Юрий Коваль
Самая легкая лодка в мире
(сборник)

«Магический кристалл» прозы Коваля

   Замечено: с появлением на вашем столе прозрачно-сияющей пирамидки – «магического кристалла» – в доме многое меняется. Воздух как будто становится чище, настроение – лучше. А заоконный мир неожиданно расширяется…
   Так бывает и когда вы вносите в дом книгу прозы Юрия Коваля.
   Сколько граней у прозы Коваля?
   Ровно на все четыре стороны света.
   Природа.
   Люди.
   Зверье и всяческие там рыбы-птицы.
   Ну и, конечно же, сам автор. Его яростно-яркое «Я».
   Первая грань – циклы рассказов «Чистый Дор», «Листобой» и «Кепка с карасями». Вторая – повести «Приключения Васи Куролесова», «Пять похищенных монахов». Третья – «Пограничный пес Алый», «Недопесок», «От Красных ворот», «Капитан Клюквин», «Картофельная собака», «Полынные сказки» и многие другие.
   Многогранна сама жизнь в прозе Коваля, неожиданна и достоверна во всех его проявлениях. В стогу сена въезжает на санях в деревню зазимовавший медведь; на картофельном складе объявляется пес прямо-таки с человеческим чувством юмора; человек играет на гитаре, а прирученная им птица сидит на грифе и подпевает; деревенская ворона «влюбляется» в жену тракториста; мальчик делает бабочку из бумаги, чтобы почувствовать «материальность» воздуха. Список обыкновенных чудес в книжках Коваля можно продолжать до бесконечности: сосны у него – медные трубы отбушевавшей войны; с наступлением зимы вода не замерзает, а просто на время закрывает глаза. Проницающий взгляд писателя способен различить и «колеса» – энергетические поля – вокруг наших голов: у людей получше – посветлее, похуже – потемнее.
   И все это – увиденное, услышанное, пережитое – переливается и переплетается в «магическом кристалле» писателя, преломляется то в смешное, то в грустное… Завораживает какой-то особенной, хрустальной чистотой и глубиной. Волшебство еще и в том, что его житейский опыт копился как бы сам собой: учитель в сельской глубинке, прирожденный рыбак и заядлый охотник… Странствующий – с блокнотом и этюдником – художник.
   Неудивительно, что отблески четвертой грани – его «Я» – все еще живут в сердцах и глазах знавших его людей.
   О, как он пел!
   И как играл на гитаре…
   Как говорил и рассказывал…
   Как смеялся!
   Как…
   К счастью, «магический кристалл» его прозы не имеет земных пределов. Вглядитесь, вглядитесь в него внимательно, дорогие читатели. Вглядитесь, и вы увидите, как из солнечного сгустка навстречу вам выплывет его реальная и фантастическая, его самая легкая лодка в мире!
   Леонид Мезинов

Листобой

Капитан Клюквин

   На Птичьем рынке за три рубля купил я себе клеста.
   Это был клест-сосновик, с перьями кирпичного и клюквенного цвета, с клювом, скрещенным, как два кривых костяных ножа.
   Лапы у него были белые, – значит, сидел он в клетке давно. Таких птиц называют «сиделый».
   – Сиделый, сиделый, – уверял меня продавец. – С весны сидит.
   А сейчас была уже холодная осень. Над Птичьим рынком стелился морозный пар и пахло керосином. Это продавцы тропических рыбок обогревали аквариумы и банки керосиновыми лампами.
   Дома я поставил клетку на окно, чтоб клест мог поглядеть на улицу, на мокрые крыши сокольнических домов и серые стены мельничного комбината имени Цюрупы.
   Клест сидел на своей жердочке торжественно и гордо, как командир на коне.
   Я бросил в клетку семечко подсолнуха.
   Командир соскочил с жердочки, взмахнул клювом – семечко разлетелось на две половинки. А командир снова взлетел на своего деревянного коня, пришпорил и замер, глядя вдаль.
   Какой удивительный у него клюв – крестообразный. Верхняя часть клюва загнута вниз, а нижняя – вверх. Получается что-то вроде буквы «X». Этой буквой «X» клест лихо хватает подсолнух – трах! – шелуха в стороны.
   Надо было придумать клесту имя. Мне хотелось, чтоб в имени был отмечен и его командирский нрав, и крепкий клюв, и красный цвет оперения.
   Нашлось только одно слово, в котором есть и клюв и красный цвет, – клюква.
   Подходящее слово. Жаль только, нет в клюкве ничего командирского. Я долго прикидывал так и эдак и назвал клеста – Капитан Клюквин.
   Всю ночь за окном слышен был дождь и ветер.
   Капитан Клюквин спал неспокойно, встряхивался, будто сбрасывал с перьев капли дождя.
   Его настроение передалось мне, и я тоже спал неважно, но проснулся все же пораньше, чтобы послушать утреннюю песню Капитана.
   Рассвело. Солнечное пятно еле наметилось в пасмурных облаках, низко бегущих над крышей мелькомбината.
   «Цик…» – услышал я.
   Потом еще:
   «Цик, цик…»
   «Убогая песня, – думал я. – „Цик“, и все. Маловато».
   Почистив перья, Капитан Клюквин снова начал цикать. Вначале медленно и тихо, но после разогнался и кончил увесисто и сочно: «Цок!»
   Новое колено в песне меня порадовало, но Капитан замолчал. Видно, он пережидал, выдерживал паузу, прислушивался к песне, которая, так сказать, зрела у него в груди.
   Впрочем, и настоящие певцы-солисты не сразу начинают кричать со сцены. Настоящий солист-вокалист постоит немного, помолчит, прислушается к песне, которая зреет в груди, и только потом уж грянет: «Люблю я макароны!..»
   Капитан помолчал, поглядел задумчиво в окно и запел.
   Песня началась глухо, незаметно. Послышался тихий и печальный звук, что-то вроде «тиуууу-лиууу». Звук этот сменился задорным посвистом. А после зазвенели колокольчики, словно от жаворонка, трели и рулады, как у певчего дрозда.
   Капитан Клюквин был, оказывается, настоящий певец, со своей собственной песней.
   Все утро слушал я песню клеста, а потом покормил его подсолнухами, давлеными кедровыми орехами и коноплей.
   Пасмурная осень тянулась долго. Солнечных дней выпадало немного, и в комнате было тускло. Только огненный Капитан Клюквин веселил глаз.
   Красный цвет горел на его перьях. А некоторые были оторочены оранжевым, напоминали осенние листья. На спине цвет перьев вдруг становился зеленый, лесной, моховой.
   И характер у Капитана был веселый. Целый день прыгал он по клетке, расшатывал клювом железные прутья или выламывал дверцу. Но больше всего он любил долбить еловые шишки.
   Зажав в когтях шишку, он вонзал клюв под каждую чешуинку и доставал оттуда смоляное семечко. Гладкая, оплывшая смолой шишка становилась похожей на растрепанного воробья. Скоро от нее оставалась одна кочерыжка. Но и кочерыжку Капитан долбил до тех пор, пока не превращал в щепки.
   Прикончив все шишки, Капитан принимался долбить бузинную жердочку – своего деревянного коня. Яростно цокая, он смело рубил сук, на котором сидел.
   Мне захотелось, чтоб Клюквин научился брать семечки из рук.
   Я взял семечко и просунул его в клетку. Клюквин сразу понял, в чем дело, и отвернулся.
   Тогда я сунул семечко в рот и, звонко цокнув, разгрыз его. Удивительно посмотрел на меня Капитан Клюквин. Во взгляде его были и печаль, и досада, и легкое презрение ко мне.
   «Мне от вас ничего не надо», – говорил его взгляд.
   Да, Капитан Клюквин имел гордый характер, и я не стал с ним спорить, сдался, бросил семечко в кормушку. Клест мигом разгрыз его.
   – А теперь еще, – сказал я и просунул в клетку новое семечко.
   Капитан Клюквин цокнул, вытянул шею и вдруг схватил семечко.
   С тех пор каждый день после утренней песни я кормил его семечками с руки.
   Осень между тем сменилась плохонькой зимой. На улице бывал то дождь, то снег, и только в феврале начались морозы. Крыша мелькомбината наконец-таки покрылась снегом.
   Кривоклювый Капитан пел целыми днями, и песня его звучала сочно и сильно.
   Один раз я случайно оставил клетку открытой.
   Капитан сразу вылез из нее и вскарабкался на крышу клетки. С минуту он подбадривал себя песней, а потом решился лететь. Пролетев по комнате, он опустился на стеклянную крышку аквариума и стал разглядывать, что там делается внутри, за стеклом.
   Там под светом рефлектора раскинулись тропические водоросли, а между ними плавали королевские тетры – темные рыбки, рассеченные золотой полосой.
   Подводный мир заворожил клеста. Радостно цокнув, он долбанул в стекло кривым клювом. Вздрогнули королевские тетры, а клест полетел к окну.
   Он ударился головой о стекло и, ошеломленный, упал вниз, на крышу клетки…
   В феврале я купил себе гитару и стал разыгрывать пьесы старинных итальянских композиторов. Чаще всего я играл Пятый этюд Джульяни.
   Этот этюд играют все начинающие гитаристы. Когда его играешь быстро, звуки сливаются, и выходит – вроде ручеек журчит. У меня ручейка не получалось; вернее, тек он слишком уж медленно, но все-таки дотекал до заключительного аккорда.
   Капитан Клюквин отнесся к моей игре с большим вниманием. Звуки гитары его потрясли. Он даже бросил петь и только изредка восхищенно цокал.
   Но скоро он перешел в наступление. Как только я брал гитару, Клюквин начинал свистеть, стараясь меня заглушить.
   Я злился и швырял в клеста пустыми шишками или загонял его в клетку, а клетку накрывал пиджаком. Но и оттуда доносилось зловещее цыканье Капитана.
   Когда я выучил этюд и стал играть его получше, Клюквин успокоился. Он пел теперь тише, приноравливаясь к гитаре.
   До этого мне казалось, что клест поет бестолково и только мешает, но, прислушавшись, я понял, что Капитан Клюквин украшает мою игру таинственными, хвойными, лесными звуками.
   Конечно, выглядело все это не так уж прекрасно – корявая игра на гитаре сопровождалась кривоносым пением, но я пришел в восторг и мечтал уже выступить с Капитаном в Центральном доме детей железнодорожников.
   Теперь ручеек потек более уверенно, и Капитан Клюквин добавлял в него свежую струю.
   Он не любил повторяться и всякий раз пел новую песню. Иногда она бывала звонкой и радостной, иногда – печальной.
   А я по-прежнему пилил одно и то же.
   Каждый день перед заходом солнца Капитан вылетал из клетки, усаживался на аквариум и, пока я настраивал гитару, легонько цокал, прочищая горло.
   Солнце постепенно уходило, пряталось за мелькомбинатом, и в комнате становилось сумеречно, только светился аквариум. В сумерках Клюквин пел особенно хорошо, душевно.
   Мне нравились наши гитарные вечера, но хотелось, чтоб клест сидел ко мне поближе, не на аквариуме, а на грифе гитары.
   Как-то после утренней песни я не стал его кормить. Капитан Клюквин вылетел из клетки, обшарил шкаф и письменный стол, но не нашел даже пустой ольховой шишечки. Голодный и злой, он попил из аквариума и вдруг почувствовал запах смолы.
   На гитаре, что висела на стене, за ночь выросла шишка, как раз на грифе, на том самом месте, где находятся колки для натягивания струн. Шишка была свежая, от нее крепко пахло смолой.
   Капитан взлетел и, вцепившись в шишку когтями, стал отдирать ее от грифа. Однако шишка – хе-хе! – была прикручена проволокой. Пришлось долбить ее на месте.
   Подождав, пока клест хорошенько вгрызется в шишку, я стал осторожно снимать с гвоздя гитару.
   Капитан зарычал на меня.
   Отделив гитару от стены, я плавно повлек ее по комнате и через минуту сидел на диване. Гитара была в руках, а на грифе трещал шишкой Капитан Клюквин.
   Левая рука моя медленно поползла по грифу, все ближе подбираясь к шишке. Капитан сердито цокнул, подскочил ко второму ладу и ущипнул меня за палец. Раздраженно помахав крыльями, он пошел пешком по грифу доколупывать свою шишку.
   Ласково взял я первую ноту – задребезжала шишка, а клест подпрыгнул и зацокал громко и радостно, как лошадь копытами по мостовой.
   Оканчивался месяц март.
   С крыши мелькомбината свешивались крупные сосульки, облепленные мукой.
   В хорошую погоду я выставлял клетку на балкон, и Капитан Клюквин весь день дышал свежим воздухом, пел, клевал снег и сосульки.
   На звук его голоса залетали синицы-московки. Они клевали коноплю и сало в кормушках, пересвистываясь с Капитаном.
   Иногда синицы садились на крышу клетки и начинали дразнить клеста, сыпали на него снег и тинькали в самое ухо.
   Клюквин реагировал на синиц по-капитански. Он воинственно цокал, стараясь ухватить московку за ногу.
   Синицы увертывались и хохотали.
   Но вот солнце стало припекать как следует, сосульки растаяли. С крыши мелькомбината рабочие скидывали старый серый снег.
   Тепло подействовало на Капитана неважно. С кислым видом сидел он на жердочке, и я прикрывал его от солнца фанеркой. И синицы стали наводить на него уныние. С их прилетом Клюквин мрачнел, прятал голову в плечи и бросал петь. А когда они улетали, выпускал вдогонку звонкую трель.
   В комнате он чувствовал себя даже лучше: аквариум, шишки, гитара – милая, привычная обстановка. По вечерам мы играли Пятый этюд Джульяни и глядели на аквариум, как там течет подводная жизнь в тропиках.
   В середине апреля Клюквин совсем захандрил. Даже шишки он долбил теперь не с таким яростным интересом.
   «Что ж, – думал я, – ему не хватает леса, воздуха. Понесу его в парк, в Сокольники».
   В воскресенье отправились мы в парк.
   В тени, окруженный елками, Клюквин оживился: пел, прыгал по клетке, глядел на макушки деревьев. На свист его подлетали воробьи, подходили поздние лыжники, еле бредущие последним снегом.
   Но дома Клюквин скис, вечером даже не вылетел из клетки посидеть на аквариуме – напрасно разыгрывал я Пятый этюд Джульяни.
   «Дела неважные, – думал я. – Придется, видно, отпустить Капитана».
   Но отпускать его было опасно. Слишком долго просидел Клюквин в клетке. Теперь он мог погибнуть в лесу, от которого отвык.
   «Ладно, – решил я, – пусть сам выбирает».
   И вот я устроил в комнате ярмарку: развесил под потолком гирлянды еловых и ольховых шишек, кисти калины и рябины, связанные вениками, повсюду натыкал еловых веток.
   Капитан Клюквин следил за мною с интересом. Он весело цокал, удивляясь, видно, моей щедрости.
   Потом я вынес клетку на балкон, повесил ее на гвоздик и открыл дверцу. Теперь Клюквин мог лететь в комнату, где раскачивались под потолком шишки, где светился аквариум.
   Капитан Клюквин вышел на порог клетки, вскарабкался на ее крышу, клюнул зачем-то железный прут и… полетел.
   С высокого седьмого этажа он полетел было вниз, к мельничному комбинату имени Цюрупы, потом резко повернул, набрал высоту. Мелькнули красные крылья – и Капитан пропал, улетел за наш дом, за пожарную каланчу, к сокольническому лесу.
   Всю весну не снимал я клетку с гвоздя на балконе, а в комнате сохли под потолком связки калины и рябины, гирлянды шишек.
   Стояли теплые майские дни. Каждый вечер я сидел на балконе и наигрывал Пятый этюд Джульяни, ожидая Капитана Клюквина.

Серая ночь

   Стало смеркаться.
   Над тайгой, над сумрачными скалами, над речкой с плещущим названием Вёлс взошел узенький лисий месяц.
   К сумеркам поспела уха. Разыскавши в рюкзаках ложки, мы устроились вокруг ведра, выловили куски хариуса и отложили в отдельный котелок, чтоб хариус остывал, пока будем есть уху.
   – Ну, Козьма да Демьян, садитесь с нами!
   Длинной можжевеловой ложкой я пошарил в глубине ведра – рука по локоть ушла в пар. Выловил со дна картошки и рыбьих потрохов – печенки, икры, – потом зачерпнул прозрачной юшки с зеленой пеной.
   – Ну, Козьма да Демьян, садитесь с нами! – повторил Леша, запуская свою ложку в ведро.
   – Садитесь с нами, садитесь с нами, Козьма да Демьян! – подтвердили мы.
   Но в наших городских голосах не было уверенности, что сядут за уху Козьма да Демьян, а Леша сказал так, будто они его слышат.
   Костер мы разложили на низком берегу Велса. Наш берег весь завален грязными льдинами. Они остались от половодья – не успели потаять. Вот льдина, похожая на огромное ухо, а вот – на гриб груздь.
   – Кто же это такие – Козьма да Демьян? – спросил Петр Иваныч, который в первый раз попал в уральскую тайгу.
   Уху Петр Иваныч ест осторожно и почтительно. Голова его окутана паром, в очках горят маленькие костры.
   – Это меня старые рыбаки научили, – ответил Леша. – Будто есть такие Козьма да Демьян. Они помогают хариуса поймать. Козьму да Демьяна на уху звать надо, чтоб не обиделись.
   По часам уже полночь, а небо не потемнело, осталось ясным, сумеречным, и месяц добавил в него холода и света.
   – Это, наверно, белая ночь, – задумчиво сказал Петр Иваныч.
   – Белые ночи начнутся позже, – ответил Леша. – Они должны быть светлее. Для этой ночи названья нет.
   – Может быть, серебряная?
   – Какая там серебряная! Серая ночь.
   Подстелив на землю лапника, мы разложили спальные мешки, прилегли. Я уткнулся головой в подножие елки. Нижние ветки ее засохли, на них вырос лишай и свисает к костру, как пакля, как мочало, как белая борода.
   Неподалеку, за спиной у меня, что-то зашуршало.
   – Серая ночь, – задумчиво повторил Петр Иваныч.
   – Серая она, белая или серебристая, все равно спать пора.
   Что-то снова зашуршало за спиной.
   Уха так разморила, что лень повернуться, посмотреть, что это шумит. Я вижу месяц, который висит над тайгой, – молодой, тоненький, пронзительный.
   – Бурундук! – вдруг сказал Леша.
   Я оглянулся и сразу увидел, что из-за елки на нас смотрят два внимательных ночных глаза.
   Бурундук высунул только голову, и глаза его казались очень темными и крупными, как ягода гонобобель.
   Посмотрев на нас немного, он спрятался. Видно, на него напал ужас: кто это такие сидят у костра?!
   Но вот снова высунулась глазастая головка. Легонько свистнув, зверек выскочил из-за елки, пробежал по земле и спрятался за рюкзаком.
   – Это не бурундук, – сказал Леша, – нет на спине полосок.
   Зверек вспрыгнул на рюкзак, запустил лапу в брезентовый карман. Там была веревка. Зацепив когтем, он потянул ее.
   – Пошел! – не выдержал я.
   Подпрыгнув к елке, он вцепился в ствол и, обрывая когтями кусочки коры, убежал вверх по стволу, в густые ветки.
   – Кто же это? – сказал Петр Иваныч. – Не белка и не бурундук.
   – Не знаю, – сказал Леша. – На соболя не похож, на куницу тоже. Я такого, пожалуй, не видал.
   Серая ночь еще просветлела. Костер утих, и Леша поднялся, подбросил в него сушину.
   – Зря ты его шуганул, – сказал мне Петр Иваныч. – Он теперь не вернется.
   Мы смотрели на вершину елки. Ни одна ветка не шевелилась. Длинные искры от костра летели к вершине и гасли в светлом сером небе.
   Вдруг с вершины сорвался какой-то темный комок и раскрылся в воздухе, сделавшись угловатым, четырехугольным. Перечеркнув небо, он перелетел с елки на елку, зацепив месяц краешком хвоста.
   Тут мы сразу поняли, кто это такой. Это был летяга, зверек, которого не увидишь днем: он прячется в дуплах, а ночью перелетает над тайгой.
   Крылья у него меховые – перепонки между передними и задними лапами.
   Летяга сидел на той самой елке, что росла надо мной. Вот сверху посыпалась какая-то шелуха, кусочки коры – летяга спускался вниз. Он то выглядывал из-за дерева, то прятался, будто хотел подкрасться незаметно.
   Вдруг он выглянул совсем рядом со мной, на расстоянии вытянутой руки. Глаза его, темные, расширенные, уставились на меня.
   – Хотите, схвачу?
   От звука голоса дрожь ударила летягу. Он свистнул и спрятался за елку, но тут же высунулся.
   «Схватит или нет?» – думал, видно, летяга.
   Он сидел, сжавшись в комок, и поглядывал на костер.
   Костер шевелился и потрескивал.
   Летяга соскочил на землю и тут заметил большое темное дупло. Это был сапог Петра Ивановича, лежащий на земле.
   Удивленно свистнув, летяга нырнул в голенище.
   В то же мгновение я кинулся схватить сапог, но летяга выскочил и побежал, побежал по вытянутой руке, по плечу и – прыгнул на пенек.
   Но это был не пенек. Это было колено Петра Иваныча с крупной круглой чашкой.
   С ужасом заглянув в пылающие очки, летяга закашлял, перепрыгнул на елку и быстро вскарабкался наверх.
   Петр Иваныч изумленно ощупывал свое колено.
   – Легонький какой, – хрипловато сказал он.
   Перелетев на другую елку, летяга снова спустился вниз. Видно, притягивал его затухавший огонь костра, манил, как лампа летним вечером манит мотылька.
   На меня напал сон. Вернее, не сон – волчья дрема. Я то закрывал глаза и проваливался куда-то под еловый корень, то открывал их и видел тогда бороду лишайника, свисающую с веток, а за нею совсем посветлевшее небо и в нем летягу, перелетающего с вершины на вершину.
   С первыми лучами солнца летяга исчез.
   Утром, за чаем, я все приставал к Петру Иванычу, просил подарить мне сапог, в котором побывал летяга. А Леша сказал, допивая вторую кружку чаю:
   – Не Козьма ли да Демьян к нам его подослали?

Лабаз

   Все лето геологи искали в тайге алмазную трубку. Но не нашли. Трубка пряталась от них в каменных россыпях, под корнями деревьев.
   Пришла осень. Начались дожди. Геологи стали собираться домой. Перед отъездом к начальнику партии пришел завхоз по прозвищу Пахан-Метла.
   – Остались продукты, – сказал он. – Сто банок сгущенки, три пуда муки, мешок компота и ящик масла. Куда все это девать?
   – Надо поставить лабаз, – решил начальник.
   А моторист Пронька, который крутился около разговора, сказал:
   – Да зачем это надо – лабазы ставить? Давайте рубанем в темпе продукты, и все дела.
   – Это интересно, – сказал начальник, – в каком же темпе рубанешь ты сто банок сгущенки и три пуда муки?
   – В быстром, – не растерялся Пронька.
   – Знаешь что, – ответил начальник, – сходи-ка на склад за гвоздями.
   Пронька сходил за гвоздями. Пахан-Метла взял топоры да пилу, и за три дня срубили они в тайге лабаз. Неподалеку от речки Чурол.
   Лабаз получился вроде небольшой избушки без окон, с бревенчатыми стенами. Он поставлен был на четырех столбах, а столбы выбраны с таким расчетом, чтоб медведь по ним не мог залезть. По толстому-то столбу медведь сразу залезет в лабаз. А полезет по тонкому – столб задрожит, избушка заскрипит наверху, медведь напугается.
   По приставной лестнице наверх подняли продукты и спрятали их в лабаз. Потом лестницу убрали в кусты. А то медведь догадается, возьмет да сам и приставит лестницу.
   Геологи ушли, и лабаз остался стоять в тайге. Посреди вырубленной поляны он стоял, будто избушка на курьих ножках.
   Через неделю пришел к лабазу медведь. Он искал место для берлоги, глядь – лабаз.
   Медведь сразу полез наверх, но столб задрожал под ним, зашатался, лабаз наверху страшно заскрипел. Медведь напугался, что лабаз рухнет и придавит его. Он сполз вниз и побрел дальше. Лестницу он, видно, не нашел.
   Скоро в тайге начались снегопады. На крыше лабаза наросла пышная шапка, а ноги его утонули в снегу по колено. Теперь-то по плотному снегу можно бы добраться до двери лабаза, да медведь уже спал.
   Приходила росомаха, но не догадалась, как открыть дверь, полазила по столбам, посидела на крыше под холодным зимним солнцем, ушла.
   А в конце марта проснулись бурундуки, проделали в крыше дырку и всю весну жевали компот – сушеные яблоки, груши и чернослив.
   Весной вернулись геологи. Но теперь искали они алмазную трубку в другом месте, в стороне от Чурола.
   – Как там наш лабаз-то? – беспокоился Пахан-Метла.
   – Стоит небось, – отвечал ему Пронька.
   – Ты сходи-ка проверь. Да принеси сгущенки, а то ребята просят.
   Пронька взял мешок и ружье и на другой день утром пошел к лабазу на речку Чурол. Он шел и посвистывал в костяной пищик – дразнил весенних рябчиков.
   «Странная это штука, – думал Пронька, – алмазная трубка. Может быть, как раз сейчас она под ногами, а я и не знаю».
   Пронька глядел на елки – нету ли рябчиков и под ноги поглядывал – не мелькнет ли среди камушков какой-нибудь алмаз.
   И вдруг – точно! Блеснуло что-то на тропе.
   Пронька мигом нагнулся и поднял с земли курительный мундштук из черной кости с медным ободком.
   «Во везет! – подумал он. – Геологи трубку ищут, а я мундштук нашел!»
   Он сунул мундштук в карман, прошел еще немного и увидел на тропе нарты, запряженные тремя оленями. На нартах сидел человек в резиновых сапогах и в оленьей шубе, расшитой узорами. Это был оленевод Коля, по национальности манси. Он жил с оленями в горах, но иногда заезжал к геологам.
   – Здравствуй, Коля-манси, – сказал Пронька.
   – Здравствуй, Прокопий.
   – Твой мундштук?
   Коля задумчиво поглядел на мундштук и кивнул. Пронька отдал мундштук, и Коля сразу сунул его в рот.
   – Вот я думаю, – сказал Пронька, – далеко отсюда будет до Чурола?
   Коля-манси задумался. Он долго молчал, и Пронька стоял, ожидая, когда Коля ответит.
   – Хороший олень, – сказал наконец Коля, – три километра. Плохой олень – пять километров.
   – Давай-ка подвези, – сказал Пронька и лег на нарты на расстеленную оленью шкуру.
   Коля взял в руки длинный шест – хорей, взмахнул, и олени тронули. Видно, олени были хороши, бежали шибко, нарты скользили по весенней грязи легко, будто по снегу.
   Быстро добрались они до Чурола, и Коля отложил хорей.
   – Надо остановку делать, – сказал он. – Чай надо пить. У оленя голова болит.
   – А чего она болит-то? – не понял Пронька.
   Коля подумал, пососал маленько свой мундштук и сказал:
   – Рога растут.
   Из мешка, стоящего в нартах, Пронька взял пригоршню соли и пошел к оленям. Они сразу заволновались, вытянули головы, стараясь разглядеть, что там у Проньки в кулаке.
   – Мяк-мяк-мяк… – сказал Пронька, протягивая руку.