А у нас и старый учитель был – Алексей Степанович.
   Вот новая учительница стала со старым дружить. Ходят вместе по деревне, со всеми здороваются.
   Дружили так с неделю, а потом рассорились. Все ученики к Алексей Степанычу бегут, а Марья Семеновна стоит в сторонке.
   К ней никто и не бежит – обидно.
   Алексей Степанович говорит:
   – Бегите-ко до Марьи Семеновны.
   А ученики не бегут, жмутся к старому учителю. И, действительно, серьезно так жмутся, прямо к бокам его прижимаются.
   – Мы ее пугаемся, – братья Моховы говорят. – Она бруснику моет.
   Марья Семеновна говорит:
   – Ягоды надо мыть, чтоб заразу смыть.
   От этих слов ученики еще сильней к Алексей Степанычу жмутся.
   Алексей Степанович говорит:
   – Что поделаешь, Марья Семеновна, придется мне ребят дальше учить, а вы заводите себе нулевой класс.
   – Как это так?
   – А так. Нюра у нас в первом классе, Федюша во втором, братья Моховы в третьем, а в четвертом, как известно, никого нет. Но зато в нулевом классе ученики будут.
   – И много? – обрадовалась Марья Семеновна.
   – Много не много, но один – вон он, на дороге в луже стоит.
   А прямо посреди деревни, на дороге и вправду стоял в луже один человек. Это был Ванечка Калачев. Он месил глину резиновыми сапогами, воду запруживал. Ему не хотелось, чтоб вся вода из лужи вытекла.
   – Да он же совсем маленький, – Марья Семеновна говорит, – он же еще глину месит.
   – Ну и пускай месит, – Алексей Степанович отвечает. – А вы каких же учеников в нулевой класс желаете? Трактористов, что ли? Они ведь тоже глину месят.
   Тут Марья Семеновна подходит к Ванечке и говорит:
   – Приходи, Ваня, в школу, в нулевой класс.
   – Сегодня некогда, – Ванечка говорит, – запруду надо делать.
   – Завтра приходи, утром пораньше.
   – Вот не знаю, – Ваня говорит, – как бы утром запруду не прорвало.
   – Да не прорвет, – Алексей Степанович говорит и своим сапогом запруду подправляет. – А ты поучись немного в нулевом классе, а уж на другой год я тебя в первый класс приму. Марья Семеновна буквы тебе покажет.
   – Какие буквы? Прописные или печатные?
   – Печатные.
   – Ну, это хорошо. Я люблю печатные, потому что они понятные.
   На другой день Марья Семеновна пришла в школу пораньше, разложила на столе печатные буквы, карандаши, бумагу. Ждала, ждала, а Ванечки нет. Тут она почувствовала, что запруду все-таки прорвало, и пошла на дорогу. Ванечка стоял в луже и сапогом запруду делал.
   – Телега проехала, – объяснил он. – Приходится починять.
   – Ладно, – сказала Марья Семеновна, – давай вместе запруду делать, а заодно и буквы учить.
   И тут она своим сапогом нарисовала на глине букву «А» и говорит:
   – Это, Ваня, буква «А». Рисуй теперь такую же.
   Ване понравилось сапогом рисовать. Он вывел носочком букву «А» и прочитал:
   – А.
   Марья Семеновна засмеялась и говорит:
   – Повторение – мать учения. Рисуй вторую букву «А».
   И Ваня стал рисовать букву за буквой и до того зарисовался, что запруду снова прорвало.
   – Я букву «А» рисовать больше не буду, – сказал Ваня, – потому что плотину прорывает.
   – Давай тогда другую букву, – Марья Семеновна говорит. – Вот буква «Б».
   И она стала рисовать букву «Б».
   А тут председатель колхоза на газике выехал. Он погудел газиком, Марья Семеновна с Ваней расступились, и председатель не только запруду прорвал своими колесами, но и все буквы стер с глины. Не знал он, конечно, что здесь происходит занятие нулевого класса.
   Вода хлынула из лужи, потекла по дороге, все вниз и вниз в другую лужу, а потом в овраг, из оврага в ручей, из ручья в речку, а уж из речки в далекое море.
   – Эту неудачу трудно ликвидировать, – сказала Марья Семеновна, – но можно. У нас остался последний шанс – буква «В». Смотри, как она рисуется.
   И Марья Семеновна стала собирать разбросанную глину, укладывать ее барьерчиком. И не только сапогами, но даже и руками сложила все-таки на дороге букву «В». Красивая получилась буква, вроде крепости. Но, к сожалению, через сложенную ею букву хлестала и хлестала вода. Сильные дожди прошли у нас в сентябре.
   – Я, Марья Семеновна, вот что теперь скажу, – заметил Ваня, – к вашей букве «В» надо бы добавить что-нибудь покрепче. И повыше. Предлагаю букву «Г», которую давно знаю.
   Марья Семеновна обрадовалась, что Ваня такой образованный, и они вместе слепили не очень даже кривую букву «Г». Вы не поверите, но эти две буквы «В» и «Г» воду из лужи вполне задержали.
   На другое утро мы снова увидели на дороге Ванечку и Марью Семеновну.
   – Жэ! Зэ! – кричали они и месили сапогами глину. – Ка! Эль! И краткое!
   Новая и невиданная книга лежала у них под ногами, и все наши жители осторожно обходили ее, стороной объезжали на телеге, чтоб не помешать занятиям нулевого класса. Даже председатель проехал на своем «газике» так аккуратно, что не задел ни одной буквы.
   Теплые дни скоро кончились. Задул северный ветер, лужи на дорогах замерзли.
   Однажды под вечер я заметил Ванечку и Марью Семеновну. Они сидели на бревнышке на берегу реки и громко считали:
   – Пять, шесть, семь, восемь…
   Кажется, они считали улетающих на юг журавлей.
   А журавли и вправду улетали, и темнело небо, накрывающее нулевой класс, в котором все мы, друзья, наверно, еще учимся.

У Кривой сосны

   Высокая и узловатая, покрытая медной чешуей, много лет стояла над торфяными болотами Кривая сосна. Осенью ли, весной – в любое время года казались болота мрачными, унылыми, только Кривая сосна радовала глаз.
   С севера была она строга, суховата. Она подставляла северу голый ствол и не прикрывалась ветками от ветров.
   С востока ясно было, что сосна действительно кривая. Красный ствол туго загнулся вправо. За ним метнулись ветки, но тут же поворотили назад, напряглись и с трудом, цепляясь за облака, выправили ствол, вернули его на прежнюю дорогу.
   С юга не было видно кривизны. Широкая хвойная шапка нависла над болотом. Вырос будто бы на торфу великий и темный гриб.
   А с запада кривизна казалась горбом, уродством. С запада походила сосна на гигантский коловорот, нацеленный в небо.
   В сухой год в июле над сосною прошла гроза. Торфяная туча навалилась на болота пухлым ржаным животом. Она ревела и тряслась, как студень. От ударов грома осыпалась голубика.
   Прямая молния угодила в сосну, спиралью обошла ствол, пропахала кору до древесины и нырнула в торф. От этой молнии за год высохла сосна, но долго еще стояла над болотами, сухая, посеребренная. Осенний ветер – листобой ухватил ее за макушку, поднажал в горб да и вывернул с корнем. Рыхлый торф не удержал корней.
   Года через два после того я охотился на торфу.
   Была ранняя весна, и утка летела плохо. В болотах млел еще желтый кислый лед, но на берегах уже появилась из-под снега прошлогодняя трава и груды торфа.
   Частым осинником вышел я на поляну, где лежала Кривая сосна. За зиму на нее намело снегу. Корень-выворотень весь зарос им и стоял торчком среди осинника, как белый горбатый бык. В осиннике снег таял медленней, чем на открытом месте, – всюду видны были светлые пятна, а на них зимние заячьи следы.
   Вспрыгнув на ствол, я заглянул по ту сторону поваленного дерева. Здесь снега было еще больше – целый сугроб, и на снегу, притаившись, лежал большой серый зверь.
   Рысь!
   В глазах поплыли красные пятна, я стал сдергивать с плеча ружье, но зверь не шевелился. Постояв с минутку, я осторожно слез на землю, шагнул вперед.
   Вытянув длинные голенастые ноги, запрокинув голову, на снегу передо мной лежал лосенок. Он был серый, как нелинявший заяц, – темная спина цвета осиновых сережек, а на животе мех светлый, облачный. Глаза его были закрыты. Рядом лежало несколько обглоданных осиновых веток.
   Я подошел и не знаю зачем дотронулся до него сапогом. Нога ударилась, как об пень, – он давно уже окоченел. На боку заметно было белесое розовое пятно – след огнестрельной раны.
   Дело было ясное. Кто-то стрелял в лосенка и ранил его. Стрелял браконьер, дурак. Он знал: лосей бить запрещено. Выстрелив, он напугался того, что сделал, убежал домой.
   Измученный болью в боку, лосенок не один еще день бродил по лесу и пришел сюда, в осинник у Кривой сосны. Здесь он прилег на снег и лежал, защищенный корнем-выворотнем от ветра.
   Закурив, я закинул за спину ружье и хотел осмотреть его рану, но замер на месте.
   В десяти шагах, в ольховых кустах, приподняв лишь голову от земли, лежала лосиха. Она лежала неподвижно и тяжело, внимательно глядела на меня.
   В деревне Стрюково охотников мало. Мужчинам хватает колхозной работы, и в лес бегают двое-трое. Настоящий охотник тут один – государственный лесник Булыга.
   Я нашел его около дома, в саду. Поднявшись на лестницу-стремянку, он обрезал яблоню кривым ножом.
   – Слышь, – крикнул я, – лосенка нашел! Мертвого.
   – Где?
   – У Кривой сосны.
   Булыга слез на землю, достал сигарету «Памир», присел на корточки, привалясь спиной к стволу яблони. Он закурил и сразу окутался дымом. Его морщинистое лицо и вся большая голова походили сейчас на хмурую деревенскую баньку, которую топят по-черному: изо всех щелей валит дым.
   – На боку рана, – объяснил я. – Кто-то стрелял. А мать лежит рядом, ждет, что он встанет.
   – Лоси у меня на учете, – сказал Булыга. – Надо глядеть – акт составлять. Пошли – покажешь.
   Весь день стояла пасмурная погода, но часам к пяти похолодало, облака частью ушли с неба, стало очень светло. Поля и перелески просматривались насквозь, и чуть ли не за километр заметна была пара тетеревов, сидящих на березке.
   Я шел следом за Булыгой туда, к Кривой сосне, и думал: «Кто же это мог стрельнуть в лосенка? Зачем?»
   Неподалеку уже от сосны, в осиннике, Булыга остановился.
   – Слушай, – сказал вдруг он, – если это ты его стукнул, честно скажи.
   Глянув мимо меня, он отвернулся.
   Все так же вытянувшись и закинув голову, лежал на снегу лосенок. Лосиха рядом, в ольховом кусту. Она, наверно, не вставала с тех пор, как я ушел. Хрипло крича, над поваленной сосной летали две сороки.
   Булыга оглядел следы на снегу и на торфе, потом подошел к лосенку и наклонился над ним. Тут же послышался тревожный треск.
   С трудом, неуклюже лосиха поднялась на ноги. Она казалась огромной на тонких, сухих ногах, и особо велика была ее голова с насупленной губой. Ноги у нее дрожали.
   – Экое буйло, – сказал Булыга, отходя на всякий случай в сторону. – Сгас твой парень, сгас…
   Вздернув губу, лосиха прикусила осиновую веточку, сгрызла с нее кору.
   – А я думал, это ты его ударил. Теперь вижу: не ты. А если не ты, тогда Шурка Сараев. Только он в лес ходил, искал, говорит, косачиные тока.
   Лосиха поглодала осиновой коры, потом переломила зубами ветку и подошла к лосенку. Постояла, наклонилась, положила ветку на снег.
   Следующим утром налетели на деревню Стрюково скворцы. Они свистели на всех заборах, на вербах, на сараях. Дороги и оттаявшие огороды были усыпаны скворцами, будто подсолнечными семечками.
   А за огородами, над полем, подымаясь высоко в небо, непрерывно пели жаворонки. Теплое сдобное облако, плывущее над землей, было утыкано жаворонками, как изюмом.
   Утром я пил у Булыги чай, и за чаем мы помалкивали, ожидая Шурку Сараева. Мы фыркали, отдувались, кривились от кислой клюквы!
   – Эй, хозяин! – заорал с улицы Шурка Сараев. – Дома, что ли?
   Прогремев дверью, Шурка вошел в дом, прислонил к стене ружье, а сам присел на порог.
   – Иди в комнату.
   – Дак сапоги грязные.
   – Скинь.
   В белых вязаных носках Шурка прошел в комнату, сел на диван, купленный для гостей, заслонил спиной вышитого на покрывале голубого петуха.
   – Рассказывай, Шурка, как дело было, – сказал Булыга.
   Голос его звучал спокойно, но в нем слышалась будущая гроза, и Шурка забеспокоился:
   – Како?
   – Тако! – передразнил Булыга, торопливо отхлебывая чай. – Ну-ка, подай ружье!
   – Како? – снова не понял Шурка.
   – Твое! – рявкнул Булыга и закашлялся, подавился клюквой. – Подай сей момент!
   Шурка вскочил с дивана и за дуло выволок ружье из прихожей. Оно зацепилось за порог и не протаскивалось в комнату, упиралось.
   – Ты не ори, – сказал Шурка, подавая ружье и не понимая еще, в чем дело. – Разберись вначале, потом ори.
   – Мы уж во всем разобрались, – угрожающе сказал Булыга. – Все замерили. Знаем, чье это дело.
   Шурка напряженно присел на диван, голубой петух выглядывал из-за его плеча.
   Булыга переломил ружье и понюхал ствол, а затем стал вроде бы исследовать ружье Шуркино изнутри.
   – Так точно и выходит, – сказал он и сунул мне под нос переломленное ружье. – Видишь?
   Поглядев на ржавый, несмазанный замок, я буркнул:
   – Вижу.
   – Вот и я вижу, – сказал Булыга и резко встал из-за стола. – Ружье, Шурка, придется у тебя отобрать.
   Отворив шкаф-гардероб, он сунул в него Шуркину тулку.
   – Ты погоди, погоди, – сказал Шурка, вскакивая с дивана и хватая Булыгу за локоть. – Не балуй! Ты ружья не покупал!
   – Сядь! – сказал Булыга, отворачиваясь от шкафа. – Сядь, отвечай на вопросы. Ты когда был в лесу?
   – В ту субботу.
   – Стрелял?
   Шурка кивнул:
   – Утицу.
   – Врешь! Утка еще не летела. Кого стрелял? Говори!
   – Кого надо! – заорал Шурка. – Чего ты пристал, булыжник!
   – Ну, ладно, – сказал Булыга, внезапно успокаиваясь. – Суд разберется.
   Слова эти Шурку ошеломили, он окостенел, тупо разглядывая блюдо с клюквой.
   За окном свистнул скворец, солнечный заяц пробился через ящик с рассадой, стоящий на подоконнике, забегал по дивану, по голубому петуху.
   – Я ведь ничего такого не сделал, – тоскливо сказал Шурка. – И стрельнул-то разок – пугнуть хотел.
   У Шурки Сараева карие глаза. Он умеет играть на гармони.
   Каждый вечер приходит Шурка в клуб, садится посреди залы на табурет, и пошло-поехало: пум-ба-па, пум-ба-па…
   Льется из гармони музыка, а Шурка потряхивает в такт головой и сильно давит левой рукой на басы.
   За музыку Шурку в деревне уважают. Не всякий сыграет на гармони, да еще чтоб левая рука поспевала за правой, а правая не ревела белугой, ласково нажимала на кнопочки.
   Потерянный сидит сейчас Шурка на Булыгином диване – голубой петух нацелился ему в висок.
   – Ну, это… – говорит Шурка. – Ну, так уж получилось. Ну, шел я, а тут лосиха. Выскочила из куста – и на меня. Хотела, наверно, затоптать. Ну, я и пугнул, чтоб отстала.
   – А как же в лосенка попал? – спросил я.
   – Так я ж мимо стрелял! – обрадовался почему-то Шурка. – По кустам, а там лосенок стоял.
   – Ты что ж, его разве не видел?
   – Не видел, не видел, где там увидеть – кусты, елочки…
   Шурка крутился на диване, глядел то на меня, то на Булыгу: верим или нет?
   – Ступай на двор, – сказал Булыга. – Возьми лопату.
   – Зачем?
   Булыга не ответил, и Шурка решил, видно, не спорить; встал, прошел в своих белых носках по половикам, кряхтя, надел у порога сапоги и тихонько хлопнул дверью.
   – Пошли и мы, – сказал Булыга. – Надо лосенка прибрать, а то ведь она не отойдет от него. Сгаснет.
   Во дворе Булыга срезал бельевую веревку, навязанную на березы, и мы пошли к Кривой сосне. Шурка с лопатой на плече шел впереди и на поворотах тропы останавливался.
   – Ты только до суда не доводи, – просил он Булыгу, виновато взмахивая лопатой.
   В осиннике снега почти не осталось. Сугроб, на котором лежал лосенок, съежился, пожелтел, под него подтекла теплая лужа. И лосиха лежала теперь подальше от Кривой сосны и смотрела в сторону, на торфяные болота.
   – Подойди-ка поближе, – сказал Булыга. – Погляди.
   – Чего я буду глядеть? – сказал Шурка недовольно и отвернулся, играя лопатой.
   – Гляди.
   – Ну гляжу. Ну и что? Чего пристал?
   – Копай яму, – сказал Булыга и плюнул мимо Шурки.
   – Ну выкопаю, ну и что?
   Шурка прошелся по поляне вокруг сосны, потыкал лопатой.
   – Земля-то мерзлая, – уныло сказал он.
   Наконец он примерился, нашел какую-то небольшую ямку, стал ее расширять. Торф поддавался плохо: не оттаял как следует. Шурка копал мучительно, часто останавливаясь отдохнуть.
   – Ну, яму я выкопаю, ладно. Только ты до суда не доводи. Она меня затоптать хотела. Вон какая морда, она нас всех потопчет!
   Лосиха повернула голову на шум, но не вставала, а только смотрела, что делает Шурка.
   Через час яма была готова, и Шурка обвязал ноги лосенка бельевой веревкой. Потом, закинув веревку на плечо, стал подтягивать его к яме.
   – Помогите, что ль, – сказал он, напрягаясь изо всех сил.
   Я хотел было подсобить ему, чтоб скорее кончить все это тяжелое дело, но Булыга взял меня за рукав.
   – Пускай сам, – сказал он. – Сам убил – сам пускай хоронит.
   Уже у ямы лосенок застрял в кустах. Шурка дернул яростно и оборвал веревку.
   – Барахло! – закричал он, чуть не плача и махая обрывком. – Веревка твоя дрянь! Гнилушка.
   – Надвяжешь.
   Затрещали кусты – лосиха медленно поднялась и пошла к Шурке, высоко подымая ноги, выбирая место, куда ступить.
   – Она ведь убьет! – закричал Шурка, бросая веревку. – Она меня помнит!
   – Небось, не убьет, – сказал Булыга. – А убьет – похороним. Яма-то как раз готова.
   Шурка сплюнул, поглядел еще на лосиху и вдруг бросился в сторону.
   – Куда? – закричал Булыга.
   Но Шурка не отвечал, ломал сучки, выбираясь на тропу.
   – Вертайся, дурак! – заорал Булыга.
   Выйдя из кустов на поляну, лосиха остановилась, подняла кверху голову, так что стала видна ее коротенькая бородка, и захрипела. Она жестоко исхудала, грязно-бурая шерсть на ней свалялась и висела клочьями.
   – Опасно все-таки, – сказал я. – Может убить.
   – Небось, не убьет, – повторил Булыга. – Сама еле дышит.
   Лосиха обнюхала веревку, шумно выдохнула, отошла и снова тяжело легла в кусты.
   – Эй, – закричал Булыга, – вертайся!
   – Не вернусь! – откликнулся Шурка неподалеку. – Она меня помнит!
   Перемазанный торфом, с разодранным лбом вышел Шурка к сосне, боком-боком подошел он к лосенку, наклонился, взял в руки веревку.
   – Я сделаю, – сказал он. – Постараюсь. Ты токо до суда не доводи.
   Спустив лосенка в яму, Шурка стал ее торопливо забрасывать землей.
   – Все, – сказал он. – Теперь все. Пошли домой.
   – Погоди, – сказал Булыга. – Посмотрим, что она будет делать.
   Лосиха долго еще лежала на месте, потом поднялась и пошла к торфяной куче, наспех набросанной Шуркой. Подняв голову кверху, она вдруг коротко захрипела, забормотала что-то и легла животом на торфяную кучу.

Картофельная собака

   Дядька мой, Аким Ильич Колыбин, работал сторожем картофельного склада на станции Томилино под Москвой. По своей картофельной должности держал он много собак.
   Впрочем, они сами приставали к нему где-нибудь на рынке или у киоска «Соки-воды».
   От Акима Ильича по-хозяйски пахло махоркой, картофельной шелухой и хромовыми сапогами. А из кармана его пиджака торчал нередко хвост копченого леща.
   Порой на складе собиралось по пять-шесть псов, и каждый день Аким Ильич варил им чугун картошки. Летом вся эта свора бродила возле склада, пугая прохожих, а зимой псам больше нравилось лежать на теплой, преющей картошке.
   Временами на Акима Ильича нападало желание разбогатеть. Он брал тогда какого-нибудь из своих сторожей на шнурок и вел продавать на рынок. Но не было случая, чтоб он выручил хотя бы рубль. На склад он возвращался еще и с приплодом. Кроме своего лохматого товара, приводил и какого-нибудь Тузика, которому некуда было приткнуться.
   …Весной и летом я жил неподалеку от Томилина, на дачном садовом участке. Участок этот был маленький и пустой, и не было на нем ни сада, ни дачи – росли две елки, под которыми стоял сарай и самовар на пеньке.
   А вокруг, за глухими заборами, кипела настоящая дачная жизнь: цвели сады, дымились летние кухни, поскрипывали гамаки.
   Аким Ильич часто наезжал ко мне в гости и всегда привозил картошки, которая к весне обрастала белыми усами.
   – Яблоки, а не картошка! – расхваливал он свой подарок. – Антоновка!
   Мы варили картошку, разводили самовар и подолгу сидели на бревнах, глядя, как между елками вырастает новое сизое и кудрявое дерево – самоварный дым.
   – Надо тебе собаку завести, – говорил Аким Ильич. – Одному скучно жить, а собака, Юра, это друг человека. Хочешь, привезу тебе Тузика? Вот это собака! Зубы – во! Башка – во!
   – Что за имя – Тузик? Вялое какое-то. Надо было назвать покрепче.
   – Тузик хорошее имя, – спорил Аким Ильич. – Все равно как Петр или Иван. А то назовут собаку Джана или Жеря. Что за Жеря – не пойму.
   С Тузиком я встретился в июле.
   Стояли теплые ночи, и я приноровился спать на траве, в мешке. Не в спальном мешке, а в обычном, из-под картошки. Он был сшит из прочного ноздреватого холста для самой, наверно, лучшей картошки сорта «лорх». Почему-то на мешке написано было «Пичугин». Мешок я, конечно, выстирал, прежде чем в нем спать, но надпись отстирать не удалось.
   И вот я спал однажды под елками в мешке «Пичугин».
   Уже наступило утро, солнце поднялось над садами и дачами, а я не просыпался, и снился мне нелепый сон. Будто какой-то парикмахер намыливает мои щеки, чтоб побрить. Дело свое парикмахер делал слишком упорно, поэтому я и открыл глаза.
   Страшного увидел я «парикмахера».
   Надо мной висела черная и лохматая собачья рожа с желтыми глазами и разинутой пастью, в которой видны были сахарные клыки. Высунув язык, пес этот облизывал мое лицо.
   Я закричал, вскочил было на ноги, но тут же упал, запутавшись в мешке, а на меня прыгал «парикмахер» и ласково бил в грудь чугунными лапами.
   – Это тебе подарок! – кричал откуда-то сбоку Аким Ильич. – Тузик звать!
   Никогда я так не плевался, как в то утро, и никогда не умывался так яростно. И пока я умывался, подарок – Тузик – наскакивал на меня и выбил в конце концов мыло из рук. Он так радовался встрече, как будто мы и прежде были знакомы.
   – Посмотри-ка, – сказал Аким Ильич и таинственно, как фокусник, достал из кармана сырую картофелину.
   Он подбросил картофелину, а Тузик ловко поймал ее на лету и слопал прямо в кожуре. Крахмальный картофельный сок струился по его кавалерийским усам.
   Тузик был велик и черен. Усат, броваст, бородат. В этих зарослях горели два желтых неугасимых глаза и зияла вечно разинутая мокрая, клыкастая пасть.
   Наводить ужас на людей – вот было главное его занятие.
   Наевшись картошки, Тузик ложился у калитки, подстерегая случайных прохожих. Издали заприметив прохожего, он таился в одуванчиках и в нужный момент выскакивал с чудовищным ревом. Когда же член дачного кооператива впадал в столбняк, Тузик радостно валился на землю и смеялся до слез, катаясь на спине.
   Чтоб предостеречь прохожих, я решил приколотить к забору надпись: «Осторожно – злая собака». Но подумал, что это слабо сказано, и так написал:
   ОСТОРОЖНО!
   КАРТОФЕЛЬНАЯ СОБАКА!
   Эти странные, таинственные слова настраивали на испуганный лад. Картофельная собака – вот ужас-то!
   В дачном поселке скоро прошел слух, что картофельная собака – штука опасная.
   – Дядь! – кричали издали ребятишки, когда я прогуливался с Тузиком. – А почему она картофельная?
   В ответ я доставал из кармана картофелину и кидал Тузику. Он ловко, как жонглер, ловил ее на лету и мигом разгрызал. Крахмальный сок струился по его кавалерийским усам.
   Не прошло и недели, как начались у нас приключения.
   Как-то вечером мы прогуливались по дачному шоссе. На всякий случай я держал Тузика на поводке.
   Шоссе было пустынно, только одна фигурка двигалась навстречу. Это была старушка-бабушка в платочке, расписанном огурцами, с хозяйственной сумкой в руке.
   Когда она поравнялась с нами, Тузик вдруг клацнул зубами и вцепился в хозяйственную сумку. Я испуганно дернул поводок – Тузик отскочил, и мы пошли было дальше, как вдруг за спиной послышался тихий крик:
   – Колбаса!
   Я глянул на Тузика. Из пасти его торчал огромный батон колбасы. Не коляска, а именно батон толстой вареной колбасы, похожий на дирижабль.
   Я выхватил колбасу, ударил ею Тузика по голове, а потом издали поклонился старушке и положил колбасный батон на шоссе, подстелив носовой платок.
   По натуре своей Тузик был гуляка и барахольщик. Дома он сидеть не любил и целыми днями бегал где придется. Набегавшись, он всегда приносил что-нибудь домой: детский ботинок, рукава от телогрейки, бабу тряпичную на чайник. Все это он складывал к моим ногам, желая меня порадовать. Честно сказать, я не хотел его огорчать и всегда говорил:
   – Ну молодец! Ай запасливый хозяин!
   Но вот как-то раз Тузик принес домой курицу. Это была белая курица, абсолютно мертвая.
   В ужасе метался я по участку и не знал, что делать с курицей. Каждую секунду, замирая, глядел я на калитку: вот войдет разгневанный хозяин.
   Время шло, а хозяина курицы не было. Зато появился Аким Ильич.
   Сердечно улыбаясь, шел он от калитки с мешком картошки за плечами. Таким я помню его всю жизнь: улыбающимся, с мешком картошки за плечами.
   Аким Ильич скинул мешок и взял в руки курицу.
   – Жирная, – сказал он и тут же грянул курицей Тузика по ушам.
   Удар получился слабенький, но Тузик-обманщик заныл и застонал, пал на траву, заплакал поддельными собачьими слезами.
   – Будешь или нет?!
   Тузик жалобно поднял вверх лапы и скорчил точно такую горестную рожу, какая бывает у клоуна в цирке, когда его нарочно хлопнут по носу. Но под мохнатыми бровями светился веселый и нахальный глаз, готовый каждую секунду подмигнуть.