- Дисциплины не бачу! - укоризненно приветствовал меня Дед, поглядев на толстые, луковицей часы, которые извлек из нагрудного кармана куцего коричневого пиджачка. - Аллигатор!
   Он почему-то любил именовать нас как представителей экзотической фауны, преимущественно земноводной.
   - Ну, сидай! Да гляди - береги имущество!
   И подмигнул упершему руки в бока и выпятившему живот дяде Васе.
   Я сменил пилотку на кожаный шлем, протер очки, пристегнул чуть повыше коленки указатель высоты - альтиметр, быстро перевалился в кабину и огляделся. Передо мной на стальных растяжках висел контрольный барограф. На его барабане была заправлена свежая лента. В полете оставалось только включить перо самописца. В углу кабины валялось два наспех придавленных ногой недокуренных бычка. Еще сбоку был прикреплен небольшой фанерный ящичек, вроде тех, какие прибивали на дверях, для почтовой корреспонденции. Только без верхней крышки. Я всунул туда картонный планшетик с заранее разлинованным листиком бумаги и очинённый карандаш.
   На моей обязанности лежало записывать контрольную высоту по альтиметру и скорость машины по прибору, который мы называли односложно - "саф".
   Так вот, насчет скорости. Наш "Б-Е" больше шестидесяти в час никак не тянул. Возможно, это было в порядке вещей - по километру от каждой "лошадиной силы". А при посадке, что греха таить, ему мог дать фору любой рысак из расположенного поблизости Московского ипподрома.
   - Контакт! - крутанув винт, голосом щукинской молочницы, визганул дядя Вася.
   - Есть контакт! - солидно отозвался Дед.
   - Контакт!
   - Есть контакт!
   Так они перекликались, наверно, с полчаса, и я уже начинал чувствовать себя, как больной, ожидающий почему-то задерживающуюся полостную операцию.
   Затем мотор дважды чихнул и как ни в чем не бывало заработал на малых. Чувствительно потянуло горелой касторкой. Дядя Вася с неожиданным проворством отскочил в сторону и, вильнув толстым задом, ловко выбил колодочки из-под колес машины.
   "Б-Е" стронулся с места и затрусил по выгоревшей июльской травке. Затем мотор зарычал во всю силу своей скромной мощности, самолет рванулся, побежал быстрее, и наконец мы оторвались от земли.
   Мы поднялись почти параллельно шоссейной дороге. Передо мной промелькнула знакомая пестрая корова, которую всегда пасла в конце аэродрома тоже знакомая загорелая девушка, партия двигавшихся цугом ломовых извозчиков, купол Убежища инвалидов, разбросанные домики села Всехсвятского.
   Описывать первый полет довольно трафаретно. Особенно теперь, когда в стране летает каждый пятый. Но конечно, эмоции полета на открытой машине ни в какое сравнение не могут идти с ощущениями современного пассажира, упрятанного в задраенную кабину. Не чувствует этот человек скорости, а значит, и радости полета. Помню очень ясно, что при взлете я издал торжествующий крик, словно бесстрашный индейский вождь Оцеола в замечательном описании моего незабвенного Майна Рида.
   Дед меж тем не спеша набирал высоту, но я уже знал заранее, что выше тысячи он не полезет. Потолок нашей воздушной "антилопы" не превышал полутора километров. Я смотрел вниз, узнавая знакомые объекты, представлявшиеся в каком-то уютном, уменьшенном виде, напоминавшем игрушечный макет.
   И все обошлось бы замечательно, не начнись эта окаянная болтанка!
   Дело в том, что ночью прошел грозовой дождь и, несмотря на утренний час, уже начинало ощутительно парить. С запада упорно лезла большая синебрюхая туча. Правда, она находилась еще далеко, но атмосфера в зоне нашего полета была неустойчива. Это создавало воздушные ямы, в которые то и дело проваливался самолет. Поначалу я только глотал каждый раз воздух, словно золотой карась, запретно выуженный мною из любимого верхнего пруда Московского зоопарка. Но вот мы пошли над Москвой-рекой, и болтанка возросла. Сиденье то и дело уходило из-под меня. Уже приходилось как-то приспосабливаться, чтобы вовремя записать нужный отсчет, хватаясь за борт кабины. Я начинал несколько киснуть.
   А потом вдруг рвануло так - мама моя родная!..
   В тот момент я был уверен, что вылечу из кабины, как пробка из квасной бутылки, и свободно болтавшиеся привязные ремни мне не помогут. Надо же было до меня подниматься какому-то толстяку! Я даже и фамилию его вспомнил слушатель Борисов. Правая рука, которой я придерживал еще и планшетку, сорвалась с борта, и я крепко уцепился за последнюю опору - фанерный ящичек, прикрепленный к стенке. Хотя он и ослабил силу толчка, но тут же оторвался, как говорят, с мясом. Со всеми своими шестью шурупчиками.
   "Береги имущество!" - вспомнилось предостережение Деда.
   Чувства страха как не бывало! Его заменил жгучий стыд. Я сразу позабыл думать о какой-то болтанке и боялся теперь единственного - не заметил бы Дед! Благодарение судьбе, он, кажется, ничего не подозревал. Я начал приспосабливать ящичек на прежнее место и вскоре достиг успеха. Шурупчики вошли обратно тютелька в тютельку, и внешне ничего не стало заметно.
   Настроение у меня опять поднялось.
   Мы совершили посадку без всяких осложнений, уложившись в отпущенное время. Как все-таки быстро могут истечь пятнадцать минут! Совсем не то, что на нудном уроке по изучению пехотного устава. Два-три небольших "козлика" по зеленому коврику аэродрома, и машина подрулила к стоящему неподалеку с самым индифферентным видом дяде Васе.
   Я вынул барограмму из прибора, аккуратно сложил и спрятал в карман записи и вылез из машины. Чуть кружилась голова. Но какое же замечательное настроение! А впереди еще целый блаженный день, в котором мне предстояло быть в школе средоточием внимания. И еще целый вечер дружеского, веселого трепа!
   Уж я-то ребятам теперь разрисую!
   Я долго и благодарно тискал руки Деду и дяде Васе и угощал их толстыми ростовскими папиросами из давно припасенной для такого случая пачки.
   - Добрый тютюн! - разминая крутые плечи и с наслаждением затягиваясь, протянул Дед. - Знать, богацько тебе, хлопчик, стипендии отваливают?
   Покурив, он залез внутрь моей кабинки, бесцеремонно вытащил ящичек из отверстий, где крепились шурупы, и одобрительно заметил:
   - Ох и крепок же проклятый ящик! Качественная продукция! Скильки кайманов за его не хватается, а он все целехонек!
   Дед сунул шурупчики обратно в гнезда и для верности постучал по стенкам ящика массивным рабочим кулаком.
   Уничтожение девиации
   Дважды в неделю нас, будущих воздушных штурманов, строем водили на московский Центральный аэродром.
   Там, около ветхого ангарчика, проводились практические занятия: мы знакомились с материальной частью самолетов, изучали работу аэронавигационных приборов.
   Мы надували пересыпанные сухим тальком кремовые шуршащие оболочки шаров-пилотов и запускали их в небо, к великому восторгу крутившихся поблизости аэродромных мальчишек. Затем, поймав шар в "крест нитей" теодолита, готовили записи для аэрологических наблюдений.
   Больше всего времени у нас отнимала работа по уничтожению девиации, искажающей показания авиационных компасов.
   Девиация, выражаясь языком навигаторской науки, - отклонение стрелки компаса от магнитного меридиана под влиянием расположенных поблизости масс железа и электромагнитных полей.
   Такие нежелательные отклонения следовало устранить (по современной терминологии - "списать"). Но мы тогда выражались иначе - "уничтожить".
   Это оказывалось хлопотливой работой. Мы ворочали самолет, как большое покорное животное, устанавливая его по различным румбам. И хотя большинство аэропланов было изготовлено из полотна, фанеры и прочих древесных материалов, оставались все же и мотор, и другие металлические части, с влиянием которых на работу этого важного прибора приходилось считаться.
   Нельзя сказать, что прогулка строем нам нравилась. Во-первых, всегда рядом оказывался всевидящий, бескомпромиссный начальник строевой части комбат Зябликов. "Ножку! Ножку!.." Он был всегда подтянут, педантичен и достаточно часто использовал положенные ему прерогативы ("Два наряда вне очереди!") Кроме того, в строю очень уж муторно было тащить на себе громоздкое аэронавигационное имущество: шесты, треноги теодолитов, ящики с аппаратурой.
   И все же судьба пошла нам навстречу, и после одного случая мы освободились от строевой опеки и стали добираться до аэродрома вольным порядком. Справедливости ради следует заметить: это не повлияло ни на качество учебы, ни на посещаемость занятий.
   Дело заключалось в том, что мы очень любили наш московский аэродром. Каждое его посещение мы рассматривали как праздник. Особенно летом, когда зеленела трава, благоухал чистый, лишенный городской пыли воздух, неторопливо плыли по небу пышные кучевые облака и, в зависимости от старта, слышалось то со стороны Пресни, то от Петровского парка стрекотание авиационных моторов.
   Но конечно, не это было главное. Главное заключалось в том, что мы оказались свидетелями и в какой-то мере участниками становления советского воздушного флота. К каждой машине мы относились с таким же интересом, как к захватывающей книге, полотну одаренного художника, гармоничному творению композитора. Мы знали в лицо асов тех времен, а кое-кто успел уже и перезнакомиться с ними: с изящным, элегантным Арцеуловым, невозмутимым, монументальным Громовым, юрким, с озорными глазами Шестаковым, грузным, громкоголосым Российским, чуть мешковатым Ширинкиным с его верным, неизменным спутником - маленьким белым шпицем, с рыжим Валентеем, охаживающим свою щеголеватую "Синюю птицу", богатырем Мельниковым, пилотом "Красного дьявола" - мощного "Хавиланда-34"... Моисеев, Воедилло, Филиппов, Веллинг и многие другие были нашими замечательными современниками. И каждый из них вносил свой героический вклад в дело развития отечественной авиации.
   Как-то мы столкнулись с высоким худощавым пареньком в студенческой тужурке, подталкивающим перед собой небольшую авиэтку. Со стороны это походило на то, как человек ведет в стадо за рога молодого бычка или телку. Это был начинающий авиаконструктор Яковлев.
   А уж Туполева мы узнавали вообще издалека по его характерному излому слегка сутуловатой фигуры.
   В перерыв мы наскоро закусывали и, если оставалось свободное время, до изнеможения сражались в городки.
   Это была самая любимая и популярная игра авиационной братии, где не оперившемуся еще курсанту предоставлялась равная возможность помериться силами и искусством с заслуженными героями не так давно отгремевшей гражданской войны...
   Ранним утром в один из "аэродромных" дней перед входом в школу остановился мотоциклет с прицепом. Из люльки вылез длиннолицый человек со спутанными, слегка курчавыми волосами, похожий на поэта Блока. В отличие от Блока, читавшего свои стихи несколько монотонно, но четко, приезжий выговаривал слова не очень ясно и при этом сильно картавил. Он был одет в мятые зеленые галифе и такую же гимнастерку с голубыми "разговорами". На его наручном шевроне были несколько кривовато нашиты три красных суконных ромба.
   Это оказался военком Главного управления учебных заведений воздушного флота, или, сокращенно ГУУЗа, по фамилии Гоз.
   - Гоз из ГУУЗа, - так он и представился стоящему у входа дежурному и предъявил свое удостоверение.
   Дежурный поста оставить не мог, телефона у него также не было. Поэтому он попросил посетителя несколько обождать, послав доложить о нем начальнику школы через оказавшегося поблизости слушателя Женьку Данилина. Братья Данилины - будущий Герой Советского Союза Сергей и Евгений учились в школе. Евгений немного заикался.
   Вновь назначенный начальник школы - полный большелобый блондин Кринчик сидел у себя в кабинете, прихлебывал жидкий чай из прессованной малинки и просматривал утреннюю почту. Он долго не мог сообразить, кто, собственно, дожидается у ворот. Кстати, начальство в управлении учебных заведений менялось довольно часто.
   - Так что из Г-гооза Г-гууз! - вытянувшись, рапортовал Женька.
   Кринчик нахмурился, потер крутой лоб, а потом неожиданно ахнул и поспешил к воротам.
   А нас в это время как раз выстраивали на улице против школы.
   Кринчик отдал рапорт прибывшему, подозвал кивком комбата и попросил продемонстрировать строевую выучку курсантов. Тот взял под козырек и, щеголяя старой офицерской выправкой, отрывисто скомандовал:
   - Шагом арш! - Спустя секунду он добавил: - Запевай!
   И мы с ухарским присвистом, радостно гаркнули:
   Три деревни, два села,
   Восемь девок, один я!..
   Военком болезненно поморщился и жестом приказал отставить пение. Мы оборвали песню, сделали полуоборот и, печатая шаг, остановились на месте.
   - Надо сменить репертуар, - картавя, выговаривал Гоз Кринчику. - Это же сплошная похабщина! И потом, что они у вас, маленькие? Без дядьки не могут сами до аэродрома добраться? Не забывайте, это же без пяти минут летчики!.. Что?
   Конечно, в значительной мере он нам льстил.
   Насчет "репертуара" мы впоследствии договорились и приспособили для строя безупречное "Скажи-ка, дядя, ведь недаром". Но тут же было узаконено и другое приятнейшее для нас решение - на аэродром можно было добираться вольным порядком.
   После короткого напутствия, радостные и возбужденные, мы, обретя свободу, дружно шагали по Тверской в направлении ныне перенесенных Триумфальных ворот, соблюдая указания, преподанные сквозь зубы нашим комбатом: "Не чтобы очень по мостовой, но и не слишком по тротуару!"
   Было пыльно и жарко. Вокруг гулял сухой ветер, и то и дело завивались циклончики всякого мусора. О регулярной поливке и уборке улиц тогда еще и не помышляли, хотя уже была организована Московская чрезвычайная санитарная комиссия, проделавшая титаническую работу по очистке столицы. Но это сказалось несколько позже, а пока мы жмурились от едкой пыли, кашляли, чихали, терли покрасневшие глаза.
   Пилотки мы сняли, ремни ослабили, расстегнули вороты гимнастерок. Имущество тащили по очереди, его необычный вид вызывал удивленные взгляды прохожих.
   Наверно, со стороны мы напоминали какую-нибудь стрелецкую ватагу, вооруженную копьями и бердышами.
   Ужасно хотелось пить. По этой причине мы несколько задержались около бородатого дядьки в белом грязном фартуке, торговавшего теплым пунцовым морсом. Собственно, вот такие, изготовленные на сахарине, подозрительные напитки да еще черные рифленые ириски кустарного производства были единственным товаром, продававшимся на улицах города. Нэп еще не набрал силы, и торгаши, желавшие побыстрее обогатиться, только принюхивались к окружающей обстановке.
   Мы шумной толпой окружили "негоцианта". Утолившие или, наоборот, возбудившие жажду отходили в сторонку.
   Из глубин соседнего двора показалась старушка, облаченная, несмотря на африканскую температуру, в разлапанные белые валенки с малиновыми разводами и старый, замызганный ватник. Почему-то она своими красными глазами и слегка вытянутым вперед лицом напомнила мне крольчиху. Тем более что бабушка что-то непрерывно жевала.
   Старушка была явно заинтересована и подошла ближе.
   - Вы из чьих, робятки, будете? - чуть пришамкивая, спросила она. - Да всё молоденькие какие! Да пригожие! Ну чистые некрута! Бог-то куда несет?
   И тогда, утерев рот тыльной стороной ладони, только что набравшийся от пуза пунцовой отравы долговязый и хлыщеватый слушатель Колька Натансон стал перед бабкой по стойке "смирно" и, поедая ее, словно начальство, оловянными выпученными глазами, громко отрапортовал:
   - Мы, товарищ бабуся, - красные военные аэронавигаторы и направляемся все, как один, не щадя живота, уничтожать девиацию!
   Бабушка ничуть не удивилась. Она и сама как-то подобралась, застегнула верхнюю пуговицу на ватнике, скрестила под грудью руки и, полупоклонившись изумленному Кольке, суровым военным голосом ответила:
   - Спасибо, радетели вы наши! Уничтожайте до последнего ее, окаянную! Пошли вам царица небесная успехов в ратном деле!
   И мы тронулись по пыльной Тверской, унося вместе с аэронавигационным имуществом напутствие патриотически настроенной бабки в замызганном ватнике и белых валенках с затейливыми малиновыми разводами.
   Композитор Сеня Резник
   По вечерам наша Аэрофотограммшкола жила хотя и несколько сумбурной, но полнокровной жизнью.
   Часто устраивались самодеятельные концерты, вечеринки, танцульки, на которые стягивались окрестные девушки от Кудринской "тарелочки" и патриархальной Малой Никитской до оживленных Грузин и кривых Пресненских переулочков.
   "Тарелочка" - Кудринская площадь, или ныне площадь Восстания, получила от нас такое прозвище за совершенно круглую форму, отлично приметную с воздуха. Поднимаясь над Москвой в южном направлении, мы всегда замечали этот характерный ориентир.
   На вечерах мы пели хором под аккомпанемент рояля: "Как родная меня мать провожала", "И вся-то наша жизнь есть борьба!", "Вечерний звон" и "Славное море, священный Байкал".
   Мы очень любили выступления синеблузников, потрясавших на сцене красными флагами и кулаками и отрывисто скандировавших боевые революционные лозунги.
   Фотограмметрист Володька Бобров неизменно исполнял "Левый марш" Маяковского. Перед выступлением он почему-то мазал румянами щеки, подводил жженой пробкой глаза и требовал, чтобы конферансье представлял его публике не иначе, как Вольдемара Бабира.
   Он читал стихи, притоптывая в такт американским ботинком на толстой прессованной подошве с такой экспрессией, что мы опасались за дощатый накат нашей самодельно построенной сцены.
   Как-то нам удалось залучить к себе на концерт эстрадную знаменитость Лидию Николаевну Колумбову. Она была артисткой известного московского театра-кабаре "Летучая мышь", из которого впоследствии родился "Кривой Джимми", - одного из предков Московского театра сатиры.
   Жила Колумбова на Кудринской площади, в большом, ныне снесенном доме, за которым начинались тенистые аллеи Новинского бульвара, то есть никак не дальше пятисот шагов от нашей школы.
   Для респектабельности решено было послать за ней легковой автомобиль "Бенц", имевший привычку время от времени издавать на ходу звуки, схожие с выстрелами из зенитного орудия.
   Доставить артистку поручили мне.
   По замогильно освещенной лестнице я ощупью добрался до площадки шестого этажа, чиркнул серной духовитой спичкой, нашел номер квартиры и деликатно постучал.
   Открыла сама Лидия Николаевна. Она показалась мне безумно красивой. От нее сильно пахло пряными заграничными духами и чуть послабее жареным луком. Надо полагать, артистка недавно поужинала.
   Содрогаясь от ответственности и восторга, я, как умел, галантно усадил ее в автомобиль, чему она несказанно удивилась, и примерно через сорок секунд нас уже встречал у ярко освещенного входа в школу бессменный конферансье Пашка Батурин.
   Колумбова имела потрясающий успех. Мы трижды заставили ее исполнить романс, от которого сходили с ума многочисленные поклонники этой действительно замечательной певицы:
   За милых женщин,
   Прекрасных женщин!..
   На вечер мы пригласили в родственном порядке курсантов Московской школы летчиков. Их доставил на грузовичке комиссар школы Степан Цатуров, черноглазый веселый армянин, говоривший с сильным акцентом и затянутый в сплошную черную кожу, как сотрудник чека.
   - Замечатэлно! - кричал он громче всех и аплодировал, не жалея ладоней. - Бэзподобно!
   Единственно, чего нам недоставало, - духового оркестра. Это был существенный пробел в клубной работе. Вопрос прежде всего упирался в отсутствие капельмейстера: в ту пору это была довольно дефицитная специальность.
   Как-то в обеденный перерыв, когда мы, члены школьного культпросвета, собрались на короткое совещание, один из слушателей привел с собой худощавого носатого паренька, одетого в голубоватый пиджачок и клетчатые спортивные брюки.
   Прибывший отрекомендовался творческим работником Семеном Резником. Не так давно он дирижировал небольшим духовым оркестром где-то в Белоруссии. От военной службы он был освобожден из-за плоскостопия и предлагал свои услуги как вольнонаемный. Это было именно то, что нам нужно. Впредь, до приобретения музыкальных инструментов и организации оркестра, ему вменялось в обязанность аккомпанировать на рояле выступающим любителям, а также исполнять собственные музыкальные номера. Соглашался он также быть и тапером.
   Сема, не входя в дальнейшие подробности, прежде всего спросил:
   - Форму дадите? Я вижу, у вас такие шикарные голубые "разговоры"!
   Глазки его горели завистливым огоньком.
   Договорившись с начальством, форму ему выдали. Он быстро подогнал ее по своей щупленькой фигуре (как оказалось, Сема был на все руки мастер и умел неплохо портняжить) и нацепил на петлицы гимнастерки по серебряной авиационной "птичке". Затем самолично присвоил себе воинское звание комроты, пришив на нарукавный шеврон два красных суконных кубаря, переобулся в щегольские желтые краги и планомерно начал создавать себе репутацию бывалого пилота у прекрасной половины окружающего населения.
   Он заимствовал у двух школьных друзей-неразлучников - Митьки Ильинского и Лешки Ермонского подержанную черную бархатную пилотку с красным кантом и золотым орлом, у которого были предусмотрительно обломаны обе головы. Друзья приобрели ее на паритетных началах на толкучке Смоленского рынка. Пользовались они этим головным убором в случаях особой важности. Теперь их конвенцию пополнил также и Сеня.
   Такие пилотки еще донашивали кое-где в авиачастях некоторые консервативные летчики, хотя начальство давно косилось на них, и только благодаря боевым заслугам владельцев дело не доходило до прямого конфликта.
   Пилотка была великовата, часто оседала. Положение спасали крылообразные Семеновы уши, на которых она, собственно, и держалась.
   В такой блистательной экипировке Сема ежевечерне дефилировал по Твербулю, как мы панибратски именовали Тверской бульвар, пока не напоролся на начальника строевой части школы комбата Зябликова.
   Дело окончилось нехорошо.
   Но Сема не думал сдаваться. Он жаждал славы и сопутствующих ей лавров. Он был терпелив и обладал упорством клеща. Он караулил свой звездный час.
   Как-то вечером он притащил большую пачку нот, удушливо пахнущих свежей типографской краской. Это оказался какой-то романс. На обложке крупными буквами значилась фамилия композитора - С. Резник. Фамилия автора текста была прозрачно завуалирована литерами С. и Р. Видимо, это был именно тот случай, когда композитор и поэт воплощаются в одном лице. По углам обложки были изображены четыре бледно-голубые арфы, смахивающие на уличные урны для мусора, которые старомосковские рачительные дворники плотно притягивали проволокой к тротуарным тумбам.
   Романс назывался - "К небу!".
   Пониже на французском языке, но, видимо для большей ясности, отечественными буквами было набрано посвящение:
   А МОН МЕР ЭМЕ.
   Сема раскрыл ноты, положил их на пюпитр, взял на рояле мощный вступительный аккорд и пронзительным голосом запел какую-то муть.
   Текст состоял всего из пяти-шести слов, повторяющихся в порядке очередности. Затем очередность иссякала, и те же слова выпевались, но уже в обратном порядке.
   Оборвав исполнение на высокой вибрирующей ноте и эффектно взмахнув рукой, Сема закончил романс и торжествующе огляделся.
   Впечатление у нас создалось неопределенное. С одной стороны, композитор - фигура, как-никак подразумевающая уважение. С другой - что-то очень уж чудное.
   И тогда один из совладельцев знаменитой пилотки, школьный полиглот Митька Ильинский, увлекавшийся чтением в подлиннике авантюрных французских романов Понсон дю Террайля, которые он притаскивал со знаменитой книжной "развалки" под Китайской стеной, заинтересованно подошел ближе. Это был весьма элегантный юноша, я бы сказал, аристократической внешности, имевший манеру слегка цедить слова через сжатые губы. Можно было думать, что он потомок каких-нибудь голубых кровей. На поверку же Митька был чистопородным рязанским парнем из скромной крестьянской семьи.
   Он взял экземпляр романса, перевернул на обратную сторону в поисках выходных данных и небрежно спросил:
   - Вы это что же, у частника тиснули?.. Ну так и есть! А какой тираж? Надо полагать, рвут с руками?
   - Пятьсот! - гордо ответил композитор (он же поэт-песенник). - Сотню утром отправил мамаше под Бобруйск. Ей и посвятил. Наверно, на той неделе должна получить. - Он еще раз с гордостью огляделся.
   - Да-а! - задумчиво протянул Митька. - В каком колледже вы обучались, милорд?.. Просто невероятно! Если мне не изменяет память, речь идет о притяжательном местоимении. Но почему мужского рода? Надо быть более уважительным к своей родительнице. Клянусь Бодлером, я бы на вашем месте все-таки исправил "мон" на "ма"!
   Присмотревшись к обложке, Сеня в ужасе схватился за голову.
   Вскоре после этого скорбного инцидента "мон мер" сама пожаловала в Москву по каким-то хозяйственным делам и остановилась у сына. Это оказалась еще нестарая крупная женщина с печальными восточными глазами. Ее верхнюю полную губу украшали темные лоснящиеся усики. Бесспорно, это была мужественная женщина.
   Звали ее Галина Григорьевна.
   Сема квартировал у Никитских ворот в крохотной комнатушке первого этажа, окно которой выходило на памятник Тимирязеву. Мы часто навещали его келью. Несостоявшийся композитор какими-то неведомыми путями сумел отхлопотать себе личный телефон, по которому всегда было можно досыта потрепаться со знакомой девчонкой. Это создало ему широчайшую популярность среди ребят, и в комнате вечно толпился народ.