Не в силах был сделать это. И как в подтверждение горьким его раздумьям, била, пульсировала тоненькая вена у виска. Но плотно сжав губы и не глядя на примолкшего рассказчика, сказал с расстановкой:
   – Все складно у тебя получается, рядовой Савушкин. Очень даже складно.
   – Да чего уж там… Рассказал без утайки, все как было и как есть. А это уже твое дело, командир, куда меня… К особисту или на распыл… – дерзко и с вызовом, глядя прямо в глаза майору, прохрипел устало ночной гость.
   Странная его фигура, вся поджавшись, как пружина, говорила командиру дивизиона: «Вот он я какой! Весь пред тобой, как на ладони! Смотри, смотри… И делай, что хочешь. Как велит тебе совесть».
   – Не мучайся, майор… – ровным, осевшим голосом, как-то отрешенно и безнадежно сказал он. – Пострадаешь ненароком из-за меня. Веди смело к особисту, и весь сказ. Все едино. Один конец…
   И словно решив, что со всеми недомолвками, а главное с неприятными и такими мучительными для обоих вопросами:
   – Надо же что-то делать! И делать немедленно, безотлагательно! – Раз и навсегда покончено, только безвольно махнул рукой.
   – Все, и кончим на этом, майор…
   Наверное, впервые за всю войну Савушкин улыбнулся, радуясь – гора с плеч долой! – тому, что больше он не вернется к этим треклятым воспоминаниям о лагере, выворачивающим наизнанку всю его исстрадавшуюся и истерзанную душу, воспоминаниям, которые, подобно лютому зверю, алчно гложут, гложут и рвут на части его больное сердце.
   Но за этих три долгих года войны разучился бывший детдомовец улыбаться. Улыбка… не то ее жалкое подобие тронула его уста. Да и не до улыбок, когда слишком много горя и ненависти вокруг тебя. Одним словом, вышло совсем не то…
   Стрельников вытянул к печурке ноги и, раздвинув их циркулем, хлопал себя по боку в поисках запропастившейся пачки «Беломора». И найдя ее, нахмурил свои брови, уставившись на осклабившегося в жалкой улыбке ночного гостя. Стараясь выглядеть как можно строже, обронил, дунув в мундштук «беломорины»:
   – А ты не скалься, не скалься, Савушкин!..
   Вскочив с насиженного места, нервно зашагал по пятачку у огня, стремительно меряя малюсенькое пространство легкой широкой поступью…

