. Мы с Тимкой звонили Витьке. Он сказал, что Павел Андреевич в кабинете сидит, закрывшись. Наверное, тоже твоего звонка ждет. Звони давай.
   – Не буду.
   – Ну и сидите, как две вороны на телеграфном проводе. И чего вы такие гордые на старости лет!
   Маше было так грустно, что она даже пропустила мимо ушей Кузину подколку. Парень вздохнул и обнял мать за плечи.
   Член Совета Федерации Павел Андреевич Иловенский в кабинете своего загородного дома мерил шагами ковер. Пятнадцать шагов в длину, восемь в ширину, опять пятнадцать в длину, снова восемь… Ковер был большим, и кабинет – просторным, но Павлу казалось, что его заперли в одиночную камеру.
   – Я уже для этого слишком стар. Я уже стар. Слишком для этого стар.
   Он уже столько раз повторил и про себя и вслух эти слова, что они потеряли смысл, превратились в пустой набор звуков, от которых зубы ломило и голова гудела.
   Для чего он стар? Для того, чтобы переживать о глупых выходках капризных женщин? Для того, чтобы позволить вот так бросить его? Или для того, чтобы потерять ту единственную, которую, наконец, сам Бог послал ему? А разве он ее уже потерял? Может быть, все-таки нет.
   Ему почему-то все время вспоминалось, как она спит, прижавшись вся к его спине, обхватив рукой его большой живот, как дышит тепло и щекотно в его затылок, как ее ноги прижимаются к его бедрам. Она вся как будто выточена, сделана, создана для него и телом, и душой.
   Ведь он уже все придумал еще в прошлом году, когда они отдыхали в Швейцарии, в маленьком шале на берегу озера Грюйер. Им было так хорошо вместе, они так понимали друг друга, были так созвучны, что Павел еще тогда решил: Маша Рокотова – единственная женщина, с которой он будет счастлив. Он решил, что увезет ее к себе в Москву, что она будет жить здесь, в этом доме, и мальчишки, если захотят, будут учиться в столице. Павел уже выяснил, как можно перевести их в московские вузы. Если не захотят, Маша будет ездить к ним в Ярославль так часто, как пожелает, он выделит ей персонального водителя. Он даже Витьке, племяннику, которому был теперь вместо отца, уже сказал, что собирается жениться на Маше. И Витька был рад, он успел подружиться и с Рокотовой, и с ее сыновьями. И матушка вздохнула и сказала: слава Богу, когда познакомилась с Машей, она сразу поняла, что намерения сына в отношении этой женщины – самые серьезные.
   После смерти первой жены и сына Иловенский пустился во все тяжкие. Он не успевал запомнить имена женщин, сменявших друг друга в его постели, и не успевал протрезветь от одного застолья до другого. Ему было всего тридцать семь, когда он познакомился с Рокотовой, но она решила тогда, что ему хорошо за пятьдесят. Он очень долго не мог признаться, что любит ее, ему казалось, что Маша для него слишком хороша и недостижима. Ради нее Иловенский изменил всю свою жизнь. По Машиному совету перевез в Москву из Архангельска свою мать и племянника, оставшегося сиротой. Совсем недавно Павел думал, что жизнь обрекла его на одиночество, а теперь у него снова была семья, была уверенность, что вскоре появится жена и еще двое сыновей. Он так думал.
   Но Рокотова, очевидно, думала иначе. Вот только что она говорила, что собирается оставить работу, что после травмы, полученной в аварии, у нее часто болит голова, что на жизнь ей хватает доходов от акций компании «Дентал-Систем». Говорила, но сделала по-другому. Позвонила вчера и радостно сообщила, что согласилась возглавить отдел в своем задрипанном еженедельнике! Стоп. Не стоит себе так врать. И еженедельник не задрипанный, и сообщила она не так уж и радостно. С трудом, наверное, но скрывала радость. И что теперь? Насколько он успел ее узнать за два с лишним года, работу в Ярославле она теперь не бросит и, значит, в Москву к нему не переедет.
   И зачем нужна ей эта должность? Соскучилась по руководящей работе? Или, в самом деле, не захотела подводить главного редактора и не смогла ему отказать? Если так, то есть надежда, что новая работа действительно временная.
   Весь ужас был в том, что у Павла Иловенского времени не было. Он считал, что каждый день, прожитый им без Маши Рокотовой, прожит зря, впустую, напрасно. Ему некогда ждать. Жизнь проходит, а ведь он так хотел, чтобы она родила ему ребенка. А когда они будут ребенка рожать и растить, если сейчас потратят драгоценное время на карьеру?
   Когда она вчера позвонила, Павел так расстроился, что не смог разговаривать. Обещал перезвонить вечером. Пытался, но не смог. У него, как у подростка, слезы подступали к горлу, он опять и опять бросал трубку, так и не набрав ее номер. Хоть бы Маша сама позвонила, ему было бы некуда деваться, пришлось бы разговаривать и, кто знает, может, стало бы легче. Но Маша не позвонила ни вчера, ни сегодня. И уже не позвонит, слишком поздно, половина двенадцатого, она уже спит. Конечно, ей просто не до Иловенского. Вся в делах, вся в новой работе. И думать о нем забыла. Что ж, он выдержит характер, ни за что не будет звонить первым.
   Павел снял трубку, убедился, что телефон работает, вздохнул и пошел спать. За всю ночь он не смог уснуть ни на минуту.

Глава 20

   И все-таки Жуков довел Тимура Каримова до комиссии. Не послушал даже Зайцева, который просил пока оставить парня в покое. Формально профессор был прав. Тимур не с первого раза сдал зачет, чтобы быть допущенным к сессии, срезался на первом же вопросе экзамена, не явился на пересдачу. Другое дело, что зачет Жуков не поставил ему из вредности, на экзамене сам сбил с толку нелюбимого студента, запутав его откровенно провокационными вопросами, а пересдача в день, когда была убита лаборантка кафедры философии, в любом случае не состоялась бы, даже если б Тимур на нее пришел. Идеально было бы для Жукова вообще оставить Каримова на осень, но комиссия – тоже неплохо, это поможет подрезать парню крылья. Крылатых Жуков не любил. Не любил тех, кто, пусть даже в будущем, пусть даже теоретически, мог взлететь выше него самого. Каримов, пожалуй, мог… Раньше мог. Посмотрим, что теперь.
   Чем больше говорил Тимур Каримов, тем мрачнее становился Павел Федорович Жуков. Кажется, он просчитался и попал сам в ту яму, которую выкопал парню. В комиссии завалить знающего и уверенного в себе студента не в пример сложнее, чем принимая экзамен единолично. Пусть даже те, кто сидит рядом, твои подчиненные, но они такие же, как ты, а может, и более высококлассные профессионалы. И Сомов, и Мейер, и даже Люда Кашапова не слепые и не глухие, они же видят, что Тимур Каримов владеет вопросами так, что ему впору кандидатский минимум сдавать, а не экзамен за второй курс. И бесполезно задавать дополнительные вопросы, видно же, что он все равно ответит. Он, кажется, знает больше, чем сам Жуков.
   Нужно было найти такой вопрос, которым плохо владели все члены комиссии, что-то такое, что поможет хотя бы снизить оценку. Ведь поставить Тимуру сейчас пятерку – значило расписаться в собственной необъективности и предвзятости на предыдущем экзамене. И Жуков нашел этот вопрос. Вопрос, которого позволяют себе касаться либо профаны от философии, либо по-настоящему великие мыслители. Павел Федорович никак не мог причислить себя к первым, к философскому осмыслению феномена смерти он шел на протяжении всей своей научной карьеры и был уверен: среди преподавателей университета в этом вопросе ему не было равных.
   Он дождался, когда студент закончит говорить о теории психоанализа, и произнес:
   – Все это, конечно, хорошо, Тимур э-э… Ильдарович, все это хорошо и правильно. Правильно и логично, что вы вынесли нужный урок из ваших неудач на зачете и экзамене. Видно, что вы на сей раз учили, что вы готовились. Готовились, так сказать, произвести благоприятное впечатление на комиссию. Жаль, что я лично не вызвал у вас такого похвального стремления, – но! – он поднял палец и остановил попытавшегося возразить Тимура. – Но просто выучить материал моих лекций мало. Студенту вашей специальности необходимо овладеть искусством применять ваши знания для грамотной интерпретации всего многообразия аспектов бытия. И поэтому я хочу спросить вас, как вы относитесь к смерти?
   – К трактовке феномена смерти Фрейдом? – осторожно уточнил Тимур, заглянув в свой билет.
   – Да Бог с ним, с Фрейдом, – милостиво махнул рукой Жуков. – Оставьте его вместе с его заблуждениями. Я спрашиваю, как к смерти относитесь лично вы, Тимур Ильдарович?
   Каримов молчал. Он понимал, что тут где-то кроется подвох, но не знал, где именно.
   – Ну что вы, Павел Федорович, – попытался выручить парня доцент Сомов. – Тимуру лично рано озадачиваться вопросами смерти. Такие мысли обычно приходят в середине жизни, когда понимаешь, что жизнь-то идет и проходит, а мы не оставляем в ней никакого заметного следа.
   – Вы так считаете, Юрий Иванович? – со сладкой улыбкой, от которой Сомову захотелось провалиться сквозь пол, проговорил Жуков. – Напрасно. Только родившись, человек уже находится в процессе умирания, и в любом начале заложен конец. И, если на протяжении всей жизни мы отрицаем смерть, то тем самым обедняем свое существование. Может быть, сама жизнь при этом теряет смысл.
   – Вы хотите сказать, что смысл человеческой жизни – в смерти? – растерянно брякнул Тимур.
   – Нет, я ничего такого не говорю. Я хочу, чтобы говорили вы. Неужели вы не задумывались о том, что вы смертны?
   Тимур не задумывался. Он боялся смерти, как все нормальные люди, но не своей, а смерти родных и близких. Он считал, что смерть существует не для тех, кто умирает, а для тех, кто остается. Он не задумывался никогда раньше, а сейчас на это не было времени, нужно было что-то отвечать. И Тимур решил сказать первое, что пришло ему в голову. То, что туда пришло, могло стоить парню положительной оценки, но врать он не умел.
   – Я считаю, – начал он, – что жить в постоянном ожидании собственной смерти невозможно. Это глупо. Это разрушает человека как личность. Конечно, совершенно забывать о том, что ты не бессмертен, не стоит, но до определенного момента хорошо бы такие мысли отодвигать на задний план.
   – Да? И как же их отодвинуть? – ехидно прищурился Жуков. – Вам не кажется, что малая озабоченность вопросом собственной смерти говорит либо о мещанской тупости, либо о духовной пустоте?
   – Мне не кажется. Человек не от мещанства и бездушности не думает об этом, просто его мысли занимает какое-то дело, увлечение, сильное чувство. Ему просто некогда и неинтересно думать о смерти. Если он станет постоянно думать о том, что существование вот-вот прервется, он не сможет ничего создать, не сможет реализоваться и не оставит свой след в жизни просто потому, что не начнет ничего делать, не попытается создать произведение искусства, изменить мир, да и просто родить детей и продолжить себя в них.
   – Но ведь и смерть – одна из возможностей реализоваться. Вспомните, вот хоть Ирина Корнеева, лаборантка нашей кафедры. Разве можно сказать, что ее смерть не оставила никакого следа? Может быть, эта смерть именно сейчас, в цветущей юности, сделала гораздо больше для Ирины, чем могла бы сделать жизнь, продлись она до глубокой старости. Девушка оставила след в истории человечества, маленький, робкий, но все же след, только потому, что ее убили.
   – Я не думаю, что она хотела оставить в жизни такой след! – перебил его Тимур. – Когда убийца напал на нее, она больше всего хотела просто выжить.
   – Откуда вы знаете? Может быть, Ирина была гораздо умнее вас, может, она понимала, что, когда ужас смерти охватывает нас, от него не нужно бежать, нужно пройти его до конца, пережить и поставить точку. Если нет, то почему она пошла к убийце? И, может быть, затягивая на ее шее удавку, он видел в глазах девушки согласие и желание смерти.
   – Он ничего не видел, – отрезал Каримов. – Убийца находился за спиной у жертвы, когда затягивал веревку.
   – А откуда вы знаете это? – подозрительно прищурился Жуков. – Словно именно вы…
   – Нет, не я. Я прохожу практику в райотделе милиции и читал материалы дела. А вот откуда вы, Павел Федорович, знаете, что Ира сама пошла к убийце? Вы-то вряд ли владеете следственной информацией.
   Жуков побледнел, члены комиссии зашушукались, Сомова прошиб холодный пот, и он снова попытался спасти ситуацию:
   – Мне кажется, можно закончить и отпустить Тимура. Все понятно, можно выставлять оценку.
   – Нет, уж позвольте! – справился с собой Жуков. – Теперь мне уже просто интересно знать, как мальчишка, который смеет меня обвинять, да-да обвинять, поведет себя, если очень скоро, например, сегодня же встретится со своей смертью? Если человек постоянно думает о конце своего бытия, то и страх смерти постепенно ослабевает, потому что становится знакомым. А в вашем случае, встреться вы с убийцей…
   – Если я встречусь с убийцей, он тут же превратится в жертву.
   – Вы возьмете на себя право лишить человека жизни? – удивился старик Мейер.
   – Нет, я не собираюсь лишать жизни даже маньяка, но лишить его здоровья и свободы смогу, не задумываясь. Павел Федорович, наша дискуссия бессмысленна, если, конечно, убийца не вы и не я. Может, закончим?
   – Действительно, давайте закончим! – взмолился Сомов. – К чему молодым людям задумываться о смерти? Пусть об этом думают те, кому осточертела жизнь. Лично я доволен своим существованием.
   – А тревога смерти, между прочим, обратно пропорциональна удовлетворенности жизнью, – не унимался Жуков. – Смерть почему-то не кажется избавлением тем, кто страдает, кто несчастлив. Им отчего-то страстно хочется длить свое никчемное бытие. Конец не страшен только тем, кто реализовался и прожил достойно и плодотворно. Вам не кажется это удивительным?
   – Не кажется, – устало вздохнула кандидат наук Люда Кашапова. – То, что стало совершенным и созрело, хочет умереть. Все, что незрело, что страдает, хочет жить, чтобы стать зрелым, полным радости и жажды того, что выше, чем жизнь.
   – Надо же, какие мысли приходят вам в голову, – снисходительно протянул Жуков, повернувшись к молодой преподавательнице.
   – Это не мне. Это Ницше приходили в голову такие мысли. Давайте уже поставим Тимуру оценку. Мы все пойдем по домам, а вы еще пообсуждаете, кто кого убил, а?
   Жуков насупился, но промолчал. Нахалка Кашапова, племянница Зайцева, позволяет себе слишком много, но что поделаешь…
   Сомов вытолкал Тимура за дверь аудитории.
   – Павел Федорович, давайте поставим парню пятерку, – предложил он. – Авель Францевич, вы как считаете?
   Восьмидесятилетний Мейер кивнул веско и с достоинством.
   – Я – за. Парень так хорошо говорил, особенно о смерти. Даже меня обнадежила и воодушевила его позиция. О жизни я, пожалуй, все знаю, а о смерти сегодня узнал кое-что новое. Я бы поставил «отлично».
   – Пять, – сказала Кашапова.
   – Что ж, воля ваша, – Жуков поднялся из-за стола. – Я бы поставил Каримову «удовлетворительно».
   – Сколько?! – изумился Сомов.
   – Да-да, вы не ослышались, Юрий Иванович. Я бы поставил тройку. Но меня утомили все эти реверансы вокруг нерадивого студента Каримова. Пусть его дерзость и неумение рассуждать самостоятельно останутся на его совести. Я согласен и на четверку.
   – Вот и замечательно, Четыре, пять, пять, пять. Большинством голосов «отлично».
   Люда Кашапова, не дав Жукову опомниться, вписала оценки в протокол экзамена и в ведомость. Что толку было теперь пояснять, что согласен он был на общую четверку, а не только свою как члена комиссии. Скрепя сердце, Павел Федорович поставил в документах свою подпись.

Глава 21

   Зной стоял страшный. Влажная духота висела, как горячий кисель, и с трудом текла в измученные легкие. Асфальт на дорожке плавился, в нем вязли каблуки, и Маша Рокотова пожалела, что не взяла редакционную машину, а пошла в университет прямо из дома. Сейчас всего-навсего десять, а что будет в полдень, когда придется возвращаться? Дорожка, наверное, и вовсе превратится в кипящий асфальтовый ручей.
   Маша знала эти места с детства, еще с тех пор, когда здесь не было ни университета, ни огромных, теперь заброшенных и полуразвалившихся, корпусов несостоявшегося научного центра. Когда она была маленькой, они с отцом ездили сюда в молодой березнячок за вениками для бани и за грибами, а в сосновый бор по старой дороге – за земляникой и черникой.
   Они приезжали на велосипедах очень рано и по узенькой стежке шли в сторону Волги. Брюки тут же намокали по колено от росы, травы цеплялись за ноги и спицы велосипедов, словно не хотели пускать пришельцев в сердце бора. В бору стоял зеленый, пронизанный солнцем сумрак, и как оглашенные пели птицы.
   Черники было полным-полно, и Маша не торопилась наполнять алюминиевый бидончик, пересыпала туманные шарики черных ягод из ладони в ладонь, сдувала маленькие темные листочки и ела прямо из пригоршни долго, досыта, с наслаждением.
   Иногда отец рассказывал о своем детстве. О том, как и он ребенком собирал здесь точно такие же ягоды, как рыбачил с приятелями на Волге и в протоках между торфяными карьерами ставил браконьерские кувшины. Как по волжскому берегу ходил на крахмалопаточный завод за картофельными очистками в голодные послевоенные годы. Он вырос в этих самых местах, так же, как его дед, и дед деда, он прирос здесь корнями, и невозможно было сдвинуть его с места, как невозможно пересадить столетний дуб.
   Так и Маша приросла тут душой и сердцем, ей страшно было даже подумать о том, чтобы уехать отсюда. Может, потому и ухватилась она за новую должность, чтобы иметь моральное право не переезжать к Павлу, если он позовет. Искренние и сильные желания сбываются, а желание Маши Рокотовой прожить свою жизнь в родных местах было очень сильным. Но почему же она тогда так переживает, что Павел не звонит?
   Она с удивлением обнаружила, что увлеклась воспоминаниями и не заметила, как свернула с асфальтовой дорожки на заросшую тропку, вьющуюся между серыми громадами корпусов. Зачем она сюда свернула? Здесь нисколько не ближе, даже, пожалуй, дальше, разве только чуть прохладнее, ветер гуляет между стен, и неуютная тень от зданий падает на тропку.
   Справа послышался неясный шорох, у Маши вмиг покрылась холодным потом спина, и ноги задрожали, грозя предательски подкоситься в самый неподходящий момент. Она только сейчас вспомнила о маньяке, нападающем на женщин на этой стройке, пугливо обернулась и на ходу расстегнула сумку. Что у нее? Только швейцарский нож, зато хороший, острый, как бритва, и с длинным лезвием. Неплохое оружие, жаль только ладонь от страха совсем мокрая. Она старательно отерла руку о ткань юбки и поудобнее перехватила нож.
   – Только попробуй сунься, – сказала Маша, и голос не прозвучал, как она ожидала, жалко и сдавленно. Скорее злобно и глухо.
   Зашуршало ближе, почти у самых ног справа о дорожки. Маша замерла: змея или ящерица? Если змея, лучше не шевелиться. Если ящерица, интересно посмотреть. В траве блеснуло так, будто прокатился браслет из старого золота. Прокатился, промелькнул и исчез в траве. Маша охнула и отпрянула. Что это было? Неужели все-таки ящерица? Необыкновенный цвет, она никогда в жизни ничего подобного не видела. Или это обман зрения, шутка, которую сыграли с нею зной и волнение? Она даже сделала пару шагов к кустам в ту сторону, куда убежала золотая ящерка. Ничего.
   Рокотова потрясла головой и снова выбралась на тропинку. Все, надо поскорей выходить назад на горячий асфальт и спешить к университету. Уже мерещится невесть что, как бы голову не напекло. Маша завернула за угол серой в плесневелых пятнах стены и вот тут-то столкнулась с ним! Она успела только отметить, что человек невысокого роста, замахнулась ножом… И оказалась без ножа, без равновесия, миг – и на земле лицом в траву. В голове почему-то пронеслось только одно короткое матерное слово.
   – Марь Владимировна? – неуверенно прозвучал голос нападавшего, и ее отпустили.
   Рокотова боялась подняться, лишь чуть повернула голову. Увидела склонившееся к ней лицо и резко села.
   – Митька! Придурок! – и дальше выдала совсем не цензурную тираду, от которой Митька Гуцуев обалдело открыл рот и сел подле нее на землю.
   – Я фигею… – выдохнул он.
   – Рада за тебя! – съязвила Рокотова, поднимаясь и отряхиваясь. – А если б я тебя пырнула? Кстати, нож мой где?
   Нож Митька достал уже сложенным из кармана. Когда и успел!
   – Вы чего здесь болтаетесь? – спросил мальчишка. – Да еще с ножом. Хорошо, я вам попался. А был бы какой-нибудь дедок с корзинкой, вы б его прирезали.
   – А ты, блин, супермен.
   – Хотите поспорить? – прищурился Митька и ударил кулаком в ладонь.
   Маша поняла: да, не прост парнишка, скрутил ее, неслабую женщину, как заправский спецназовец. А она-то говорила милиционерам, что не хватило бы у ребенка сил напасть на бабульку, а уж тем более на Иру Корнееву. Похоже, она ошиблась. Сил бы хватило с лихвой. И что, интересно, он тут ошивается?
   – Я иду в университет, – сказала Маша, мечтая поскорей убраться.
   Нет, она не верила, что Митька может быть убийцей, но здесь, на глухой тропке за недостроенными корпусами, ей было неуютно находиться с ним вдвоем.
   – А ты что здесь делаешь, Мить? Я слышала все ваши в лагерь уехали. Тебя разве не взяли?
   – Не-а, – довольно протянул Гуцуев. – Я заболел.
   – Заболел? Так почему же ты гуляешь?
   – Так я не по-настоящему заболел. У нас теперь докторишка такой прикольный работает на практике. Я его подбил, чтоб он меня в изолятор положил, будто у меня температура. Все уехали, а я и… Вот и гуляю.
   – Все понятно, – вздохнула Рокотова. – Только знаешь, этому доктору-практиканту здорово попадет. Если выяснится, что ты тут, якобы больной, по стройкам гуляешь.
   – А и фиг с ним! Вам-то что?
   – Мне-то… Мить, понимаешь, ваш новый доктор, Кузьма Альбертович, – мой сын. Вот такое тут мое дело.
   Митька снова открыл от удивления рот. А потом густо покраснел, засунул руки в карманы и опустил голову.
   – Да ладно, Мить, – попыталась утешить его Рокотова. – Кузя тоже тот еще обормот. Только ты уж не подводи его. Лучше всего иди сейчас обратно. Тебя ведь в изоляторе уже не держат. Ну, поизображаешь больного, книжечку на диване почитаешь. Мить, ты что?
   Она увидела, как у Митьки задрожали губы, а на глаза навернулись слезы. Мальчик вытащил из кармана руку. В кулаке были зажаты купюры.
   – Вот.
   Он раскрыл ладонь.
   – Тут две с половиной тысячи, даже две пятьсот пятьдесят, – сказал он Маше. – Отдайте вашему сыну.
   – Да перестань, Мить, – отмахнулась Рокотова. – Думаешь, он такой худой, потому что у меня денег нет его накормить?
   – Возьмите, Марь Владимировна. Это я… Это я у него украл.
   Маша охнула, а Митька, не выдержав стыда, швырнул деньги прямо на землю и бросился бежать прочь.
   Я видел, как они встретились. Жаль, что я был слишком далеко и не успел вовремя спуститься с высокой стены. Кто знает, чем бы закончилась их встреча, будь я в тот момент ближе к мальчишке. Слишком, слишком далеко.
   Женщина торопливо зашагала по заросшей тропинке в сторону университета, а мальчишка, добежав до щербатых колонн, последний раз шмыгнул носом и полез через кусты к трубам теплотрассы. Там, под искрошившейся снизу бетонной опорой, у него был устроен тайник. Раньше мальчишка проверял его часто, даже зимой лез по пояс в снегу по сугробам и издалека смотрел, не тронул ли кто тайник. А весной, чуть снег сошел, он прибежал и с трудом расковырял еще мерзлую землю. Коробка, в которой хранилось его сокровище, тогда все-таки промокла, вода внутри замерзла, но с драгоценностью, казалось, все было в порядке, похоже, это действительно было настоящее золото. Мальчишка успокоился и снова спрятал вещицу под бетонную опору, и с тех пор больше не приходил. Но ему только показалось, что ничего не случилось. Он просто ничего не понял, да и не мог понять. Странные, необратимые и незапланированные процессы уже начались. Уникальная вещь, созданная для сухой иранской местности не была рассчитана на морозную русскую зиму и сырую оттепель. Той же ночью, «драгоценность» исчезла из тайника.