Я стоял, широко расставив ноги возле БТРа, вокруг вздымались фонтанчики пыли от разрыва пуль. Душа моя пела и необъяснимый восторг, злость, презрение к жизни переполняли меня. Это я — русский офицер, сейчас не сгибался под пулями, русский офицер, который не кланялся пулям на Бородинском сражении, который вел в атаку солдат во всех войнах, служа примером для подражания. Сквозь грохот стрельбы и разрывов мин я давал указания солдатам и те, словно послушное продолжение моей воли и мысли с полуслова понимали меня… Иногда фонтанчики от пуль разрывались у меня под ногами, вызывая огромный приток адреналина и еще большую злость. Ну что, падлы! Взяли? Выкусили? Ну, вот он я! Вы что, стрелять не умеете? Я играл судьбой, спорил с ней, вызывал ее, чтобы она забрала меня… И она миловала меня. Не знаю, за что и почему, но под этим шквальным огнем я не получил ни одной царапины. Я презирал судьбу и плевал на нее, а она в ответ дала мне свою милость жить. Только зачем? Чтобы отомстить за мою наглость тогда, когда я захочу жить?
   Мы вышли удачно, рота не потеряла ни одного человека. И теперь возвращались в полк. Два с половиной месяца мы не были в полку, в такой родной и желанной казарме. Два с половиной месяца мы не спали в кроватях и не ели в столовой за столом и сидя на стуле. Два с половиной месяца мы не мылись в бане. Не видели телевизор. И еще много чего…
   Теперь нам обещали неделю на отдых и подготовку к следующему боевому выходу. Рота высадилась с техники перед парком боевых машин, взводные остались проверять людей и оружие, а мы с ротным прямиком через забор рванули в казарму. Перед входом в нее стоял, заграждая нам проход, какой-то незнакомый капитан с огромной залысиной. Он высокомерно бросил нам:
   — Вы кто такие?
   — А вы кто, товарищ капитан? — недоуменно взглянул на него ротный. — Я — командир роты старший лейтенант Шарапов, а это мой замполит — лейтенант Коренев.
   — А я, — с нескрываемой гордостью произнес капитан, — ваш новый замполит батальона капитан Шинкаренко.
   Предыдущего замполита батальона с понижением отправили в Союз, за то, что он отказался ехать в последний перед его заменой в Союз рейд, из которого мы только что вернулись, так как ему оставалось до замены из Афгана около месяца. Говорят, что такая примета есть, не рисковать последний месяц перед заменой. Когда мы уходили из полка, нового замполита еще не прислали, потому мы этого «бравого фраера» не знали.
   — Товарищ лейтенант, — обратился капитан ко мне, — почему в роте третий месяц не выпускается стенгазета?
   — Мы, товарищ капитан, уж третий месяц как здесь не были, только с боевых идем, — вступился за меня ротный.
   — А я вас не спрашиваю, — чванливо произнес капитан, — вы можете идти.
   Ротный недоуменно посмотрел на него, потом на меня и пожал плечами, мол, извини, твой прямой начальник, разбирайся с ним сам. Еще раз удивленно покачал головой и пошел в казарму.
   Вот так я познакомился с моим непосредственным начальником, благодаря которому понял, почему командиры презирают и не уважают в основной массе политработников. Объяснять ему что-либо было бесполезно. Он дал команду собрать редколлегию стенгазеты и редакторов боевых листков для немедленного выпуска наглядной ротной агитации. Когда он начал мурыжить нас, заставляя третий раз переделывать газету, я не выдержал, встал и пошел из ленинской комнаты.
   — Вы куда, товарищ лейтенант? — подскочил он.
   — Какать, — бросил я ему.
   В нашей с ротным комнатушке я лег на кровать, обсуждая с командиром нового замполита. Он нашел меня через полчаса.
   — Вы, почему здесь, товарищ лейтенант? — его глаза с негодованием уставились на меня. — Я вас ищу!
   — За бумажкой приходил, опять какать пойду, — ответил я ему, поднимаясь с кровати.
   — Что? Обосрался, да? Обосрался? — решил поиздеваться он надо мной.
   — Ага, товарищ капитан! — засмеялся я, — Как вас вижу, так сразу какать хочется.
   Я вышел на улицу, закурил. Вышедший за мной ротный посоветовал:
   — Он не даст тебе отдохнуть, иди лучше к мужикам в минометную батарею или в четвертую роту.
   Что я и сделал. Утром на разводе капитан Шинкаренко подскочил ко мне:
   — Вы где были ночью?
   — В туалете, — искренне и недоуменно глядя на него, пояснил я.
   — Не обманывайте! Я вас там всю ночь искал!
   — Наверно разминулись по дороге, туалет все-таки в десяти метрах от казармы, да еще темно, — отечески пояснил я ему. Офицеры роты еле сдерживали смех, а его трясло от злобы. Вот так мы и провели ночь. Я — сладко посапывая в каптерке четвертой роты, а он — в поисках меня по туалету.
   Мы видимо «нравились» друг другу, потому что никак не могли друг без друга. Выдумывать ответы на его докапывания и действовать приходилось на ходу, спонтанно. Раз он вошел в казарму через полчаса после отбоя, когда в роте как обычно бодрствовал только ответственный офицер, а я разделся и собирался ложиться спать, как отворилась дверь, и в комнату вошел Шинкаренко в форме.
   — Вы что, товарищ лейтенант, спать собрались? — возмущенно лупя глазами, с огромным негодованием выговорил он. — Значит я, замполит батальона, еще не сплю, а вы, замполит роты, уже разделись?
   Не говоря ни слова, я моментально оделся и выскочил из комнаты в казарму. Шинкаренко, думая, что я хочу от него куда-нибудь спрятаться, кинулся за мной.
   — Рота подъем! — гаркнул я, — Строиться в две шеренги!
   Когда мои бойцы, удивленно поглядывая на меня и стоящего рядом ошарашенного замполита батальона, построились, поеживаясь от сна, я спросил:
   — Вы что, товарищи солдаты, спать собрались?! Значит, мы с замполитом батальона еще не спим, а вы уже разделись?
   Шинкаренко что-то негодующе хрюкнул себе под нос.
   — Дайте команду отбой, — и кинулся вон из казармы.
   А через несколько дней его покарал аллах. В Афганистане есть муха, в обиходе зовущаяся пиндинкой, от укуса которой вследствие заражения крови на всем теле вылезают какие-то чирьи, только огромные размером. Их вскрывают в санчасти, а место разреза заклеивают лейкопластырем, в результате чего человек выглядит весь как изрешеченный пулями. Тут-то я на нем и оторвался. Он избегал меня как мог. Но я ловил его и сострадательно спрашивал:
   — Ой, товарищ капитан! Вас что, на боевых так ранило?
   Он с ненавистью смотрел на меня, потому что окружающие еле сдерживали смех, так как знали, что он ни разу на боевые не ходил.
   — Нет, это муха укусила. А вы как будто не знаете! — и взбешенный куда-нибудь убегал. Чувства юмора у него не было совсем.
1989 год. Киргизия. Коренев Андрей
   Из Афганистана нашу 201-ю дивизию вывели в Душанбе. Средняя Азия мне понравилась, и я попросил оставить меня для дальнейшей службы здесь. По распределению меня направили в Киргизию. Гвардейская часть, расположенная в предгорье недалеко от Фрунзе, и куда я прибыл под вечер, встретила меня туманом, теплом и безлюдностью. Был выходной день, накануне офицеры отметили день части, поэтому военный городок был пустынен и тих. Офицеры лечились по домам от головной боли, опохмеляясь, кто чем горазд, и оправдываясь перед женами за вчерашнее.
   Дежурный по части проверил мои документы, дал команду в офицерскую гостиницу и выделил мне посыльного, еле говорящего по-русски рядового узбека, показать гостиницу и помочь донести мой огромных размеров чемодан.
   В гостинице меня ждали. Сосед по комнате, старший лейтенант, к которому меня подселили, с опухшим от перепоя лицом сразу без обиняков заявил мне:
   — Лейтенант, за то, что будешь жить со мной — ставь бутылку!
   Я, поддерживая взятый им шутливый тон, парировал:
   — Нет, это ты, за то, что я согласился жить здесь, должен мне бутылку.
   Так шутливо препираясь, он попытался выставить меня за дверь, чтобы не пускать, пока я не куплю водки. Хоть он и был в два раза меня шире, но за дверь чуть не вылетел сам. Поняв, что со мной ему не справиться, огорченно вздохнул, и предложил:
   — А, пошли вместе!
   Начинались будни советского офицера…
   Через месяц службы я пожалел, что был в Афганистане. Весь мой опыт был мне во вред. На войне нет ничего лишнего, все действия и помыслы направлены на выполнение боевой задачи и недопущение потерь среди личного состава. Здесь же, в Советском Союзе, все в армии было направлено на показуху, выполнение хозяйственных работ, муштру, перестраховку и лицедейство. Круглое носили, квадратное катали, умеющие щелкать каблуками и вовремя прогнуться, росли в званиях и должностях.
   Первый шок я испытал, когда должен был заступить помощником дежурного по караулам гарнизона и прибыл в парк, чтобы выгнать дежурную машину. Заместитель командира полка по вооружению подозвал меня к себе:
   — Товарищ лейтенант, покажите вашу справку старшего машины.
   В Афганистане я гонял колонны по 60-70 машин, будучи старшим колонны и, отвечая за их безопасность от Хайратона до Кабула, что по расстоянию немного не дотягивало до пятисот километров. Здесь мне не дали одну машину, чтобы проехать пятнадцать километров до Фрунзе, пока я не пройду три инструктажа, не сдам какие-то экзамены и не получу справку старшего машины. Что-то сродни тому, когда вы знаете высшую математику, а у вас требуют сдать экзамен по таблице умножения…
   На занятиях по огневой и тактической подготовке самое главное для начальства было не то, чтобы солдаты и сержанты умели думать и воевать, а их красивое и ровное передвижение на тактическом поле, соблюдение интервала и дистанции. Я плевался и ругался, но переубедить других офицеров не мог, мы просто говорили на разных языках и они меня не понимали. Наверно легче объяснить негру, что такое снег, чем научить думать старательного советского офицера. Командир батальона, грамотный мужик, знающий назубок все воинские уставы, выслушав мою ересь, ответил:
   — Есть уставы, по которым мы служим, не можем же мы самодеятельность проявлять, лейтенант. Пиши в Москву в Министерство обороны свои предложения. Изменят уставы, будем по-твоему воевать.
   Я поморщился:
   — Да им на это всем плевать, кто там мои предложения читать будет? Кровью будем за это расплачиваться…
   Было обидно осознавать себя ни кому не нужной пешкой, незаметным винтиком в дребезжащей от негодности, безжалостной ко всем и ко всему машине, носящей гордое название — советская армия. И чувствовать свою причастность к общественно-экономической формации — неразвитому социализму, который на ступень выше стоит, чем капитализм. И пускай у них колбаса, и масло свободно лежат в магазинах, а у нас по талонам, зато у них моральный дух низкий. Тьфу ты. Хорошо хоть начальники мысли читать не могут, иначе меня давно бы в тюрьму посадили.
   Военная служба подавляет всякую самостоятельность. А самостоятельность — это мысли, творчество, прогресс. Интересный парадокс: каждый человек в чем-то неординарен, а военная служба исключает неординарность, требуя подчинения всех единой воле начальника. Между тем ординарны и похожи друг на друга только идиоты.
   Тут еще моя школьная любовь написала мне романтичное письмо, о том, что какая же она была дура. Только спустя семь лет она вдруг поняла, что любит меня и не мыслит своей жизни без меня. Но я уже вышел из того возраста, когда верят в эти вдруг. Где-то в глубине души я был уверен, что, в конце концов, она вернется ко мне, когда немножко посмотрит, что такое жизнь, и чуть-чуть начнет разбираться в людях. И вот, наконец, научилась, но интересно, какой ценой ей это далось? Я написал в ответ письмо, полное «любви и нежности», в конце которого пожелал ей найти богатого и солидного мужа. Мне она была глубоко безразлична. По объедкам я побираться не был намерен.
   Замполитом полка был только что окончивший военную академию майор Рыскаев. Карьера его была предопределена с рождения. Родители — высокопоставленные партийные чиновники Киргизии. После военного училища «случайно» попал в Германию, а оттуда «сам» поступил в академию, по окончанию которой опять «случайно» попал к себе на родину. Самодовольный и презирающий всех, кто ниже его по должности, он совершенно менялся перед начальством. Было противно смотреть, как он лебезил перед вышестоящим командованием. В общении с подчиненными он главным образом предпочитал слова, обычно не встречающиеся в словарях.
   В свободное время я занимался спортом со своими солдатами. В батальоне мне удалось сколотить из них отличную спортивную команду, которая выигрывала все спортивные мероприятия в полку. Не знаю почему, видимо, многое заложено в меня природой и немного достигнуто самовоспитанием, но мне для поддержания себя в форме было достаточно редких непродолжительных занятий. Мне принадлежали рекорды полка по подтягиванию, подъему переворотом и полосе препятствий. На кроссах я был вторым после лейтенанта Хотиловича, члена сборной Среднеазиатского военного округа по легкой атлетике. Он занимался фанатично и регулярно, пробегая ежедневно по десять-двадцать километров. Хотилович никак не мог понять, почему он проигрывает мне на полосе препятствий:
   — Андрей, ты же куришь и пьешь, спортом редко занимаешься, почему ты быстрее меня пробегаешь? — с недоумением спрашивал он.
   Я пытался ему объяснить, что это разные вещи, бег по ровному месту, и бег с препятствиями, но он меня не понял. Я проходил сквозь препятствия как нож сквозь масло, а он как топор сквозь дерево.
   Горбачевская перестройка, шедшая полным ходом, принесла новые веяния и в армию. Однажды замполит полка собрал в клубе всех офицеров и прочитал пламенную речь: «Товарищи офицеры! Порочная практика укрывания неуставных взаимоотношений в среде военнослужащих окончена. Теперь офицеров, вскрывших преступления в среде военнослужащих и случаи „дедовщины“, не будут, как раньше наказывать. Все негодяи и сволочи, которые нарушают воинские уставы и советские законы и по которым тюрьма плачет, должны сидеть в тюрьме». Вышли с собрания все окрыленные. У каждого в практике были случаи, когда с неуставными взаимоотношениями, правами, данными дисциплинарным уставом не справишься.
   У меня в роте тогда как раз был один солдат, дембель Кабулдинов, не вылезающий практически с гауптвахты, но не прекращающий извращенных издевательств над молодыми солдатами. Рос он без родителей, воспитывался у бабушки, которой было на него плевать. Вырастила его улица. И вырастила жестоко. Он ненавидел и презирал весь мир и мстил ему в лице тех, кто слабее его, за все унижения и оскорбления, которые испытал сам. Он был полностью сформировавшейся личностью, зверем в человеческом обличии и никакая воспитательная работа не могла его изменить.
   Я никогда никому не желал зла. Но по нему тюрьма плакала. Неделю я не вылезал из роты, по несколько раз переговорил с каждым солдатом и добился своего. Люди мне поверили и дали показания. Замполит полка, получив кипу объяснительных от солдат, описывающих перенесенные ими издевательства, построил наш батальон и поклялся партийным билетом, тряся им перед носом стоящих в строю солдат, что этот подонок будет сидеть в тюрьме. А пока он объявил ему десять суток ареста.
   Когда же Кабулдинов вышел с гауптвахты, замполит полка тихо и незаметно, не афишируя этого, чтобы не привлечь внимания, вызвал его к себе и лично вручил ему документы об увольнении, благо приказ министра обороны уже вышел. Самые лучшие и порядочные солдаты и сержанты еще служили, когда этого негодяя на машине замполита полка вывезли и проводили до вокзала.
   Злой и разочарованный я пришел к парторгу полка. Тот по отечески усадил меня на стул, изображая рубаху парня, и откровенно все рассказал. Что, невзирая на гласность и открытость, по военным округам существуют определенные планы по раскрытым преступлениям и правонарушениям. Что наш округ план на этот год выполнил, и если бы мы провели еще одно преступление, на фоне других округов мы смотрелись бы в худшую сторону по организации политико-воспитательной работы с личным составом. Мне было стыдно смотреть в глаза моим подчиненным, которые поверили мне.
   Замполит полка в звании майора, упивающийся своей властью, бывало на построениях части в присутствии подчиненных орал даже на заслуженных комбатов в чине подполковника.
   — Ты, дурак! У тебя солдат с синяком, ты не работаешь с людьми!
   Насколько я понимаю, если виноват — накажи, но, оскорбляя других, ты в первую очередь оскорбляешь себя и звание офицера.
   Однажды, когда у меня был выходной, которые мы получали по мере возможности в лучшем случае раза два-три в месяц, я пошел в казарму. Время было к обеду, солнце припекало, на улице не было ни души. Только возле штаба стояли два офицера, одним из которых был дежурный по части, а другим — замполит полка. Увидев меня, замполит крикнул:
   — Эй, лейтенант, ко мне!
   Перетерпев пренебрежительное обращение, я четким строевым шагом подошел к замполиту:
   — Товарищ гвардии майор, гвардии лейтенант Коренев по вашему приказанию прибыл!
   — Где твоя рота, лейтенант? — окинув меня презрительным взглядом, как какое-то насекомое, спросил он.
   Неуважения к себе со стороны этого морального и нравственного урода я вынести не мог.
   — Не знаю, майор! — ответил я ему таким же тоном и взглядом.
   Замполит полка чуть не упал, челюсть у него отвисла, в полку с ним никто так не разговаривал.
   — Лейтенантишко! Ты что тут губенками хлопаешь?
   — Майоришко! Ты свои губенки прихлопни! Как будешь со мной разговаривать, так и я с тобой буду! — меня трясло от возбуждения, так хотелось заехать ему в рожу.
   Видимо он, все прочитал у меня на лице, так как хотя его тоже трясло от ненависти ко мне, он сквозь сжатые зубы процедил, но уже обращаясь ко мне на Вы:
   — Товарищ лейтенант! Идите!
   — Есть! — я повернулся и в соответствии со строевым уставом сделал три строевых шага, после которых продолжил движение обычным шагом.
   На следующий день после утреннего развода замполит полка вызвал к штабу всех политработников полка. Когда все построились, он начал читать нотации, что все политработники — идиоты, только он один здесь в полку умеет и может работать. Видимо после Афганистана у меня с психикой стало не все в порядке, потому что когда он замолк, словно собака, переставшая тявкать, чтобы поискать блох, я снова не выдержал:
   — Товарищ гвардии майор, разрешите обратиться! Гвардии лейтенант Коренев!
   Он сглупил, потому что разрешил.
   — Товарищ гвардии майор! У нас в батальоне даже самый последний чмошный солдат называет вас козлом и балаболом. За то, что вы партийным билетом перед всем батальоном клялись, что Кабулдинов будет сидеть в тюрьме, а сами его первым на дембель отправили! — я закончил фразу и стоял с тупым и преданным выражением лица.
   Все политработники части стояли ошарашенные, с трудом сдерживая смех, глядя, как замполит полка густо покраснел.
   — А вы, а вы!.. А у вас в роте… боевые листки неправильно оформлены! И вообще! Идите отсюда, и больше на совещания политработников никогда не приходите!
   Так я попал на особое положение. Замполит поклялся, что пока он дышит, мне не получить продвижения по службе. На совещания к нему я больше никогда не ходил. Офицеры называли меня комиссаром, на что я не обижался.
1990 год. Туркмения. Онищенко Геннадий
   Афганистан сыграл с армией какую-то роковую роль. Огромное количество самых лучших офицеров, прошедших Афган, стало увольняться из армии. Не каждый после пройденной войны выдерживал дуристику, что творилась в невоюющих войсках. Причем уволиться по собственному желанию было невозможно, и они уходили по дискредитации. Было обидно смотреть, как из нашей бригады уходит на гражданку старший лейтенант, награжденный орденами Красного Знамени и Красной Звезды, а на него документы стряпают, что он подонок и негодяй! Этот старлей за два года Афгана взял столько караванов с оружием и ракетами, что спас не одну сотню жизней наших пацанов, не один самолет и вертолет, не один танк и бронетранспортер. И вместо того, чтобы использовать для родной страны его огромный боевой опыт, пропущенный им через свою кровь и свое здоровье, через одно тяжелое ранение и две контузии, в характеристике пишут, что он умственно неполноценный, спившийся и деградировавший офицер. Зачастую не выходящий на службу и не отвечающий своим моральным обликом светлому лику строителя коммунизма. Маразм!
   Когда после выхода из Афганистана мне предложили место в десантно-штурмовой бригаде, стоящей в Иолотанской долине, что находилась недалеко от места дислоцирования БРОСа, я с радостью согласился. Все там было мне знакомо, почти родное, и к тому же служба не в пехоте, а в элитной, боеготовой части.
   Видимо, здоровый вид и готовность убить любого, кто перейдет мне дорогу, заставляли подчиненных с полуслова понимать мои желания и образцово выполнять мои распоряжения. На окружных соревнованиях по рукопашному бою я стал чемпионом округа в абсолютной весовой категории, и командир бригады уговорил меня в свободное время вести для военнослужащих рукопашный бой, чем я с охотой и занимался.
   Все было нормально, за исключением в некоторой степени негативного отношения ко мне со стороны вышестоящих политработников. Я никогда не бил солдат, да они и сами не стремились нарваться со мной на конфликт. Но я всегда считал, что малейшее нарушение воинской дисциплины надо искоренять на корню. Поэтому довольно жестко подходил к тому, что могло повредить строго установленному порядку.
   Однажды рота с опозданием вышла на утреннюю физическую зарядку, в связи с чем на разводе была отмечена командиром бригады в худшую сторону. После развода по плану были занятия по политической подготовке, и ротный попросил:
   — Гена, ты объясни нашим обезьянам, что опаздывать на построения нельзя…
   Я кивнул. Объясню.
   — Замкомвзвода! Ко мне!
   Передо мною навытяжку встали четыре сержанта.
   — Товарищи сержанты! Через три минуты рота должна сидеть в полном составе на политзанятиях с полученными противогазами! Вперед!
   Толкаясь, солдаты и сержанты кинулись в казарму. Через три минуты я вошел в расположение, где ровными рядами на табуретках сидел личный состав роты, напряженно глядя на меня. Через плечо каждого висел противогаз. Я неторопливо прошел по проходу, выдерживая паузу.
   — Товарищи солдаты и сержанты! Опоздание на полковое построение является грубейшим нарушением воинской дисциплины. Сегодня вы на зарядку опоздали, завтра на стрельбы не выйдете, а после завтра Родину предадите. Чтобы вы до конца осознали всю величину вашей провинности, даю вводную. Американцы, узнав о полном развале воинской дисциплины в нашей роте, объявили нам ядерную войну. В результате ядерного взрыва все командование роты погибло, за исключением меня — замполита роты, который умирает, но держится из последних сил, чтобы перед смертью выполнить свой воинский долг и провести с личным составом роты занятия по политической подготовке. Рота — газы!
   С третьего раза в норматив уложились все, и я с удовлетворением закончил прерванную тренировкой мысль:
   — Еще одну войну с Америкой я не переживу. Поэтому на следующем занятии, возможно, диктовать тему придется сержантам, и горе им будет, если товарищи солдаты хоть одно слово не разберут из вашего противогазного мычания и неправильно напишут. Тогда мне придется из могилы встать и опять брать власть в свои руки.
   Только начал диктовать похожим на мутантов солдатам очередную тему занятий, как неожиданно дверь открывается и в расположение заходит замполит бригады.
   — Товарищ подполковник! С личным составом роты проводится занятие по политической подготовке. Руководитель занятия старший лейтенант Онищенко, — доложил я.
   Замполит с трудом сохранил невозмутимый вид, негромко произнеся:
   — После занятий зайдите ко мне.
   — Есть! — браво гаркнул я.
   По окончанию занятий я прибыл в штаб, где меня ждал замполит.
   — Товарищ старший лейтенант! — недовольно начал он. — Как вы мне объясните весь цирк, что я увидел у вас в роте?
   — Какой цирк? — сделал я удивленное лицо.
   — Вы мне тут дурака не стройте! — возмутился он — Какой?! Противогазы, «слоники»… Что вы клоунаду из занятий устроили?
   — Никак нет! Не устраивал! Готовились к проведению политических занятий в условиях применения противником оружия массового поражения!
   — Какого поражения? Что вы мне тут паясничаете? Я вас официально предупреждаю — если на вас поступит хоть одна жалоба от солдат, разбираться будем на партсобрании, и вряд ли вы отделаетесь одним выговором.
   Замполиту же батальона не пришлось по вкусу, что я с солдатом азербайджанцем разучивал красивую русскую песню «Гляжу в озера синие». Дежурный по роте худощавый сержант Черкозянов доложил, что дневальный Гамбаров отказывается мыть полы.
   — И что вы мне предлагаете, — с недоумением посмотрел я на него, — чтобы я вам полы мыл? Или вас разжаловать, а Гамбарова поставить сержантом? И вы будете полы мыть?
   — Вы же сами запрещаете солдат бить, — обиженно произнес Черкозянов, — а он уперся и ни в какую. Вера, мол, не позволяет женскую работу делать.
   — Вызови его ко мне! — начинает закипать во мне злость и к сержанту, и к Гамбарову.
   Гамбаров зашел в канцелярию, и на лице у него было написано, что он в своем упрямстве готов идти до конца.
   — Ну что, товарищ солдат? Не хотите, говорят вы выполнять свой воинский долг?
   — Хачу, таварыш старший литынант. Стрелят буду, бегат буду, палы нэ буду мыт. Жэнскый работа эта.