17

   – А ты не скалься, не скалься, твою мать! – выругался майор, шумно подвигая поближе к боку раскаленной докрасна печурки своей длиннющей ногой пустой снарядный ящик.
   Отблески огня оранжевыми бликами загуляли по стенам блиндажа, антрацитно засверкали на новеньких, щегольских сапогах комдива.
   – Дай еще закурить, командир… – сипло произнес сидящий чуть ли не в обнимку с печуркой в странных лохмотьях. Не сводя с офицера умоляющих глаз, он жадно сглотнул слюну, видя, как Стрельников глубоко затянулся сладким дымом «беломорины». От нетерпения незнакомец качнулся в сторону, кадык заходил по его грязной, до черноты, шее, сухим обрубком торчащей из немыслимого одеяния.
   Заскрипела на все лады, хлопнула входная дверь. Откинув брезентовый полог, стараясь не поскользнуться на размочаленном дереве ступенек, боком к ним спустился пожилой связной майора.
   Подобрав полы аккуратно заштопанной во многих местах старенькой шинели, ладно сидящей на его худеньком, жилистом теле, Игнатов все так же бочком продвинулся поближе к огню, бережно держа перед собой котелок.
   – Корми его тут… – пробурчал Степаныч, недовольно уставясь на лужу, растекавшуюся безобразным пятном по земляному полу вокруг ящика, на котором сидел странный гость. Продолжая бурчать что-то нечленораздельное, перемежая недовольство со вздохами, Степаныч искоса, осуждающе, поглядывал на командира дивизиона, протянувшего папиросу в грязную трясущуюся руку с обломанными ногтями.
   И то ли от лютого холода, волнами дрожи пробегающего по изможденному телу, то ли от насупленного взгляда Степаныча, откровенно недовольного щедростью майора, странный человек обронил в грязь под собой такую бесценную для него папироску.
   Беззвучно чертыхнувшись, принялся трясущимися пальцами выковыривать ее из жидкой каши возле босых ног.
   – На, держи! – Видя, как тщетны попытки бывшего пленного извлечь с поверхности бурого месива драгоценное курево, Стрельников, хмуро сдвинув к переносице брови, наклонился, протягивая бесценную пачку.
   …Сунув мундштук папиросы в уголок обветренного рта и еще не веря привалившему счастью, он с наслаждением жевал его мелкими черными зубами. Жадно затянулся, щурясь на безжалостное пламя огня, когда Стрельников, тряхнув своим золотистым чубом, цвиркнул пару раз «катюшей», дав ему прикурить. Простуженные легкие дали о себе знать. И незнакомец, поперхнувшись раз-другой, зашелся в страшном кашле, вбивая острый костлявый кулак в лохмотья на груди. А другой рукой судорожно сжимал раскуренную папиросу.
   Слезы серыми ручейками скатились к заросшему густой щетиной подбородку. Он уставился на офицера непонимающими, будто остекленевшими глазами, словно впервые видел его. Тяжело и прерывисто дыша, обладатель лохмотьев оттер пятерней слезящиеся глаза и, уже окончательно придя в себя, жадно припал к тлеющей «беломорине».
   Степаныч по-прежнему негодующе сопел, бросая на него косые взгляды. И было непонятно: или он сочувствует незнакомцу, одолевшему вспять на бревне студеный неприветливый Днепр, или раздосадован за те неудобства, которые связаны с появлением ночного нежелательного гостя.
   В этой тишине – кап-кап-кап-кап-ап-ап-ап-пп-пп – капала неугомонная капель с притолка да свистели простуженные легкие незнакомца.

