, подталкивают Фельзена к актуальной теме «Европа и евреи»[80]. Не следует принимать за равнодушие печатное замалчивание Фельзеном данной проблемы, неизбежно приводящей даже самых ассимилированных евреев к больному вопросу о культурном самосознании и самоопределении. Существуют многочисленные косвенные свидетельства растущего внимания писателя к безвыходному положению европейского еврейства, тем более что многие до тех пор близкие Фельзену люди предпочитают отмахиваться от нацистского антисемитизма, усматривая в гитлеровском режиме надежду на анти-коммунистический реванш и считая, по выражению эмигрантского философа И. А. Ильина, что русский писатель может и не «смотреть на национал-социализм еврейскими глазами»[81]. Так, Нина Берберова, которую с Фельзеном связывали дружеские и профессиональные отношения[82], привселюдно возмущается отрицательным мнением писателя о нацизме, объясняя его исключительно этническим происхождением собеседника[83]. Другой близкий к Фельзену человек, Зинаида Гиппиус, тоже порицает нежелание Фельзена видеть положительные, по ее суждению, стороны нацизма, подобно Берберовой сводя взгляды убежденного демократа к его еврейскому происхождению[84]. Однако не представляет сомнения тот факт, что в контексте растущего интереса, а зачастую и открытой симпатии к нацизму во французских и эмигрантских интеллектуальных кругах второй половины 1930-х годов антитоталитарные политические воззрения Фельзена, закаленные двадцатью годами духовного и эстетического противостояния коммунизму, выходят в новое, культурно-этническое измерение, к которому он до сих пор оставался равнодушен. С ростом антисемитских настроений в Европе растет еврейское самоутверждение Фельзена, который теперь вызывает у одних коллег-эмигрантов восхищение умением «ответить, пусть символической, но всё же пощечиной, на каждый хамский тумак поднимающего уже свою рудиментарную голову древнего гада»[85], а у других – недоумение[86] или же раздражение[87]. Подобный рост еврейского самосознания писателя подсказал близко знавшим его людям, что окончательный арест и депортация Фельзена в лагерь смерти были обусловлены его категорическим нежеланием скрывать свое еврейство. Если бы Юрий Фельзен, чей внешний вид соответствовал идеальному типу «арийца», вводя в заблуждение неосведомленных современников, видевших в нем этнического немца[88], «вздумал скрыть от немцев свое еврейское происхождение, то это бы ему наверное удалось»[89].
* * *
   Комментируя интеллектуальное брожение в эмигрантской среде конца 1930-х годов, Георгий Адамович писал: «Сейчас – времена другие. Даже раскрывая книжку стихов, сейчас хочется спросить и узнать: ну, хорошо, тоска, любовь, мечты – а скажи, как ты относишься к тому, что делается в мире? Кто ты такой, на какой ты стороне? <.. > Внезапно сделалось ясно, что в ближайшем окружении каждого из нас могут найтись люди, с которыми надо “расстаться вечным расставанием”, потому что стихи и повести – это одно, а то, что за повестями и стихами, – совсем другое, и неизмеримо важнее»[90]. Намеченный в статье Адамовича процесс идеологического размежевания внутри эмигрантской культурной среды лишь ускорился со вступлением Франции в войну; а немецкая оккупация Парижа радикально изменила лицо русской эмиграции, в чьем «отвратительном приспособлении к немцам» Николай Бердяев видел измену пафосу достоинства и свободы, питавшему в течение двадцати лет культуру российских изгнанников[91]. Для убежденного демократа, каким был Фельзен, этот ускорившийся процесс духовного распада свободной русской культуры не мог не стать эстетической катастрофой, отразившейся в его работе над «романом с писателем». Судя по всему, Фельзен переживал падение Французской Республики как личную трагедию, усугубленную к тому же суждениями ряда коллег, перешедших на сторону немцев. Нина Берберова именно так объясняла свой энтузиазм при вступлении немцев в Париж – разочарованием «парламентаризмом, капитализмом и третьей республикой»[92]. В резко изменившемся интеллектуальном климате эмигрантской культурной среды, где многие теперь открыто разделяли мнение нацистов, что «демократия в Европе есть торжество хищного еврейства»[93], Фельзену пришлось разорвать отношения с некоторыми бывшими друзьями и коллегами. Комментируя пронемецкие симпатии Зинаиды Гиппиус и Дмитрия Мережковского, он сообщал Адамовичу, жившему в «свободной зоне»: «Я теперь не бываю у Мережковских. Там теперь бывают совсем другие люди»[94]. Однако он до конца остался верен дружбе с Гиппиус, навестив ее после смерти Мережковского[95].
   Нетрудно представить, в какое душевное состояние могла ввергнуть еврея, посвятившего себя русской литературе, атмосфера нацистского режима и предательство многих эмигрантов-соотечественников. Чтобы лучше понять положение Фельзена в оккупированном Париже, обратимся к свидетельству поэта-парижанина Довида Кнута, который не менее резко отреагировал на идеологический раскол эмиграции в отношении к гитлеровскому «новому порядку». Вскоре после окончания войны Кнут, прошедший через Сопротивление и потерявший в нем жену, сообщает: «Шесть лет не писал стихов <…> Мне представляется, что – ныне и тут – нельзя, вернее – невозможно, будучи евреем, не оглохнуть к музыке <…> С писательской братией почти не встречаюсь: слишком многие из них “отличились” в дни гитлеровских достижений»[96]. Не следует думать поэтому, что речь идет лишь о материальных лишениях, когда 26 марта 1942 года Фельзен пишет Александру Бахраху: «Только вот из-за тягот повседневного существования у меня пропало желание, или способность, писать. Однако я надеюсь, что всё это еще вернется с приходом лучших времен, в которые я твердо верю»[97].
   До последнего времени обстоятельства ареста и гибели Юрия Фельзена оставались невыясненными. Василий Яновский, не живший в оккупированной немцами зоне и знавший о судьбе Фельзена лишь понаслышке, голословно утверждал в мемуарах, что писатель погиб из-за финансовых махинаций своего зятя, бежавшего в Швейцарию с сестрой Фельзена, которого они якобы попросили остаться в Париже для сбора и вывоза за границу причитавшихся им деловых долгов[98]. В свете новых сведений версию Яновского следует признать несостоятельной. В архиве Александра Бахраха, жившего у Буниных в «свободной зоне» на юге Франции, сохранились письма близких друзей Фельзена – критика и искусствоведа Владимира Вейдле и его жены Людмилы, остававшихся в оккупированном Париже. В одном из этих посланий Людмила Вейдле эзоповым языком описывает их попытку спасти Фельзена от ареста. Рискуя жизнью, чета Вейдле укрыла писателя в женской клинике под Парижем, а затем содействовала его переезду в Лион, в «свободную зону», поближе к швейцарской границе[99]. Дальнейшие события можно лишь частично восстановить по разрозненным источникам. Главный из них – письмо, которое Людмила Вейдле, возмущенная досужими домыслами Яновского, отправила мемуаристу[100]:
   Фельзен никаких капиталов за границу не увозил – голословное утверждение <…> Еще несколько подробностей о трагической жизни и гибели Ник<олая> Берн<гардовича>, к которому Вы относились с симпатией и если посчитали нужным включать в Воспоминания о его жизни во время оккупации и конце его жизни, то не <следовало> писать неправдоподобную выдумку о капиталах. Фельзен был арестован в Париже франц<узской> полицией и сидел в тюрьме Cherche-Midi. Когда был освобожден, то с помощью доктора Поповскова его удалось запрятать в женскую частную клинику под Парижем, а затем перевести в другую клинику в Passy. В Лионе Н<иколай> Б<ернгардович> был арестован франц<узами> и длительное время был в тюрьме. Благодаря литерат<урным> связям моего мужа, и с большой помощью F<ransois> Mauriac’a[101], Фельзен был освобожден <и> скрывался в какой-то резистантской семье. Каким образом он вошел в контакт с группой людей для переправки в Швейцарию, я не знаю[102]. На самой границе, в Annecy он был арестован немцами и возвращен в Париж – и прямо в лагерь Drancy[103], откуда очень скоро <был> отправлен в Германию. Из лагеря ему удалось, тайно, переслать мне две записки, сообщая о скорой отправке и прося послать ему две посылки – с едой и теплыми вещами. Первую посылку он, очевидно, получил, вторую мне вернули. Н<иколай> Б<ернгардович> не хотел никуда уезжать и оставлять на гибель старую глухую мать, кот<орая> ничего уже не понимала. Его брат Жорж попал на улице в облаву и пропал без вести[104], – его жена покончила собой. Перед отъездом из клиники Passy я дала слово Н<иколаю> Б<ернгардовичу> постараться всё что возможно сделать для его матери. Чудом удалось, и всю войну она не знала о гибели двух сыновей. Не без грусти читала Ваши воспоминания.
