Пал убавил звук и вернулся. Посмотрел на руку Кики, вынул у нее из пальцев окурок и задавил в пепельнице.
- Венгрия, - сказал Александр.
- Мадьярорсог, - перевела Иби.
- ...? - спросил Пал.
- Почему?
- Когда мы уезжали из Москвы, - приступил Александр, - шофер сказал: "Скорей бы война". Может она и будет. Но если нет, единственный реальный выход для нас это венгерский вариант. - Он закурил, слушая себя в переводе. Потом он добавил: - В этом смысле, ваше настоящее это - наше будущее.
Иби перевела, выслушала Пала и повернулась к нему.
- Тебя интересует наш "Новый экономический механизм"?
- Нет, - сказал Александр. - Меня интересует, что ждет меня. Лично меня. Как писателя.
- Ты публикуешься или пишешь в стол?
- В стол тоже, но и публикуюсь.
Услышав это, Пал присвистнул. И сказал что-то такое, отчего Иби смутилась:
- Я тебя предупреждала, что он настроен радикально...
- Что он сказал?
- Сказал, что тебе лучше сразу голову в петлю.
- А почему?
Пал открыл еще одну бутылку с красной бычьей головой на ярлыке, снял мизинцем с горлышка крошки и наполнил стаканы.
- Я хочу сигарету, - сказала Кики (в переводе Иби).
- Возьми, - ответил (в переводе) Пал. - Раньше в этой стране была нормальная цензура. При адмирале Хорти цензура была мягкая: последующая. При Салаши, фашистском режиме "Скрещенных стрел", цензура стала предварительной. При коммунистах она была сначала, как у вас сейчас. Ракоши давал прямые директивы: чего партия хочет, чего нет. При Кадаре все сложнее. Он не заставляет восхвалять - ни себя, ни систему. Так что официально цензуры нет.
Александр резюмировал:
- Дом творчества, а не тюрьма.
- Вот именно, дом творчества. На одного. Садишься за машинку и говоришь себе: ага, цензуры нет! И пишешь то, что думаешь. Редактор присылает обратно: "Журналу не подходит". Одному ты не подходишь, другому, самому либеральному третьему - тоже. Ни одному в этой стране. Тогда сам выбираешь, как продолжать. Как не печатают или как печатают.
- Что у вас можно?
- Можно все. Кроме того, чего нельзя.
- А нельзя?
- Нельзя ставить под вопрос нашу с вами дружбу. Ваше военное присутствие. Вашу систему, нашу тоже. Про секс нельзя - если как Буковски.
- А кто это?
- Вот этот, - показал Пал на снимок под стеклом - пропойца рядом с указателем "One way". - Что еще? Социография - такой популярный у нас жанр "условий существования". Можно, но в рамках приличий. Психография тоже. Когда пишешь о будапештском дне, о наркоманах, проститутках или, не знаю... изображаешь свою собственную агонию - это если и проходит, то с трудом. Хотя редактор формально независим, ему могут позвонить сверху, из отдела ЦК: "От публикации советуем воздержаться". И этот человек, даже если он либерально, даже оппозиционно настроенный, скорее всего, последует совету. Обе стороны при этом свои телефонные контакты не афишируют: цензуры нет... Официально.
- А что же есть?
- Сотрудничество сторон. Руководства с оппозицией. Обеим выгодно. Оппозиция зарабатывает деньги. Руководство - либеральную репутацию. Ничем при этом не рискует. Маяковских у нас нет. К штыку перо здесь никто не приравнивает. К лезвию приравнивают. Безопасной бритвы. Которой сами же себя пытают. Мазохисты, но тихие, спокойные и очень комильфо: вот наша литература. Ленин был за терпимость партии к писателю, ведь так? Ленин был прав. На терпимость жертва ответит самоцензурой. И стороны сольются в садомазохическом танго - к взаимному удовольствию. Ваши сталинисты этого еще не понимают. Разве что Андропов, национальный наш герой. Друг Кадара, крестный отец "кадаризма", спаситель Венгрии, Юрий Владимирович, кстати, и у писателей наших довольно популярен. Если он сменит того, кто сейчас, венгерской модели вам, может быть, действительно, не избежать. Приготовь веревку. Или запасись бритвенными лезвиями... Уф, - выдохнула Иби, закончив перевод, и потянулась за сигаретой, к которой Александр поднес огня, после чего сказал:
- Выходит так, что или Венгрия - или война... Дилемма! А интересно, Иби, какова его позиция?
Иби перевела ответ:
- Он вне игры.
- Outsider, - подтвердил Пал и произнес еще один монолог по-венгерски.
- Уедет он отсюда, - сказала Иби. - Когда кончится карантин секретности после армии. Что, по рождению, он как-никак американский гражданин и, в отличие от отца, здоров как бык. Что Будапешт для него слишком sophisticated?. Этот барочный социализм ему осточертел. Лучше небоскребы и вульгарный гиперреализм. Пусть бьют кастетом - не подушкой. Что все равно его удел как писателя - подпольные журнальчики, и двадцать долларов за рассказ, но там хоть будет интересно в смысле опыта. Кроме мазохистов, там и садисты есть. Живые люди. И вообще его позиция: "The worse, the better"?.
- А Кика поедет?
Пал пожал плечами.
- Спроси у нее.
Не дожидаясь вопроса, немая Кика заговорила по-английски, и довольно словоохотливо. Что лично она ребенка хочет. А где - индифферентно ей. Не хочет в Будапеште? К черту Будапешт. Согласен в Бронксе? Пусть Бронкс. Плевать. Она уверена, что свалки в Штатах будут интересней.
Пал вышел проводить их на галерею.
Они пожали друг другу руки, а Иби он, как принято между друзьями в Будапеште, расцеловал в обе щеки.
Дом был построен вокруг двора-колодца и сверху накрыт стеклянным сводом, который был разбит местами и зиял бессонной пештской ночью. Они вызвали лифт. Не доехав до них, кабина застряла. Они спустились по лестнице и мимо мусорных баков вышли на улицу. Железные шторы магазинчиков были опущены и замкнуты. Тускло мерцали камни мостовой.
Из машины она открыла ему дверцу. Прежде чем сесть, Александр положил на заднее сиденье портрет работы Кики, который, при полном безразличии автора, подарил ему андеграундный писатель.
На портрете, кстати, был не он.
Петефи.
* * *
Она включила зажигание:
- Куда, мой повелитель?
- А все равно.
- Поедешь со мной в ад?
- Avec plaisir?. Он будет на двоих?
- Не считая комодоров.
- А кто это?
- Церберы. - Она засмеялась. - Ты ведь в отель не должен возвращаться?
- Не должен никому и ничего. Свободный человек. По крайней мере, до крика петуха.
- Петух не закричит.
Он засмеялся.
Они выехали на проспект. Фонари, высоко выгибая люминесцентные лампы, освещали потоки машин по обе стороны от осевой. Вертикали рекламы, витрины, оживление.
Пятница вечер.
Ее ноги лежали под рулем разъединенно, голые до бедер. Он положил ей руку на колено. Нога дернулась и тормознула. Их тряхнуло. Она засмеялась.
"Фольксваген" перед ними был с австрийским номером.
Он снял руку.
- Положи обратно.
- Боюсь за твой "Трабант".
- А ты бойся.
Он положил обратно.
- Трогай.
Она смотрела прямо перед собой. Смена педалей и скорости то расслабляла, то напрягала мускулы бедра. Он ласкал ее кончиками пальцев чтобы не перевозбуждаться. С внутренней стороны кожа была нежной и теплой. Он закрыл глаза, следуя за повышением температуры, и на руку дохнуло испариной жара.
Бедра под юбкой раскрылись навстречу. Он втиснулся ладонью, сжимая источник жара и разводя пальцы, чтобы ощутить вширь. Он слышал скрежет своих ногтей об искусственную кожу сиденья под ее тяжестью.
- Прикури мне, пожалуйста.
Он открыл глаза, извлек руку, прикурил две; одну поднес ей и почувствовал, как ее губы сжались вокруг фильтра. Затормозив у перекрестка все за тем же "фольксвагеном", она приподнялась с сигаретой во рту, задрала юбку и всунула большие пальцы под резинку белых трусов. Одним движением спустила их до бедер. Нагота сверкнула, как при фотовспышке. Голым задом шлепнулась обратно, вынула сигарету и выдула дым, который натолкнулся на лобовое стекло. Включился зеленый, и она поехала - со спущенными трусами. Свет приборной доски озарял растянутый коленями вырез перепонки, вогнутый с обеих зазубренных сторон - такой барочный.
Она стряхнула пепел на пол.
- Трогай! - Голос ее сел. - Как тогда, за танком...
Вместо этого он протянул руку к ее трусам. Провел по этой вогнутой кривой. Перепонка была двойной - как бы кармашек. Он ввел туда три пальца и потрогал их снаружи подушечкой большого. Сквозь тонкую ткань. Затягивался сигаретным дымом и трогал с обеих сторон оставленный влажный оттиск.
- Французские, - сообщила она насмешливо, и он ответил:
- Осязаю этот факт... Джойс, который "Улисс", был, говорят, фетишистом дамских трусов. Носил с собою кукольные и постоянно прогуливал их на пальцах по столикам парижских кафе.
- Подарить тебе эти? Будешь их прогуливать в Москве.
- По столикам Центрального Дома литераторов?
- Например.
- Вообще-то я не очень фетишист.
- Но очень, по-моему, садист.
Философично он произнес:
- Что есть садизм?
- Он еще спрашивает!..
Александр упрямо содержал в пальцах след поцелуя малых губ, разделенный пока лишь тканью.
С площади Кальвина она свернула на проспект Толбухина - советского маршала, который в феврале 1945 взял Будпешт большой кровью. Прожектора на горе Геллерт слева за рекой освещали мемориал Освобождения - женскую фигурку с пальмовой ветвью.
Иби въехала па мост Свободы.
Перед башнями первого устоя сбавила скорость.
- Эти птицы - видишь?
Ажурные башни, к которым восходили стальные синусоиды каркаса, завершались шарами, на которых, черные крылья разняв, сидели орлы. Готовые взлететь, орлы эти смотрели вдаль по Дунаю - каждый в свою сторону.
- Самоубийцы залезают к ним под самые крылья. Чтобы броситься в Дунай.
- Изысканно, - оценил Александр. - И мост имперский.
- Он и назывался Франца-Иосифа. Но мне больше нравится, который справа от тебя. Цепной. Со львами...
Он посмотрел.
- А мне что на моей окраине, - сказал он. - Железнодорожный. Знаешь? По которому уголь возят.
Въехав в Буду, она повернула по набережной направо.
У одного перекрестка рядом оказалась пара на мотоцикле. Пола неопределимого: оба в шлемах, оба в коже, оба в сапогах и скованные одной никелированной цепью, замок от которой железной мошонкой свисал у того, кто - он? она? оно? - стоял над седлом.
Вспыхнул зеленый свет.
Мотоцикл взревел - и узников любви как ветром сдуло. Он сжал до боли в кулаке ее трусы:
- О Господи! Завтра меня здесь не будет...
- Ты будешь.
- Где?
Она сняла правящую руку; сквозь черный шелк блузки она с гримасой боли сдавила левый свой сосок.
- Ici.
Церберы с лаем бросились к ограде, но тут же смолкли и завиляли хвостами.
То, что Иби назвала адом, оказалось на этот раз не голубиным чердаком, не крысиным подвалом, а местом, во всех смыслах, высокопоставленным. Дом, окруженный могучими цветущими каштанами, стоял на краю обрыва. Один из старинных особняков холма Рожадомб - по-русски, Роз. Ключи, сказала Иби, вынимая их из сумки, оставила лучшая подруга, насильно увезенная родителями на озеро Балатон.
На весь уик-энд.
Они вошли.
Иби включила свет и заперла изнутри входную дверь. Поблескивала белым лаком лестница с гранеными балясинами. Обитатель квартир с самой низкой в мире квартплатой, в таких частных хоромах Александр еще не бывал. Зеркальные двери в глубине отразили его растерянность, и сразу же он принял непринужденный вид. Свою сумку Иби бросила на оттоманку, а подаренного Петефи работы Кики он поставил (где и забыл, прости) под ветвистой головой убитого короля-оленя. За зеркалом дверей свет настольных ламп озарил уютные диваны с мягкими подушками. Обеззвучившись ковром, шаги Иби снова зазвучали на лакированном паркете. Деревянные панели слева она раздвинула, включила за ними свет - там, за панелями, была библиотека. Кожаные кресла. Стены книг. Завиток огромного стола, отделанного бронзой, был заставлен стопками книг, папок, рукописей. За ним был застекленный шкаф, в котором, сказала Иби, хозяин держит собственные книги.
- Кто он, кстати?
- Циник. Не книги интересны, а то, что спрятано за ними... - Иби обошла стол, приподнялась на цыпочки, нашарила на шкафу ключ, открыла и распахнула со скрипом дверцы.
- Иди! Всунь руку!..
Ряд фолиантов выглядел скучно. Глядя на усмешку Иби, Александр просунул над ними руку и нашарил глянцевые обложки каких-то журналов.
- Порно?
Она кивнула.
- С Запада привозит контрабандой. С международных конгрессов. Инструктивно, между прочим. Bondage... Знаешь, когда связывают? А особенно садизм в резине. Наш с подругой любимый жанр. Сейчас я найду свой противогаз, а ты пока изучи...
Она вышла.
Александр вытащил журнал с черной обложкой. Название было по-английски - и от него перехватило дух.
Хозяин дома привозил не только порнографию.
В руки незваному советскому гостю попал специальный выпуск американского иллюстрированного журнала.
Фоторепортаж из Венгрии осени Пятьдесят Шестого.
С журналом в руке он обошел чужой стол и провалился в кресло под свет торшера.
На первом развороте простые женщины в платках прощались с гробом. Убитый был накрыт тюлевой занавесью так, что просвечивала только рука, сведенная в кулак.
Александр услышал, как Иби вышла из гостиной, которую немедленно наполнил поставленный ею на проигрыватель Краснознаменный грозный сводный хор:
Вставай, страна огромная,
Вставай на смертный бой
С фашистской силой темною,
С проклятою ордой!
Он перевернул страницу. Стена здания административно-партийной архитектуры на площади Республики была свеже изрешечена пулями.
Штурм только что кончился победой восставших.
Пусть ярость благородная
Вскипает, как волна!
Идет война народная,
Священная война!
У стены стояли пленные.
Их было шестеро в возрасте от двадцати пяти до тридцати. Прически по моде того года - стриженые виски и длинные волосы назад. У кудрявого слева на погонах три полоски, у других погоны сорваны, только петлицы на воротниках мундиров - латунные винтовочки крест-накрест. Из центра этой группы прямо в объектив смотрел симпатичный блондин. Его короткопалая рука была наспех перевязана бинтом. Такой безнадежности во взгляде Александр никогда не видел. Он перевернул страницу.
Как два различных полюса,
Во всем враждебны мы:
За свет и мир мы боремся,
Они - за царство тьмы.
Солдаты еще стояли - зажмурившись от пуль и как бы отталкивая их руками. Свинец рвал им мундиры - это тоже было снято. Расстреливали их в упор - с метровой дистанции.
Следующий снимок был смазан - уже подкошенные и сронившие чубы, они еще держались на ногах. Они падали на кучи щебня и кирпичей у своего здания. Снимок был четкий, со стволами винтовки и ППШ слева, только белая подошва сапога расстрелянного была смазана: он еще падал. Один из группы уцелел, но только на мгновение. Приклад винтовки размозжил ему череп. На следующем снимке вниз головой свисало к земле тело офицера. Он был в одном галифе и сапогах. Его связали за ноги, вздернули на ветвь и обвязали конец каната вокруг узловатого ствола. Струйки крови ползли вниз по могучей грудной клетке. Женщина, с виду цивилизованная, сделав шаг вперед из толпы, плевала в черное месиво, которое было вместо лица у человека, забитого насмерть.
- Это полковник Папп...
Он вздрогнул. Под сводный Краснознаменный хор, то грозный, то задушевный, он не услышал, как она приблизилась.
- Полковник ГБ?
- Нет. Министерство обороны.
- За что же они его?
- По ошибке.
- А солдат?
- Тоже. Эти солдаты не пытали, не казнили. Просто голубые воротники. Ошибка! Эксцессы восстания, Александр. При этом из разбитых витрин Будапешта не воровали даже бриллианты. А ящики с деньгами в помощь семьям убитых стояли на улицах без охраны. Когда в Нью-Йорке случилась авария на электростанции - помнишь, что было?
Он не помнил.
Следующий снимок был снят сверху. По проспекту и через перекресток ползли наши танки с наглухо задраенными башнями - раз, два, три... десять, и конца было не видно. Из гостиной сводный хор пел задушевно знаменитую песню 1944 года - "Соловьев", музыка Соловьева-Седого, слова Фатьянова:
А завтра снова будет бой,
Уж так назначено судьбой.
Чтоб нам уйти, недолюбив,
От наших жен, от наших нив.
Но с каждым шагом в том бою
Нам ближе дом в родном краю...
Он перевернул страницу. Опять центр Будапешта. Рекламная тумба, обклеенная афишами. Под ней валялся обгоревший труп советского майора в танковом шлеме. Еще один наш - в каске, в ватнике и в сапогах. Лежал рядом с тротуаром, обнесенным старыми камнями бордюра. "Поребрика" - говаривал когда-то отчим Александра, не любивший иностранных шов. У поребрика он лежал, советский наш солдат, полуприкрытый листом жести, и проезжая часть вокруг него и его искореженной пушки была захламлена - гильзы снарядов, какие-то палки, тряпки, обрубки осенних ветвей и почему-то эмалированный тазик для купания младенцев - многократно простреленный. Из-под нашей советской каски смотрело вверх лицо - без выражения, потому что его обсыпали чем-то белым - гипсом? Скорее всего, мукой. Потому что на тротуаре, над ним и мимо него, отвернувшись, стояла за хлебом очередь будапештцев, человек сорок-пятьдесят - мужчины в плащах и шляпах, пожилые женщины в платках. На труп нашего солдата никто внимания не обращал. Кроме толстой тетки, прочно упакованной в плащ, платок, мужские брюки с отворотами по моде тех лет, и в прочные ботинки. Она указывала на белый лист жести, держа за руку девушку, взрослую и высокую, как Иби, одетую поразительно современно, как бы для джогинга, - и в позе оторопи перед трупом русского...
Моим.
Соловьи, соловьи, не тревожьте солдат,
Пусть солдаты немного поспят.
Соловьи, соловьи, не тревожьте ребят.
Пусть ребята немного поспят...
В ее присутствии смотреть все это было невозможно. Он закрыл журнал.
Он поднял голову.
Она улыбнулась. Рот был накрашен - резаная рана.
- Как я тебе нравлюсь?
Коротко стриженые волосы блестели и были зачесаны назад. Жемчужные сережки. Голые плечи. Черное платье и длинные перчатки в обтяжку.
Он поднялся.
- Мы идем в оперу, женщина-вамп?
Она откинула голову и выдула струйку сигаретного дыма.
- Нет, darling, на интимный ужин... - Она задержалась у стереосистемы. - Поставить на другую сторону?
- Ни в коем случае.
- Ты не любишь эти песни?
- Очень, - сказал он. - Так, что задушить тебя могу.
- Из-за этих фотографий? Но, Александр? Так ведь было между нами всегда. Вы всегда нас будете лишать свободы, мы всегда будем бороться за нее. Все это началось до нас и кончится не с нами. Поставить тебе "Марш Цесаревича Александра?"
- Не стоит.
- Очень красивый. Австрийский. Агрессивный?
- Агрессивностью я и без маршей переполнен.
Она засмеялась и не поставила ничего.
На пороге гостиной лакированными остриями вперед стояла пара вечерних туфель на высоких каблуках. Она развернула их, вставила ступни, сравнялась ростом с Александром, и, крутя задом, пошла дальше, по паркету.
Кухня была огромной.
Желтый кафель, темная мебель. Со стены пускала лучики коллекция холодного кухонного оружия - ножей, сечек и топориков. На краю массивного стола сиял серебряный поднос. На нем уже стояли два бокала. Рукой в длинной перчатке она отворила холодильник, который был переполнен, и оперлась кулаком о бедро.
- Что будем есть, Александр?
- Есть?
- Да. Есть.
- Я не очень голоден.
- А все же?
- Тогда друг друга.
Она обернулась, заинтересованная.
- А пить?
Он обнял ее за талию. Она выгнулась, раскрыла губы. Она имела привычку целоваться с открытыми глазами.
- Ты колючий, - сказала она, стирая с его губ помаду. - Это я люблю. Но поесть не мешает. От тебя пахнет ацетоном.
- Не бензином? - Он выставил подбородок и дохнул себе в ладонь. - Не пороховой гарью?
- Нет, ты не смущайся, мне нравится. Разве ты еще не понял, что я чудовищно извращена? Иди в гостиную, а я сейчас. Ты у Пала почти не пил налей себе чего-нибудь. "Кровавую Мэри" хочешь? Возьми томатный сок и эту замороженную "Московскую особую"...
- Я бы лучше принял душ. Если возможно.
- Возможно даже ванну.
- А где?
- Прислуга вам покажет.
Поднимаясь по лестнице, она придерживала разлетающийся подол. Чулки на ней были темные и старомодные. Со "стрелкой".
Ванная ослепила белизной. Цокая, она подошла к раковине, посмотрелась в зеркало. На затылке волосы у нее торчали острым гребнем. Она открыла шкаф, вынула чистое полотенце, бросила на отворот ванны и вдруг нагнулась следом. Одним движением взбросила черный подол и ухватилась за эмалированный край руками в перчатках.
На ней был только пояс и чулки.
Дымчатые чулки с темными, а потом совершенно черными краями, которые были натянуты подвязками. Мускулы ляжек и подколенок натягивали чулки, изгибая линии "стрелок", а с кафельного пола зеркально и выпукло отсвечивали каблуки туфель. Парчовые складки вечернего платья громоздились на пояснице и свисали. В этой позе ягодицы слегка разняли свою ложбинку с розовой звездочкой и тень под ней - заросшую и стриженую вкруг разбухшего бутона.
Прислонившись плечом к косяку, он не двигался. Перевел взгляд на складочки локтей, на морщины перчаток, на длинные капли сережек. Блестящий гребень волос на затылке повернулся, она взглянула одноглазо, и голос хриплым резонансом отдался из ванны:
- Чего ты ждешь? Давай! Бистро!
Она хотела по-гусарски, и он не стал снимать пиджак. Она хотела а ля Бунин в "Темных аллеях": повалил и как ножом зарезал. Было непросто вынуть этот нож. Бутон был сложен, влажен. Он вдавился и взял ее за бедра снизу. От толчка она ударилась коленями о край ванны и потеряла равновесие. Руки в перчатках соскользнули на эмалированное дно и растопырили черные пальцы. Он притянул ее обратно, она ударила в ответ. Он запрокинул голову и рот открыл, чтобы не вскрикнуть. Вся поножовщина длилась не более десяти секунд, после чего с него сдернули живые ножны (как изобрел Набоков, от им презираемого Бунина уйдя недалеко). Она выпрямилась. Занавес платья упал. Взглянула в зеркало, провела себя по бокам и выскользнула - на каблучках.
Он остался наедине со своим оружием. Головка, покрытая ее лаком, пульсировала, приводя в движение воздух. Или это в глазах рябит? Он пустил воду и осторожно разделся - вокруг эрекции. Вынул сигарету из кармана повешенного на дверь пиджака, выкурил ее, сидя на краю бешено бурлящей ванны.
В тишине опустился в горячую воду. Первая ванна за семнадцать дней чужбины была отнюдь не прокрустовым ложем. Не дотягиваясь ногами до края, он соскальзывал, как в детство, под воду, которая закрыла уши и сжималась на лице. Он закрыл глаза и ушел под поверхность. Лицом кверху. Перевернулся, прижался грудью ко дну и взял свой член в кольцо из пальцев что было уже отрочеством. Волосы плыли над головой и смещались всей массой, как водоросли. Преодолевая сопротивление воды, он отпускал наружу пузыри медленно, по одному. Потом их не осталось. Он кончил в воду. Перевернулся и всплыл, пробив поверхность. Сварившись, семя облепило от ресниц до мокроволосых ног. Обняв свои колени, он лежал в этих клейких погибших нитях и волокнах, как эмбрион, зачавший сам себя. Покачивался. Как бы себя баюкал - крупный такой плод, раздутый силой отнюдь не доброй, Иби...
Отмытый и одетый, он причесался перед зеркалом, которое затем открыл и тут же поймал, себя одобрив за реакцию, выпрыгнувшую клизму. Он поставил ее, черную, обратно.
Опасной бритвы за зеркалом не оказалось. Пачечка с одиноким матадором при шпаге и плаще (но без быка) была почата. Он вытянул лезвие, распечатал и положил в карман пиджака. Спасибо за совет, Пал Себастьен.
Внизу она завела пластинку.
Не марш, нечто французское...
Где-то очень далеко словно бы куры кудахтали, что слегка удивило.
Он открыл дверь напротив. Нашарил свет, щелкнул и в полумраке увидел себя в зеркале огромного гардероба, который стоял под скошенным потолком. Стены были оклеены афишами. Не очень старинными - тридцатые годы. На кружевном покрывале кровати вперекрест лежали два хлыста с петельками на концах, из плетеной черной кожи, старые, а рядом знакомая одежда, сброшенная в беспорядке - мини-юбка, черная шелковая блузка, белые трусы. Желто-лиловые рожки старинной люстры были затянуты темным батистом, будто в этой спальне кто-то недавно умер. Оставив дверь приоткрытой, он пересек комнату, повернул ключик и открыл зеркальную дверь гардероба. Внутри висели платья, тесно. Он сдвинул их вправо и поднялся в шкаф. Вслед за платьями он попытался сдвинуть и заднюю стенку, но ладони соскальзывали. Он спустился на пол и закрыл зеркало.
Выключил темный свет.
Перила лестницы были широкие и гладкие.
Он вошел в гостиную, где из колонок то хрипло, то срываясь на визг француженка уговаривала какого-то Джонни сделать ей больно, потому что:
J'aime l'amour qui fait BOUM!..?
Вместо лампы на столике в сложном шандале горели свечи, освещая поднос с шампанским в запотевшем ведерке со льдом, хрустальные бокалы, белое масло, белый хлеб, серую икру в открытой светло-синей банке на восемьсот граммов и блюдо под серебряным колпаком в форме огромной груди. Пламя свечей отражалось в черных туфлях и мерцало на чулках - сама же Иби утопала в тени на диване. На шее появилось ожерелье.
Он сел напротив в кресло.
- Открой шампанское, - сказала она. - Надеюсь, не замерзло. Долго тебя не было.
- Дрочил, - ответил он, развинчивая проволоку.
Не понимая, она подняла брови.
Он пояснил ей жестом, чем вызвал милую улыбку:
- Венгрия, - сказал Александр.
- Мадьярорсог, - перевела Иби.
- ...? - спросил Пал.
- Почему?
- Когда мы уезжали из Москвы, - приступил Александр, - шофер сказал: "Скорей бы война". Может она и будет. Но если нет, единственный реальный выход для нас это венгерский вариант. - Он закурил, слушая себя в переводе. Потом он добавил: - В этом смысле, ваше настоящее это - наше будущее.
Иби перевела, выслушала Пала и повернулась к нему.
- Тебя интересует наш "Новый экономический механизм"?
- Нет, - сказал Александр. - Меня интересует, что ждет меня. Лично меня. Как писателя.
- Ты публикуешься или пишешь в стол?
- В стол тоже, но и публикуюсь.
Услышав это, Пал присвистнул. И сказал что-то такое, отчего Иби смутилась:
- Я тебя предупреждала, что он настроен радикально...
- Что он сказал?
- Сказал, что тебе лучше сразу голову в петлю.
- А почему?
Пал открыл еще одну бутылку с красной бычьей головой на ярлыке, снял мизинцем с горлышка крошки и наполнил стаканы.
- Я хочу сигарету, - сказала Кики (в переводе Иби).
- Возьми, - ответил (в переводе) Пал. - Раньше в этой стране была нормальная цензура. При адмирале Хорти цензура была мягкая: последующая. При Салаши, фашистском режиме "Скрещенных стрел", цензура стала предварительной. При коммунистах она была сначала, как у вас сейчас. Ракоши давал прямые директивы: чего партия хочет, чего нет. При Кадаре все сложнее. Он не заставляет восхвалять - ни себя, ни систему. Так что официально цензуры нет.
Александр резюмировал:
- Дом творчества, а не тюрьма.
- Вот именно, дом творчества. На одного. Садишься за машинку и говоришь себе: ага, цензуры нет! И пишешь то, что думаешь. Редактор присылает обратно: "Журналу не подходит". Одному ты не подходишь, другому, самому либеральному третьему - тоже. Ни одному в этой стране. Тогда сам выбираешь, как продолжать. Как не печатают или как печатают.
- Что у вас можно?
- Можно все. Кроме того, чего нельзя.
- А нельзя?
- Нельзя ставить под вопрос нашу с вами дружбу. Ваше военное присутствие. Вашу систему, нашу тоже. Про секс нельзя - если как Буковски.
- А кто это?
- Вот этот, - показал Пал на снимок под стеклом - пропойца рядом с указателем "One way". - Что еще? Социография - такой популярный у нас жанр "условий существования". Можно, но в рамках приличий. Психография тоже. Когда пишешь о будапештском дне, о наркоманах, проститутках или, не знаю... изображаешь свою собственную агонию - это если и проходит, то с трудом. Хотя редактор формально независим, ему могут позвонить сверху, из отдела ЦК: "От публикации советуем воздержаться". И этот человек, даже если он либерально, даже оппозиционно настроенный, скорее всего, последует совету. Обе стороны при этом свои телефонные контакты не афишируют: цензуры нет... Официально.
- А что же есть?
- Сотрудничество сторон. Руководства с оппозицией. Обеим выгодно. Оппозиция зарабатывает деньги. Руководство - либеральную репутацию. Ничем при этом не рискует. Маяковских у нас нет. К штыку перо здесь никто не приравнивает. К лезвию приравнивают. Безопасной бритвы. Которой сами же себя пытают. Мазохисты, но тихие, спокойные и очень комильфо: вот наша литература. Ленин был за терпимость партии к писателю, ведь так? Ленин был прав. На терпимость жертва ответит самоцензурой. И стороны сольются в садомазохическом танго - к взаимному удовольствию. Ваши сталинисты этого еще не понимают. Разве что Андропов, национальный наш герой. Друг Кадара, крестный отец "кадаризма", спаситель Венгрии, Юрий Владимирович, кстати, и у писателей наших довольно популярен. Если он сменит того, кто сейчас, венгерской модели вам, может быть, действительно, не избежать. Приготовь веревку. Или запасись бритвенными лезвиями... Уф, - выдохнула Иби, закончив перевод, и потянулась за сигаретой, к которой Александр поднес огня, после чего сказал:
- Выходит так, что или Венгрия - или война... Дилемма! А интересно, Иби, какова его позиция?
Иби перевела ответ:
- Он вне игры.
- Outsider, - подтвердил Пал и произнес еще один монолог по-венгерски.
- Уедет он отсюда, - сказала Иби. - Когда кончится карантин секретности после армии. Что, по рождению, он как-никак американский гражданин и, в отличие от отца, здоров как бык. Что Будапешт для него слишком sophisticated?. Этот барочный социализм ему осточертел. Лучше небоскребы и вульгарный гиперреализм. Пусть бьют кастетом - не подушкой. Что все равно его удел как писателя - подпольные журнальчики, и двадцать долларов за рассказ, но там хоть будет интересно в смысле опыта. Кроме мазохистов, там и садисты есть. Живые люди. И вообще его позиция: "The worse, the better"?.
- А Кика поедет?
Пал пожал плечами.
- Спроси у нее.
Не дожидаясь вопроса, немая Кика заговорила по-английски, и довольно словоохотливо. Что лично она ребенка хочет. А где - индифферентно ей. Не хочет в Будапеште? К черту Будапешт. Согласен в Бронксе? Пусть Бронкс. Плевать. Она уверена, что свалки в Штатах будут интересней.
Пал вышел проводить их на галерею.
Они пожали друг другу руки, а Иби он, как принято между друзьями в Будапеште, расцеловал в обе щеки.
Дом был построен вокруг двора-колодца и сверху накрыт стеклянным сводом, который был разбит местами и зиял бессонной пештской ночью. Они вызвали лифт. Не доехав до них, кабина застряла. Они спустились по лестнице и мимо мусорных баков вышли на улицу. Железные шторы магазинчиков были опущены и замкнуты. Тускло мерцали камни мостовой.
Из машины она открыла ему дверцу. Прежде чем сесть, Александр положил на заднее сиденье портрет работы Кики, который, при полном безразличии автора, подарил ему андеграундный писатель.
На портрете, кстати, был не он.
Петефи.
* * *
Она включила зажигание:
- Куда, мой повелитель?
- А все равно.
- Поедешь со мной в ад?
- Avec plaisir?. Он будет на двоих?
- Не считая комодоров.
- А кто это?
- Церберы. - Она засмеялась. - Ты ведь в отель не должен возвращаться?
- Не должен никому и ничего. Свободный человек. По крайней мере, до крика петуха.
- Петух не закричит.
Он засмеялся.
Они выехали на проспект. Фонари, высоко выгибая люминесцентные лампы, освещали потоки машин по обе стороны от осевой. Вертикали рекламы, витрины, оживление.
Пятница вечер.
Ее ноги лежали под рулем разъединенно, голые до бедер. Он положил ей руку на колено. Нога дернулась и тормознула. Их тряхнуло. Она засмеялась.
"Фольксваген" перед ними был с австрийским номером.
Он снял руку.
- Положи обратно.
- Боюсь за твой "Трабант".
- А ты бойся.
Он положил обратно.
- Трогай.
Она смотрела прямо перед собой. Смена педалей и скорости то расслабляла, то напрягала мускулы бедра. Он ласкал ее кончиками пальцев чтобы не перевозбуждаться. С внутренней стороны кожа была нежной и теплой. Он закрыл глаза, следуя за повышением температуры, и на руку дохнуло испариной жара.
Бедра под юбкой раскрылись навстречу. Он втиснулся ладонью, сжимая источник жара и разводя пальцы, чтобы ощутить вширь. Он слышал скрежет своих ногтей об искусственную кожу сиденья под ее тяжестью.
- Прикури мне, пожалуйста.
Он открыл глаза, извлек руку, прикурил две; одну поднес ей и почувствовал, как ее губы сжались вокруг фильтра. Затормозив у перекрестка все за тем же "фольксвагеном", она приподнялась с сигаретой во рту, задрала юбку и всунула большие пальцы под резинку белых трусов. Одним движением спустила их до бедер. Нагота сверкнула, как при фотовспышке. Голым задом шлепнулась обратно, вынула сигарету и выдула дым, который натолкнулся на лобовое стекло. Включился зеленый, и она поехала - со спущенными трусами. Свет приборной доски озарял растянутый коленями вырез перепонки, вогнутый с обеих зазубренных сторон - такой барочный.
Она стряхнула пепел на пол.
- Трогай! - Голос ее сел. - Как тогда, за танком...
Вместо этого он протянул руку к ее трусам. Провел по этой вогнутой кривой. Перепонка была двойной - как бы кармашек. Он ввел туда три пальца и потрогал их снаружи подушечкой большого. Сквозь тонкую ткань. Затягивался сигаретным дымом и трогал с обеих сторон оставленный влажный оттиск.
- Французские, - сообщила она насмешливо, и он ответил:
- Осязаю этот факт... Джойс, который "Улисс", был, говорят, фетишистом дамских трусов. Носил с собою кукольные и постоянно прогуливал их на пальцах по столикам парижских кафе.
- Подарить тебе эти? Будешь их прогуливать в Москве.
- По столикам Центрального Дома литераторов?
- Например.
- Вообще-то я не очень фетишист.
- Но очень, по-моему, садист.
Философично он произнес:
- Что есть садизм?
- Он еще спрашивает!..
Александр упрямо содержал в пальцах след поцелуя малых губ, разделенный пока лишь тканью.
С площади Кальвина она свернула на проспект Толбухина - советского маршала, который в феврале 1945 взял Будпешт большой кровью. Прожектора на горе Геллерт слева за рекой освещали мемориал Освобождения - женскую фигурку с пальмовой ветвью.
Иби въехала па мост Свободы.
Перед башнями первого устоя сбавила скорость.
- Эти птицы - видишь?
Ажурные башни, к которым восходили стальные синусоиды каркаса, завершались шарами, на которых, черные крылья разняв, сидели орлы. Готовые взлететь, орлы эти смотрели вдаль по Дунаю - каждый в свою сторону.
- Самоубийцы залезают к ним под самые крылья. Чтобы броситься в Дунай.
- Изысканно, - оценил Александр. - И мост имперский.
- Он и назывался Франца-Иосифа. Но мне больше нравится, который справа от тебя. Цепной. Со львами...
Он посмотрел.
- А мне что на моей окраине, - сказал он. - Железнодорожный. Знаешь? По которому уголь возят.
Въехав в Буду, она повернула по набережной направо.
У одного перекрестка рядом оказалась пара на мотоцикле. Пола неопределимого: оба в шлемах, оба в коже, оба в сапогах и скованные одной никелированной цепью, замок от которой железной мошонкой свисал у того, кто - он? она? оно? - стоял над седлом.
Вспыхнул зеленый свет.
Мотоцикл взревел - и узников любви как ветром сдуло. Он сжал до боли в кулаке ее трусы:
- О Господи! Завтра меня здесь не будет...
- Ты будешь.
- Где?
Она сняла правящую руку; сквозь черный шелк блузки она с гримасой боли сдавила левый свой сосок.
- Ici.
Церберы с лаем бросились к ограде, но тут же смолкли и завиляли хвостами.
То, что Иби назвала адом, оказалось на этот раз не голубиным чердаком, не крысиным подвалом, а местом, во всех смыслах, высокопоставленным. Дом, окруженный могучими цветущими каштанами, стоял на краю обрыва. Один из старинных особняков холма Рожадомб - по-русски, Роз. Ключи, сказала Иби, вынимая их из сумки, оставила лучшая подруга, насильно увезенная родителями на озеро Балатон.
На весь уик-энд.
Они вошли.
Иби включила свет и заперла изнутри входную дверь. Поблескивала белым лаком лестница с гранеными балясинами. Обитатель квартир с самой низкой в мире квартплатой, в таких частных хоромах Александр еще не бывал. Зеркальные двери в глубине отразили его растерянность, и сразу же он принял непринужденный вид. Свою сумку Иби бросила на оттоманку, а подаренного Петефи работы Кики он поставил (где и забыл, прости) под ветвистой головой убитого короля-оленя. За зеркалом дверей свет настольных ламп озарил уютные диваны с мягкими подушками. Обеззвучившись ковром, шаги Иби снова зазвучали на лакированном паркете. Деревянные панели слева она раздвинула, включила за ними свет - там, за панелями, была библиотека. Кожаные кресла. Стены книг. Завиток огромного стола, отделанного бронзой, был заставлен стопками книг, папок, рукописей. За ним был застекленный шкаф, в котором, сказала Иби, хозяин держит собственные книги.
- Кто он, кстати?
- Циник. Не книги интересны, а то, что спрятано за ними... - Иби обошла стол, приподнялась на цыпочки, нашарила на шкафу ключ, открыла и распахнула со скрипом дверцы.
- Иди! Всунь руку!..
Ряд фолиантов выглядел скучно. Глядя на усмешку Иби, Александр просунул над ними руку и нашарил глянцевые обложки каких-то журналов.
- Порно?
Она кивнула.
- С Запада привозит контрабандой. С международных конгрессов. Инструктивно, между прочим. Bondage... Знаешь, когда связывают? А особенно садизм в резине. Наш с подругой любимый жанр. Сейчас я найду свой противогаз, а ты пока изучи...
Она вышла.
Александр вытащил журнал с черной обложкой. Название было по-английски - и от него перехватило дух.
Хозяин дома привозил не только порнографию.
В руки незваному советскому гостю попал специальный выпуск американского иллюстрированного журнала.
Фоторепортаж из Венгрии осени Пятьдесят Шестого.
С журналом в руке он обошел чужой стол и провалился в кресло под свет торшера.
На первом развороте простые женщины в платках прощались с гробом. Убитый был накрыт тюлевой занавесью так, что просвечивала только рука, сведенная в кулак.
Александр услышал, как Иби вышла из гостиной, которую немедленно наполнил поставленный ею на проигрыватель Краснознаменный грозный сводный хор:
Вставай, страна огромная,
Вставай на смертный бой
С фашистской силой темною,
С проклятою ордой!
Он перевернул страницу. Стена здания административно-партийной архитектуры на площади Республики была свеже изрешечена пулями.
Штурм только что кончился победой восставших.
Пусть ярость благородная
Вскипает, как волна!
Идет война народная,
Священная война!
У стены стояли пленные.
Их было шестеро в возрасте от двадцати пяти до тридцати. Прически по моде того года - стриженые виски и длинные волосы назад. У кудрявого слева на погонах три полоски, у других погоны сорваны, только петлицы на воротниках мундиров - латунные винтовочки крест-накрест. Из центра этой группы прямо в объектив смотрел симпатичный блондин. Его короткопалая рука была наспех перевязана бинтом. Такой безнадежности во взгляде Александр никогда не видел. Он перевернул страницу.
Как два различных полюса,
Во всем враждебны мы:
За свет и мир мы боремся,
Они - за царство тьмы.
Солдаты еще стояли - зажмурившись от пуль и как бы отталкивая их руками. Свинец рвал им мундиры - это тоже было снято. Расстреливали их в упор - с метровой дистанции.
Следующий снимок был смазан - уже подкошенные и сронившие чубы, они еще держались на ногах. Они падали на кучи щебня и кирпичей у своего здания. Снимок был четкий, со стволами винтовки и ППШ слева, только белая подошва сапога расстрелянного была смазана: он еще падал. Один из группы уцелел, но только на мгновение. Приклад винтовки размозжил ему череп. На следующем снимке вниз головой свисало к земле тело офицера. Он был в одном галифе и сапогах. Его связали за ноги, вздернули на ветвь и обвязали конец каната вокруг узловатого ствола. Струйки крови ползли вниз по могучей грудной клетке. Женщина, с виду цивилизованная, сделав шаг вперед из толпы, плевала в черное месиво, которое было вместо лица у человека, забитого насмерть.
- Это полковник Папп...
Он вздрогнул. Под сводный Краснознаменный хор, то грозный, то задушевный, он не услышал, как она приблизилась.
- Полковник ГБ?
- Нет. Министерство обороны.
- За что же они его?
- По ошибке.
- А солдат?
- Тоже. Эти солдаты не пытали, не казнили. Просто голубые воротники. Ошибка! Эксцессы восстания, Александр. При этом из разбитых витрин Будапешта не воровали даже бриллианты. А ящики с деньгами в помощь семьям убитых стояли на улицах без охраны. Когда в Нью-Йорке случилась авария на электростанции - помнишь, что было?
Он не помнил.
Следующий снимок был снят сверху. По проспекту и через перекресток ползли наши танки с наглухо задраенными башнями - раз, два, три... десять, и конца было не видно. Из гостиной сводный хор пел задушевно знаменитую песню 1944 года - "Соловьев", музыка Соловьева-Седого, слова Фатьянова:
А завтра снова будет бой,
Уж так назначено судьбой.
Чтоб нам уйти, недолюбив,
От наших жен, от наших нив.
Но с каждым шагом в том бою
Нам ближе дом в родном краю...
Он перевернул страницу. Опять центр Будапешта. Рекламная тумба, обклеенная афишами. Под ней валялся обгоревший труп советского майора в танковом шлеме. Еще один наш - в каске, в ватнике и в сапогах. Лежал рядом с тротуаром, обнесенным старыми камнями бордюра. "Поребрика" - говаривал когда-то отчим Александра, не любивший иностранных шов. У поребрика он лежал, советский наш солдат, полуприкрытый листом жести, и проезжая часть вокруг него и его искореженной пушки была захламлена - гильзы снарядов, какие-то палки, тряпки, обрубки осенних ветвей и почему-то эмалированный тазик для купания младенцев - многократно простреленный. Из-под нашей советской каски смотрело вверх лицо - без выражения, потому что его обсыпали чем-то белым - гипсом? Скорее всего, мукой. Потому что на тротуаре, над ним и мимо него, отвернувшись, стояла за хлебом очередь будапештцев, человек сорок-пятьдесят - мужчины в плащах и шляпах, пожилые женщины в платках. На труп нашего солдата никто внимания не обращал. Кроме толстой тетки, прочно упакованной в плащ, платок, мужские брюки с отворотами по моде тех лет, и в прочные ботинки. Она указывала на белый лист жести, держа за руку девушку, взрослую и высокую, как Иби, одетую поразительно современно, как бы для джогинга, - и в позе оторопи перед трупом русского...
Моим.
Соловьи, соловьи, не тревожьте солдат,
Пусть солдаты немного поспят.
Соловьи, соловьи, не тревожьте ребят.
Пусть ребята немного поспят...
В ее присутствии смотреть все это было невозможно. Он закрыл журнал.
Он поднял голову.
Она улыбнулась. Рот был накрашен - резаная рана.
- Как я тебе нравлюсь?
Коротко стриженые волосы блестели и были зачесаны назад. Жемчужные сережки. Голые плечи. Черное платье и длинные перчатки в обтяжку.
Он поднялся.
- Мы идем в оперу, женщина-вамп?
Она откинула голову и выдула струйку сигаретного дыма.
- Нет, darling, на интимный ужин... - Она задержалась у стереосистемы. - Поставить на другую сторону?
- Ни в коем случае.
- Ты не любишь эти песни?
- Очень, - сказал он. - Так, что задушить тебя могу.
- Из-за этих фотографий? Но, Александр? Так ведь было между нами всегда. Вы всегда нас будете лишать свободы, мы всегда будем бороться за нее. Все это началось до нас и кончится не с нами. Поставить тебе "Марш Цесаревича Александра?"
- Не стоит.
- Очень красивый. Австрийский. Агрессивный?
- Агрессивностью я и без маршей переполнен.
Она засмеялась и не поставила ничего.
На пороге гостиной лакированными остриями вперед стояла пара вечерних туфель на высоких каблуках. Она развернула их, вставила ступни, сравнялась ростом с Александром, и, крутя задом, пошла дальше, по паркету.
Кухня была огромной.
Желтый кафель, темная мебель. Со стены пускала лучики коллекция холодного кухонного оружия - ножей, сечек и топориков. На краю массивного стола сиял серебряный поднос. На нем уже стояли два бокала. Рукой в длинной перчатке она отворила холодильник, который был переполнен, и оперлась кулаком о бедро.
- Что будем есть, Александр?
- Есть?
- Да. Есть.
- Я не очень голоден.
- А все же?
- Тогда друг друга.
Она обернулась, заинтересованная.
- А пить?
Он обнял ее за талию. Она выгнулась, раскрыла губы. Она имела привычку целоваться с открытыми глазами.
- Ты колючий, - сказала она, стирая с его губ помаду. - Это я люблю. Но поесть не мешает. От тебя пахнет ацетоном.
- Не бензином? - Он выставил подбородок и дохнул себе в ладонь. - Не пороховой гарью?
- Нет, ты не смущайся, мне нравится. Разве ты еще не понял, что я чудовищно извращена? Иди в гостиную, а я сейчас. Ты у Пала почти не пил налей себе чего-нибудь. "Кровавую Мэри" хочешь? Возьми томатный сок и эту замороженную "Московскую особую"...
- Я бы лучше принял душ. Если возможно.
- Возможно даже ванну.
- А где?
- Прислуга вам покажет.
Поднимаясь по лестнице, она придерживала разлетающийся подол. Чулки на ней были темные и старомодные. Со "стрелкой".
Ванная ослепила белизной. Цокая, она подошла к раковине, посмотрелась в зеркало. На затылке волосы у нее торчали острым гребнем. Она открыла шкаф, вынула чистое полотенце, бросила на отворот ванны и вдруг нагнулась следом. Одним движением взбросила черный подол и ухватилась за эмалированный край руками в перчатках.
На ней был только пояс и чулки.
Дымчатые чулки с темными, а потом совершенно черными краями, которые были натянуты подвязками. Мускулы ляжек и подколенок натягивали чулки, изгибая линии "стрелок", а с кафельного пола зеркально и выпукло отсвечивали каблуки туфель. Парчовые складки вечернего платья громоздились на пояснице и свисали. В этой позе ягодицы слегка разняли свою ложбинку с розовой звездочкой и тень под ней - заросшую и стриженую вкруг разбухшего бутона.
Прислонившись плечом к косяку, он не двигался. Перевел взгляд на складочки локтей, на морщины перчаток, на длинные капли сережек. Блестящий гребень волос на затылке повернулся, она взглянула одноглазо, и голос хриплым резонансом отдался из ванны:
- Чего ты ждешь? Давай! Бистро!
Она хотела по-гусарски, и он не стал снимать пиджак. Она хотела а ля Бунин в "Темных аллеях": повалил и как ножом зарезал. Было непросто вынуть этот нож. Бутон был сложен, влажен. Он вдавился и взял ее за бедра снизу. От толчка она ударилась коленями о край ванны и потеряла равновесие. Руки в перчатках соскользнули на эмалированное дно и растопырили черные пальцы. Он притянул ее обратно, она ударила в ответ. Он запрокинул голову и рот открыл, чтобы не вскрикнуть. Вся поножовщина длилась не более десяти секунд, после чего с него сдернули живые ножны (как изобрел Набоков, от им презираемого Бунина уйдя недалеко). Она выпрямилась. Занавес платья упал. Взглянула в зеркало, провела себя по бокам и выскользнула - на каблучках.
Он остался наедине со своим оружием. Головка, покрытая ее лаком, пульсировала, приводя в движение воздух. Или это в глазах рябит? Он пустил воду и осторожно разделся - вокруг эрекции. Вынул сигарету из кармана повешенного на дверь пиджака, выкурил ее, сидя на краю бешено бурлящей ванны.
В тишине опустился в горячую воду. Первая ванна за семнадцать дней чужбины была отнюдь не прокрустовым ложем. Не дотягиваясь ногами до края, он соскальзывал, как в детство, под воду, которая закрыла уши и сжималась на лице. Он закрыл глаза и ушел под поверхность. Лицом кверху. Перевернулся, прижался грудью ко дну и взял свой член в кольцо из пальцев что было уже отрочеством. Волосы плыли над головой и смещались всей массой, как водоросли. Преодолевая сопротивление воды, он отпускал наружу пузыри медленно, по одному. Потом их не осталось. Он кончил в воду. Перевернулся и всплыл, пробив поверхность. Сварившись, семя облепило от ресниц до мокроволосых ног. Обняв свои колени, он лежал в этих клейких погибших нитях и волокнах, как эмбрион, зачавший сам себя. Покачивался. Как бы себя баюкал - крупный такой плод, раздутый силой отнюдь не доброй, Иби...
Отмытый и одетый, он причесался перед зеркалом, которое затем открыл и тут же поймал, себя одобрив за реакцию, выпрыгнувшую клизму. Он поставил ее, черную, обратно.
Опасной бритвы за зеркалом не оказалось. Пачечка с одиноким матадором при шпаге и плаще (но без быка) была почата. Он вытянул лезвие, распечатал и положил в карман пиджака. Спасибо за совет, Пал Себастьен.
Внизу она завела пластинку.
Не марш, нечто французское...
Где-то очень далеко словно бы куры кудахтали, что слегка удивило.
Он открыл дверь напротив. Нашарил свет, щелкнул и в полумраке увидел себя в зеркале огромного гардероба, который стоял под скошенным потолком. Стены были оклеены афишами. Не очень старинными - тридцатые годы. На кружевном покрывале кровати вперекрест лежали два хлыста с петельками на концах, из плетеной черной кожи, старые, а рядом знакомая одежда, сброшенная в беспорядке - мини-юбка, черная шелковая блузка, белые трусы. Желто-лиловые рожки старинной люстры были затянуты темным батистом, будто в этой спальне кто-то недавно умер. Оставив дверь приоткрытой, он пересек комнату, повернул ключик и открыл зеркальную дверь гардероба. Внутри висели платья, тесно. Он сдвинул их вправо и поднялся в шкаф. Вслед за платьями он попытался сдвинуть и заднюю стенку, но ладони соскальзывали. Он спустился на пол и закрыл зеркало.
Выключил темный свет.
Перила лестницы были широкие и гладкие.
Он вошел в гостиную, где из колонок то хрипло, то срываясь на визг француженка уговаривала какого-то Джонни сделать ей больно, потому что:
J'aime l'amour qui fait BOUM!..?
Вместо лампы на столике в сложном шандале горели свечи, освещая поднос с шампанским в запотевшем ведерке со льдом, хрустальные бокалы, белое масло, белый хлеб, серую икру в открытой светло-синей банке на восемьсот граммов и блюдо под серебряным колпаком в форме огромной груди. Пламя свечей отражалось в черных туфлях и мерцало на чулках - сама же Иби утопала в тени на диване. На шее появилось ожерелье.
Он сел напротив в кресло.
- Открой шампанское, - сказала она. - Надеюсь, не замерзло. Долго тебя не было.
- Дрочил, - ответил он, развинчивая проволоку.
Не понимая, она подняла брови.
Он пояснил ей жестом, чем вызвал милую улыбку: