Страница:
Был, наконец, светло-рыжий, пушистый зеленоглазый кот, сразу остановивший мое внимание. "Распластайся такой на паркете в комнате - издали и не заметишь", - подумалось мне, и я сразу про себя прозвал его Рыженьким.
Теперь, когда животные оказались на расстоянии каких-нибудь нескольких сантиметров от моего лица, я мог подробнее рассмотреть каждое из них и даже обнаружить некоторую индивидуальность в их поведении. Каждая из кошек вела себя по-своему. Дымчатый так и не пожелал повернуться к свету и только время от времени крупно вздрагивал всем телом. У одной из серо-белых, той, которая была с узкой мордочкой, я заметил на глазах слезы. Другая начинала кружить в попытках поймать свой хвост, но это было, конечно, вовсе не то восхитительное развлечение, которому часто предаются жизнелюбивые котята. Покружившись, кошка забивалась в угол клетки и время от времени оскаливалась. Настырнее всех оказалась трехцветная: стоило подойти к ней ближе, как она истошно и раздирающе начинала запевку и ее немедленно поддерживали остальные.
И только один Рыженький сидел с отсутствующим видом, не обращая, казалось, внимания на происходящее. Он не присоединял своего голоса к нестройному хору товарищей по несчастью. Ни единым звуком не выдал он своего настроения. И наверно, независимым внешним видом, мужественным поведением и притягательной внешностью возбудил симпатию не только у меня. Около клетки задерживались летчики, механики, красноармейцы и прочий аэродромный народ, высказывавший одобрительные замечания в адрес рыжего симпатяги. "Вот это ко-от!" - восхищенным шепотом протянул наш Колька. Даже Альтовский остановился перед клеткой, долго смотрел на Рыженького, покачал головой и только после этого направился к себе в ЦАМО.
Вскоре появился Карпов, уже в комбинезоне и унтах, и распорядился готовить животных к подъему, а мне скорее одеваться. На этот рейс нам выделили трофейный "Дейчфор" с мотором "Сидлей-Пума". "Пума" было название, данное неспроста: машина издавала в полете неприятный свистящий звук. И особенно при посадке. Что делать, самолетов у нас не хватало, а испытания были самые разнообразные. Через двадцать минут я уже сидел в кабине наблюдателя, плотно заставленной клетками своих пассажиров.
По старту дежурил красвоенлет Иванов, фигура в своем роде примечательная. Этот пилот обладал непомерно длинной шеей, которую не привык баловать ни воротничком, ни шарфом, и поэтому удивительно смахивал на петуха редкостной голошеей породы. Конечно, Иванов был в курсе того, какой необычный груз находится у нас в самолете. Он подошел к содрогавшейся от работы мотора машине, сунул голову в мою кабину, произнес: "Кис-кис!" закадычно подмигнул Карпову и только после этого, махнув флажком, разрешил нам зеленую улицу.
Василий Васильевич долго разгонял самолет. Разбег у "Пумы" оказался порядочный, и мы поднялись, протянув совсем низко над трамвайными проводами. Поначалу я не заметил ничего особенного, мне даже показалось, что животные стали смирнее. Возможно, это так и было от неожиданности. Но при первом же крутом вираже начался такой бедлам, что неохота и вспоминать! Я буквально оглох от раздирающего душу кошачьего концерта, аранжируемого свистящим воем мотора. А дальше начало сказываться и падение давления, которое не все животные одинаково переносили. По условиям задания через каждые пятьсот метров высоты мы должны были делать "площадку" и по возможности внимательнее фиксировать на этом режиме поведение наших пассажиров. Кроме того, с высотой ощутительно падала температура, и это тоже, видимо, оказывало свое влияние. Когда мы подходили к четвертой тысяче, я заметил, как дымчатый кот судорожно дернулся и свалился на бок. А затем на кошек начала нападать какая-то сонливость, да и мне самому стало труднее дышать. Летали мы без кислородных приборов. Но чуть только самолет начал снижаться, стенания возобновились. И совсем уж тошно стало, когда пошли на посадку и "Пума" стала завывать сильнее. Этот тягостный звук, сопровождаемый воплями и мяуканьем, был трудно переносим. Я и сам несколько ошалел.
И только один пассажир этого рейса вел себя спокойно. Это был Рыженький. За все время полета он не издал ни единого звука и словно гипнотизировал меня взглядом своих широко раскрытых зеленых глаз. Право, можно было поверить, что у этого удивительного кота какая-то особенная выдержка! Мало того, Он и расположился в своей клетке совсем по-домашнему: подобрал аккуратненько под себя комочки бархатистых лапок и, казалось, только-только что не мурлыкал. А может, он действительно "заводил свою песнь" или собирался мне "сказку говорить"? Но разве расслышишь ее в этом хаосе звуков? Он словно бы привнес в эту тяжелую обстановку частичку домашнего уюта. Глядя на него, невольно думалось о вьюжном зимнем вечере, снеге, падающем за окнами, натопленной комнате, кровати, застеленной мягким ворсистым одеялом. Как вписался бы в этот мирный уют Рыженький, свернувшийся на постельном коврике большим пушистым кренделем!
Мысли повели дальше, и почему-то я вспомнил еще случай из своей недавней командировки в шумную, пеструю Астрахань, где на одной из окраинных улиц повстречал дребезжащую телегу, а На ней железную клетку. Телега была запряжена старым, костлявым одром, на облучке сидели два ловца бродячих животных: полусонный, клевавший носом жирный, бритый старик и рядом с ним кареглазый калмычонок, которому навряд ли было больше десяти. И как я кинулся тогда в горком комсомола и со всей юношеской скандальной горячностью потребовал у одного из растерянных секретарей немедленно отстранить несчастного мальца от этого жестокого ремесла.
Чего только не вспомнишь, когда душа не на месте!
А душа-таки в самом деле оказалась не на месте.
И главной причиной был этот самый Рыженький, привязавший меня к себе какими-то таинственными флюидами. По счастью, вторая партия животных была поднята в воздух на другом самолете. Я оказался свободен. Но право, в этот день с меня и так хватало впечатлений.
Потом мы все пошли обедать в столовую напротив аэродрома. Направился с нами и Усатый. Как всегда, он был молчалив, и вытянуть из него хоть словечко насчет дальнейшей судьбы животных оказалось невозможным. Да мы уж и не настаивали. Кстати, он оговорился, что это, пожалуй, последняя партия "материала". Действительно, это был его последний визит.
Обедал я без обычного аппетита. Мне мучительно хотелось еще хоть раз взглянуть на Рыженького. Я не выдержал и сообщил об этом Усатому, когда мы возвращались обратно.
- А мне-то что? - ответил он безразлично. - Ступай, гляди, коли охота!
Полусогнувшись, я забрался в фургон и поначалу словно ослеп после яркого полуденного солнца. При моем появлении животные заметались в своих темницах.
Клетки были прислонены к задней стенке фургона. Конечно, они свалились бы вскоре после выезда на булыжную мостовую. Я сразу обнаружил того, кого искал. Должно быть, еще и потому, что и он ожидал этой встречи, устремив на меня свой зеленый, лучистый, колдовской взгляд. Кот сидел в излюбленной домашней позе, подвернув под себя подушечки передних лапок. Чего бы я не дал, чтобы избавить его от дальнейшей горькой судьбины! Но это было выше моих возможностей. Говорить с Усатым на подобную тему было бесполезно.
- Прощай, Рыженький! - вполголоса сказ-ал я, обращаясь к нему. - Не поминай лихом!
И - хотите верьте, хотите нет - произошло нечто, от чего у меня похолодела спина. Рыженький... мяукнул! Мяукнул первый раз за все время нашей встречи - мягко, нежно, деликатно. Вроде бы он и яе жаловался на суровую свою участь, а просто сообщал о ней с некоторой укоризной. Это он-то, у кого, как я посчитал, стальные нервы!.. Черт знает что! А может, он ставил на меня сейчас свою последнюю ставку и теперь понял, что игра его проиграна? Или как это?.. Аве цезарь!.. Пойди разберись в кошачьей психологии!
Весь конец дня я пытался гнать от себя тяжелые мысли, но это мне не очень удавалось. Тем более что фургон продолжал стоять поблизости от нашего барака и был отлично виден из окна. Я хотел отвлечься работой и притащил для заполнения внушительную пачку каких-то старых расчетных таблиц. "Уж скорее бы они уезжали, что ли!" - тоскливо думалось мне. А потом я в недоумении начал замечать как вокруг машины стала насасываться людская толпа. Присмотревшись, я опознал и голую шею Иванова, и широкую спину Феди Растегаева, и нашего начтеха, в ту пору еще не ставшего знаменитым Ваню Спирина, и Василия Ивановича Альтовского, и нек"горых других. Не понимая, в чем дело, я вышел из барака.
Около фургончика слышались возгласы, смех, разговоры, перекрываемые раздраженным голосом Усатого.
- Колька! - обратился я к болтавшемуся около крылечка нашему "сыну полка". - Чего это там еще за буза?
- Кот из клетки сбежал, - охотно отозвался Колька, растягивая в улыбке свои марокканские губищи. - Ну и ко-от!
- Рыженький? - с закипающей радостью в груди переспросил я. - Как это он сумел?
- Значит, сумел, - отвечал Колька. - Кому очень надо, тот всегда сумеет, - заключил он тоном, исполненным твердой уверенности...
В годы моей юности Ходынка не мыслилась без аэродромных мальчишек.
Сильные ощущения
Частная мужская гимназия Флерова помещалась в паутине старомосковских переулочков, на углу Медвежьего и Мерзляковского.
Против выхода Мерзляковского на улицу Герцена не так еще давно стоял длинный двухэтажный дом. В одном из его торговых помещений на моей памяти последовательно возникали и исчезали: писчебумажный магазин "Глобус", лавка гробовщика, мастерская по ремонту пишущих машинок, продовольственный магазин. Затем дом снесли, и теперь на его месте разбит большой зеленый газон.
"Глобус" являлся торговым предприятием, обслуживавшим в первую очередь учащихся и преподавателей флеровской гимназии.
Мы покупали в магазине тетрадки, дневники, учебники, золотистые металлические перья № 86, значки для фуражек в виде двух скрещенных веток, посередине которых крепился наш гимназический шифр - МГФ, и карандаши фирмы Фабера.
Как-то я приобрел в "Глобусе" небольшую записную книжку в синем коленкоровом переплете, прельстившись тем, что впервые в жизни обнаружил в ней свою фамилию, набранную типографским шрифтом.
Книжка называлась: "Список учеников московской мужской гимназии А. Е. Флерова" - и предназначалась для учителей. Начинаясь с перечня приготовишек, она заканчивалась восьмым классом, где завершала образование взрослая, часто усатая публика.
Состав учащихся был очень разным. Большинство происходило из семей интеллигенции и лиц свободных профессий: инженеров, врачей, адвокатов, художников, артистов, ученых.
Немало было отпрысков купцов и промышленников: Коншиных, Ляминых, Расторгуевых, Морозовых.
Училось человек пять из графского сословия.
Были даже два князя. Один из "их сиятельств" - Енгалычев - являлся хроническим второгодником.
В общем-то, это была буржуазная гимназия. Многие из ее питомцев приезжали к урокам на родительских рысаках и даже на автомобилях, что по тем временам являлось уж вовсе редкостью.
Тем не менее из флеровцев вышло немало интересных и полезных людей.
Летом в большую перемену нас выпускали на школьный двор - каре, огражденное со всех сторон тыльными фасадами смежных зданий. Двор был невелик и поэтому буквально кишел народом. Этим пользовались богатые балбесы и швыряли в ученическую толпу из окон серебряную мелочь. А разобраться, не такая это была и мелочь. На гривенник можно было купить два отличных пирожных или, что еще сытнее, две жирные, из влажного ноздрястого теста слойки. А курящие покупали папиросы "Осман" в плоской синей коробочке с золотым вензелем в верхнем углу.
Когда народ очень уж начинал бушевать и в воздухе явно потягивало дракой, из большого застекленного кабинета появлялся сам владелец гимназии Александр Ефимович Флеров - седой благообразный старик с ухоженной бородкой, в очках с золотым ободком. Он сокрушенно качал головой и громко выражал возмущение фразой, ставшей для нас крылатой:
- И это дети интеллигентных родителей!
Его зычный скрипучий голос долго резонировал в высоких учебных коридорах.
Флерова никто не боялся. Мы гораздо больше считались с директором гимназии Барковым - сухопарым энергичным человеком с властным суровым лицом. Он был известным географом, автором ряда отличных учебников и сызмальства стремился привить нам вкус к "музе дальних странствий". Он возглавлял школьный географический кружок, где я исполнял обязанности секретаря. Впоследствии Александр Сергеевич Барков был избран академиком и создал много новых трудов уже при Советской власти.
За годы, проведенные в стенах гимназии, мы отлично изучили друг друга, знали, кто чем дышит. В первую очередь, разумеется, своих одноклассников. Чем дальше, тем ощутимее становилось наше деление на физиков и лириков. Одних манили гуманитарные факультеты расположенного поблизости Московского университета. Других - технические учебные заведения. Одни мечтали о медицине, другие - об археологии, третьи уже видели себя известными адвокатами, четвертых влекла сцена.
Были и неприкаянные, мятущиеся, так толком и не решившие, куда направить свои шаги.
Такие "неопределившиеся" часто пополняли собой скаутские дружины.
После занятий мы переодевались в полувоенную форму цвета хаки, вооружались длинными и тяжелыми дубовыми посохами, слегка надвигали на лоб широкополые шляпы и шли маршировать на Ходынку, распевая по дороге скаутский марш на мотив известной английской песенки "Типерери".
Ходынка казалась безлюдной, и только из глубины поля, куда нас категорически не допускали, раздавалось редкое урчание авиационных моторов.
Впрочем, затея со скаутами окончилась довольно скоро, не принеся ничего, кроме разочарования. Одним из первых это, кажется, понял командир нашего звена Володя Шнейдеров, которого спустя много лет вся наша страна узнала как кинорежиссера-документалиста и первого председателя телевизионного Клуба кинопутешествий.
Несколько моих сверстников увлекались авиацией, подумывали о летной школе. Но пока не получалось с возрастом. Мне, например, не было и полных шестнадцати. В таком же положении находился и Костя Мандер.
Больше, чем нам, повезло Фабио Фариху, он оказался несколько старше, весьма "удачно" застряв на второй год в одном классе. Правда, в летную школу он сразу не попал, поначалу пристроился мотористом в одном из авиаотрядов, но впоследствии из него вышел один из известных советских полярных летчиков.
Мы с Костей читали "Синий журнал", "Ниву", еще кое-какие тощенькие журнальчики, откуда скрупулезно выуживали скудные сведения о летчиках и полетах. Мы были потрясены героической биографией Нестерова, автора первой мертвой петли и грозного тарана. Мы могли дать подробную информацию об успехах наших знаменитых авиационных современников: Уточкина, Васильева, Габер-Влынского...
Костя раздобыл где-то заигранную пластинку, которую часто ставил на. граммофон фирмы "Хиз-маютерз-войс", с изображением белого фокстерьера, сидящего перед раструбом граммофонной трубы.
Под аккомпанемент рояля трагический баритон мелодекламировал популярные стихи, посвященные памяти одного из русских офицеров, капитана Мациевича, разбившегося на аэроплане в первую империалистическую войну:
Как ястреб, как орел, паря над облаками,
Бесстрашно рассекал он облаков туман...
Костя слушал и бледнел от волнения. Наверное, ему это трудно давалось при таком густом.румянце. Он был высокий рыжеватый блондин, спортивного склада, длиннорукий, длиннолицый, с располагающей улыбкой, слегка трогавшей его тонкие губы. Он крепко поджимал их, почти забирая в рот, когда волновался, и тогда его обычно внимательный взгляд становился отвлеченным, устремляясь куда-то в пространство.
- Слушай! - задыхаясь, шепотом говорил он и похолодевшими пальцами сжимал мою руку. - Слушай, ведь это так прекрасно! Какой силы ощущения!..
По окончании гимназии, или, точнее, уже школы второй ступени, мы вскоре потеряли друг друга из виду. Я остался в Москве и поступил в Аэрофотограммшколу. Конечно, аэронавигатор - звание, которое я получил, - не главная летная специальность, в самолете за ручку не подержишься, но к небу все-таки ближе. О Косте я слышал, что он учится на берегах Черного моря, в Качинской школе летчиков.
Но здесь я должен прервать воспоминания о флеровской гимназии и перенестись памятью на добрый десяток лет вперед, в столицу Белоруссии город Минск, куда судьба привела меня в погожий август 1926 года.
В те времена Минск производил впечатление сугубо провинциального, утопавшего в зелени городка, на три четверти состоявшего из одноэтажных деревянных домиков. Даже вокзал в городе был деревянный. По улицам ходила конка - небольшие, открытые по бокам вагончики с продольными лавочками для пассажиров. Лошадки бежали не торопясь, и поэтому народ садился и слезал прямо на ходу.
Я приехал в Минск в командировку, чтобы выполнить поручения моей воинской части. В западных районах нашей страны должны были проводиться крупные военные маневры.
Погода стояла удивительная - солнечная, мягкая, с редко перепадающими теплыми дождиками, и город показался мне вдвойне прекрасным, как, впрочем, всякий новый город, когда ты молод, полон сил, всем интересуешься и ждешь от окружающего чего-то неизведанного и радостного.
Маневры прибавили оживления Минску. На улицах появилось много военных, по большей части молодых, рослых ребят. Кое у кого постарше на груди красовались нечастые тогда ордена. Ордена закрепляли под красные шелковые розетки, и они издали напоминали большие пунцовые цветы. На воротниках гимнастерок мельтешили разноцветные петлицы: алые - пехотные, синие кавалерийские, голубые - наши, авиационные. Позвякивали шпоры, щелкали каблуки. Проходящие то и дело замедляли шаг, слышались приветственные возгласы, однополчане, ветераны гражданской войны узнавали друг друга. Случались неожиданные радостные встречи. Смыкались крепкие объятия.
По вечерам авиационная братия собиралась в центре города, в небольшом ресторанчике, куда часто заходил Вострецов - долговязый худощавый мужчина, с жестоким лицом, неожиданно менявшимся от доброй, простецкой улыбки. Он симпатизировал летчикам и сам много рассказывал о своих фронтовых переделках. Вот уж действительно было кого послушать! Вострецов носил четыре ордена Красного Знамени. Таких кавалеров в ту пору было только два - он да еще Фабрициус.
Выходя утром из гостиницы, я неизбежно сталкивался с начальником военно-воздушных сил Петром Ионовичем Барановым, человеком крупным, цветущим, с внимательными, чуть прищуренными глазами. Он направлялся на один и тот же уличный перекресток, где его уже ждал, задыхаясь от восторга, белобрысый вихрастый чистильщик сапог. Баранов явно протежировал этому пацану, посылая многих к нему драить обувь, хотя, по-честному, наши сапоги и так блестели словно зеркало.
На вторые сутки по приезде я встретил на улице Костю Мандера. Он выходил с товарищами из кафе, видимо только что хорошо позавтракав, облизываясь, как сытая рысь, - веселый, благодушный, сияющий молодостью и здоровьем.
Костя мало изменился. Мне только показалось, что руки его стали еще длиннее - мускулистые, цепкие руки спортсмена.
Мы крепко обнялись и решили возвратиться в кафе, отметить встречу бутылкой пива.
Уединившись за розовую ситцевую занавеску, в некое подобие отдельного кабинета, мы забросали друг друга десятками вопросов.
Прежде всего, конечно, вспомнили о флеровцах. По-разному сложились их судьбы. Немало из богатеньких драпануло с родителями за рубеж, имея к этому вполне веские основания.
Сын начальника московской охранки Шурка Мартынов одним из первых перебежал к белым, где, по слухам, работал в контрразведке... Ну что же, как говорится, "яблочко от яблони..."
А Сережка Иванов, племянник нашего гимназического служителя дяди Степы, примерно в то же время сражался с беляками где-то под Царицыном.
Тишайший Миша Егоров неожиданно исчез из родительского дома, объявившись в... Италии, где его выгодно женили какие-то дальние родственники.
А чернобровый Емеля Гуковский окончил военное училище и успешно командовал одним из артиллерийских подразделений Красной Армии.
Юра Николаев начинал свое блистательное восхождение в МВТУ имени Баумана.
Игорь Ильинский играл Аркашку в "Лесе" у Мейерхольда и начинал сниматься в "Папироснице из Моссельпрома"...
- А помнишь, на вечера к Брюхоненко бегали? (Это, была соседняя с нашей женская гимназия.) Там еще девушка одна здорово стихи декламировала... Забыл?
- Нет, не забыл... "В моем саду мерцают розы белые!.."
- Вот, вот! Наташа Сац! Она куда-то в театр подалась.
- А Терешкович Макс? Он ведь тоже на сцену собирался?
- В Театре Революции. Режиссером. "Спартака" поставил. Видел я этот спектакль. Театральное событие!
- А про Виктора Гольцева не слыхал?
- Подробностей не знаю. Говорят, пишет. Это серьезный парень.
- А помнишь, Вертинский к нам на вечер приезжал? Песенки Пьеро исполнял. В колпаке фунтиком, и все лицо в муке вымазано.
- Это, наверно, не мука была, а пудра!
- А не забыл, как мы из-под черепахи спирт вылакали? У Сергея Ивановича Огнева. В естественном кабинете. Вот шухер-то был!
- Дети интеллигентных родителей!
Мы загоготали.
- А пластинку про капитана Мациевича не забыл? Вспоминаешь?
- Что ты, как можно! С нее, собственно, и началось...
Косте жилось неплохо. Он считался лучшим пилотом, флагманом эскадрильи и вывозил самого комэска.
- Значит, сильных ощущений теперь хватает? - улыбнулся я.
- На уровне!.. Конечно, служба кадровая, военная. Дисциплинку начинают заметно подтягивать. Но жить можно.
Мне по делам службы надо было попасть на одну из промежуточных авиабаз, расположенную около Койданова, небольшого местечка, невдалеке от польской границы. Поручение было несложное, дела на какой-нибудь час.
- Слушай, Костя! - пришла мне в голову мысль. - А не подкинешь ли ты меня при случае в это самое Койданово? Аэродромишко там есть, и, я слышал, порядочный. Вот бы мы с тобой и помечтали, только уже наяву. Слетали бы на пару... А?
- Пожалуй, я бы смог, - загоревшись, отвечал он мне. - Время пока есть. Комэска тем более в Москву вызвали. Военком свой, вместе на Каче учились. Думаю, разрешит. И тогда поддержим, черт возьми, знамя старых флеровцев!
Когда я на другой день спозаранку пришел на аэродром, Костя уже ожидал меня. Вскоре мы заняли места в машине, и дежурный по старту, взмахнув флажком, разрешил взлет.
Кабина наблюдателя была просторна, и в ней можно было расположиться с большим комфортом. Приборы на доске находились в отличном состоянии. Почему-то не было только компаса, но меня и не тревожило его отсутствие при таком ближнем перелете.
Утро выдалось свежее и влажное. Белоруссия вообще отличается сыроватым климатом. В болотцах и низинках стелился небольшой туман.
Пилотом Костя оказался действительно классным. Я сразу это ощутил по короткому уверенному взлету. Вскоре Минск лежал перед нами как на ладони. Набрав около тысячи метров, машина устремилась на запад. Солнце всходило за нашими спинами, и его лучи скользили по крыльям самолета.
К тому времени у меня уже накопился известный опыт, и я мог на равных вести профессиональную беседу с бывалыми пилотами. С прогнозированием погоды я тоже близко соприкасался.
Но в одном я так и не мог никогда разобраться - в стремительном и коварном образовании осенних туманов. Впрочем, этого, видимо, и сейчас не могут толком предугадать даже квалифицированнейшие метеорологи.
Словом, минут через десять мы оказались в густейшем "молоке"! Ничего вокруг не было видно. Ни к чему была и карта, которую я извлек из-под желтоватого целлулоида планшетки.
Минут пятнадцать, не снижая высоты, мы еще побродили в тумане.
- Будем спускаться! - решил Костя, показав рукой вниз.
Машина скинула добрых пятьсот метров. По альтиметру до земли оставалось еще четыреста. Туман и не собирался редеть. Пошли еще ниже. Триста. Двести. Сто пятьдесят. Сто! Наконец маленько разъяснилось, и показался какой-то поселок. А мы летели уже на бреющем. Десятка три разбросанных домишек. Зеркало длинного полузаросшего пруда.
"Что за нечистая сила? - вспомнилось мне старое калязинское присловье. - Ведь в Койданове не должно быть никакого водоема!"
Теперь уже все отчетливо просматривалось. Готической архитектуры церквушка. Должно быть, костел. Кладбище. За ним ряд аккуратных кирпичных домиков. Напротив нечто вроде плаца - квадратной площадки. Из крайнего помещения быстро вышла человеческая фигура в незнакомой форме: короткая шинель, портупея, какой-то странный головной убор с приплюснутой тульей и большим козырьком...
"Конфедератка! - так и шибануло меня по мозгам... - Так это же панская Польша!"
Мысли замелькали как бешеные:
"...Все! Нарушили границу! Сейчас снимается звено самолетов, возьмут в клещи, и - хана! А у нас даже пулемет не заряжен! Слетали к теще на блины! Теперь насидишься в ихней дефензиве. Вот тебе и загранполеты! Сильные ощущения! Сам, дурень, влип и Костьку за собой потянул. Флеровцы, нечистая сила! Побратимы!.. Господи, что ж теперь делать-то?!"
Это просто невероятно, как много можно передумать за такой короткий срок!
Тут обернулся и Костя, и я заметил, как сквозь густой румянец щек проступили несвойственные ему бледные пятна.
Теперь, когда животные оказались на расстоянии каких-нибудь нескольких сантиметров от моего лица, я мог подробнее рассмотреть каждое из них и даже обнаружить некоторую индивидуальность в их поведении. Каждая из кошек вела себя по-своему. Дымчатый так и не пожелал повернуться к свету и только время от времени крупно вздрагивал всем телом. У одной из серо-белых, той, которая была с узкой мордочкой, я заметил на глазах слезы. Другая начинала кружить в попытках поймать свой хвост, но это было, конечно, вовсе не то восхитительное развлечение, которому часто предаются жизнелюбивые котята. Покружившись, кошка забивалась в угол клетки и время от времени оскаливалась. Настырнее всех оказалась трехцветная: стоило подойти к ней ближе, как она истошно и раздирающе начинала запевку и ее немедленно поддерживали остальные.
И только один Рыженький сидел с отсутствующим видом, не обращая, казалось, внимания на происходящее. Он не присоединял своего голоса к нестройному хору товарищей по несчастью. Ни единым звуком не выдал он своего настроения. И наверно, независимым внешним видом, мужественным поведением и притягательной внешностью возбудил симпатию не только у меня. Около клетки задерживались летчики, механики, красноармейцы и прочий аэродромный народ, высказывавший одобрительные замечания в адрес рыжего симпатяги. "Вот это ко-от!" - восхищенным шепотом протянул наш Колька. Даже Альтовский остановился перед клеткой, долго смотрел на Рыженького, покачал головой и только после этого направился к себе в ЦАМО.
Вскоре появился Карпов, уже в комбинезоне и унтах, и распорядился готовить животных к подъему, а мне скорее одеваться. На этот рейс нам выделили трофейный "Дейчфор" с мотором "Сидлей-Пума". "Пума" было название, данное неспроста: машина издавала в полете неприятный свистящий звук. И особенно при посадке. Что делать, самолетов у нас не хватало, а испытания были самые разнообразные. Через двадцать минут я уже сидел в кабине наблюдателя, плотно заставленной клетками своих пассажиров.
По старту дежурил красвоенлет Иванов, фигура в своем роде примечательная. Этот пилот обладал непомерно длинной шеей, которую не привык баловать ни воротничком, ни шарфом, и поэтому удивительно смахивал на петуха редкостной голошеей породы. Конечно, Иванов был в курсе того, какой необычный груз находится у нас в самолете. Он подошел к содрогавшейся от работы мотора машине, сунул голову в мою кабину, произнес: "Кис-кис!" закадычно подмигнул Карпову и только после этого, махнув флажком, разрешил нам зеленую улицу.
Василий Васильевич долго разгонял самолет. Разбег у "Пумы" оказался порядочный, и мы поднялись, протянув совсем низко над трамвайными проводами. Поначалу я не заметил ничего особенного, мне даже показалось, что животные стали смирнее. Возможно, это так и было от неожиданности. Но при первом же крутом вираже начался такой бедлам, что неохота и вспоминать! Я буквально оглох от раздирающего душу кошачьего концерта, аранжируемого свистящим воем мотора. А дальше начало сказываться и падение давления, которое не все животные одинаково переносили. По условиям задания через каждые пятьсот метров высоты мы должны были делать "площадку" и по возможности внимательнее фиксировать на этом режиме поведение наших пассажиров. Кроме того, с высотой ощутительно падала температура, и это тоже, видимо, оказывало свое влияние. Когда мы подходили к четвертой тысяче, я заметил, как дымчатый кот судорожно дернулся и свалился на бок. А затем на кошек начала нападать какая-то сонливость, да и мне самому стало труднее дышать. Летали мы без кислородных приборов. Но чуть только самолет начал снижаться, стенания возобновились. И совсем уж тошно стало, когда пошли на посадку и "Пума" стала завывать сильнее. Этот тягостный звук, сопровождаемый воплями и мяуканьем, был трудно переносим. Я и сам несколько ошалел.
И только один пассажир этого рейса вел себя спокойно. Это был Рыженький. За все время полета он не издал ни единого звука и словно гипнотизировал меня взглядом своих широко раскрытых зеленых глаз. Право, можно было поверить, что у этого удивительного кота какая-то особенная выдержка! Мало того, Он и расположился в своей клетке совсем по-домашнему: подобрал аккуратненько под себя комочки бархатистых лапок и, казалось, только-только что не мурлыкал. А может, он действительно "заводил свою песнь" или собирался мне "сказку говорить"? Но разве расслышишь ее в этом хаосе звуков? Он словно бы привнес в эту тяжелую обстановку частичку домашнего уюта. Глядя на него, невольно думалось о вьюжном зимнем вечере, снеге, падающем за окнами, натопленной комнате, кровати, застеленной мягким ворсистым одеялом. Как вписался бы в этот мирный уют Рыженький, свернувшийся на постельном коврике большим пушистым кренделем!
Мысли повели дальше, и почему-то я вспомнил еще случай из своей недавней командировки в шумную, пеструю Астрахань, где на одной из окраинных улиц повстречал дребезжащую телегу, а На ней железную клетку. Телега была запряжена старым, костлявым одром, на облучке сидели два ловца бродячих животных: полусонный, клевавший носом жирный, бритый старик и рядом с ним кареглазый калмычонок, которому навряд ли было больше десяти. И как я кинулся тогда в горком комсомола и со всей юношеской скандальной горячностью потребовал у одного из растерянных секретарей немедленно отстранить несчастного мальца от этого жестокого ремесла.
Чего только не вспомнишь, когда душа не на месте!
А душа-таки в самом деле оказалась не на месте.
И главной причиной был этот самый Рыженький, привязавший меня к себе какими-то таинственными флюидами. По счастью, вторая партия животных была поднята в воздух на другом самолете. Я оказался свободен. Но право, в этот день с меня и так хватало впечатлений.
Потом мы все пошли обедать в столовую напротив аэродрома. Направился с нами и Усатый. Как всегда, он был молчалив, и вытянуть из него хоть словечко насчет дальнейшей судьбы животных оказалось невозможным. Да мы уж и не настаивали. Кстати, он оговорился, что это, пожалуй, последняя партия "материала". Действительно, это был его последний визит.
Обедал я без обычного аппетита. Мне мучительно хотелось еще хоть раз взглянуть на Рыженького. Я не выдержал и сообщил об этом Усатому, когда мы возвращались обратно.
- А мне-то что? - ответил он безразлично. - Ступай, гляди, коли охота!
Полусогнувшись, я забрался в фургон и поначалу словно ослеп после яркого полуденного солнца. При моем появлении животные заметались в своих темницах.
Клетки были прислонены к задней стенке фургона. Конечно, они свалились бы вскоре после выезда на булыжную мостовую. Я сразу обнаружил того, кого искал. Должно быть, еще и потому, что и он ожидал этой встречи, устремив на меня свой зеленый, лучистый, колдовской взгляд. Кот сидел в излюбленной домашней позе, подвернув под себя подушечки передних лапок. Чего бы я не дал, чтобы избавить его от дальнейшей горькой судьбины! Но это было выше моих возможностей. Говорить с Усатым на подобную тему было бесполезно.
- Прощай, Рыженький! - вполголоса сказ-ал я, обращаясь к нему. - Не поминай лихом!
И - хотите верьте, хотите нет - произошло нечто, от чего у меня похолодела спина. Рыженький... мяукнул! Мяукнул первый раз за все время нашей встречи - мягко, нежно, деликатно. Вроде бы он и яе жаловался на суровую свою участь, а просто сообщал о ней с некоторой укоризной. Это он-то, у кого, как я посчитал, стальные нервы!.. Черт знает что! А может, он ставил на меня сейчас свою последнюю ставку и теперь понял, что игра его проиграна? Или как это?.. Аве цезарь!.. Пойди разберись в кошачьей психологии!
Весь конец дня я пытался гнать от себя тяжелые мысли, но это мне не очень удавалось. Тем более что фургон продолжал стоять поблизости от нашего барака и был отлично виден из окна. Я хотел отвлечься работой и притащил для заполнения внушительную пачку каких-то старых расчетных таблиц. "Уж скорее бы они уезжали, что ли!" - тоскливо думалось мне. А потом я в недоумении начал замечать как вокруг машины стала насасываться людская толпа. Присмотревшись, я опознал и голую шею Иванова, и широкую спину Феди Растегаева, и нашего начтеха, в ту пору еще не ставшего знаменитым Ваню Спирина, и Василия Ивановича Альтовского, и нек"горых других. Не понимая, в чем дело, я вышел из барака.
Около фургончика слышались возгласы, смех, разговоры, перекрываемые раздраженным голосом Усатого.
- Колька! - обратился я к болтавшемуся около крылечка нашему "сыну полка". - Чего это там еще за буза?
- Кот из клетки сбежал, - охотно отозвался Колька, растягивая в улыбке свои марокканские губищи. - Ну и ко-от!
- Рыженький? - с закипающей радостью в груди переспросил я. - Как это он сумел?
- Значит, сумел, - отвечал Колька. - Кому очень надо, тот всегда сумеет, - заключил он тоном, исполненным твердой уверенности...
В годы моей юности Ходынка не мыслилась без аэродромных мальчишек.
Сильные ощущения
Частная мужская гимназия Флерова помещалась в паутине старомосковских переулочков, на углу Медвежьего и Мерзляковского.
Против выхода Мерзляковского на улицу Герцена не так еще давно стоял длинный двухэтажный дом. В одном из его торговых помещений на моей памяти последовательно возникали и исчезали: писчебумажный магазин "Глобус", лавка гробовщика, мастерская по ремонту пишущих машинок, продовольственный магазин. Затем дом снесли, и теперь на его месте разбит большой зеленый газон.
"Глобус" являлся торговым предприятием, обслуживавшим в первую очередь учащихся и преподавателей флеровской гимназии.
Мы покупали в магазине тетрадки, дневники, учебники, золотистые металлические перья № 86, значки для фуражек в виде двух скрещенных веток, посередине которых крепился наш гимназический шифр - МГФ, и карандаши фирмы Фабера.
Как-то я приобрел в "Глобусе" небольшую записную книжку в синем коленкоровом переплете, прельстившись тем, что впервые в жизни обнаружил в ней свою фамилию, набранную типографским шрифтом.
Книжка называлась: "Список учеников московской мужской гимназии А. Е. Флерова" - и предназначалась для учителей. Начинаясь с перечня приготовишек, она заканчивалась восьмым классом, где завершала образование взрослая, часто усатая публика.
Состав учащихся был очень разным. Большинство происходило из семей интеллигенции и лиц свободных профессий: инженеров, врачей, адвокатов, художников, артистов, ученых.
Немало было отпрысков купцов и промышленников: Коншиных, Ляминых, Расторгуевых, Морозовых.
Училось человек пять из графского сословия.
Были даже два князя. Один из "их сиятельств" - Енгалычев - являлся хроническим второгодником.
В общем-то, это была буржуазная гимназия. Многие из ее питомцев приезжали к урокам на родительских рысаках и даже на автомобилях, что по тем временам являлось уж вовсе редкостью.
Тем не менее из флеровцев вышло немало интересных и полезных людей.
Летом в большую перемену нас выпускали на школьный двор - каре, огражденное со всех сторон тыльными фасадами смежных зданий. Двор был невелик и поэтому буквально кишел народом. Этим пользовались богатые балбесы и швыряли в ученическую толпу из окон серебряную мелочь. А разобраться, не такая это была и мелочь. На гривенник можно было купить два отличных пирожных или, что еще сытнее, две жирные, из влажного ноздрястого теста слойки. А курящие покупали папиросы "Осман" в плоской синей коробочке с золотым вензелем в верхнем углу.
Когда народ очень уж начинал бушевать и в воздухе явно потягивало дракой, из большого застекленного кабинета появлялся сам владелец гимназии Александр Ефимович Флеров - седой благообразный старик с ухоженной бородкой, в очках с золотым ободком. Он сокрушенно качал головой и громко выражал возмущение фразой, ставшей для нас крылатой:
- И это дети интеллигентных родителей!
Его зычный скрипучий голос долго резонировал в высоких учебных коридорах.
Флерова никто не боялся. Мы гораздо больше считались с директором гимназии Барковым - сухопарым энергичным человеком с властным суровым лицом. Он был известным географом, автором ряда отличных учебников и сызмальства стремился привить нам вкус к "музе дальних странствий". Он возглавлял школьный географический кружок, где я исполнял обязанности секретаря. Впоследствии Александр Сергеевич Барков был избран академиком и создал много новых трудов уже при Советской власти.
За годы, проведенные в стенах гимназии, мы отлично изучили друг друга, знали, кто чем дышит. В первую очередь, разумеется, своих одноклассников. Чем дальше, тем ощутимее становилось наше деление на физиков и лириков. Одних манили гуманитарные факультеты расположенного поблизости Московского университета. Других - технические учебные заведения. Одни мечтали о медицине, другие - об археологии, третьи уже видели себя известными адвокатами, четвертых влекла сцена.
Были и неприкаянные, мятущиеся, так толком и не решившие, куда направить свои шаги.
Такие "неопределившиеся" часто пополняли собой скаутские дружины.
После занятий мы переодевались в полувоенную форму цвета хаки, вооружались длинными и тяжелыми дубовыми посохами, слегка надвигали на лоб широкополые шляпы и шли маршировать на Ходынку, распевая по дороге скаутский марш на мотив известной английской песенки "Типерери".
Ходынка казалась безлюдной, и только из глубины поля, куда нас категорически не допускали, раздавалось редкое урчание авиационных моторов.
Впрочем, затея со скаутами окончилась довольно скоро, не принеся ничего, кроме разочарования. Одним из первых это, кажется, понял командир нашего звена Володя Шнейдеров, которого спустя много лет вся наша страна узнала как кинорежиссера-документалиста и первого председателя телевизионного Клуба кинопутешествий.
Несколько моих сверстников увлекались авиацией, подумывали о летной школе. Но пока не получалось с возрастом. Мне, например, не было и полных шестнадцати. В таком же положении находился и Костя Мандер.
Больше, чем нам, повезло Фабио Фариху, он оказался несколько старше, весьма "удачно" застряв на второй год в одном классе. Правда, в летную школу он сразу не попал, поначалу пристроился мотористом в одном из авиаотрядов, но впоследствии из него вышел один из известных советских полярных летчиков.
Мы с Костей читали "Синий журнал", "Ниву", еще кое-какие тощенькие журнальчики, откуда скрупулезно выуживали скудные сведения о летчиках и полетах. Мы были потрясены героической биографией Нестерова, автора первой мертвой петли и грозного тарана. Мы могли дать подробную информацию об успехах наших знаменитых авиационных современников: Уточкина, Васильева, Габер-Влынского...
Костя раздобыл где-то заигранную пластинку, которую часто ставил на. граммофон фирмы "Хиз-маютерз-войс", с изображением белого фокстерьера, сидящего перед раструбом граммофонной трубы.
Под аккомпанемент рояля трагический баритон мелодекламировал популярные стихи, посвященные памяти одного из русских офицеров, капитана Мациевича, разбившегося на аэроплане в первую империалистическую войну:
Как ястреб, как орел, паря над облаками,
Бесстрашно рассекал он облаков туман...
Костя слушал и бледнел от волнения. Наверное, ему это трудно давалось при таком густом.румянце. Он был высокий рыжеватый блондин, спортивного склада, длиннорукий, длиннолицый, с располагающей улыбкой, слегка трогавшей его тонкие губы. Он крепко поджимал их, почти забирая в рот, когда волновался, и тогда его обычно внимательный взгляд становился отвлеченным, устремляясь куда-то в пространство.
- Слушай! - задыхаясь, шепотом говорил он и похолодевшими пальцами сжимал мою руку. - Слушай, ведь это так прекрасно! Какой силы ощущения!..
По окончании гимназии, или, точнее, уже школы второй ступени, мы вскоре потеряли друг друга из виду. Я остался в Москве и поступил в Аэрофотограммшколу. Конечно, аэронавигатор - звание, которое я получил, - не главная летная специальность, в самолете за ручку не подержишься, но к небу все-таки ближе. О Косте я слышал, что он учится на берегах Черного моря, в Качинской школе летчиков.
Но здесь я должен прервать воспоминания о флеровской гимназии и перенестись памятью на добрый десяток лет вперед, в столицу Белоруссии город Минск, куда судьба привела меня в погожий август 1926 года.
В те времена Минск производил впечатление сугубо провинциального, утопавшего в зелени городка, на три четверти состоявшего из одноэтажных деревянных домиков. Даже вокзал в городе был деревянный. По улицам ходила конка - небольшие, открытые по бокам вагончики с продольными лавочками для пассажиров. Лошадки бежали не торопясь, и поэтому народ садился и слезал прямо на ходу.
Я приехал в Минск в командировку, чтобы выполнить поручения моей воинской части. В западных районах нашей страны должны были проводиться крупные военные маневры.
Погода стояла удивительная - солнечная, мягкая, с редко перепадающими теплыми дождиками, и город показался мне вдвойне прекрасным, как, впрочем, всякий новый город, когда ты молод, полон сил, всем интересуешься и ждешь от окружающего чего-то неизведанного и радостного.
Маневры прибавили оживления Минску. На улицах появилось много военных, по большей части молодых, рослых ребят. Кое у кого постарше на груди красовались нечастые тогда ордена. Ордена закрепляли под красные шелковые розетки, и они издали напоминали большие пунцовые цветы. На воротниках гимнастерок мельтешили разноцветные петлицы: алые - пехотные, синие кавалерийские, голубые - наши, авиационные. Позвякивали шпоры, щелкали каблуки. Проходящие то и дело замедляли шаг, слышались приветственные возгласы, однополчане, ветераны гражданской войны узнавали друг друга. Случались неожиданные радостные встречи. Смыкались крепкие объятия.
По вечерам авиационная братия собиралась в центре города, в небольшом ресторанчике, куда часто заходил Вострецов - долговязый худощавый мужчина, с жестоким лицом, неожиданно менявшимся от доброй, простецкой улыбки. Он симпатизировал летчикам и сам много рассказывал о своих фронтовых переделках. Вот уж действительно было кого послушать! Вострецов носил четыре ордена Красного Знамени. Таких кавалеров в ту пору было только два - он да еще Фабрициус.
Выходя утром из гостиницы, я неизбежно сталкивался с начальником военно-воздушных сил Петром Ионовичем Барановым, человеком крупным, цветущим, с внимательными, чуть прищуренными глазами. Он направлялся на один и тот же уличный перекресток, где его уже ждал, задыхаясь от восторга, белобрысый вихрастый чистильщик сапог. Баранов явно протежировал этому пацану, посылая многих к нему драить обувь, хотя, по-честному, наши сапоги и так блестели словно зеркало.
На вторые сутки по приезде я встретил на улице Костю Мандера. Он выходил с товарищами из кафе, видимо только что хорошо позавтракав, облизываясь, как сытая рысь, - веселый, благодушный, сияющий молодостью и здоровьем.
Костя мало изменился. Мне только показалось, что руки его стали еще длиннее - мускулистые, цепкие руки спортсмена.
Мы крепко обнялись и решили возвратиться в кафе, отметить встречу бутылкой пива.
Уединившись за розовую ситцевую занавеску, в некое подобие отдельного кабинета, мы забросали друг друга десятками вопросов.
Прежде всего, конечно, вспомнили о флеровцах. По-разному сложились их судьбы. Немало из богатеньких драпануло с родителями за рубеж, имея к этому вполне веские основания.
Сын начальника московской охранки Шурка Мартынов одним из первых перебежал к белым, где, по слухам, работал в контрразведке... Ну что же, как говорится, "яблочко от яблони..."
А Сережка Иванов, племянник нашего гимназического служителя дяди Степы, примерно в то же время сражался с беляками где-то под Царицыном.
Тишайший Миша Егоров неожиданно исчез из родительского дома, объявившись в... Италии, где его выгодно женили какие-то дальние родственники.
А чернобровый Емеля Гуковский окончил военное училище и успешно командовал одним из артиллерийских подразделений Красной Армии.
Юра Николаев начинал свое блистательное восхождение в МВТУ имени Баумана.
Игорь Ильинский играл Аркашку в "Лесе" у Мейерхольда и начинал сниматься в "Папироснице из Моссельпрома"...
- А помнишь, на вечера к Брюхоненко бегали? (Это, была соседняя с нашей женская гимназия.) Там еще девушка одна здорово стихи декламировала... Забыл?
- Нет, не забыл... "В моем саду мерцают розы белые!.."
- Вот, вот! Наташа Сац! Она куда-то в театр подалась.
- А Терешкович Макс? Он ведь тоже на сцену собирался?
- В Театре Революции. Режиссером. "Спартака" поставил. Видел я этот спектакль. Театральное событие!
- А про Виктора Гольцева не слыхал?
- Подробностей не знаю. Говорят, пишет. Это серьезный парень.
- А помнишь, Вертинский к нам на вечер приезжал? Песенки Пьеро исполнял. В колпаке фунтиком, и все лицо в муке вымазано.
- Это, наверно, не мука была, а пудра!
- А не забыл, как мы из-под черепахи спирт вылакали? У Сергея Ивановича Огнева. В естественном кабинете. Вот шухер-то был!
- Дети интеллигентных родителей!
Мы загоготали.
- А пластинку про капитана Мациевича не забыл? Вспоминаешь?
- Что ты, как можно! С нее, собственно, и началось...
Косте жилось неплохо. Он считался лучшим пилотом, флагманом эскадрильи и вывозил самого комэска.
- Значит, сильных ощущений теперь хватает? - улыбнулся я.
- На уровне!.. Конечно, служба кадровая, военная. Дисциплинку начинают заметно подтягивать. Но жить можно.
Мне по делам службы надо было попасть на одну из промежуточных авиабаз, расположенную около Койданова, небольшого местечка, невдалеке от польской границы. Поручение было несложное, дела на какой-нибудь час.
- Слушай, Костя! - пришла мне в голову мысль. - А не подкинешь ли ты меня при случае в это самое Койданово? Аэродромишко там есть, и, я слышал, порядочный. Вот бы мы с тобой и помечтали, только уже наяву. Слетали бы на пару... А?
- Пожалуй, я бы смог, - загоревшись, отвечал он мне. - Время пока есть. Комэска тем более в Москву вызвали. Военком свой, вместе на Каче учились. Думаю, разрешит. И тогда поддержим, черт возьми, знамя старых флеровцев!
Когда я на другой день спозаранку пришел на аэродром, Костя уже ожидал меня. Вскоре мы заняли места в машине, и дежурный по старту, взмахнув флажком, разрешил взлет.
Кабина наблюдателя была просторна, и в ней можно было расположиться с большим комфортом. Приборы на доске находились в отличном состоянии. Почему-то не было только компаса, но меня и не тревожило его отсутствие при таком ближнем перелете.
Утро выдалось свежее и влажное. Белоруссия вообще отличается сыроватым климатом. В болотцах и низинках стелился небольшой туман.
Пилотом Костя оказался действительно классным. Я сразу это ощутил по короткому уверенному взлету. Вскоре Минск лежал перед нами как на ладони. Набрав около тысячи метров, машина устремилась на запад. Солнце всходило за нашими спинами, и его лучи скользили по крыльям самолета.
К тому времени у меня уже накопился известный опыт, и я мог на равных вести профессиональную беседу с бывалыми пилотами. С прогнозированием погоды я тоже близко соприкасался.
Но в одном я так и не мог никогда разобраться - в стремительном и коварном образовании осенних туманов. Впрочем, этого, видимо, и сейчас не могут толком предугадать даже квалифицированнейшие метеорологи.
Словом, минут через десять мы оказались в густейшем "молоке"! Ничего вокруг не было видно. Ни к чему была и карта, которую я извлек из-под желтоватого целлулоида планшетки.
Минут пятнадцать, не снижая высоты, мы еще побродили в тумане.
- Будем спускаться! - решил Костя, показав рукой вниз.
Машина скинула добрых пятьсот метров. По альтиметру до земли оставалось еще четыреста. Туман и не собирался редеть. Пошли еще ниже. Триста. Двести. Сто пятьдесят. Сто! Наконец маленько разъяснилось, и показался какой-то поселок. А мы летели уже на бреющем. Десятка три разбросанных домишек. Зеркало длинного полузаросшего пруда.
"Что за нечистая сила? - вспомнилось мне старое калязинское присловье. - Ведь в Койданове не должно быть никакого водоема!"
Теперь уже все отчетливо просматривалось. Готической архитектуры церквушка. Должно быть, костел. Кладбище. За ним ряд аккуратных кирпичных домиков. Напротив нечто вроде плаца - квадратной площадки. Из крайнего помещения быстро вышла человеческая фигура в незнакомой форме: короткая шинель, портупея, какой-то странный головной убор с приплюснутой тульей и большим козырьком...
"Конфедератка! - так и шибануло меня по мозгам... - Так это же панская Польша!"
Мысли замелькали как бешеные:
"...Все! Нарушили границу! Сейчас снимается звено самолетов, возьмут в клещи, и - хана! А у нас даже пулемет не заряжен! Слетали к теще на блины! Теперь насидишься в ихней дефензиве. Вот тебе и загранполеты! Сильные ощущения! Сам, дурень, влип и Костьку за собой потянул. Флеровцы, нечистая сила! Побратимы!.. Господи, что ж теперь делать-то?!"
Это просто невероятно, как много можно передумать за такой короткий срок!
Тут обернулся и Костя, и я заметил, как сквозь густой румянец щек проступили несвойственные ему бледные пятна.