18

   – Степаныч! – позвал Игнатова Стрельников, бросив в ненасытное пламя, бушевавшее в печурке, окурок папиросы. – Передай Зазуле, чтоб как сменится с поста, немед… – Но не досказал… Грохоча измазанными в глине сапожищами, в теплую сырость блиндажа ввалился здоровенный батареец. Вот и он! – долго жить будет…
   Стряхнув крупинки дождя, покрывшие мокрой накидкой облезлый ворс шинели, испачканной все той же глиной, Зазуля небрежно бросил правую руку к виску, где лихо, набекрень, сидела новенькая пилотка:
   – Та-а-аа-и…щ майор, … – ааа-шему приказанию…
   – Вольно, садись! – прервал его доклад молодой комдив.
   – Узнаешь крестника? – Стрельников кивнул в сторону незнакомца, вплотную придвинувшегося к невыносимо-жаркому чреву железной печурки.
   …Молчали. Разговор не клеился. Дипломатично покашливали, ждали, когда первым подаст голос командир дивизиона.
   Стрельников вновь тряхнул своим пшеничным, в россыпи мелких колечек, чубом, ровно прогоняя прочь от себя все тягостные думы, и пристально уставился на пригнувшего плечи здоровяка-солдата. Переводя испытующий взгляд с ночного гостя на протянувшего поближе к огню зазябшие ладони Зазулю, процедил мрачно, сквозь зубы:
   – Ну и дивизион мне, бляха, достался!..
   Краем глаза уловив недоумение одессита и враз настороженно-притихшего, озадаченного Степаныча, приподнявшегося со своего места в углу, промолвил, сокрушенно качая головой:
   – Один, блин, с ума со своими лошадьми сходит. А ежели обхождение с его клячами не царское… (майор замысловато матюгнулся), то враз «винтарь»[4] лапает, затвором клацает. Другой…
   Он взглянул на Зазулю и на секунду осекся, вспомнив неприятное, случившееся не так давно в их дивизионе… А тот продолжал нахохлившимся коршуном восседать на ящике у огня, потирая свои огромные, как лопата, красные лапищи.
   – Другой… – смело заключил майор, вперившись взглядом немигающих глаз в нахмуренного и раздосадованного еще вчерашнего штрафника. – Языкастый больно… Сиди, сиди, не обижайся, как красна девица! Ишь ты, какой обидчивый!..
   И видя, как Зазуля закусил нижнюю губу, сдерживал свой гнев, бросил напоследок усталым и явно миролюбивым голосом, радуясь, будто впервые увиденной, причудливо-затейливой пляске пламени:
   – Ладно, замнем… Не место и не время прошлое ворошить… Да и кто старое помянет…
   Замолчали. Потрескивали уютно, совсем по-домашнему, дровишки в заунывно гудящей старенькой печурке. Хорошо, просто здорово!.. И не верилось, что там, в двух метрах, за порогом блиндажа их поджидала неразлучная подруга война и скрытый за густой пеленой дождя свинцовый и пасмурный Днепр. И в этой недолгой тишине – кап-ап-кап-ап – все капали и капали капли на сухую утоптанную твердь…
   – А голова, братья-славяне, у меня одна, между прочим… – прервав затянувшуюся паузу, невесело ухмыльнулся Стрельников. Тряхнув золотом волос, сказал, как выдохнул, притихшим батарейцам, тайком, исподлобья, стрелявших одними глазами на незнакомца. – И особист, курва… Не терпится ему…
   Майор не досказал. И лишь украдкой глянув в сторону печурки, где, притихнув, сидел ночной гость, обронил в безмолвную, дремотную тишину:
   – …Он, гнида тыловая, по этой самой головушке истосковался.
   Заерзал, закряхтел на своем месте пожилой солдат, укутывая поплотнее колени полами шинели. Зазуля с последней фразой комдива удивленно крякнул. И лишь тот, кто доставил в эту промозглую ночь столько хлопот, настороженно, не двигаясь, прирос к краю пустого снарядного ящика.
   – Вот что, отец, – обратился комдив к связному. – Иди-ка буди начштаба. Не придется ему сегодня выспаться…
   «Обещал человеку… Он уже какую ночь без сна, глаза не сомкнет… И теперь вот…»
   Поторопил замешкавшегося Степаныча:
   – Иди, иди, отец, поскорее за ним… Не томи душу… – И обращаясь ко всем сразу, немного повеселев, подытожил: – Придет Сергачев, будем военный совет держать, как Кутузов в Филях. – А затем окончательно огорошил Зазулю, озорно, по-мальчишески, подмигнув ему: – Выше голову, артиллерия! Семь бед – один ответ!.. Как там говорится: «Чему быть, того не миновать…» Ну что ж, живы будем – не помрем!..

19

   – Поверить-то я тебе могу. Могу, Савушкин… – Майор жестом остановил ночного гостя, порывавшегося уже не раз и не два за все это время раскрыть рот, чтобы задать всего один-единственный вопрос. Вопрос, который расставит все точки над «и». Но разгоряченный собственным монологом командир дивизиона каждый раз привычным жестом отсекал все попытки Савушкина.
   – А вот скажи мне: поверит ли тебе тот, к кому тебе обязательно придется явиться, а-аа?.. Скажи мне сам – поверит?.. – Стрельников замолчал и, мягко шурша пачкой пайкового офицерского «Беломора», извлек оттуда несколько папирос, угощая по очереди Зазулю и Савушкина. Степаныч степенно отказался, извлекая свой роскошный, расшитый бисером кисет.
   Молча курили, думая о своем, заветном. Но мысли, сбиваясь, путались, возвращаясь в горестное и тягостное русло, где каждого гложет одна и та же безрадостная дума: «Как быть?!. Где же выход?! Где?!»
   Первым заговорил майор.
   – Без обиняков – особист у нас превеликая стервоза. Еще та. Н-нда-аа… – потянул Стрельников, словно что-то припомнив. – Будет, гад, мурыжить: что да как?.. И ни одному твоему слову не поверит. – Зло сплюнув себе под ноги, он по слогам разрубил последнюю фразу: – Ни од-но-му… Вот так-то, брат-пехота!..
   Вновь неловкая тишина зависла в сыром воздухе блиндажа. Верный рассудительный Степаныч шумно вздохнул, обводя хмурые лица собравшихся умными, страдальческими глазами, лучившимися теплотой сочувствия. – «Эх-ээх, братцы, беда-то какая, но выход надо найти. Надо…» – умоляли стариковские глаза.
   …Стрельников вытянул свои журавлиные ноги поближе к теплу печурки и замер, сердито поглядывая и щурясь устало на алые языки пламени.
   – Ты меня, Савушкин, – майор в который раз произнес его фамилию, но он, бывший красноармеец, бывший пленный и бывший партизан, вздрагивал каждый раз при одном лишь упоминании ее, – на жалость не бери. Не бери. – И рубанул себя ребром ладони по длинной худой шее: – Вот где у меня эта жалость сидит!
   Степаныч и здоровяк Зазуля сидели нахохлившись, и оба зябко повели плечами, как от озноба, при последних словах командира. – «Конечно же, каково ему? Ему?.. Он-то – за все в ответе. За все… Как, впрочем, и за то, что он не доложил особисту о странном ночном пришельце, появившемся неизвестно откуда поздней ночью, накануне переправы, в расположении вверенного ему артдивизиона».

20

   – Я каждое твое слово приму на веру: и про детство детдомовское, и про флотскую жизнь в солнечном городе Анапа… Тем более что кого-кого, а уж Зазулю байками про море Черное не проведешь… – Стрельников изобразил что-то наподобие улыбки, кивнув в сторону одессита, продолжавшего насупленно молчать.
   – И про службу твою военную в укрепрайоне, на границе, наслышан. И про плен… – Стрельников в сердцах ожесточенно сплюнул. – Будь он трижды неладен, поверю! И как к партизанам попал, бежав вторично.
   – Да ты что, майор?! – в бешенстве вращая на комдива белками округлившихся глаз, прошептал еле слышно Савушкин, захлебываясь от собственного бессилия. – Ты что?!. Мне не веришь?!
   Все обмерли, уставившись на пришельца с правого берега, тишина замерла над их головами, зазвенела в ушах натянутой до предела струной, притаилась, крадучись, в темноте за освященным кругом. И только слышно было – хлюп-уп-хлюп-уп… – как вершит работу острый, бугристый, как угол приклада, кадык в горле нарушителя спокойствия, пытаясь безуспешно проглотить вставший поперек сухой ком.
   – Я что, душу тебе за просто так, ради красного словца, битый час изливал?! – Он жег, поедал дикими, полуобезумевшими глазами молодого офицера. – …Вот ежели доведется добраться до той деревни, где меня женщина схоронила после ранения, когда каратели разгромили отряд… Ежели ей, или полдеревни баб знало, где я схоронился, но никто не выдал… Так ежели им не поверишь…
   Он начал часто-часто хватать воздух побелевшими губами, забухало-забулькало у него во впалой груди… Его корявая согбенная фигура долго сотрясалась от мертвой хватки дикого, зверского кашля.
   …Оттерев рот рукой, где на запястье красовался шикарный витиеватый якорь, он по-детски всхлипнул. На какую-то долю секунды… Или это только показалось остальным?
   Не глядя на своего «крестника», Зазуля выразительно упер в майора тяжелый взгляд.
   На сей раз он первым нарушил молчание:
   – Ты вот что, командир… Ты того… Не напирай на мужика зазря… Сам-то ты правильно решил, молоток… И начштаба дал совет толковый…
   …«Военный совет в Филях» заседал недолго. Капитан Сергачев, лысоватый, рассудительный, с красными воспаленными от вечного недосыпа глазами, невысокого роста крепыш, призванный из запаса, большая умница, педант, одним словом, служака до мозга костей, быстро вник в суть дела, после краткого пересказа одиссеи Савушкина командиром дивизиона:
   – Отвечать придется. Хотя бы уже по одной причине, что сразу к особисту не доставили и тем паче не доложили. А там, знаешь, какая мясорубка будет?.. Вот то-то и оно. – (Видя, как Стрельников согласно кивнул головой.) – Дай Бог, выживем, уцелеем, скажем, что от пехоты прибился к дивизиону… Чует мое сердце: бойня будет – не приведи Господь! Им не до проверок будет…
   Пожалей мужика, война вон вскорости от того берега на запад дальше покатится. Возьмем с собой, и точка. – И напоследок взял да и огорошил смертельно уставшего Стрельникова: – Зачтется тебе это перед Богом… Еще как зачтется, если хоть одну душу православную от извергов убережешь. – Осекся, кашлянул в ладошку и, соблюдая субординацию, сухо и флегматично закончил: – Вам решать, командир. Воевода – всему голова.
   …На том и порешили: «Берем!..» И вот, на тебе, опять – двадцать пять! Ожидание, усиленное нервозным напряжением неизвестности: «А что завтра?! А может быть, уже сегодня» – плюс усталость, помноженная на выматывающую последние силы бессонницу, сделали свое гиблое дело. Спор, а с ним и неуместные взаимные упреки, разгорелись с новой ожесточенностью…

21

   Зазуля вздохнул, набрав в широченную грудь побольше воздуха, и уже решительно, словно боясь, что его вдруг остановят и прервут, выпалил:
   – Ведь все едино. Завтрева или послезавтрева – бой. Там, на правом… Только вот… До него еще добраться надо. Или – потопнем. Или…
   Он обрубил свою фразу посередине и, гася, ретушируя свою неловкость, стал зло и торопливо шуровать палкой в красном, обжигающем зеве хранительницы очага. Отрешенно, думая о своем: «Говорить – не говорить? Или сразу – начистоту?» – гонял из одного угла рта в другой так и не раскуренную «беломорину» – угощенье Стрельникова. А затем не спеша прикурил от сыплющей искрами хворостины.
   Зазуля чему-то ухмыльнулся, уставясь немигающим взглядом – будто только увидел – на новехонькие, блестящие сапоги командира дивизиона:
   – Вы, товарищ майор, дайте мне его под личную опеку. Флотский флотского не подведет. Ведь так, «Анапа»?.. А-аа? – Он повернул свое крупное, грубо слепленное лицо навстречу притихшему Савушкину, пристально уставясь на него, в упор. – Чего молчишь, обалдел от счастья? Не подведешь? – И отведя от него глаза, снова залюбовался щегольским видом сапог Стрельникова. – А ежели не оправдаю вашего доверия… – Батареец сделал короткую паузу, замысловато матюгнулся. – Вы тогда нас обоих… За одно место и притяните к этой… Паганке, – неожиданно заключил он, хитровато, по-свойски, подмигивая молодому офицеру. А затем серьезно и угрюмо процедил нехотя, пересилив собственное «я» и с трудом сдерживая внезапно закипевшую ярость: – Мне после штрафбата – все едино… Хрен редьки не слаще!.. Завтрева или послезавтрева. Днем раньше, днем позже…
   Он не закончил. И не объяснил, что случится «завтрева» и что будет «послезавтрева», и почему «днем раньше» или…
   Да что «или»… «Или»… И так все ясно и без его комментариев. И хотя все они понимали неизбежность «завтрешнего» дня или скорее всего ночи, но отгоняли прочь это дыхание смерти, как прикосновение невзначай легкого крыла ночной птицы. Но она витала злым, жутким, неотвратимым роком над траншеями, окопчиками сторожевого охранения, невидимой тенью проскальзывала в солдатские землянки и командирские блиндажи… Скреблась черной кошкой на сердце, лезла в душу… Эх-эхх-хе, судьба солдатская, фронтовая… Большая переправа – большая солдатская кровь… А эта ночь – может быть, их последняя ночь. И какие тут слова… Все это лишнее. Лишнее…

22

   – Хотя я знаю… – Зазуля потупил взгляд. – Знаю, как ты, майор (он снова перешел на «ты»), защищал меня перед этим… Одним словом, гнидой. – И не договорив, поглядывал то на Стрельникова, то на виновато притихшего Савушкина, сказал, как давно решенное, а ему лишь исполнять: – Так я беру грех на свою душу?.. Добро?.. – Растолковав по-своему молчание комдива, пояснил: – Раз он на меня вышел, то я за него и в ответе…
   Стрельников молча в знак согласия кивнул и благодарно улыбнулся одними губами.
   Зазуля, явно повеселев, обратился к Игнатову, не проронившему доселе ни единого слова:
   – А что, Степаныч… Надобно бы новоиспеченному артиллеристу кое-что из одежонки, а?
   Поглядывая вслед Степанычу, направившемуся в угол блиндажа к своему нехитрому хозяйству, размещавшемуся в двух ящиках из-под снарядов, Зазуля многообещающе подмигнул, до хруста распрямив литые плечи, обращаясь к своему «крестнику»:
   – Держись, флотский! Завтрева на плоту в обратную сторону поплывешь. – И совсем повеселев, растянул в широченной улыбке толстые губы. Подражая комдиву, сказал: – Живы будем – не помрем!.. Так, что ли…
   Когда Степаныч, кряхтя, вернулся к ним, проклиная всех и вся, и, сунув Савушкину б/у гимнастерку, галифе и латаную-перелатаную шинель, ухватился обеими руками за поясницу: «У-уу-уу… проклятущая!..», Стрельников, угрюмо поджав красивые губы, вычерчивал блестящим носком хромача замысловатые иероглифы на влажной земле.
   Все невольно замерли, целиком сосредоточив все внимание на долговязой фигуре командира дивизиона, казавшейся нелепой, несуразной на фоне игры-пляски мрака и света от пламени, отбрасывающего за его спиной причудливые и таинственно-загадочные тени на деревянной обшивке блиндажа. Новенькие, матово-желтеющие сосновые доски источали сквозь прогорклый запах чада, солдатского пота и осенней сырости какой-то удивительный запах вечности и первозданной свежести. И словно оплакивая свое скорое расставание с непоседливыми обитателями сего жилища, слезились янтарным блеском тягучей душистой смолы.
   – Вот что, мужики… – наконец-то оторвавшись от своего странного занятия, произнес комдив. Уловив их молчаливое недоумение, застывшее вопросом на лицах, уже совсем не командирским голосом, продолжая чертить сапогом замысловатые рисунки и знаки, негромко проронив в тишину как-то по-домашнему, как равный с равными: – Чтобы никому – ни гу-гу… Молчок, ясно!? Вот так, славяне. А то не только под монастырь меня… – Стрельников затаил дыхание, и, решившись быть откровенным до конца с солдатами своего дивизиона, закончил, – …но и Сергачева подведете.
   Последнее касалось явно только Степаныча да Зазули.
   Тряхнув чубом, смахнув со лба непокорную челку, он достал из кармана поношенных, но франтовато сидящих галифе последнюю «беломорину». Прикурив от «катюши», сделанной для него одним из дивизионных умельцев, выпустил вместе с первой струйкой дыма тревожный, обеспокоенный вздох: – Хреновы наши дела, братья-артиллеристы. Но мы еще покувыркаемся всем чертям назло, верно, Зазуля?!
   Тот, весело хохотнув, тем не менее мрачновато изрек, как бы соглашаясь и не соглашаясь с офицером:
   – Нам, славянам, теперь – все едино! Что берег правый, что берег левый…

23

   – Не понял… – глубоко затянувшись, щуря на него свой золотистый глаз, Стрельников весь, как взведенная пружина, встрепенулся, напрягся, подобрался. – Ну-ка, ну-ка, поясни…
   – Да-аа, что там пояснять… – махнул нехотя своей красной, с задубленной кожей, огромной лапищей весельчак-одессит. – И так все понятно: что там, на правом, фрицы свинцовый гостинец приготовили, что здесь эти пад… (он не досказал) за спиной нашей змеюками притаились. Суки!.. Жопы свои в тылу холят-греют. А чуть что не по-ихнему, так сразу или в расход нашего брата, или – в штрафбат. Вот и весь сказ… – Он ожесточенно, в сердцах, сплюнул и, стряхнув кусочки засохшей глины на груди, заключил ни на кого не глядя: – Как воевать, так их, блядей, нет – днем с огнем не сыщешь…
   Зазуля засопел обиженно и, вскинув правую руку к виску, хриплым голосом проговорил:
   – Разрешите идти, товарищ майор?!
   – Иди… – Стрельников был краток. И когда нога рослого здоровяка-батарейца ступила на жалобно заскрипевшие ступеньки, приказал: – Лялина ко мне вызови!.. – и добавил обернувшемуся артиллеристу: – Надо определять нового батарейца на жительство и довольствие. – Он кивнул в сторону продолжавшего хранить молчание Савушкина. – Так что действуй!..
   На самой верхней ступеньке тот задержался, подавил в себе несвойственное смущение и улыбнулся на прощанье:
   – Не тушуйся, земеля!.. В обиду тебя у нас (он нарочито сделал ударение на этом слове) никто не даст.
   Ступенька скрипуче заголосила под его тяжестью, будто соглашаясь с ним и одновременно умоляя о пощаде, а он, переступая с ноги на ногу, все также улыбаясь, забасил сверху:
   – Завтрева, а может, послезавтрева поплывем к фрицам на правый… Навоюемся во-о-ооо!..
   Зазуля рубанул громадной ладонью возле горла и, жалостливо посмотрев на изможденную, в лохмотьях, фигуру ночного пришельца, подытожил уже совсем невесело, но все еще продолжая хранить улыбку:
   – Видать, старина, тебе дважды придется крещение водами принимать…
   Поправив ППШ на могучем плече, торопливо застучал кирзачами, шагнув в непроглядную темень и непрекращающийся ливень…

24

   …Отойдя от тяжких дум, он прикоснулся щекой к мозолистой ладони старика связного, всхлипывая и шмыгая носом. «Чисто пацаны еще… Эх-ээх, мальчишки, мальчишки!..» – кольнуло, заныло у Степаныча нехорошо где-то под сердцем.
   – Степаныч, миленький, ты вот что… Давай-ка Тихомирова, Зазулю, Иваныча и там еще… И снаряды, снаряды ищите… Нам без них знаешь, как туго будет… – постепенно приходя в себя от потрясений, распорядился Стрельников.
   Но не успел договорить… раздался знакомый бас заряжающего Зазули:
   – Будь спок, командир! Снарядов целый вагон и маленькая тележка. Точнее – плот. Я с ним приплыл. Есть еще немного на других плотах. Еще покувыркаемся… Мы еще сук уроем… Они у нас еще нахлебаются!..
   И нужно было съесть не один пуд соли и побывать не в одной переделке с бывшим штрафником, чтобы не уловить в его браваде и веселье нотки чего-то такого каверзного, сюрприза что ли. Явно что-то приготовил любитель шуток и розыгрышей… За ним, чертякой, не заржавеет!..
   «Все ему нипочем!.. Такое пережили, а он готов резвиться…» – Но Стрельников, все еще приходя в себя от пережитого, уловил… Нет, нет он не ослышался.
   Зазуля, действительно хохотнув, сплюнул смачно на прибрежный песок, прилизанный днепровской водой, наконец-то выдал: