Разумеется, он тоже молниеносно оценил обстановку. Я определил это по его напрягшейся спине. Задирая машину, он тянул ручку на себя. Наш четырехсотсильный "Либерти" ревел на самом пределе. Мы лезли, лезли! Уже опять двести метров. А вот и триста. Пятьсот. Семьсот. Уф-ф! Теперь гибельный туман оборачивался для нас спасительным. Наконец мы взмыли над ним, увидели сквозь редеющую уже дымку солнце и ринулись ему навстречу.
   Вскоре туман улетучился так же неожиданно, как и возник. Через какие-нибудь двадцать минут мы приземлились на минском аэродроме. Какой дорогой и желанной показалась родная земля!
   Костя долго не вылезал из кабины. Можно было подумать, что у него затекли ноги. Наконец он снял шлем, вытер испарину на лбу, взглянул на ручные часы и, должно быть, по неразгаданным законам телепатии удивительно знакомым скрипучим голосом изрек фразу, так и вертевшуюся у меня на языке:
   - И это дети интеллигентных родителей!
   Рассказ о мужестве
   Когда я слышу мотив некогда популярной песенки "Алла-верды", которую поют иногда хором захмелевшие пожилые люди, мне становится грустно.
   И я обязательно вспоминаю сверстника своей молодости - Валерия Михайлова, с которым встречался на московском аэродроме. И не только встречался, но и связан был крепкой дружбой.
   Валерий приехал в Москву откуда-то из-под Тифлиса, где родился и воспитывался, с твердым намерением поступить учиться в Академию воздушного флота: он мечтал стать авиационным конструктором. А до поры устроился хронометристом-наблюдателем на испытательную станцию авиационного завода. Он участвовал в рискованных опытных полетах и часто поднимался в воздух.
   Его записи, обработанные после полета, отличались высокой точностью и объективностью, и даже самые придирчивые летчики-испытатели охотно брали Валерия с собой, зная, что такой наблюдатель никогда не подкачает.
   Это был носатый, на первый взгляд меланхоличный паренек. Глаза у него были большие, карие, с желтоватыми белками, и он часто шутливо закатывал их. Кавказ наложил отпечаток на внешний вид моего друга. Коренной русак, он даже разговаривал с небольшим грузинским акцентом. Здороваясь, он по-восточному прикладывал правую руку к сердцу и низко склонял голову. Носил сапоги без каблуков, с мягкими задниками и длинную серую рубаху с небольшим стоячим воротником, перехваченную в талии узким ремешком с металлическими бляшками. Он очень любил на ходу вполголоса мурлыкать себе под нос куплеты из песенки "Алла-верды", а прощаясь, неизменно произносил одну и ту же фразу: "Ну, я пошел!" - поворачивался к собеседнику на сто восемьдесят градусов, не оглядываясь, махал рукой и, несколько косолапя, быстро удалялся.
   Ему часто присылали из родительских виноградников терпкое черное вино "Изабелла" в небольших бараньих бурдючках со смешными растопыренными култышками, одна из которых была крепко перетянута прочным шпагатом. При встречах по вечерам мы быстро опорожняли очередной бурдючок, обменивались примечательными случаями из своей молодой жизни.
   Днем мы встречались в обеденный перерыв, стремясь закусить пораньше. Помнится, мы все время хотели есть. Аэродромная столовая помещалась в старинных апартаментах Петровского дворца - безмолвного свидетеля нашей авиационной молодости. В столовой всегда аппетитно пахло: один из поваров, по слухам, раньше работал у самого Судакова - владельца знаменитого ресторана "Яр".
   Но у нас была и другая причина спешки. Мы стремились опередить приход в харчевню сухощавого, чуть горбатенького синоптика из аэродромной метеостанции. Это был какой-то особенный человек; - "горчичная чума", как мы его окрестили. Он неизменно заказывал две порции заправленного помидорами украинского борща, собирал с окрестных столов все перечницы и горчичницы и опорожнял их содержимое в свои тарелки. Он в буквальном смысле опустошал столовую. Затем разбалтывал свое дьявольское месиво черенком алюминиевой ложки и только тогда принимался за еду. Насколько помню, во время этого процесса его лицо хранило улыбку, которую мы определяли как сардоническую.
   Пообедав, мы отправлялись побродить по Петровскому парку, проходили охраняемую зону, где строился большой металлический дирижабль, которому, увы, так и не суждено - было полететь, и попадали в район поселка Зыково, густо заселенного авиационной братией вкупе с настоящими и фальсифицированными цыганами, выступавшими по вечерам в многочисленных злачных заведениях, расплодившихся во времена нэпа.
   И часто можно было наблюдать какого-нибудь плохо проспавшегося, заросшего черным волосом участника Поляковского хора (большинство цыганских хоров почему-то тогда рекламировались как Поляковские), удобряющего навозом крохотный огородик около своей хибарки, и такого же волосатого соседа его, стоящего по другую сторону низенького забора, на котором проветривался мехом наружу громоздкий авиационный комбинезон, перебирающего свою "подругу семиструнную" и с надрывом исполняющего один из жестоких романсов:
   Сколько счастья, сколько муки
   Ты, любовь, несешь с собою!..
   Такие послеобеденные прогулки настраивали нас на веселый лад, и мы, посвежевшие и отдохнувшие, к концу перерыва торопились возвратиться на аэродром.
   Наш аэродромный быт был в большой степени связан с Петровским дворцом. Там размещалась значительная часть различных авиационных канцелярий. Там жили кое-кто из сотрудников и пилотов со своими семьями. Там мы питались. Там мы лечились: несколько комнат занимала наша аэродромная поликлиника.
   Конечно, авиационной медицине тех лет было далеко до современной, которую обслуживает целый ряд научных институтов и лабораторий. У нас дело обстояло не в пример проще, хотя проверка здоровья летного состава становилась год от года чаще, строже и регулярнее. Ну а пока мы прилежно дули в резиновую кишку, определяя жизненную емкость, и не так уж редки были случаи, когда, к бурному восторгу ребят и сдержанной реакции медперсонала, кто-нибудь из воздушных богатырей, поднатужившись и подмигнув окружающим, вышибал пробку, затыкавшую конец дугообразной трубки ртутного манометра.
   А то нас заставляли подбирать по цвету плюшевые шарики, чтобы получить последовательную гамму цветов спектра, - выискивали дальтоников.
   Еще чаще дело ограничивалось простейшей проверкой нервной системы: врач постукивал молоточком по коленным чашкам, разрисовывал наши грудные клетки деревянной палочкой или заставлял растопыривать на руках пальцы, наблюдая за их дрожанием.
   Прием обычно заканчивался дружеской беседой с врачами и сестрами. К слову, категория "прихварывающих", столь распространенная в нынешних поликлиниках, у нас начисто отсутствовала.
   Несколько иное, я бы сказал, двойственное отношение сложилось у нас к зубоврачебному кабинету. Я ни разу в жизни еще не встречал человека, который любит лечить зубы. Если в посещении других кабинетов риска, собственно, не было никакого: на худой конец накапают тебе в мензурку какого-нибудь горького зелья, чем дело и ограничивалось, то с зубным врачом шутки плохи, особенно когда она берется за гибкий вал сверлильной машинки и при помощи ножного привода, как какой-нибудь точильщик ножей-ножниц, начинает запускать тебе сверло в рог.
   И тем не менее очень многих неудержимо влекло к этому пыточному кабинету. Я уже подсказал читателям: врачом была особа женского пола... Но какая.
   Звали ее Александра Ивановна.
   Это была очень уж красивая, высокая, статная женщина, с тяжелым узлом каштановых волос на гордо посаженной голове и внимательными, участливо-насмешллвыми зелеными глазами - смелая, решительная, безапелляционная в суждениях и диагнозах.
   Все мы отлично изучили ее любимый приемчик. Усадив пациента в кресло и заставив его широко раскрыть рот, она чувствительно долбала по зубу каким-нибудь из своих инструментов и вкрадчиво спрашивала:
   - Больно?
   - Конечно, больно!
   - Ну вот и чудесно! Вам, значит, больно, а нам хорошо. Зуб живой... А ну-ка раскрывайте шире рот!
   Она снисходительно принимала многочисленные комплименты в адрес своей внешности, но никто не мог похвастать, что добился у нее успеха или преимущества перед остальными. Должно быть, постоянное общение со средой молодых, грубоватых, здоровых мужчин выработало у нее некий условный рефлекс. О него и разбивались все попытки переступить грань, которую она почитала запретной.
   Поговаривали, что аэродромный волокита, красавец мужчина красвоенлет Монастырев, не знавший осечки в своих многочисленных галантных турнирах, сделал попытку посетить зубоврачебный кабинет, откуда вскоре выбыл четким строевым шагом, однако несколько пошатываясь и крепко придерживая рукой правую щеку. До этого никто из ребят слыхом не слыхал, чтобы Монастырев жаловался на зубную боль, напротив, он неоднократно хвастал, что зубы у него, как у донского жеребца. Так или иначе, по это был его первый и последний визит к неприступной Александре Ивановне.
   Той весной что-то очень зачастили с проверками на здоровье. Самолетостроение добилось значительных успехов, возрос выпуск отечественных машин. Бывший велосипедный завод "Дукс", самокатом которого я так удачно в свое время пользовался, делал новую машину марки Р-1. Это было крупной победой наших конструкторов и авиастроителей. Усилили свои требования к пилотам и вообще летающим людям и врачи. В какой-то мере это коснулось и зубных дел. Регулярная проверка полости рта стала обязательной. Лечение зубов также.
   Валерий Михайлов при всем своем железном здоровье не мог похвалиться единственным - зубами. Он с явной неохотой ожидал вызова к Александре Ивановне.
   Так уж получилось, что нас вызвали в одно и то же утро. Перед нами в полутемном коридорчике на ожидальной скамейке корчилось еще трое ребят, как оказалось, из летной школы в Серпухове.
   Среди пациентов царило молчание, изредка прерываемое приглушенной воркотней: в полный голос народ говорить стеснялся, это тебе не аэродромное раздолье. Через тонкую дверную филенку отчетливо слышались цокающие удары металла о стекло, а когда включалось надсадное жужжание бормашины, ожидающие начинали опасливо переглядываться. Порой раздавался мелодичный голос Александры Ивановны, а следом мычание сидящего в кресле. Чаще всего пациент не совсем чисто выговаривал букву "ы"...
   Серпуховцы отделались довольно быстро и, кажется, без существенных осложнений. Наступала очередь Валерия. Не утверждаю, коридорчик был действительно темноват, но лицо друга представилось мне несколько бледнее обычного. Побледнел даже его крупный бананообразный нос.
   Наконец распахнулась дверь, и в пролете предстала Александра Ивановна. Она сделала рукой широкий жест, приветствуя очередною пациента своей смешливо-участливой улыбкой:
   - Добро пожаловать!
   Валерия она манежила довольно долго. Я насчитал три крупных захода этой клятой зуботрясной машины и четыре раза выдавленную глухим голосом букву "ы". А затем из канцелярии прибежала дежурная медсестра, и они с Александрой Ивановной поспешно вышли, захватив с собой какой-то толстый растрепанный журнал.
   Спустя минуту дверь отворилась вторично, и из кабинета не спеша вышел Валерий.
   - Все? - сочувственно спросил я.
   Он кивнул головой, шутливо закатил глаза и растворился в полусумраке коридора. Я даже не успел его толком ни о чем расспросить.
   А затем начали происходить вовсе уж странные события. Еще издали послышалось знакомое постукивание каблучков Александры Ивановны, которая вскоре возвратилась и прошла в кабинет. Я решил, что наступила моя очередь идти на муку, и подошел к двери. Но приглашения не последовало. Последовало другое.
   Александра Ивановна выглянула из дверей и самым тщательным образом оглядела коридор. На ее лице отражались самые разнообразные эмоции - от глубочайшего изумлении до совершенно откровенной ярости.
   Нечасто приходится наблюдать, как бушует очень красивая женщина. Наверно, большинство из них пытаются на людях скрыть свой гнев, чтобы не снизить эффекта от своей внешности. Но Александра Ивановна не относилась к числу кокеток. Она всегда была непосредственна и откровенна. На этот раз она и на меня маленько плеснула из чаши своего гнева:
   - Так!.. Значит, этот скромник таки сбежал? Этот ваш кавказский барашек! Струсил, как последняя баба! А еще летчик называется! То-то я заметила, как он на машинку поглядывает! Я ведь всех вас насквозь вижу! Только на минутку отлучилась, а он поминай как звали! Видел бы сам, какое у него в зубе дупло! Пещера Лейхтвейса! А я уже все подготовила. Надо же! Прямо с кресла человека упустила!.. Все едино я его достигну! С полетов, негодяя, сниму! Всю жизнь помнить будет! - вдруг чуть не завизжала она. Слушайте, и вы, может, из такой же породы? - обратилась она ко мне. Скажите этому королю воздуха, этому юному шашлычнику, чтобы в следующий четверг был здесь как штык! Господи, я ведь уже все-все подготовила! Осталось чуть-чуть посверлить!
   "Чуть-чуть - отметил я про себя. - Знаем мы эти ваши "чуть-чуть"!"
   А потом вдруг Александра Ивановна звонко расхохоталась, и я понял, что вот ее-то зубы могли послужить рекламой для любой парфюмерной фирмы. Впрочем, и во всем своем великолепном гневе она не утеряла ни капли женской прелести.
   На другой день на ходу при встрече Валерий коротко пояснил:
   - Знаю, знаю, о чем ты!.. Понимаешь, как ее вызвали, остался я один, и сразу у меня зуб прошел. Этот сработал... психологический фактор. Я слышал, такое бывает. Научно совершенно объяснимо...
   - Все едино, она тебя настигнет, - улыбнулся я, вспомнив гневную реплику Александры Ивановны. - Она, брат, с тебя теперь нипочем не слезет. Не из таких! Обязательно ступай в четверг, ждет. Говорила она, у тебя в зубе пещера Лейхтвейса.
   - Конечно, судьбы не миновать, - вздохнул он, - А пещера Лейхтвейса это здорово сказано!.. Ну, я пошел!..
   Вскоре мне пришлось на несколько дней выехать в Ленинград. Командировка оказалась неинтересной, и я был рад поскорее возвратиться. Поезд приходил на Октябрьский вокзал вечером. Пройдя застекленный перрон, я вышел на оживленную вокзальную площадь и купил у размахивающего пачкой свежих газет мальца номер "Вечерки". Подойдя ближе к фонарю и не спеша развернув газету, я долго не мог понять, о чем идет речь? Я был настолько ошеломлен, что до сознания сразу и не дошло жирно набранное короткое сообщение: "Катастрофа на аэродроме. Гибель летчика тов. Филиппова и наблюдателя тов. Михайлова".
   ...Дальнейшие события зафиксировались памятью как-то смутно, бессвязно, словно дурной сон. Траурный митинг на Коммунистической площадке Ваганьковского кладбища. Поблескивающие на апрельском солнце трубы оркестра. Мелодия шопеновского марша, время от времени взмывающая над толпой провожающих. Жидкая дорожная слякоть и рыжий песчаный отвал перед большой, широкой могилой. Сменяющиеся, как на кинопленке, лица выступающих. Черный как тот зыковский цыган, Горшков, бывший начальник одного из аэродромов. Расстроенный и даже не очень владеющий собой молодой конструктор Поликарпов. Летчик Бабушкин. Много других пилотов - известных и рядовых. Родные в глубоком трауре. Где-то позади среди публики откровенно не скрывающая слез Александра Ивановна. Два гроба в одной могиле - пилот Филиппов, наблюдатель Михайлов. Филиппов, как широко писали об этом газеты, - один из лучших летчиков Советского Союза, признанный мастер высшего пилотажа. Михайлов - и о нем тоже тепло писали... Но что мне теперь до всех этих некрологов?..
   И как венец трагедии - желтый, тускло поблескивающий пропеллер на могильном холмике.
   А потом мы возвращались на аэродром через узкую шумную Пресню. Рядом со мной молчаливо вышагивал Николай Сергеевич Куликов, серьезный, уже в годах человек в пенсне, которое он сегодня особенно часто снимал и протирал клетчатым носовым платком. Это был очень знающий, квалифицированный инженер, сам много летавший и прекрасно разбиравшийся в сложных технических ситуациях. Он был начальником хронометража Центрального аэродрома. Теперь его включили в комиссию по выяснению причин катастрофы.
   Несколько суховатый на вид Николай Сергеевич не был многословен, и я удивился, когда, приблизившись, он слегка кашлянул, что, видимо, означало желание начать разговор.
   - Вы ведь, кажется, были близки с Михайловым? - глуховато спросил он, смотря в сторону.
   - Очень, - подтвердил я. - Для меня это тяжелая утрата.
   - Я хотел вам только передать... Разумеется, между нами: ведь выводы комиссии обычно засекречиваются. Машина опытная, новая. Так вот, какой же оказался мужественный человек, наш Валерий! И подтвердил это, так сказать, своей смертью. Нет, это вовсе не красивые слова, которые часто принято говорить над свежей могилой... Знаете, мне пришлось держать в руках листочек его записей. Тех, в воздухе. По счастью, они сохранились. Испытание было на километр, что это такое, вам подробно объяснять не приходится. Скорость у машины максимальная, высота небольшая. Так вот, свой последний отсчет парень записал, когда не мог уже не понимать неизбежности катастрофы. Я подчеркиваю - не мог не понимать! А отсчет все-таки зафиксировал и разбился после этого в считанные секунды. Каким же высоким чувством долга обладал этот скромнейший из героев!
   Действительно, как сказал один из членов нашей комиссии, Михайлов для авиации выложился до конца. Быть может, Николай Сергеевич и сам без особой охоты употребил это далеко не лучшее словцо - - "выложился". Но ведь оно с предельной ясностью объясняло многое, чего, может быть, недоглядели в Валерии некоторые из нас. И передо мной до боли отчетливо возник последний короткий разговор с моим задушевным другом, верным товарищем, достойным комсомольцем, человеком, беззаветно преданным любимому делу, - Валерием Михайловым, его невольно пророческая фраза: "Конечно, судьбы не миновать", его шутливая манера закатывать под лоб желтоватые белки глаз, и я еще острее почувствовал свою утрату.
   Шрам над левой бровью
   Одними из первых военных самолетов, запущенных в серийное производство в начале двадцатых годов, были "юнкерсы".
   Эти передовые для своего времени машины изготовлялись на заводе под Москвой, неподалеку от деревушки, где когда-то держал знаменитый военный совет фельдмаршал Кутузов.
   Завод производил машины двух типов, принятых на вооружение в наших воздушных силах: сухопутный разведчик Ю-21 - моноплан с мотором БМВ в 185 лошадиных сил - и пассажирский самолет Ю-13, комфортабельный по тому времени.
   Это были машины целиком металлические, из гофрированного дюралюминия, быстроходные, с достаточно высоким потолком и хорошей маневренностью.
   На заводе в большинстве работали немецкие специалисты: конструкторы, инженеры, техники, администраторы, а также много квалифицированных немецких рабочих.
   С точки зрения советского человека, это было удивительное предприятие некий капиталистический островок в стране, покончившей с эксплуатацией. В цехах царила палочная дисциплина, то и дело слышались ефрейторские окрики мастеров.
   Некоторое время я был связан с этим заводом как один из представителей наших воздушных сил.
   Завод имел свою летно-испытательную станцию, укомплектованную германскими пилотами высокого класса.
   Из них мне особенно запомнился летчик по фамилии Лакмак.
   Лакмак помимо своих качеств боевого пилота был известным планеристом.
   Он имел внешность лощеного моложавого щеголя, носил очень высокие крахмальные воротнички, еще более удлинявшие его тощую гусиную шею, и не снимал их даже в полете. Это был гладко причесанный белесый блондин с водянистыми бледно-голубыми глазами, неизменно вежливый и корректный. Правда, в отличие от многих своих земляков, уже обиходно применявших быстро набиравшее силу слово "камрад", я что-то ни разу не слышал от него этого дружеского обращения.
   Объяснялись мы с Лакмаком различными способами. Я мучительно пытался восстановить в памяти осколочные знания, оставшиеся от гимназических уроков немецкого языка. Видимо, нечто похожее происходило и с моим партнером. Остальное дорабатывали мимика и жестикуляция. В ход шли пальцы, выражение лица, гримасы, улыбки. В общем-то, мы достигали желаемого, после чего оба искренне хохотали.
   Над левой бровью Лакмака выделялся белый шрам странной месяцеобразной формы. У меня так и чесался язык растолковать ему значение русской пословицы "Бог шельму метит". Но на это не хватало лингвистических познаний, да и получилось бы, пожалуй, бестактно... Обидится еще! Скорее всего, это была замета фехтовальной рапиры. Фехтованием тогда увлекались многие немецкие студенты - "бурши", особенно из Восточной Пруссии, откуда родом был и сам Лакмак.
   В конце концов у нас возникли достаточно добрые отношения, тем более что мы были тесно связаны по работе. Нам часто приходилось летать вместе.
   Но вот удивительно! Несмотря на располагающую внешность Лакмака, его чрезвычайно предупредительное и внимательное отношение, меня никогда не покидало чувство какой-то настороженности по отношению к этому человеку. Порой я улавливал в его взгляде быстро мелькавший и тут же исчезающий холодок, какую-то надменность, которую поначалу относил к сознанию им собственного превосходства. Но ведь он был действительно превосходным пилотом! И еще меня коробило его отношение к Тейхену, кряжистому краснолицему механику: очень уж часто слышались в разговорах с ним совершенно хамские нотки, хотя Тейхен по возрасту вполне годился Лакмаку в отцы. И голос пилота становился в таких случаях другим - отрывистым, лающим.
   Моя работа не ограничивалась регламентированным временем. Все зависело от сложившихся обстоятельств: степени подготовки машины к полету, какого -нибудь заводского аврала, неожиданного Появления начальства - нашего или немецкого, погоды, в конце концов. Дома телефона у меня не было, и в случае необходимости за мной могли приехать хоть среди ночи.
   И в тот раз посланцы прибыли совсем неожиданно. Я уже посчитал свой рабочий день оконченным, только-только вернулся с аэродрома, перекусил, собираясь к друзьям, переоделся в штатский костюм и с особым удовольствием обулся в новенькие, модного фасона туфли "Джимми" - желтые, остроносые, чуть ли не с дюймовым рантом. Совсем недавно я приобрел их у знаменитого в Москве кимряка Шмелева, открывшего на Тверской шикарный обувной магазин. Это были очень эффектные, прекрасно сшитые туфли.
   Несмотря на конец дня, на аэродроме оказалось много народу. Из Германии только что прилетел какой-то известный конструктор, он же - один из директоров фирмы "Юнкерс". Экспромтом создали нечто вроде смешанной комиссии из наших и, немцев. Предстояла демонстрация некоторых фигур высшего пилотажа.
   Я не успел даже переодеться в форму. Да мне, собственно, и не дали, очень уж торопили: "Все равно в комбинезоне полетишь. Кто там будет тебя рассматривать?"
   Постепенно угасал золотой августовский день, стояла прекрасная, почти штилевая погода, и была отличная видимость. Над столицей воздух был совершенно прозрачен.
   Это был наш четырнадцатый совместный полет с Лакмаком на самолете Ю-21. Ко мне как к постоянному наблюдателю уже применились, в кабине лежала пудовая гирька, аккуратно упакованная в чехол из-под самолетного пропеллера: дело в том, что я не дотягивал до положенной весовой нормы в шестьдесят килограммов, и поэтому дополнительный груз неизменно сопровождал меня в испытательных полетах.
   Весил я всего сорок восемь килограммов при сравнительно высоком росте. Знакомые ребята с расположенных поблизости бегов не раз пытались переманить меня на жокейскую работу, соблазняя посулами красивой жизни. В их кругах такое сочетание роста и веса считалось выгодным. Но я не искал выгоды.
   На аэродроме уже ожидала большая группа начальства, и, судя по знакам различия, начальства солидного. Среди них я распознал крупную фигуру заместителя начальника воздушного флота Меженинова с четырьмя ромбами на рукаве. Встречалось много немцев, явно принарядившихся по случаю приезда одного из высокопоставленных патронов.
   В общем, я прибыл в самое время. Лакмак стоял около машины и кивнул мне как старому знакомому.
   Опять пришлось напрягать свою скудную память. Опять пошли в ход и жесты и мимика. Под конец объяснений Лакмак показал пальцами какую-то завитушку. Я сообразил - мертвая петля Нестерова.
   - Люпинг? - для верности переспросил я... Мотор работал еще на малых.
   Лакмак согласно закивал головой, подпертой неизменным высоким воротничком, и заговорщицки улыбнулся.
   Мы быстро заняли места в самолете.
   Между тем комиссия приблизилась и вскоре окружила машину. Пришлось наполовину высунуться из кабины и пожимать протянутые руки. Первое крепкое пожатие Меженинова, второе - Хорькова, начальника штаба воздушных сил. Я подмигнул кое-кому из знакомых ребят, вкрапившихся между высокой публикой. Совсем близко к самолету стоял Тейхен, не спускавший с Лакмака настороженных глаз. А тот, казалось, вовсе не замечал своего механика.
   Что касается меня, я был готов. Приборная доска в порядке, слегка вибрируют стрелки приборов. Барограф включен. Бланк для хронометрирования аккуратно разграфлен цветными чернилами. Ремни... Вот черт возьми, опять передо мной летал какой-то толстяк! Пива, что ли, он надулся?.. Надо бы подтянуть маленько, но уже некогда. Ладно, авось не выпаду! Словом, все хорошо!