   Юрий Фельзен был отправлен в Освенцим с железнодорожным конвоем № 47, вывезшим из Парижа 11 февраля 1943 года 998 евреев, не являвшихся гражданами Франции (из них 109 эмигрантов из России), и прибывшим в лагерь смерти 13 февраля. 143 мужчины были отобраны для работ (лагерные номера 102139-102280), остальные пассажиры были в тот же день отправлены в газовые камеры[105]. Имени Николая Фрейденштейна нет в списках отобранных для работ, которые хранятся в архиве лагеря Освенцим. «Рижская Беатриче», как Адамович назвал одну из основных прототипов героини фельзеновского «романа с писателем», разделила трагическую участь своего поклонника и большинства латвийских евреев во время немецкой оккупации[106].
   Сегодня имя русского писателя Николая Фрейденштейна, считавшегося в свое время «едва ли не самым интересным из всех молодых прозаиков, появившихся в эмиграции»[107], легче найти среди тысяч имен депортированных евреев, выгравированных по-французски на мемориальной стене парижского Музея и Центра Современной Еврейской Документации, чем в русскоязычной печати. Ни одно из его художественных произведений целиком после войны не переиздавалось. Возвращение литературного наследия Юрия Фельзена российскому читателю после более чем полувекового забвения приобретает, таким образом, особенное значение: с ним, как с охранной грамотой, русской литературе и культуре возвращается не только писательское имя, но и человек, память о котором не удалось стереть.
* * *
   Настоящее издание является первой попыткой познакомить российского читателя с творчеством и критической мыслью Юрия Фельзена в полном объеме. Наше желание представить художественное, критическое и публицистическое наследие писателя во всем его разнообразии столкнулось с известными трудностями, поскольку исчерпывающей библиографии работ Фельзена до сих пор не существует[108], а архив писателя не сохранился. В результате нам пришлось опираться на зачастую противоречивые библиографические данные и восстанавливать многие тексты по плохо сохранившимся эмигрантским изданиям[109], не имея возможности сверить их с рукописями. Таким образом, настоящее издание не может считаться библиографически и текстуально исчерпывающим.
   В нашем издании романы, повести и рассказы Фельзена, входящие в «роман с писателем», расположены в хронологическом порядке их появления в эмигрантской печати, поскольку на сегодняшний день мы не располагаем данными о том, какое именно место каждый из них должен был занять в окончательном текстуальном варианте неопрустианского проекта Фельзена.
   Далее следуют рассказы разных лет, непосредственно не связанные с этим проектом, но тематически с ним перекликающиеся и, в некоторых случаях, послужившие испытательным полигоном для отдельных элементов будущего романа.
   Настоящее издание также включает критические и публицистические работы писателя, привносящие много новых и ценных сведений не только к пониманию эстетических взглядов самого Фельзена, но и к истории литературной и культурной жизни русского зарубежья. Сюда относятся его статьи и доклады на литературные и общекультурные темы; рецензии на книги русских – советских и эмигрантских – и западноевропейских писателей; очерки и фельетоны из эмигрантского быта; ответы на газетные и журнальные анкеты; а также краткая автобиография.
   Если представленными здесь романами, повестями и рассказами исчерпывается художественное наследие Фельзена, опубликованное в межвоенный период (напомним, что все неопубликованные рукописи утрачены вместе с архивом писателя), настоящее издание далеко не полно представляет корпус его критики и публицистики, информация о которых до сих пор не систематизирована, а многие тексты разбросаны по малоизвестным, труднодоступным или же вовсе утерянным периодическим изданиям русского зарубежья. В подборе материала мы стремились по возможности отразить особенности критической мысли Фельзена и разносторонность его культурных интересов. Важным фактором в нашем выборе критических и публицистических текстов послужила и их тематическая связь с художественным наследием писателя, на которое публикуемые статьи, рецензии и анкеты проливают дополнительный свет, развивая и уточняя многие аспекты философии, этики и эстетики литературного творчества Фельзена.
   Все тексты воспроизводятся по первым книжным, газетным и журнальным публикациям, в соответствии с современной орфографией и при сохранении особенностей авторского написания и пунктуации.
   Леонид Ливак
   University of Toronto
   Юрий Фельзен (сидит первый слева) на групповой фотографии сотрудников рижской газеты «Сегодня» (1931).
   Регистрационная карточка Юрия Фельзена в концлагере Дранси. Archives Nationales, Paris, France. Fichier Drancy. № 32137. Freudenstein, Nicolas.
   Документация железнодорожного конвоя № 47, которым Юрий Фельзен (№ 170 Freudenstein, Nicolas) был отправлен из Дранси в Освенцим. Archives du Centre de documentation juive contemporaine, Paris, France. Liste originale du convoi de deportation no. 47 du 11.02.1943.
   Имя Юрия Фельзена (Nicolas Freudenstein 1894) на мемориальной стене в честь евреев, депортированных из Франции в лагеря смерти. Memorial de la Shoah, Musee et Centre de documentation juive contemporaine, Paris, France.

«Роман с писателем»

Обман

Часть первая

   7 декабря 192…
 
   У МЕНЯ всё внешнее – встречи, знакомые, распределение времени – сухое и скучное, и этим безнадежно усыпляется немногое еще живое, последние слабые мои порывания: мне не подняться даже до грустной о себе ясности, до раскаяния, хотя бы и бездейственного, до простой и бодрой человеческой теплоты. Только назойливее, чем прежде, постыднее ощущаю, что равен другим, что со всеми одинаково проглатываю пустые дни, по-мелкому мучаюсь и, как все другие, справедливо должен исчезнуть. В годы любовной доброты и непрестанной ревности, жадной, быстрой, но отходчивой и легко прощающей, я был как-то душевно шире, беспечно отворачивался от темных и страшных («со всеми другими») сопоставлений, от глупой неизбежности конца, и считал высокую свою напряженность единственной. Теперь же, когда всё это лишь изредка ко мне возвращается, по-новому вялое, неболезненное и бедное, а после этого грузный и сонный покой, я поддаюсь ошибке, часто людям свойственной – что настоящее не переменится – и вот делаю выводы: мое любовное возвышение навсегда кончилось, и кончилось всё личное, и в такие отражающие прежнее минуты надо только стараться что-то уловить, обнаружить, передать – ведь остатки тех чувств, того возвышения сохранились, беспокойная прежняя торопливость не мешает, и, быть может, в настойчивом припоминании, добросовестно восстанавливающем достигнутое когда-то и ныне забываемое – весь смысл, вся странная цель одиноких и ненужных этих лет. Но едва появится – от умиляющего сходства, от улыбки, от внимания к моим словам – кусочек надежды блаженной и бессмысленной, как я сразу меняюсь, не вижу теперешней скучной колеи, не помню, что кончилось у меня всё личное, и только упрямая моя подозрительность – следствие опыта, неудач и вечного ко всему приценивания – неожиданно и вовремя трезвит: а вдруг опять безнадежность или подделка. Зато после трезвости у меня то позднее, гневное, бесполезно-бунтующее сожаление, от которого иногда (как будто беспричинно) плачут женщины – что была возможность чего-то редкого, опасного и предназначенного и что она бесповоротно утеряна.