Страница:
Когда за спиной предки, ощущаешь – тыл прикрыт. У Олеси спина оголена – родителей нет. Сберечь бы бабушку. От нее ничего не нужно – лишь бы встречала на пороге, улыбалась хитренькими глазками, фантазерка склерозная…
…В палате десять коек. Тяжелый воздух и тяжелые гипсовые руки и ноги, со всех сторон журчат разговоры.
Бабушка с сотрясением мозга поясняет Олесе:
– Купи мне два йогурта и кефир – тоже один…
Внучка – с пониманием, не комментирует.
Старушка, усугубившая застарелый склероз новой травмой, продолжает:
– Ты знаешь, нашему дяде Жене девяносто восемь лет исполнилось…
– Бабуль, вчера ему было девяносто один…
– Да?.. – Старушка будто не слышит. – Так вот, ему девяносто девять, а он еще как огурчик.
На самом деле дяде Жене не больше восьмидесяти. Зная это, внучка опять-таки молчит, потому что бабушке самой почти девяносто. И голова у нее забинтована.
– Я пошла за селедкой в сберкассу, а у меня паспорта нет… Где мой паспорт?
– В больнице, у старшей медсестры, – терпеливо напоминает внучка.
Глаза у больной мутные, подслеповатые, но смекалки не занимать.
– Я спрашивала в аптеке цианистый калий на всякий случай…
– На какой?
– Вдруг рак найдут… Говорят, от ушиба раки на груди образуются.
– И зачем ты вышла из дома? – вздыхает Олеся.
– Есть было нечего.
– Да у нас в холодильнике все стояло! Сметана, творог, сыр, молоко…
– А селедочка? – хитро улыбается больная. И шепотом добавляет: – Знаешь, какие здесь уборщицы – как мимо тумбочки со шваброй пройдут – очки пропадают! Они у всех очки воруют!
– Зачем? – морщится внучка.
– А я и сама думаю – зачем?..
Пока Олеся разгребала завалы в тумбочке, бабушка поклянчила «глаза» у соседки – внучкин журнал полистать. Через некоторое время довольная замечает:
– А все-таки хорошие очки мне покойный муж оставил, пригодились.
– Это ж чужие!.. – Олеся торопливо возвращает предмет загипсованной соседке.
Ну что с бабулей поделаешь?..
Когда ей голову зашивали в приемном покое, старушка вопила:
– Изверги!!!! Фашисты!!!! Да разве это люди?
Выехав из операционной, улыбалась:
– Таких докторов душевных Бог послал. Спасибо тебе, Господи!
Два шва по четыре сантиметра на темечке. А ехать в больницу ну никак не хотела, упиралась:
– Я голову шампунем помою и спать лягу.
– Бабуль, у вас в голове – дыра. – Молоденький санитар со «скорой» достал перекись и бинты.
Бабуля сидит на табурете. Кровь льется на лицо, на майку. Упала дома, на кухне. Голову расшибла об угол тумбы. Пол, стены – в красных брызгах…
Позвали курсантов с улицы, чтоб донести до «скорой».
Завернули в шубу, положили на носилки, а она опять:
– Куда вы меня? Шампунем голову помою и лягу спать! Не трогайте, кому говорю!
Пока спускали по лестнице, курсантов за руки кусала, вырывалась:
– Вы мне еще и перелом сделаете! И это наша армия! Убийцы!!!
Отдышавшись возле «скорой», ребята отказались от платы.
– Здоровья вам, бабуля!
– Спасибо, сынки, и вам того же…
Буянила бабушка и в приемном покое: грозилась в тапках домой убежать.
– Вы мне пришьете кожу прямо с грязными волосами!
– С грязью она быстрее прирастет! – невозмутимо ответил хирург.
– У меня будет гангрена в голове!
– Вот уж этого никогда не встречали…
После зашивания отвезли в палату, а там сплошные гипсы да костыли. Грустно бабуле, не с кем сражаться…
На боевой старушке два разномастных носка и майка в дырах. Но она уверенно напоминает соседям:
– Я – библиотекарь с сорокалетним стажем!
– Зачем об этом, бабуля? – смущается Олеся.
– Соседка у меня невозможная, никого не уважает, мысли у нее только о сексе. И муж бизнесмен-мафиоза. Миллионер, небось оружием торгует… – зашипела на всю палату старушка. – Он и костыли жене купил дорогущие…
Бедный «мафиоза» в дешевом китайском свитере усиленно делал вид, что ничего не слышит…
А бабка продолжала шипеть, но теперь уже на невероятную толстуху у окошка:
– Ты посмотри, какая хря! Все время окно открывает. Боится, что жиры ее растают! А у меня от сквозняка голова простужена.
Толстуха съеживается, стараясь казаться меньше, и накрывает голову одеялом.
Олеся страшно краснеет и думает о том, что чем скорее она выйдет из палаты, тем быстрее бабушка прервет свои разоблачения.
– Ладно, ба, мне пора, зайду завтра. – Внучка целует бинты на голове и смывается.
Центральный вход уже закрыли.
Старая, очень старая больница.
До приемного покоя Олеся шла через анфилады облезлых слабоосвещенных коридоров.
В сумраке первого этажа на широком подоконнике сплелись воедино – мужчина и нечто рыжеволосое, обмотанное халатом и бинтами. Белая загипсованная нога вытянута, как шлагбаум, плечо похоже на сахарный увал, рука на перевязи, зато целование – упоенное, самозабвенное: и стоны, и шептания так хороши, что Олеся просветлела.
А за окошком в седых сумерках притормаживает «скорая».
Санитары очень быстро бегут – значит на носилках кто-то уходящий, кто-то теряющий в этот момент самое важное.
На клеенчатых полатях приемного покоя смелая кровь юности сменяется уставшей кровью склерозных сосудов. Самая горькая кровь – невинных жертв, вспоротых и вывернутых наизнанку теми, кто хочет убивать.
В реанимации уже неделю лежит в коме подросток с тридцатью ножевыми ранениями. Бандиты методично уничтожали его тело – тело, рожденное женщиной, которая благодарила Бога за появление сына. Она и теперь продолжает надеяться на Высшую милость, пока десятки сложных аппаратов поддерживают жизнь в сплетении исковерканных тканей.
А во дворе спального района засыпают песком дорожку, где десять скинов напали на двух безоружных. И у людей из соседних домов до сих пор стоят в ушах нечеловеческие крики, особенно последний, перед тем как лезвие добралось до сердца невыжившего. Кровь не хочет уходить в землю и снова расползается на снегу.
Кровь, кровь, кровь – на бинтах, на простынях, на небесах планеты с распухшими болезненными лимфоузлами.
Бесприютные и приюты
– В последние годы столько замерших беременностей – никто не знает, отчего.
Милена почти пережила свое горе, она узнала о нем, лежа в клинике на Васильевском. В смятении ушла под расписку домой. Через какое-то время участковый гинеколог направил ее в больницу за железной дорогой. Там ее и освободили от мертвого ребенка.
– Полежите пять дней, антибиотики поколем, а то инфекция пойдет в трубы, плод ведь разложился, считайте, у вас в матке был кусок гнилого мяса.
Больная все время рисует его – своего сына (дочку?) – ангелочка, он совсем не похож на кусок гнилого мяса. Глазастенький, со смешными ножонками и крылышками за спиной…
Сама она удивительно уравновешенная – не захохочет, не сорвется с места. У Милены тело шестнадцатилетней девушки – свежее, упругое. Лицо – мудрое, в котором все остается прекрасным – и морщинки, и выразительные скулы. Золотистые волосы, глаза огромные и тихие. Ничего накрашенного. Сколько ей лет, не признается. Далеко за сорок. И все равно красивая!
В разговоре проста и искренна. А разговаривать с кем? Только с климактерической вахтершей Паней.
– Я себе морду с утра наваракала, – Паня показывает на густо накрашенные глаза и губы, – хотела на работу идти, а тут живот прихватило – кровотечение… Вызвала «скорую»… – Дальше этого эпизода вахтерша о своих бедах не распространяется, а только поддакивает Милене, которая прерывающимся исповедальным разговором штопает брешь от потери.
– …Мне не нравится мое имя. Когда-то мама еще школьницей нашла его в календаре и решила так назвать дочку. Всю жизнь, когда меня кто-то спрашивает, как вас зовут, я каждый раз ужасно напрягаюсь, будто чужое имя произношу: Милена.
Такую бесприютную жизнь, какой живет Милена, можно позволить себе в семнадцать лет, но не в пору зрелости. У нее всегда в маленькой сумочке комплект: паста, щетка, полотенце. Она не знает, где заночует: у подруги, у мужа или в комнатке, которую снимает у знакомых.
– Я не создана для семьи. Была любовь по молодости, но с ребеночком не получалось, тяжело болела, до тридцати шести лет месячные не могли установиться, все нерегулярно. И вдруг такое счастье: думала, рожу. Но видимо, судьба моя все-таки – помогать другим.
Милена много лет работает в приютах для бомжей и интернатах для детей-инвалидов.
– Ты красивая, зачем тебе такое надо? – Соседка разевает рот от удивления.
– Надо. Для меня это настоящая жизнь. Я ведь сама благословение у батюшки на эту работу просила. Детей у меня нет. А душа рвется служить людям. Мы, когда устраивали приют для бомжей, мы не переделывать их хотели. А помогать Христа ради. Чистили от вшей, раны промывали… Зимой ведь больница берет обмороженных, а после выписки – опять на мороз. И куда им? К нам в приют. Принимаем не всех, конечно. Помню, звонят из больницы, а я тогда директора замещала, и спрашивают: «Будете брать больного? Тридцать три года тюрьмы, два убийства». Пошла посмотреть. Мужик здоровенный, тело, как у голливудской звезды, красивый даже. Но страшно. Звоню батюшке посоветоваться, а он говорит: «Берите…»
– И что? – разинула рот вахтерша.
– Ничего, лежал он у нас какое-то время, вел себя прилично – приспосабливаться эти люди на зоне научились. В приюте выгодно переждать какое-то время – кормят, ухаживают, лечат, мы бомжам и документы оформляем, чтобы их потом интернат принял. Привезли как-то уголовника без одной ноги, мы за ним ходили как за маленьким. Он соседу-то и говорит: «И чего я раньше в этот рай не попал?» А тот ему: «А потому что у тебя вторая нога была». Вот такие шутки… Без веры с этими людьми нельзя. В них так же, как в детях-инвалидах, надо увидеть крупицу Божию. Батюшка их причащает. Арт-терапию с ними проводим. Но перевоспитать невозможно. Только Христа ради. Хотя иногда бывает жалко своих трудов. У нас жила одна женщина, мы с ней столько возились, оформили документы, договорились насчет места в интернате, а она сбежала. Потом как-то увидела ее на улице – грязная, глаза пустые. А бывает, встретишь бывшего подопечного, он бросится – помните ли вы меня, от вшей отмывали, лечили? А я уж и не припоминаю: когда они поступают – все на одно лицо. Потом отлежатся, отъедятся – вроде и лица прорисовываются… Но как их понять? Воровали, убивали… Без веры с ними нельзя. Хотя сколько таких, которые просто по глупости в девяностые на улице оказались. Одного деда бандиты заставили квартиру на них оформить, а самого свезли за город и в костер бросили. Дед обгорел наполовину. Долго в приюте выхаживали, спину и ноги разогнуть не мог… Наш ночной автобус часто едва ли не в последний момент спасает. Как-то подобрали зимой бомжиху, привезли в Мариинскую больницу, она вся мокрая насквозь – и пальто, и шапка… Стали раздевать, а это мокрое – кровь. Маточное кровотечение. Ей дважды переливание делали, гемоглобин оказался сорок. С таким уже не живут… Откачали.
– Наверное, ты к ним относишься как к кошечкам или собачкам: помыл, покормил, но ведь людьми они все равно не станут?.. – Паня пытается понять.
– Нет, это не так. Особенно с детьми. Я долго проработала в психоневрологическом интернате – и для маленьких в Павловске, и для тех, кто старше восемнадцати, в Петергофе. Жалеющие таких сразу уходят – не выдерживают. Остаются те, кто видит в них личность. У каждого можно угадать душу, даже если ребенок неподвижен – по взгляду, взмаху ресниц… Если он движется, его можно чем-то заинтересовать. У нас есть театр, мастерская. В будни воспитатели стараются что-то сделать для них. Больше всего детей умирает в выходные – няньки запираются у себя в комнате и ни к кому не подходят. Мой подопечный мальчик не перенес обезвоживания, потому что капельницу некому было поставить. У него грудка с рождения вдавлена, как тазик, купаешь его – в ней вода стоит, соответственно и все остальные органы не на своих местах… Иногда он не мог сам пить – бывали такие дни… Я ушла в пятницу, а в субботу он умер. Никто не поставил капельницу. Если не верить в Бога, то на это смотреть невозможно.
– А родители этих детей?
– Разные. Иные никогда при жизни ребенка не навещают, а как он умрет, приходят забрать инвалидную пенсию, которая у него на сберкнижке накапливается – там и сто тысяч может быть. Неподвижный куда их потратит? Небольшой процент идет интернату, остальное копится и после смерти отдается родным, которые и в глаза-то зачастую свое чадо не видели. Ну получат они эти деньги, ну машину купят… – Милена пожала плечами. – Бывают, правда, другие. Одна мамочка отказалась от младенчика, ей сказали, он два дня проживет. А он прожил много лет, а так как мы стараемся родителей все-таки искать, той мамочке тоже написали. И вдруг она обрадовалась, приехала. И хоть у девчонки безнадежная гидроцефалия, ходит к ней, рада, у нее других детей больше не было…
– Тебе платят?
– Мало. В приюте для бомжей шесть тысяч получала, в интернате – десять. В последние годы спонсоры стали обращать внимание на такие заведения. Деньги охотнее на детей дают, на стариков хуже. Старики особенно никому не нужны. Жила у нас в приюте бабушка. Она всю жизнь работала, блокаду пережила и любовь свою первую помнила. Помнила, как проводила паренька на войну, он ей варежку на память подарил: жди. Так она с этой варежкой всю жизнь прожила и замуж не вышла. Комнатка у нее была проходная в коммуналке, через нее все соседи ходили то в ванную, то в туалет, окошко узенькое темное. А когда совсем старая стала, сломала шейку бедра и к нам попала. У нас и умерла в приюте…
– А сейчас ты где?
– Сейчас как бы на перепутье. Занимаюсь с больными детьми, но мне не хватает видимого результата, если он и будет, то через несколько лет. А будни так тяжелы. Вот нам с тобой почему-то в больнице ни разу рыбу на обед не давали, а в интернате для детей-инвалидов каждый день рыба с костями, а это значит, что съесть они ее не смогут. Они яйца сжевывают со скорлупой, а косточки рыбные им никогда не вынуть. У одного мальчика кость застряла в горле, три дня «скорую» не вызывали, потом все-таки позвонили. Не пойму. Почему рыба? Дети остаются голодными. Это еще что… Когда я только пришла туда работать, в некоторых палатах для умственно отсталых в обед ставили на пол миски, и дети, ползая на четвереньках, ели – без ложек, без вилок. А вообще там есть разные. Есть и такие, что потрясают до мурашек. Талантливые…
Взглянула на часы и прервала рассказ – пошла узнать насчет капельницы. Долго не приносят.
Медсестра на взводе:
– Да, вам назначено. Но что я, штатив в палату потащу? Ваша палата самая дальняя по коридору. У меня и так работы невпроворот – садитесь здесь. – Сестра указала Милене на стул в процедурной и поставила ей капельницу сидя, так что руку пришлось все время держать на весу. Через полчаса от неудобства положения плечо Милены затекло, она встала и, схватив свободной рукой штатив, побрела вместе с воткнутой в вену иголкой в свою палату.
Постовая, увидев, развопилась…
– Вы что, потерпеть не можете?!
Уже в палате Милена жалуется:
– Я знала, что так будет, мне всегда не везет. Представляете, вернулась назад, а медсестра забыла обо мне в процедурной, лекарство прокапало, я зажала шланг и думаю: «Вот сейчас досчитаю до двадцати пяти и сама иголку выдерну». Считаю: «Двадцать один, двадцать два, двадцать три…» – на «двадцать четыре» входит.
Ближе к обеду две белоснежные юные ангелицы внезапно впорхнули в палату, погрузили вахтершу на каталку и увезли. После выскабливания женщина немного поплакала… Потом отошла от наркоза, повеселела и принялась есть тушеные овощи из столовой.
Милена по-прежнему сидела на койке как обмороженная. Только теперь на ее тумбочке появилась передача – ветка винограда и бананы.
– Что за бородатый мужичок к тебе прибегал? – прищурилась Паня.
– Муж. Мы с ним в Покровском приюте познакомились. Он тоже возится с бездомными, бомжами. Верующий… Самое тяжелое сейчас решаю для себя: оставаться с ним или нет. Есть две вещи, которые я не могу простить: каждодневная выпивка и женщины. Второе, пожалуй, даже главнее. Да-да, это самое мучительное…
– Если верующий, какие же женщины? – поперхнулась собеседница. Ладно ее Колька, про которого она молчит… Но верующий!
– Человек может верить, но не быть совершенным. Он столько раз мне обещал, но я точно знаю: не сдержит. Мне кажется, если я уйду от него, он нисколько не пострадает. Он до тридцати восьми лет жил один. Неторопливо, странно жил. В квартире беспорядок, но это его беспорядок, мне даже трогать ничего не разрешается – ни переставлять, ни ремонтировать. Потом вот появилась эта беременность. Нам казалось, ребенок переменит нашу жизнь. А теперь опять не знаю…
– Муж переживает?
– Да, конечно, переживает. Он даже плакал. А потом тут же пошел с друзьями куда-то обсуждать выборы, выставки… Но я люблю его. До него у меня пятнадцать лет не было мужчины. Я люблю с ним спать, я только от него могу ребеночка… Если мы расстанемся, я не смогу уже с кем-то без любви, только ради того, чтобы забеременеть…
За ужином Милена, кроме каши, ничего не ест, отделила себе от порции крошечный уголок гречи без масла.
– Ты на диете? – Паня трескает за двоих, Милена отдала ей свою сосиску.
– Нет, с детства не могу много есть. За это на меня всегда обижались бабушки моих подружек: «Почему ты не кушаешь?» – в гостях из-за этого неловко. А я просто физически не могу протолкнуть в желудок больше горстки – мне плохо становится. Может, все пошло из-за детских страхов? Когда маленькая болела с высокой температурой – в бреду видела семью из трех ужасно жирных людей, они много ели, пили, спали. И эта семья толстяков была для меня самым большим кошмаром. С детства и неприязнь к пьющим мужикам: отец выпивал каждый день, – Милена потупилась, – но я ему все прощала за то, что маму сильно любил, преданно ухаживал за ней в болезни до самой смерти…
В Милене загадочного больше, чем открытого. И только проблемы общебабские – любимый муж пьет, гуляет. Даже удивительно, что это коснулось и ее – красивой, милой. Видимо, настолько глобально – пьет, гуляет, – видимо, настолько тотально! Что ж, может, это и есть главный корень человечьей бесприютности.
Очухавшись и заскучав в больнице, вахтерша Паня живенько обзвонила подружек и родных, чтоб прибегали с пирогами да яблоками, и вереница посетителей потянулась в палату. Разговоры, пакеты, салаты…
Выбрав минутку, Милена робко обратилась к соседке:
– Я дам тебе пятьдесят рублей, ты попроси кого-нибудь из знакомых положить мне на сотовый. А то деньги на телефоне второй день как кончились, боюсь, никто не догадается заплатить. – Вздохнув, она снова взялась за карандаш, и принялась рисовать глазастого ангелочка с крыльями.
И себя с ним рядом…
Онкология
Дина на приеме у онколога, у нее доброкачестванная опухоль – миома матки – размером около шестнадцати недель. Но Дина худая, живота почти не заметно. Заметно бледная, заметно за сорок, заметно, что без гормонов радости.
– Я настаиваю, чтобы вы удаляли матку вместе с шейкой, так и в направлении пишу: экстирпация. Частично удаленные матки через пару лет в рак перерождаются, – районный онкогинеколог потрясла ящиком с картами, – вон у меня их сколько с раковыми шейками, если бы вы знали, как это страшно. Не оставляйте шейку, она с рубцовыми изменениями.
– В родах разорвалась, зашили криво, – защищала свое сокровище Дина, – но ведь без перерождений…
– Сейчас – да, а через год? Я бы вам советовала и яичник удалить.
– Его-то за что? – Дина пошатнулась на стуле. – Яичники у меня здоровые.
– На всякий случай, на яичниках кисты бывают. Лучше все сразу – того…
– А нос и уши не надо того?! – взбесилась Дина. – На них тоже чего-нибудь растет. И на почках, и на печенке… И голову – под гильотину!
– Ну, ладно, ладно, успокойтесь. Так и быть, про яичники не пишу ничего, – онколог краем глаза посмотрела в результаты УЗИ, – но шейку – удалить! Поймите, хирургам проще отрезать поменьше, а потом бедные женщины с этими обрезками маются…
Дина поехала на другой конец города, туда, где ее будут оперировать. Промышленная окраина, больница чистенькая, ведомственная.
Хирург, увидев направление, возмутился:
– Ох уж мне эти светила из женских консультаций, им бы только все отрезать! Миому удалим, а зачем шейку трогать? Если ее убрать, нарушится баланс тазового дна. Это калечащая женщину операция. Так что шейку оставим. Можете мужу даже не говорить, что матка удалена, он и не заметит…
«А по лицу? А по настроению? Впрочем, какая разница: заметит – не заметит, все равно мы с ним в постели – как Ленин с Крупской в Горках…»
Дина меньше всего переживала об интиме.
«Эх, маточка, ты моя матушка – отработала. Тяжелая доля тебе выпала: пятерых выносила. Сколько ныла, болела ты, и лечила я тебя, и мучила… А теперь останусь я полая, как старое дерево, у которого высохла сердцевина. Только ты-то у меня не высохла, а разрослась, ой как разрослась, на целый беременный живот, верно, еще деток хотела вынашивать. А у меня уж сил не осталось. Без тебя буду полая я, бесполая. Никакая».
Дина как во сне собирала анализы: кардиограмма, флюорография, анализ на австралийский антиген…
Дни обесцветились, будто кто-то пролил на яркое полотно бутылку хлорки.
Подавленная и обессиленная, позвонила подруге Лиле, успешно пережившей и экстирпацию, и развод. Проживая с новым гражданским мужем, Лиля весьма благополучно обходилась без матки, выглядела прекрасно и весело – ни морщин, ни жиров, ни депрессии.
Как знаток вопроса, Лиля объяснила:
– Когда растут всякие опухоли, образуются отрицательные гормоны. У стариков этих гормонов столько накапливается, что им умирать легко – ничего не хочется. Поэтому миому – долой! Если, конечно, ты хочешь жить.
– Такое чувство, словно у меня вот-вот вырежут сердце…
– Не сердце, а бесполезный мышечный мешок! – уверенно возразила Лиля. – Ну скажи, зачем тебе матка? На помойку ее! Детей ты нарожала, тепленькую норку для мужика оставят. По месячным скучать, что ли, будешь?
– Буду… – Дина относилась к своей матке как к весьма одушевленной части тела. Сколько радости было связано с «мышечным мешком» – зарождение и вынашивание детей, их появление на свет… – Прихожу на работу и плачу, сижу и плачу целый день. Нервы настолько перевозбуждены… Нигде не уединишься. Свекровь утром кастрюлю из-под молока чистит на кухне – шварк-шварк, шварк-шварк, я готова встать и убить ее! Эта вечная жизнь со свекровью… – Дина всхлипнула. – Наверное, только смерть разведет нас, и не дай бог она умрет первая. Муж остаток жизни будет укорять, что это я довела ее, не уважала, не любила… Свекровь, свекровь, вечная свекровь. Я с ним поругалась вчера, так он, ты не представляешь, с какой злобой сказал: «Чтоб у тебя все там вырезали!»
– Да ладно ты! – фыркнула Лилька. – Забей! Мне мой бывший чего только не говорил после операции. А я его выставила за дверь, вот теперь он по помойкам самок ищет! – Лилька злорадно заржала. – Динка, сходи к психоаналитику. Поможет!
– Уже ходила. Он мне говорит: положите письмо с вашими проблемами в коробочку и отправьте по воздуху… Или: вы – чайка. Вы летите над океаном, и во рту у вас рыба. Может, чтоб заснуть, это и подходит, но когда утром просыпаешься, а свекровь опять драит кастрюлю, какая я чайка? Да я растерзать, как тигр, любого готова! Нет, я и в церковь ходила, и к невропатологу – все пустое. Ты права, это чистая физика, то есть биология. Нет гормонов радости.
– Попробуй шопинг. Универмаги возрождают.
– Попробовала. Купила себе норковую шубу, такую, как всегда хотела – серую, легкую, словно платье. Висит, даже не надевала. Хожу в пальто… Раньше любила потолкаться на распродаже – теперь только раздражаюсь. Вроде вспыхнет радость, и тут же холод гасит все внутри. Сапог накупила – некоторые ни разу не одевала. Ночью словно толкнет кто-то в сердце, просыпаюсь. И ужас такой накатывает, что во мне дрянь эта растет… Во время месячных от подъезда на три метра отойду, прокладка уже насквозь мокрая и по ногам течет. Меня в последний раз по «скорой» забирали, так, представь, лестница с пятого по первый этаж вся залита кровью, будто убили кого-то. Гемоглобин выше семидесяти не поднимается.
– Пей таблетки с железом, делай уколы!
– Делаю. Но вчера опять прорвало… Сгустки повалились, как лягушки, с ладонь величиной… Отлежалась на кушетке, стала паркет отмывать, опять кровища хлынула, я тогда села на унитаз и четыре часа стекала в него, может, спала – забылась… Проснулась, все плывет перед глазами, сколько из меня крови вылилось – не знаю. Муж пришел домой, селедку купил в железной банке, говорит: «Почисти!» Я стою с болью внизу живота, чищу… Посуда немытая – мою… Никто не понимает моего состояния…
– Не сдавайся, Динка! Все я это проходила, но бабы живучие! Смотри на меня!
…В палате десять коек. Тяжелый воздух и тяжелые гипсовые руки и ноги, со всех сторон журчат разговоры.
Бабушка с сотрясением мозга поясняет Олесе:
– Купи мне два йогурта и кефир – тоже один…
Внучка – с пониманием, не комментирует.
Старушка, усугубившая застарелый склероз новой травмой, продолжает:
– Ты знаешь, нашему дяде Жене девяносто восемь лет исполнилось…
– Бабуль, вчера ему было девяносто один…
– Да?.. – Старушка будто не слышит. – Так вот, ему девяносто девять, а он еще как огурчик.
На самом деле дяде Жене не больше восьмидесяти. Зная это, внучка опять-таки молчит, потому что бабушке самой почти девяносто. И голова у нее забинтована.
– Я пошла за селедкой в сберкассу, а у меня паспорта нет… Где мой паспорт?
– В больнице, у старшей медсестры, – терпеливо напоминает внучка.
Глаза у больной мутные, подслеповатые, но смекалки не занимать.
– Я спрашивала в аптеке цианистый калий на всякий случай…
– На какой?
– Вдруг рак найдут… Говорят, от ушиба раки на груди образуются.
– И зачем ты вышла из дома? – вздыхает Олеся.
– Есть было нечего.
– Да у нас в холодильнике все стояло! Сметана, творог, сыр, молоко…
– А селедочка? – хитро улыбается больная. И шепотом добавляет: – Знаешь, какие здесь уборщицы – как мимо тумбочки со шваброй пройдут – очки пропадают! Они у всех очки воруют!
– Зачем? – морщится внучка.
– А я и сама думаю – зачем?..
Пока Олеся разгребала завалы в тумбочке, бабушка поклянчила «глаза» у соседки – внучкин журнал полистать. Через некоторое время довольная замечает:
– А все-таки хорошие очки мне покойный муж оставил, пригодились.
– Это ж чужие!.. – Олеся торопливо возвращает предмет загипсованной соседке.
Ну что с бабулей поделаешь?..
Когда ей голову зашивали в приемном покое, старушка вопила:
– Изверги!!!! Фашисты!!!! Да разве это люди?
Выехав из операционной, улыбалась:
– Таких докторов душевных Бог послал. Спасибо тебе, Господи!
Два шва по четыре сантиметра на темечке. А ехать в больницу ну никак не хотела, упиралась:
– Я голову шампунем помою и спать лягу.
– Бабуль, у вас в голове – дыра. – Молоденький санитар со «скорой» достал перекись и бинты.
Бабуля сидит на табурете. Кровь льется на лицо, на майку. Упала дома, на кухне. Голову расшибла об угол тумбы. Пол, стены – в красных брызгах…
Позвали курсантов с улицы, чтоб донести до «скорой».
Завернули в шубу, положили на носилки, а она опять:
– Куда вы меня? Шампунем голову помою и лягу спать! Не трогайте, кому говорю!
Пока спускали по лестнице, курсантов за руки кусала, вырывалась:
– Вы мне еще и перелом сделаете! И это наша армия! Убийцы!!!
Отдышавшись возле «скорой», ребята отказались от платы.
– Здоровья вам, бабуля!
– Спасибо, сынки, и вам того же…
Буянила бабушка и в приемном покое: грозилась в тапках домой убежать.
– Вы мне пришьете кожу прямо с грязными волосами!
– С грязью она быстрее прирастет! – невозмутимо ответил хирург.
– У меня будет гангрена в голове!
– Вот уж этого никогда не встречали…
После зашивания отвезли в палату, а там сплошные гипсы да костыли. Грустно бабуле, не с кем сражаться…
На боевой старушке два разномастных носка и майка в дырах. Но она уверенно напоминает соседям:
– Я – библиотекарь с сорокалетним стажем!
– Зачем об этом, бабуля? – смущается Олеся.
– Соседка у меня невозможная, никого не уважает, мысли у нее только о сексе. И муж бизнесмен-мафиоза. Миллионер, небось оружием торгует… – зашипела на всю палату старушка. – Он и костыли жене купил дорогущие…
Бедный «мафиоза» в дешевом китайском свитере усиленно делал вид, что ничего не слышит…
А бабка продолжала шипеть, но теперь уже на невероятную толстуху у окошка:
– Ты посмотри, какая хря! Все время окно открывает. Боится, что жиры ее растают! А у меня от сквозняка голова простужена.
Толстуха съеживается, стараясь казаться меньше, и накрывает голову одеялом.
Олеся страшно краснеет и думает о том, что чем скорее она выйдет из палаты, тем быстрее бабушка прервет свои разоблачения.
– Ладно, ба, мне пора, зайду завтра. – Внучка целует бинты на голове и смывается.
Центральный вход уже закрыли.
Старая, очень старая больница.
До приемного покоя Олеся шла через анфилады облезлых слабоосвещенных коридоров.
В сумраке первого этажа на широком подоконнике сплелись воедино – мужчина и нечто рыжеволосое, обмотанное халатом и бинтами. Белая загипсованная нога вытянута, как шлагбаум, плечо похоже на сахарный увал, рука на перевязи, зато целование – упоенное, самозабвенное: и стоны, и шептания так хороши, что Олеся просветлела.
А за окошком в седых сумерках притормаживает «скорая».
Санитары очень быстро бегут – значит на носилках кто-то уходящий, кто-то теряющий в этот момент самое важное.
На клеенчатых полатях приемного покоя смелая кровь юности сменяется уставшей кровью склерозных сосудов. Самая горькая кровь – невинных жертв, вспоротых и вывернутых наизнанку теми, кто хочет убивать.
В реанимации уже неделю лежит в коме подросток с тридцатью ножевыми ранениями. Бандиты методично уничтожали его тело – тело, рожденное женщиной, которая благодарила Бога за появление сына. Она и теперь продолжает надеяться на Высшую милость, пока десятки сложных аппаратов поддерживают жизнь в сплетении исковерканных тканей.
А во дворе спального района засыпают песком дорожку, где десять скинов напали на двух безоружных. И у людей из соседних домов до сих пор стоят в ушах нечеловеческие крики, особенно последний, перед тем как лезвие добралось до сердца невыжившего. Кровь не хочет уходить в землю и снова расползается на снегу.
Кровь, кровь, кровь – на бинтах, на простынях, на небесах планеты с распухшими болезненными лимфоузлами.
Бесприютные и приюты
– Все мы едем на одной огромной колеснице: жившие, живущие и те, что будут жить…
– Обещай, что после смерти ты найдешь меня и сядешь рядом…
– В последние годы столько замерших беременностей – никто не знает, отчего.
Милена почти пережила свое горе, она узнала о нем, лежа в клинике на Васильевском. В смятении ушла под расписку домой. Через какое-то время участковый гинеколог направил ее в больницу за железной дорогой. Там ее и освободили от мертвого ребенка.
– Полежите пять дней, антибиотики поколем, а то инфекция пойдет в трубы, плод ведь разложился, считайте, у вас в матке был кусок гнилого мяса.
Больная все время рисует его – своего сына (дочку?) – ангелочка, он совсем не похож на кусок гнилого мяса. Глазастенький, со смешными ножонками и крылышками за спиной…
Сама она удивительно уравновешенная – не захохочет, не сорвется с места. У Милены тело шестнадцатилетней девушки – свежее, упругое. Лицо – мудрое, в котором все остается прекрасным – и морщинки, и выразительные скулы. Золотистые волосы, глаза огромные и тихие. Ничего накрашенного. Сколько ей лет, не признается. Далеко за сорок. И все равно красивая!
В разговоре проста и искренна. А разговаривать с кем? Только с климактерической вахтершей Паней.
– Я себе морду с утра наваракала, – Паня показывает на густо накрашенные глаза и губы, – хотела на работу идти, а тут живот прихватило – кровотечение… Вызвала «скорую»… – Дальше этого эпизода вахтерша о своих бедах не распространяется, а только поддакивает Милене, которая прерывающимся исповедальным разговором штопает брешь от потери.
– …Мне не нравится мое имя. Когда-то мама еще школьницей нашла его в календаре и решила так назвать дочку. Всю жизнь, когда меня кто-то спрашивает, как вас зовут, я каждый раз ужасно напрягаюсь, будто чужое имя произношу: Милена.
Такую бесприютную жизнь, какой живет Милена, можно позволить себе в семнадцать лет, но не в пору зрелости. У нее всегда в маленькой сумочке комплект: паста, щетка, полотенце. Она не знает, где заночует: у подруги, у мужа или в комнатке, которую снимает у знакомых.
– Я не создана для семьи. Была любовь по молодости, но с ребеночком не получалось, тяжело болела, до тридцати шести лет месячные не могли установиться, все нерегулярно. И вдруг такое счастье: думала, рожу. Но видимо, судьба моя все-таки – помогать другим.
Милена много лет работает в приютах для бомжей и интернатах для детей-инвалидов.
– Ты красивая, зачем тебе такое надо? – Соседка разевает рот от удивления.
– Надо. Для меня это настоящая жизнь. Я ведь сама благословение у батюшки на эту работу просила. Детей у меня нет. А душа рвется служить людям. Мы, когда устраивали приют для бомжей, мы не переделывать их хотели. А помогать Христа ради. Чистили от вшей, раны промывали… Зимой ведь больница берет обмороженных, а после выписки – опять на мороз. И куда им? К нам в приют. Принимаем не всех, конечно. Помню, звонят из больницы, а я тогда директора замещала, и спрашивают: «Будете брать больного? Тридцать три года тюрьмы, два убийства». Пошла посмотреть. Мужик здоровенный, тело, как у голливудской звезды, красивый даже. Но страшно. Звоню батюшке посоветоваться, а он говорит: «Берите…»
– И что? – разинула рот вахтерша.
– Ничего, лежал он у нас какое-то время, вел себя прилично – приспосабливаться эти люди на зоне научились. В приюте выгодно переждать какое-то время – кормят, ухаживают, лечат, мы бомжам и документы оформляем, чтобы их потом интернат принял. Привезли как-то уголовника без одной ноги, мы за ним ходили как за маленьким. Он соседу-то и говорит: «И чего я раньше в этот рай не попал?» А тот ему: «А потому что у тебя вторая нога была». Вот такие шутки… Без веры с этими людьми нельзя. В них так же, как в детях-инвалидах, надо увидеть крупицу Божию. Батюшка их причащает. Арт-терапию с ними проводим. Но перевоспитать невозможно. Только Христа ради. Хотя иногда бывает жалко своих трудов. У нас жила одна женщина, мы с ней столько возились, оформили документы, договорились насчет места в интернате, а она сбежала. Потом как-то увидела ее на улице – грязная, глаза пустые. А бывает, встретишь бывшего подопечного, он бросится – помните ли вы меня, от вшей отмывали, лечили? А я уж и не припоминаю: когда они поступают – все на одно лицо. Потом отлежатся, отъедятся – вроде и лица прорисовываются… Но как их понять? Воровали, убивали… Без веры с ними нельзя. Хотя сколько таких, которые просто по глупости в девяностые на улице оказались. Одного деда бандиты заставили квартиру на них оформить, а самого свезли за город и в костер бросили. Дед обгорел наполовину. Долго в приюте выхаживали, спину и ноги разогнуть не мог… Наш ночной автобус часто едва ли не в последний момент спасает. Как-то подобрали зимой бомжиху, привезли в Мариинскую больницу, она вся мокрая насквозь – и пальто, и шапка… Стали раздевать, а это мокрое – кровь. Маточное кровотечение. Ей дважды переливание делали, гемоглобин оказался сорок. С таким уже не живут… Откачали.
– Наверное, ты к ним относишься как к кошечкам или собачкам: помыл, покормил, но ведь людьми они все равно не станут?.. – Паня пытается понять.
– Нет, это не так. Особенно с детьми. Я долго проработала в психоневрологическом интернате – и для маленьких в Павловске, и для тех, кто старше восемнадцати, в Петергофе. Жалеющие таких сразу уходят – не выдерживают. Остаются те, кто видит в них личность. У каждого можно угадать душу, даже если ребенок неподвижен – по взгляду, взмаху ресниц… Если он движется, его можно чем-то заинтересовать. У нас есть театр, мастерская. В будни воспитатели стараются что-то сделать для них. Больше всего детей умирает в выходные – няньки запираются у себя в комнате и ни к кому не подходят. Мой подопечный мальчик не перенес обезвоживания, потому что капельницу некому было поставить. У него грудка с рождения вдавлена, как тазик, купаешь его – в ней вода стоит, соответственно и все остальные органы не на своих местах… Иногда он не мог сам пить – бывали такие дни… Я ушла в пятницу, а в субботу он умер. Никто не поставил капельницу. Если не верить в Бога, то на это смотреть невозможно.
– А родители этих детей?
– Разные. Иные никогда при жизни ребенка не навещают, а как он умрет, приходят забрать инвалидную пенсию, которая у него на сберкнижке накапливается – там и сто тысяч может быть. Неподвижный куда их потратит? Небольшой процент идет интернату, остальное копится и после смерти отдается родным, которые и в глаза-то зачастую свое чадо не видели. Ну получат они эти деньги, ну машину купят… – Милена пожала плечами. – Бывают, правда, другие. Одна мамочка отказалась от младенчика, ей сказали, он два дня проживет. А он прожил много лет, а так как мы стараемся родителей все-таки искать, той мамочке тоже написали. И вдруг она обрадовалась, приехала. И хоть у девчонки безнадежная гидроцефалия, ходит к ней, рада, у нее других детей больше не было…
– Тебе платят?
– Мало. В приюте для бомжей шесть тысяч получала, в интернате – десять. В последние годы спонсоры стали обращать внимание на такие заведения. Деньги охотнее на детей дают, на стариков хуже. Старики особенно никому не нужны. Жила у нас в приюте бабушка. Она всю жизнь работала, блокаду пережила и любовь свою первую помнила. Помнила, как проводила паренька на войну, он ей варежку на память подарил: жди. Так она с этой варежкой всю жизнь прожила и замуж не вышла. Комнатка у нее была проходная в коммуналке, через нее все соседи ходили то в ванную, то в туалет, окошко узенькое темное. А когда совсем старая стала, сломала шейку бедра и к нам попала. У нас и умерла в приюте…
– А сейчас ты где?
– Сейчас как бы на перепутье. Занимаюсь с больными детьми, но мне не хватает видимого результата, если он и будет, то через несколько лет. А будни так тяжелы. Вот нам с тобой почему-то в больнице ни разу рыбу на обед не давали, а в интернате для детей-инвалидов каждый день рыба с костями, а это значит, что съесть они ее не смогут. Они яйца сжевывают со скорлупой, а косточки рыбные им никогда не вынуть. У одного мальчика кость застряла в горле, три дня «скорую» не вызывали, потом все-таки позвонили. Не пойму. Почему рыба? Дети остаются голодными. Это еще что… Когда я только пришла туда работать, в некоторых палатах для умственно отсталых в обед ставили на пол миски, и дети, ползая на четвереньках, ели – без ложек, без вилок. А вообще там есть разные. Есть и такие, что потрясают до мурашек. Талантливые…
Взглянула на часы и прервала рассказ – пошла узнать насчет капельницы. Долго не приносят.
Медсестра на взводе:
– Да, вам назначено. Но что я, штатив в палату потащу? Ваша палата самая дальняя по коридору. У меня и так работы невпроворот – садитесь здесь. – Сестра указала Милене на стул в процедурной и поставила ей капельницу сидя, так что руку пришлось все время держать на весу. Через полчаса от неудобства положения плечо Милены затекло, она встала и, схватив свободной рукой штатив, побрела вместе с воткнутой в вену иголкой в свою палату.
Постовая, увидев, развопилась…
– Вы что, потерпеть не можете?!
Уже в палате Милена жалуется:
– Я знала, что так будет, мне всегда не везет. Представляете, вернулась назад, а медсестра забыла обо мне в процедурной, лекарство прокапало, я зажала шланг и думаю: «Вот сейчас досчитаю до двадцати пяти и сама иголку выдерну». Считаю: «Двадцать один, двадцать два, двадцать три…» – на «двадцать четыре» входит.
Ближе к обеду две белоснежные юные ангелицы внезапно впорхнули в палату, погрузили вахтершу на каталку и увезли. После выскабливания женщина немного поплакала… Потом отошла от наркоза, повеселела и принялась есть тушеные овощи из столовой.
Милена по-прежнему сидела на койке как обмороженная. Только теперь на ее тумбочке появилась передача – ветка винограда и бананы.
– Что за бородатый мужичок к тебе прибегал? – прищурилась Паня.
– Муж. Мы с ним в Покровском приюте познакомились. Он тоже возится с бездомными, бомжами. Верующий… Самое тяжелое сейчас решаю для себя: оставаться с ним или нет. Есть две вещи, которые я не могу простить: каждодневная выпивка и женщины. Второе, пожалуй, даже главнее. Да-да, это самое мучительное…
– Если верующий, какие же женщины? – поперхнулась собеседница. Ладно ее Колька, про которого она молчит… Но верующий!
– Человек может верить, но не быть совершенным. Он столько раз мне обещал, но я точно знаю: не сдержит. Мне кажется, если я уйду от него, он нисколько не пострадает. Он до тридцати восьми лет жил один. Неторопливо, странно жил. В квартире беспорядок, но это его беспорядок, мне даже трогать ничего не разрешается – ни переставлять, ни ремонтировать. Потом вот появилась эта беременность. Нам казалось, ребенок переменит нашу жизнь. А теперь опять не знаю…
– Муж переживает?
– Да, конечно, переживает. Он даже плакал. А потом тут же пошел с друзьями куда-то обсуждать выборы, выставки… Но я люблю его. До него у меня пятнадцать лет не было мужчины. Я люблю с ним спать, я только от него могу ребеночка… Если мы расстанемся, я не смогу уже с кем-то без любви, только ради того, чтобы забеременеть…
За ужином Милена, кроме каши, ничего не ест, отделила себе от порции крошечный уголок гречи без масла.
– Ты на диете? – Паня трескает за двоих, Милена отдала ей свою сосиску.
– Нет, с детства не могу много есть. За это на меня всегда обижались бабушки моих подружек: «Почему ты не кушаешь?» – в гостях из-за этого неловко. А я просто физически не могу протолкнуть в желудок больше горстки – мне плохо становится. Может, все пошло из-за детских страхов? Когда маленькая болела с высокой температурой – в бреду видела семью из трех ужасно жирных людей, они много ели, пили, спали. И эта семья толстяков была для меня самым большим кошмаром. С детства и неприязнь к пьющим мужикам: отец выпивал каждый день, – Милена потупилась, – но я ему все прощала за то, что маму сильно любил, преданно ухаживал за ней в болезни до самой смерти…
В Милене загадочного больше, чем открытого. И только проблемы общебабские – любимый муж пьет, гуляет. Даже удивительно, что это коснулось и ее – красивой, милой. Видимо, настолько глобально – пьет, гуляет, – видимо, настолько тотально! Что ж, может, это и есть главный корень человечьей бесприютности.
Очухавшись и заскучав в больнице, вахтерша Паня живенько обзвонила подружек и родных, чтоб прибегали с пирогами да яблоками, и вереница посетителей потянулась в палату. Разговоры, пакеты, салаты…
Выбрав минутку, Милена робко обратилась к соседке:
– Я дам тебе пятьдесят рублей, ты попроси кого-нибудь из знакомых положить мне на сотовый. А то деньги на телефоне второй день как кончились, боюсь, никто не догадается заплатить. – Вздохнув, она снова взялась за карандаш, и принялась рисовать глазастого ангелочка с крыльями.
И себя с ним рядом…
Онкология
От любви рождаются дети, от несчастий – опухоли.
1
Экстирпация, экстрадиция, эксгумация… – слова с приставкой «экс» все какие-то невеселые. Экс-форвард, экс-капитан.Дина на приеме у онколога, у нее доброкачестванная опухоль – миома матки – размером около шестнадцати недель. Но Дина худая, живота почти не заметно. Заметно бледная, заметно за сорок, заметно, что без гормонов радости.
– Я настаиваю, чтобы вы удаляли матку вместе с шейкой, так и в направлении пишу: экстирпация. Частично удаленные матки через пару лет в рак перерождаются, – районный онкогинеколог потрясла ящиком с картами, – вон у меня их сколько с раковыми шейками, если бы вы знали, как это страшно. Не оставляйте шейку, она с рубцовыми изменениями.
– В родах разорвалась, зашили криво, – защищала свое сокровище Дина, – но ведь без перерождений…
– Сейчас – да, а через год? Я бы вам советовала и яичник удалить.
– Его-то за что? – Дина пошатнулась на стуле. – Яичники у меня здоровые.
– На всякий случай, на яичниках кисты бывают. Лучше все сразу – того…
– А нос и уши не надо того?! – взбесилась Дина. – На них тоже чего-нибудь растет. И на почках, и на печенке… И голову – под гильотину!
– Ну, ладно, ладно, успокойтесь. Так и быть, про яичники не пишу ничего, – онколог краем глаза посмотрела в результаты УЗИ, – но шейку – удалить! Поймите, хирургам проще отрезать поменьше, а потом бедные женщины с этими обрезками маются…
Дина поехала на другой конец города, туда, где ее будут оперировать. Промышленная окраина, больница чистенькая, ведомственная.
Хирург, увидев направление, возмутился:
– Ох уж мне эти светила из женских консультаций, им бы только все отрезать! Миому удалим, а зачем шейку трогать? Если ее убрать, нарушится баланс тазового дна. Это калечащая женщину операция. Так что шейку оставим. Можете мужу даже не говорить, что матка удалена, он и не заметит…
«А по лицу? А по настроению? Впрочем, какая разница: заметит – не заметит, все равно мы с ним в постели – как Ленин с Крупской в Горках…»
Дина меньше всего переживала об интиме.
«Эх, маточка, ты моя матушка – отработала. Тяжелая доля тебе выпала: пятерых выносила. Сколько ныла, болела ты, и лечила я тебя, и мучила… А теперь останусь я полая, как старое дерево, у которого высохла сердцевина. Только ты-то у меня не высохла, а разрослась, ой как разрослась, на целый беременный живот, верно, еще деток хотела вынашивать. А у меня уж сил не осталось. Без тебя буду полая я, бесполая. Никакая».
Дина как во сне собирала анализы: кардиограмма, флюорография, анализ на австралийский антиген…
Дни обесцветились, будто кто-то пролил на яркое полотно бутылку хлорки.
Подавленная и обессиленная, позвонила подруге Лиле, успешно пережившей и экстирпацию, и развод. Проживая с новым гражданским мужем, Лиля весьма благополучно обходилась без матки, выглядела прекрасно и весело – ни морщин, ни жиров, ни депрессии.
Как знаток вопроса, Лиля объяснила:
– Когда растут всякие опухоли, образуются отрицательные гормоны. У стариков этих гормонов столько накапливается, что им умирать легко – ничего не хочется. Поэтому миому – долой! Если, конечно, ты хочешь жить.
– Такое чувство, словно у меня вот-вот вырежут сердце…
– Не сердце, а бесполезный мышечный мешок! – уверенно возразила Лиля. – Ну скажи, зачем тебе матка? На помойку ее! Детей ты нарожала, тепленькую норку для мужика оставят. По месячным скучать, что ли, будешь?
– Буду… – Дина относилась к своей матке как к весьма одушевленной части тела. Сколько радости было связано с «мышечным мешком» – зарождение и вынашивание детей, их появление на свет… – Прихожу на работу и плачу, сижу и плачу целый день. Нервы настолько перевозбуждены… Нигде не уединишься. Свекровь утром кастрюлю из-под молока чистит на кухне – шварк-шварк, шварк-шварк, я готова встать и убить ее! Эта вечная жизнь со свекровью… – Дина всхлипнула. – Наверное, только смерть разведет нас, и не дай бог она умрет первая. Муж остаток жизни будет укорять, что это я довела ее, не уважала, не любила… Свекровь, свекровь, вечная свекровь. Я с ним поругалась вчера, так он, ты не представляешь, с какой злобой сказал: «Чтоб у тебя все там вырезали!»
– Да ладно ты! – фыркнула Лилька. – Забей! Мне мой бывший чего только не говорил после операции. А я его выставила за дверь, вот теперь он по помойкам самок ищет! – Лилька злорадно заржала. – Динка, сходи к психоаналитику. Поможет!
– Уже ходила. Он мне говорит: положите письмо с вашими проблемами в коробочку и отправьте по воздуху… Или: вы – чайка. Вы летите над океаном, и во рту у вас рыба. Может, чтоб заснуть, это и подходит, но когда утром просыпаешься, а свекровь опять драит кастрюлю, какая я чайка? Да я растерзать, как тигр, любого готова! Нет, я и в церковь ходила, и к невропатологу – все пустое. Ты права, это чистая физика, то есть биология. Нет гормонов радости.
– Попробуй шопинг. Универмаги возрождают.
– Попробовала. Купила себе норковую шубу, такую, как всегда хотела – серую, легкую, словно платье. Висит, даже не надевала. Хожу в пальто… Раньше любила потолкаться на распродаже – теперь только раздражаюсь. Вроде вспыхнет радость, и тут же холод гасит все внутри. Сапог накупила – некоторые ни разу не одевала. Ночью словно толкнет кто-то в сердце, просыпаюсь. И ужас такой накатывает, что во мне дрянь эта растет… Во время месячных от подъезда на три метра отойду, прокладка уже насквозь мокрая и по ногам течет. Меня в последний раз по «скорой» забирали, так, представь, лестница с пятого по первый этаж вся залита кровью, будто убили кого-то. Гемоглобин выше семидесяти не поднимается.
– Пей таблетки с железом, делай уколы!
– Делаю. Но вчера опять прорвало… Сгустки повалились, как лягушки, с ладонь величиной… Отлежалась на кушетке, стала паркет отмывать, опять кровища хлынула, я тогда села на унитаз и четыре часа стекала в него, может, спала – забылась… Проснулась, все плывет перед глазами, сколько из меня крови вылилось – не знаю. Муж пришел домой, селедку купил в железной банке, говорит: «Почисти!» Я стою с болью внизу живота, чищу… Посуда немытая – мою… Никто не понимает моего состояния…
– Не сдавайся, Динка! Все я это проходила, но бабы живучие! Смотри на меня!