– Надо железо приложить!
   – Какое железо? Где оно? Засыпать полагается.
   – Дядь, дядь, ружье, оно железное.
   Я поднял ружье, грязное и мокрое, разрядил. В замках его влажно заскрипела земля. Положил стволами на грудь Николая и стал водить по груди, по лицу.
   – Хорошо, хорошо, сейчас оживет, – говорил Генка. – Оживает, оживает…
   – Поздно, – сказал Грошев. – Беги, сынок, в деревню. Зови мужиков.
   – Води, дядь, води, он оживет, вот увидите…
   – Беги, Ген, в деревню.
   – Да еще не поздно. Води ружьем, дядь.
   Голос Генкин дрожал, он хватал меня за локоть, подталкивал, торопил. Видно, в голове его не укладывалось то, что в моей уже уложилось. Я бросил ружье.
   – Дядь, дядь, надо что-то придумать. Придумай, дядь! Ну, скорее!
   – Надо искусственное дыхание, – сказал я.
   – Какое дыхание! – раздраженно вдруг крикнул Грошев. – Засыпать полагается! – И тут же обмяк. – Ну, делай, делай дыхание-то.
   – Да я и сам не знаю, как его делать.
   – Руками же надо разводить! – умоляюще сказал Генка. – Быстро-быстро!
   Ткнув руку под затылок, я приподнял с земли голову Николая, а другой рукой надавил на грудь, отпустил, еще надавил, отпустил.
   Генка схватил его руку и принялся быстро раскачивать ее к груди и обратно, и Грошев подхватил другую руку.
   – Сейчас оживет, – убеждал Генка. – Еще, еще…
   – Раз-два… – стал приговаривать я.
   – Раз-два… Раз-два… – поддержал Генка. – Дыши, дыши…
   Мы сами дышали сильно и шумно, как будто хотели увлечь, заразить своим дыханием человека, лежащего на земле. Сколько же времени прошло, как кончилась гроза?
   – Вставай, дядь, вставай, – приговаривал Генка.
   – Землей надо засыпать, – бормотал Грошев. Он отставал, сбивал с ритма.
   – Раз-два… раз-два… – твердил Генка и не давал нам остановиться.
   Наконец Грошев отпустил руку Николая, снял шляпу.
   – Что я бабе его скажу? – спросил он.
   – Тише, тише… Он дышит!
   В голосе Генки прозвучала такая уверенность, что мы замерли, затаили дыхание, а он склонился, прислушиваясь, к самым губам Николая.
   Где-то далеко на шоссейной дороге за рекой заворчал автомобильный мотор. Шумно вздохнула овца. Последние, особенно тяжелые капли падали на землю с листьев картошки.
   Генка потрогал меня за руку, чуть-чуть прижался ко мне. Мы с ним были уже вроде родственники – вместе прятались от грозы, ловили овцу.
   – Придумай что-нибудь, – попросил Генка. – Придумай, дядь. Он оживет.
   – Можно воздух вдуть, – нерешительно сказал я.
   – Вдувай! Вдувай! – сразу обрадовался Генка. – В нас воздух живой. Он войдет в него и оживит.
   – Да уж поздно.
   – Вдувай, дядь, – просил Генка, обнимая мою руку, гладил рукав, как будто я был человеком, способным вдуть живой воздух.
   Грошев настороженно слушал нас. Овца легла на землю, задерганная веревкой.
   – Ну, посвети.
   Я отдал фонарь и наклонился над человеком, пластом лежащим на земле. Огромной картофелиной казалось в свете фонаря его лицо. Ладонями я сжал его щеки, вздохнул глубоко, будто собираясь нырнуть. И Генка вздохнул за моей спиной. Медленно приблизил я губы к его рту, прижал и с силой выдохнул весь воздух, нажал локтями на грудь.
   Гак! – вылетел вдутый мной воздух и рассыпался, как пыль.
   Николай дрогнул, повел рукой. Приоткрылись его глаза, хлипнуло в горле:
   – Чтой-то?
   Час прошел или больше, как кончилась гроза?
   У палатки горел уже костер. Дым от него шел влажный, утяжеленный, особенно горький. Он уплывал к полю, смешивался с ночным туманом.
   Николай лежал в палатке, накрывшись мокрыми плащами. Он высунул к костру заляпанное землей лицо, тяжко дышал, закашливался дымом.
   Грошев снял брюки и размахивал ими над огнем.
   Генка сидел у костра, обхвативши за шею овцу, которая бессмысленно пялилась в огонь.
   – Я прямо не верил, что все обойдется, – весело сказал Генка.
   Он восхищенно глядел на Николая, не мог отвести глаза, будто боялся, как бы снова чего не случилось.
   – И папиросы-то намокли, – хрипло сказал Николай, ни к кому особенно не обращаясь.
   – А мы их посушим! – обрадовался Генка.
   Николай вяло махнул рукой – дескать, ладно, чего там.
   Я снял куртку и стал помахивать ею над костром, сушить.
   Под взмахами загудели сучья, располыхались. Лопались и скрючивались в жару сосновые иголки.
   – Сбоку молния ударила или как? – спросил я Николая.
   – Прям под ноги.
   – Тогда б ты не встал. Она тебя тряхнула только и об землю бросила, – возразил Грошев.
   – Говорю я – под ноги, – повторил Николай.
   – Ух, жара! – сказал Грошев, отскочил от костра. – Ташкент!
   – Это еще не Ташкент, – ответил Генка, протягивая к огню руки. – Сейчас-сейчас, разгорятся…
   – Генка-а-а! – послышалось недалеко. – Гена-а-а-а!
   – Батя! – испуганно вскочил Генка. – Батя меня ищет!
   Он дернул овцу за веревку и побежал в темноту, сразу позабывши нас.
   – Иду-у-у! – закричал он.
   – Идешь? – слышался сердитый голос. – Ты куда провалился, а?
   – Эй, дядя Паша! – крикнул я. – Иди к огню!
   – Тебя мамка ждет или не ждет? – закричал дядя Паша, не обращая на меня внимания. – Ты где был, а?
   В голосе его звучала такая гроза, что я схватил фонарь и поспешил за Генкой.
   – Мамка кричит, что тебя молния убила! Ты думаешь об ней или нет?
   – Бать, бать… – толковал в темноте Генка. – Я думаю… Правда думаю…
   – Эй, дядя Паша, да погоди ты! – сказал я, догнавши их на тропинке.
   – Тебя мамка ждет или нет? – кричал дядя Паша. – А ты костер жгешь! Я те дам костра!
   Тут дядя Паша действительно дал костра и добавил овечьей веревкой. Генка сразу, не сходя с места, заревел басом.
   – Да погоди ты! – закричал я, ослепляя дядю Пашу фонарем. – Генка не виноват. Тут человека молнией зашибло, а он помогал!
   – Чего? – кричал дядя Паша, не признавая меня. – Тебя не спрашивают! Если тебя не ждут, так ты жги костер, а парня не приваживай!
   – Да тут несчастье случилось!
   – А ну пошли домой! Тебе мамка даст! Все глаза проплакала!
   – «Проплакала»! – неожиданно возразил Генка. – Небось телевизор смотрит.
   – Ты поговори, поговори! – кричал дядя Паша и быстро потащил и Генку и овцу его в темноту. – Костер они жгут! И так весь лес спалили!
   Я остался на месте и долго еще слышал, как дядя Паша ругал сына:
   – Тебя мамка ждет или нет?
   Почему-то он особенно напирал на то, что Генку ждала именно мамка, а он вроде бы и не ждал.
   – Бать, бать… – послышался в последний раз Генкин голос. – Я больше не буду…
   Грошев все махал брюками над костром.
   – Я-то в сторону глядел, – объяснял он Николаю. – Потом смотрю – тебя нет. А ты в картошке лежишь!
   – Пыхнула только, – ответил Николай. – А дальше не помню.
   Грошев махнул брюками – с костра взлетел пепел, закружились его хлопья, словно моль, серые мотыльки. Сосновые искры потянулись в небо, остановились высоко над костром.
   – Дома, – сказал Грошев, – я б сейчас телевизор включил. Семечек насыплю в блюдо и весь вечер сижу.
   Он махал брюками и отскакивал от костра, когда искра попадала на голые колени.
   – Ну гроза была! Только пыхнула – тебя нет! А ты в картошке лежишь.
   – Прям под ноги ударила, – добавил Николай.
   – Я давай тебя засыпать. Сыплю, сыплю, а ты не отходишь. Тут этот прибежал с фонариком. Искусственное дыхание, говорит, надо. Ты не врач, а?
   – Китель бы мне зашить, – сказал Николай.
   Я залез в палатку, устроился рядом с ним, подложил под голову рюкзак.
   Грошев перестал махать брюками, надел их, присел на корточки у костра.
   – Ну и денек сегодня был! – сказал он. – Ну и денек! И ведь утром все началось. Кудлатый какой-то выскочил из тумана – прямо на меня! Руками машет и кричит: «Леший я, леший!» Морда страшная!
   – Да, – вспоминал Николай, – верно. Утром все началось.
   – Что ж, – спросил я, – и ты, Николай, видел лешего?
   – Видать-то не видел. Слышал только, как он рычит.
   – А я видел, – зашептал Грошев и оглянулся тревожно на темный за спиною лес. – Кудлатый, белый. Прямо на меня выскочил. Я хотел врезать ему с правого ствола – осечка! С левого – опять осечка!
   Николай, засыпая, дергался, будто колола его под локти и под колени электрическая искра. Жар костра доходил до палатки, горячил лицо.
   – Леший! – все вспоминал Грошев, глядя в огонь. – Да что же это такое, а?
   – Так, – ответил я, уже задремывая. – Так, наверное, явление природы.

Листобой

   Ночью задул листобой – холодный октябрьский ветер. Он пришел с севера, из тундры, уже прихваченной льдом, с берегов Печоры.
   Листобой завывал в печной трубе, шевелил на крыше осиновую щепу, бил, трепал деревья, и слышно было, как покорно шелестели они, сбрасывая листья.
   Раскрытая форточка билась о раму, скрипела ржавыми петлями. С порывами ветра в комнату летели листья березы, растущей под окном.
   К утру береза эта была уже раскрыта настежь. Сквозь ветки ее текли и текли холодные струи листобоя, четко обозначенные в сером небе битым порхающим листом.
   Паутина, растянутая в елочках строгим пауком-крестовиком, была полна березовых листьев. Сам хозяин ее уже скрылся куда-то, а она все набухала листьями, провисая, как сеть, полная лещей.

Найда

   Найда – это имя так же часто встречается у гончих собак, как Дамка у дворняжек. Верная примета: гончая по имени Найда всегда найдет зверя.
   Когда я приезжаю в деревню Стрюково к леснику Булыге, у крыльца встречает меня старая Найда, русская пегая. Ее белая рубашка расписана темными и медовыми пятнами.
   – Ей скоро паспорт получать, – шутит Булыга. – Шестнадцать осеней.
   Не годами – осенями отмечают возраст гончих собак. Лето и весну они сидят на привязи, и только осенью начинается для них настоящая жизнь.
   Про молодую собаку говорят – первоосенница. Про старую – осенистая.
   Найда немало погоняла на своем веку и заработала на старости лет свободную жизнь.
   Молодые гончие Ураган и Кама на привязи, а Найда бродит где хочет.
   Да только куда особенно ходить-то? Все исхожено. И Найда обычно лежит на крыльце, приветливо постукивая хвостом каждому прохожему.
   В октябре, когда грянет листобой и начнется для гончих рабочая пора – гон по чернотропу, – Найда исчезает.
   Целый день пропадает она в лесу, и от дома слышен ее глухой голос – то ли гонит, то ли разбирает заячьи наброды.
   Заслышав ее, Ураган и Кама подхватывают, воют, рвутся с привязи, раззадоренные гонным голосом Найды.
   К ночи возвращается Найда, скребется на крыльце, просится в дом.
   – Куда-а? – хрипло кричит от стола Булыга. – В дом? Там сиди!
   Но после все-таки открывает дверь, впускает Найду.
   Покачивая головой, кланяясь, она переступает порог и, прихрамывая, идет к печке. Мякиши – так называют подошвы собачьих лап – сбиты у нее в кровь.
   Найда ложится в теплом углу у печки и спит тревожно, дергается, лает, перебирает лапами во сне – гонит, видно, осенистая.
   Гонит, гонит…

По чернотропу

   – Эй, давай-давай! Догоняй-добирай!
   Мы с Булыгой бежим по лесу, кричим-поем, разжигаем собак.
   – Где он? Где он? Где он? – на высокой ноте стонет Булыга.
   – Вот он! Вот он! – поддерживаю я.
   Собаки уж и сами разожжены. Огромный камнелобый Ураган проламывается по кустам, глаза его приналиты кровью; узкокостная, извилистая Кама носится вокруг и нервно дрожит, фыркает, припадая к палому листу.
   Вот Кама подает голос, короткий, неуверенный. Эту первую фразу гона даже и нельзя назвать лаем. Это возглас. Так охнула бы женщина, уронившая кувшин с молоком: «Ой!»
   – Ой-е-е-е-ей! – сразу подхватываем мы с Булыгой, и где-то в кустах хрипло рявкает Ураган, прочищает горло, утомленное летним глупым, безгонным лаем.
   Кама заливается сплошной трелью, голос ее возвышается с каждой фразой, к ней подваливают старая Найда и Ураган – звенит, бьется, колотится меж елок, разливается по чернотропу, по застывающему предзимнему лесу голос гона.
   – Напересек! – кричит Булыга.
   – Напересек! – отвечаю я и бегу куда-то, уж и сам не знаю куда: напересек, на поляну, на просеку, в березняк, где таится в кустах, где мчится мне навстречу взматеревший осенний беляк.

Веер

   На рябине, что росла у забора, неведомо откуда появилась белка.
   Распушив хвост, сидела она в развилке ствола и глядела на почерневшие гроздья, которые качались под ветром на тонких ветвях.
   Белка побежала по стволу и повисла на ветке, качнулась – перепрыгнула на забор. Она держала во рту гроздь рябины.
   Быстро пробежала по забору, а потом спряталась за столбик, выставив наружу только свой пышный, воздушный хвост.
   «Веер!» – вспомнил я. Так называют охотники беличий хвост.
   Белка спрыгнула на землю, и больше ее не было видно, но мне стало весело. Я обрадовался, что поглядел на белку и вспомнил, как называется ее хвост, очень хорошо – веер.
   На крыльце застучали сапоги, и в комнату вошел лесник Булыга.
   – Этот год много белки, – сказал он. – Только сейчас видел одну. На рябине.
   – А веер видел?
   – Какой веер? Хвост, что ли?
   – Тебя не проведешь, – засмеялся я. – Сразу догадался.
   – А как же, – сказал он. – У белки – веер, а у лисы – труба. Помнишь, как мы лису-то гоняли?
   Лису мы гоняли у Кривой сосны.
   Лиса делала большие круги, собаки сильно отстали, и мы никак не успевали ее перехватить.
   Потом я выскочил на узкоколейку, которая шла с торфяных болот, и увидел лису. Мягкими прыжками уходила она от собак. В прыжке она прижимала уши, и огненный хвост стелился за нею.
   – А у волка хвост грубый и толстый, – сказал Булыга. – Называется – полено.
   – А у медведя хвостишко коротенький, – сказал я. – Он, наверное, никак не называется?
   – Куцик.
   – Не может быть!
   – Так говорят охотники, – подтвердил Булыга. – Куцик.
   Этот куцик меня рассмешил. Я раскрыл тетрадку и стал составлять список хвостов: веер, труба, полено, куцик.
   На рябину тем временем вернулась белка. Она снова уселась в развилке ствола и оглядывала ягоды, свесивши свой пышный хвост – веер.
   Был конец октября, и белка вылиняла уже к зиме. Шубка ее была голубая, а хвост – рыжий.
   – Мы забыли зайца, – сказал Булыга.
   А ведь верно, список хвостов получался неполный. Зайца забыли.
   Заячий хвост называется – пых.
   Или – цветок.

Ночные налимы

   С первыми холодами в Оке стал брать налим.
   Летом налим ленился плавать в теплой воде, лежал под корягами и корнями в омутах и затонах, прятался в норах, заросших слизью.
   Поздно вечером пошел я проверить донки.
   Толстый плащ из черной резины скрипел на плечах, сухие ракушки-перловицы, усеявшие окский песчаный берег, трещали под сапогами.
   Темнота всегда настораживает. Я шел привычной дорогой, а все боялся сбиться и тревожно глядел по сторонам, разыскивая приметные кусты ивняка.
   На берегу вдруг вспыхнул огонь и погас. Потом снова вспыхнул и погас. Этот огонь нагнал на меня тревогу.
   Чего он там вспыхивает и гаснет, почему не горит подольше?
   Я догадался, что это деревенский ночной рыбак проверяет удочки и не хочет, видно, чтоб по вспышкам фонаря узнали его хорошее место.
   – Эй! – крикнул я нарочно, чтоб попугать. – Много ли наловил налимов?
   «Многолиналовилналимов…» – отлетело эхо от того берега, что-то булькнуло в воде, и не было больше ни вспышки.
   Я постоял немного, хотел еще чего-нибудь крикнуть, но не решился и пошел потихоньку к своему месту, стараясь не скрипеть плащом и перловицами.
   Донки свои я разыскал с трудом, скользнул рукой в воду и не сразу нащупал леску в ледяной осенней воде.
   Леска пошла ко мне легко и свободно, но вдруг чуть-чуть напряглась, и неподалеку от берега возникла на воде темная воронка, в ней блеснуло белое рыбье брюхо.
   Пресмыкаясь по песку, выполз из воды налим. Он не бился бешено и не трепетал. Он медленно и напряженно изгибался в руке – ночная скользкая осенняя рыба. Я поднес налима к глазам, пытаясь разглядеть узоры на нем, тускло блеснул маленький, как божья коровка, налимий глаз.
   На других донках тоже оказались налимы.
   Вернувшись домой, я долго рассматривал налимов при свете керосиновой лампы. Их бока и плавники покрыты были темными узорами, похожими на полевые цветы.
   Всю ночь налимы не могли уснуть и лениво шевелились в садке.

Шакалок

   Около клуба мне повстречался уличный деревенский пес по прозвищу Шакалок. Он радостно кинулся ко мне, подпрыгивая от восторга.
   Я дал Шакалку кусочек хлеба и пошел по своим делам, а Шакалок побежал за мною.
   Мы прошли чуть не всю деревню и встретили почтальона дядю Илюшу. Дядя Илюша отдал мне газету «Труд», и мы распрощались. Шакалок побежал теперь за почтальоном.
   Дядя Илюша заходил в каждый дом, а Шакалок терпеливо ждал его на улице. Скоро им повстречался завскладом Колька Кислов, и дядя Илюша остался без собаки. Шакалок бежал теперь за Колькой.
   Так целыми днями Шакалок менял хозяина и бегал то за тем, то за другим. А когда не бывало на улице человека, Шакалок торчал у магазина, поджидая кого-нибудь, за кем можно побежать. Шакалок был пепельно-рыжий пес, с розовым носом и разными глазами. Бегал он вприпрыжку.
   Но вот в деревню Стрюково приехал новый учитель. Он покормил Шакалка городской колбасой, и тот не отставал теперь от учителя ни на шаг. Даже поджидал его у школы.
   Раз я встретил учителя на улице. Он торопился в школу, а за ним деловито бежал Шакалок. Мы поздоровались, и я порадовался, что Шакалок нашел хозяина.
   Я пошел дальше и вдруг почувствовал, что кто-то лизнул мне руку.
   Шакалок-то бежал за мною.

Колышки

   Ночью в лесу у костра на меня напал страх.
   Я глядел в огонь и боялся поднять голову: казалось, кто-то смотрит на меня из темноты.
   Костер медленно загасал. В лесу было тихо. Только вдруг в тишине слышался тоненький треск и короткий шепот. Кто-то шептался обо мне, и казалось, я даже разбираю одно слово: «ко-лы-шки…»
   «Какое дикое слово! – думал я. – К чему оно?»
   Взяв топор, я обошел вокруг костра. Тень двигалась по стволам деревьев, а за спиной кто-то шептался, шушукался.
   – Эй! – закричал я. – Чего вы там шепчетесь! Идите к огню…
   Испугавшись громкого голоса, надо мной в верхушках деревьев кто-то зашуршал, отпрянул, и не скоро я понял, что это шевелится там и шепчется листобой.

Снежура

   Листобой пригнал снеговую тучу.
   Не доходя деревни, улеглась она на верхушки елок, раскинула пятнистые лапы, свесила серую рысью морду. Потом загребла лапой – из лесу посыпались на деревню листья, а с ними одинокие большие снежинки.
   В полете снежинки слепливались друг с другом и падали на землю, как узорные блины.
   Туча цеплялась за верхушки деревьев, а листобой подталкивал ее, гнал, торопил.
   Нехотя подползла туча к деревне – густыми волнами повалил снег. Сразу накрыл он огороды, крыши домов.
   Несколько антоновских яблок, которые случаем остались на дереве, превратились в белые пухлые лампы.
   Прошла туча, и показалось, что наступила зима.
   Но уже через минуту снег стал таять. Проступили под ним желтые лужи, выползла дорожная грязь, увядшая картофельная ботва.
   Побелевшее было поле опять запестрело, и через полчаса кое-где только остались снежные пятна.
   Я побежал из дому, нагреб под березой снегу и слепил первый в этом году снежок.
   Найда вышла на крыльцо поглядеть, что я делаю.
   – Эй, Найда, Найда, лови! – закричал я и хотел залепить в нее снежком, а он уже растаял. В руке от снежка осталось несколько березовых листьев.
   Октябрьский снег – это еще не снег. Снежура.

Лось

   Кукла, белоснежная лайка, нашла в чернолесье лося.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента