Страница:
ЧП на мандатной комиссии
Роясь в книжном шкафу, я обнаружил завалившийся за потрепанную подшивку старого "Огонька" пакет из ломкой синей бумаги. В такую бумагу когда-то бакалейные приказчики обертывали куполообразные головы крепчайшего сахара-рафинада.
Довольно неуважительно я потащил пакет, он выскользнул из рук, упал, лопнул, и из его чрева вывалилась груда бумажек.
Я долго елозил по полу, кряхтя и собирая их. Здесь были какие-то копии приказов, справки на все случаи жизни, характеристики, пропуска, протоколы с неизбежными "слушали-постановили", квитанции, расписки... Чего только не было!
Я уже настроился выбросить в корзину всю эту макулатуру, но случайно задержал внимание на одном из листков. Это оказалась:
"Выписка из протокола № 34/36 заседания президиума МОДВФ от 25-го ноября 1924 года.
Присутствовали: ВОРОШИЛОВ, ДУБЕНСКИИ, ПАВЛОВ, НИКУЛИН, АНДРОНОВ.
Слушали
13. О составе мандатной комиссии по комплектованию в авиашколы.
Постановили
13/1. Утвердить мандатную комиссию в составе: Махалова, Заборского и Аболина.
13/2. Поручить тт. Никулину и Дубенскому разработать вопросы по подготовке рабочих к приему в авиашколы".
Я не сразу прочел этот документ. Пришлось прибегнуть даже к лупе. Очень уж выцвел текст, и некоторые слова разбирались с трудом. Но чем блеклее представлялись мне строчки, тем отчетливее я вспоминал и это заседание в одной из скромных комнаток Петровского пассажа, и его немногочисленных участников.
Но может быть, поначалу следует расшифровать эти уже подзабытые многими литеры - МОДВФ? А ведь это была первая общественная организация, участвовавшая в создании воздушного флота, прародительница нынешнего ДОСААФа. Буквально - это было Московское общество друзей воздушного флота. И лица, присутствовавшие на его заседаниях, являлись зачинателями строительства и развития советских воздушных сил.
О Клименте Ефремовиче написано немало, и мне только хочется подчеркнуть, что он, как и многие кавалеристы, питал к воздушному флоту симпатию, граничащую с нежностью, и при каждом удобном случае пропагандировал и поддерживал его. В силу постоянной занятости Ворошилов не всегда аккуратно посещал заседания президиума. Еще чаще его куда-нибудь срочно вызывали, и он, встав и беспомощно разведя руками, быстро уходил, не досидев до конца.
Но и в те короткие часы, когда Ворошилов появлялся, он словно заражал всех нас неисчерпаемым оптимизмом, бодростью, энергией. С его приходом создавалось приподнятое, праздничное настроение.
Бессменным участником заседаний был Иван Ульянович Павлов - фигура в авиации примечательная. В то время он возглавлял воздушные силы Московского военного округа. Высокий, сероглазый, быстрый, решительный, строгий, он ценил удачную шутку, да и сам не очень стеснялся в выражениях как в устной речи, так и на бумаге. Уж кого-кого, а Павлова не упрекнешь в бюрократизме с присущей этому явлению обкатанностью формулировок. Как сейчас, помню его "резолюцию", определившую дальнейшую судьбу командира одного из авиационных подразделений:
- Барахло! Таких людей надо гнать из воздушного флота!..
Сам Павлов много летал, подавая личный пример подчиненным. Известна была его слабость к фигурам высшего пилотажа, которые он проделывал над центром Москвы на своем любимом истребителе Д-13. Крестьянский сын, солдат империалистической войны, он в составе русского экспедиционного корпуса попал во Францию, окончил там летную школу и стал классным пилотом. За подвиги во время гражданской войны Павлов был награжден тремя орденами Красного Знамени. Не каждый военачальник умел так гармонично сочетать обязанности крупного командира с повседневной практикой превосходного авиатора.
Но особенно запечатлелся в моей памяти Никулин - секретарь президиума, фактически заправлявший всеми делами Московского общества. Никулин был душой многих ответственных начинаний. Под его руководством был создан в Москве первый авиамузей Красного воздушного флота, организован по городу сбор средств для постройки самолетов. Он всегда присутствовал на заседаниях мандатной комиссии, словно хотел пропустить через себя лично всех до одного кандидатов на эту, по его выражению, "самую высокую профессию". Он положил немало труда на создание журнала МОДВФ с характерным для тех времен названием "Даешь мотор!". Ныне этот журнал представляет библиографическую редкость.
На первый взгляд Никулин казался очень моложавым. Мало кто мог поверить, что перед ним подпольщик, натерпевшийся вдоволь царских репрессий. Голос у него был спокойный, тихий, он никогда не повышал его; был немногословен, и, казалось, ему чужды шумные споры и волнения окружающих. Я не раз замечал, как особенно тепло и дружелюбно обращался к нему Ворошилов. И еще я никогда не видел Никулина смеющимся, а если он и улыбался, то, пожалуй, только где-то в самой глубине чистых, доверчивых, словно голубой акварелью тронутых глаз.
Он был всегда скромно одет, носил темную сатиновую косоворотку, тесноватый в плечах пиджачок и простенькие ботинки скороходовской работы. Он был прямодушен, принципиален и нелицеприятен, являя в моем представлении тип настоящего, бескомпромиссного большевика-ленинца.
В тот год я был прикреплен по общественной работе к Театру Мейерхольда, где довольно успешно проводился сбор средств на постройку самолета. Ежевечерне я приходил в этот интересный театр, где часто оказывался свидетелем жесточайших дискуссий, которые велись между поклонниками и противниками нового направления в театральном искусстве.
Я не мог сравнивать - в других театрах бывал редко - и поначалу безоговорочно принимал и пропагандировал мейерхольдовские спектакли. Я водил в театр красноармейцев аэродромной команды, пилотов и механиков с их семьями, курсантов авиационных школ и многочисленных приятелей и знакомых.
Как-то я пригласил в театр Никулина вместе с Межераупом, известным боевым летчиком, возглавлявшим наши воздушные силы в Туркестане. Внешне мои гости представляли полную противоположность друг другу - худенький, невидный Никулин и крупный, с широченной грудью, словно бы созданной для украшения орденами, Межерауп. Орденов у него было действительно в достатке, и в том числе какие-то экзотические, с голубой эмалью - туркестанские.
Мы сидели в первом ряду. Шел "Лес" Островского. Аркашку уморительно играл молодой Игорь Ильинский. Искоса я наблюдал за реакцией своих соседей. Межерауп хохотал от души, его полные плечи волнообразно колыхались. Никулин, как обычно, сидел с невозмутимым видом.
Уже в раздевалке, по окончании спектакля, он как бы между прочим сказал:
- А знаешь, я считаю, что "Лес" в Малом театре - пьеса куда более революционная, чем на вот этой сцене. Ты бы побывал в Малом.
Межерауп в разговор вообще не вмешивался, и, как мне показалось, из дипломатических соображений. Думается, он был скорее изумлен, чем взволнован спектаклем.
О вкусах, конечно, не спорят, но много лет спустя я прочел, что нарком просвещения Луначарский высказал однажды мысль, близкую к никулинской. Но ведь Луначарский был глубоким знатоком театрального искусства, человеком немалой эрудиции и прекрасного образования. Никулин, помнится, завершил всего четыре класса городского училища.
...Церемониал прохождения через мандатную комиссию был несложен. Сначала я зачитывал анкетные данные, автобиографию кандидата и характеристику с места работы. Подавшего заявление просили поподробнее рассказать о себе. Затем проводились короткая беседа и обмен мнениями между членами комиссии.
В случае возникавших сомнений мы связывались с организацией, направившей абитуриента, звонили по телефону в завком, секретарю комсомольской ячейки, в заводоуправление и там уточняли необходимые сведения. В редчайших случаях посылали письменный запрос.
Состав поступающих был сравнительно ровным и отличался от того смешанного контингента, которым комплектовались авиашколы несколько лет назад. Теперь преобладал рабочий народ: ребята часто являлись на комиссию прямо из цехов, пропахшие потом и машинным маслом. Их скромная одежда, загрубевшие руки, простая, бесхитростная речь не оставляли сомнения, что в авиацию пошла рабочая косточка. Пошел комсомол двадцатых годов.
Среди них было много так называемой безотцовщины: отцы многих погибли в окопах империалистической, в боях гражданской войны. По комплекции народ был больше мелкий, акселерации не наблюдалось. Годы экономической разрухи и хронического недоедания, видимо, сказывались на внешнем виде многих ребят. Да и со школьной подготовкой не всегда было гладко. Но было главное - жгучее желание: летать, летать во что бы то ни стало!
Так непосредственны и энергичны были их ответы, что редко приходилось сомневаться в искренности. Отличные это были ребята!
Аболин - большой добродушный латыш - сам спрашивал мало. Он только испытующе окидывал взглядом каждого входящего. Зато потом, когда мы коротко совещались, высказывал удивительно верное и точное мнение. Но иногда, словно задумавшись, неожиданно обращался к кому-нибудь из парней:
- А ты с лестницы в пролет смотреть не пробовал? Ну скажем, с шестого этажа? Голова не закружится?
Он и сам этого побаивался, в чем откровенно признавался. Но я встречал немало и других опытных пилотов, которые не очень любили такой эксперимент.
Больше всех задавал вопросы Махалов.
Махалова я знал еще по Аэрофотограммшколе, где он недолгое время комиссарил. У него был сплюснутый череп, тусклые карие глаза и круто вьющиеся, как на каракулевом воротнике, волосы. Он был изрядно глуховат. Как всякий плохо слышащий, говорил громко и трубно. Любил выступать перед большой аудиторией. Махалов был сыном московского драматурга Разумовского и по этой причине имел широкие театральные знакомства. Конечно, он тяготел к огням рампы неизмеримо больше, чем, скажем, к аэродромной обстановке. Он ежевечерне выступал в театре Мейерхольда с призывами жертвовать на постройку самолета, трафаретно завершая выступление фразой, которую многие из нас знали наизусть:
- И тогда красные советские летчики на красных советских самолетах пронесут по всему миру красные знамена революции!
Никулин, относившийся к Махалову несколько иронически, как-то заметил:
- Очень уж у тебя, браток, колер густоват. Не перепустил ли?
В жизни Махалов был балагур, мистификатор и, пожалуй что, порядочный ёрник. Он часто появлялся в театре с полной румянощекой дамой, представляя ее как свою жену. Но при этом неизменно пояснял:
- У меня их две. С одной не живу, но у нее живу. А с другой, вот с этой, живу, но у нее не живу.
Дама устало улыбалась и со скучающей гримаской отмахивалась. Ей, видимо, приелись эти дубоватые остроты.
На мандатной комиссии Махалов выцеливал паренька попроще и мог ошарашить его таким примерно вопросом:
- А что, русский поп имеет право быть избранным в Совет?
- Не имеет! - четко рапортовал паренек.
- А татарский? Мулла, к примеру?
Бывали случаи, когда парень, не понимая подвоха, задумывался. Один даже, помню, от смятения, что-ли, ответил: "Имеет!"
Но такие выходки обычно сердили Никулина.
- Ты, Махалов, свои провокационные штучки брось! - обрезал он. - Давай спрашивай по существу!
Мне, самому молодому из членов комиссии и, в общем-то, находившемуся не так давно в положении этих ребят, конечно, было лестно присутствовать на таких ответственных заседаниях. Особенно приятно было, если в этот день я летал. Тогда можно было маленько даже разыграть из себя этакого аса.
И, прищурив глаз, я спрашивал:
- Мотор встанет в полете - не сдрейфишь?
Однажды я не рассчитал и попал, должно быть, на сильно зубастого. Паренек был щупленький, лохматый, смотрел чуть исподлобья. Подозреваю, что пиджачишко был на нем с чужого плеча.
Он молниеносно перенял мой тон, тоже сощурился и с некоторым даже вызовом отвечал:
- Кондор какой нашелся! А сам небось на аэродроме машинам хвосты заносишь!
Надо же, и обозвал-то как - кондор!
Но тут, как всегда, вмешался Никулин:
- Спокойней, спокойней! Ты лучше спроси, как у него с семьей получится? В анкете внимательно разобрался? Он ведь один у матери кормилец. Батька его за Советскую власть жизнь отдал. А на стипендию, сам должен понимать, широко не разъедешься. Вот об этом самом и спроси. А трусов, если хочешь знать, я с такими глазами еще не встречал.
Вообще Никулин умел как-то сразу расположить к себе, создать в комиссии добрую и деловую обстановку. У него, как и у Аболина, был замечательный нюх на людей. Кроме того, Никулин обладал обостренным чувством справедливости.
Работа комиссии обычно протекала спокойно, без эксцессов и претензий со стороны поступающих.
Протекционизм полностью отсутствовал. Больше всего ребят отбраковывала последняя, медицинская комиссия, но на ее работу наши полномочия не распространялись. Инциденты были редки, но тем дольше и прочнее они задерживались в памяти. Об одном из таких я и хочу рассказать.
Этот парень был примечателен прежде всего очками в круглой железной оправе да, пожалуй, еще длинным черным пальто, напоминавшим католическую сутану. Вообще он отдаленно смахивал на молодого, но въедливого ксендза. Узколицый, с горбатым хрящеватым носом, тонкой ниточкой поджатых губ, он держался подчеркнуто скромно, но с достоинством. На вопросы отвечал обстоятельно, хотя и несколько витиевато. В разговор частенько вставлял иностранные слова. Перед ответом поднимал глаза и несколько раз чмокал губами, как после сытной закуски.
- Летать собрался? - неожиданно спросил на этот раз молчальник Аболин, особенно внимательно всматривавшийся в его лицо. - А сам очки напялил.
Парень издал чмокающий звук и, уставив глаза в высокий потолок, рассудительно ответил:
- Нет, зачем летать? Я предпочитаю на земле. По обслуживанию. В какую-нибудь спецшколу. Там неплохо можно устроиться. Мне бы это весьма импонировало.
- Ишь загнул! - подивился Никулин. - "Импонировало"! Ну, ладно, рассказывай, чем дышишь! Парень начал не торопясь, очень деловито. Приехал из украинского села, расположенного неподалеку от хутора Михайловского. Устроился в почтовом отделении на отправке посылок. Живет у замужней сестры. Отец с матерью занимаются сельским хозяйством. В коммуну? Нет, не вступали. (В те годы коллективизация не носила еще массового характера.) Живут ничего, подходяще. Отец даже собирается арендовать мельницу. Он по мукомольной части здорово понимает.
- Типичный середняк, - загудел Махалов. - Значит, живете не тужите?
- Мы бы, может, и лучше жили, - неожиданно разоткровенничался парень. Только кое-что из хозяйства бате нарушить пришлось... Благодаря непредвиденным обстоятельствам.
- Каким, каким? - забеспокоился вдруг Никулин.
Но парень словно поперхнулся и отвернул голову в сторону. Мы недоуменно переглянулись. Настала тишина.
И вдруг эту короткую паузу - раньше мы говорили: "пролетел тихий ангел", теперь равнозначно - "милиционер родился", - прорезал мелодичный вибрирующий звук. Никто из нас поначалу не поверил своим ушам. Это Никулин залился высоким, звонким, совершенно мальчишечьим смехом. Он слова не мог вымолвить от душившего его хохота, натужно покраснел и, словно дирижер над пультом, стал энергично отмахиваться руками. Вынул носовой платок, пытаясь прикрыть им рот, но безуспешно. Спустя немного в помощь ему баском подключился Аболин и даже Махалов, по причине глухоты позже всех сообразивший, в чем дело, издал сквозь губы продолжительное сипенье.
- Значит, непредвиденные обстоятельства? - обратился наконец Никулин к парню, уже принявшему свой обычный, несколько чопорный вид. - Они батю и подвели? Вот это загнул! Ладно, уматывай отсюда, а то вовсе уморишь! Результаты сообщим. Списки вывесим...
А происходил, этот примечательный разговор на третьей неделе после всенародного празднования седьмой годовщины "непредвиденных обстоятельств", нарушивших благополучие крепкой кулацкой семьи где-то неподалеку от хутора Михайловского.
Замок павловской работы
Ночью хорошо вспоминается...
Каждый час я обхожу большой пустырь на Варшавском шоссе, кое-где огороженный остатками дощатого забора. На строительной площадке разбросаны полузасыпанные снегом бетонные блоки и несколько наспех сляпанных складских помещений.
Меня сопровождает собачья свора, честно выполняющая свои обязанности. Нет лучше с собаками дежурить, они и днем-то ворчат на посторонних, а ночью и вовсе близко никого не подпустят. Живут псы около сторожки, кормиться бегают неподалеку, в местную новую столовую, а службу несут на моем участке.
За сохранность имущества я особо не опасаюсь. Ну кто потащит бочку с известью или многопудовый скат проволочной сетки? Наверно, по этой причине и замки для складов выданы мне аховые. Они стандартные, плоские, хлипкие, открываются одним ключом, и назначение их скорее символическое, чем реальное.
На особом положении находится склад, где хранится ходовая мелочь: спецодежда, обувь, электроматериалы, краски. В отличие от других, окна у него забраны прочными решетками, двери обиты листами кровельного железа и заперты на замок, который наверняка сделал бы честь музейной экспозиции начала века.
Такие монументальные замки навешивали когда-то на клети и амбары мужички-толстосумы да бойкие деревенские лавочники. А изготовляли их умельцы из "русского Золингена" - села Павлова на Оке, еще от времен Петра Великого славного производством изделий из металла.
Замок любительский, сработан на совесть, должно быть по заказу, и украшен затейливым чеканным орнаментом. Весу в нем полкило, не меньше. Его массивный корпус выточен из двух наглухо склепанных полусфер, стальную толстую дужку не возьмет никакая ножовка, а фасонный ключ подобрать, наверное, трудно. Запирается замок с громким мелодичным звоном, свидетельствующим о качестве и силе его пружины. Услышав этот звук, мой ближайший подручный Мухтар всегда настороженно поднимает левое ухо и тревожно взбрехивает.
Я поинтересовался у начальства, откуда попал к нам этот замок, но толком так ничего и не выяснил.
И не стал бы, пожалуй, описывать его столь подробно, когда б не сверлила меня мысль: при каких обстоятельствах в жизни попадался мне такой вот самый замок или, во всяком случае, его двойник?
Но память долго не давала ответа, как я ни пытался напрягать ее...
И все же в одну из ночей, когда я проверял лучом электрического фонарика целость складских запоров, из клубочка воспоминаний вылезла тонюсенькая ниточка, за которую я немедленно ухватился... Постой, постой! Ведь такой самый замок висел на зеркальных двухстворчатых дверях в помещении на Тверской улице, неподалеку от нынешней редакции газеты "Труд". А через его дужку была захлестнута веревочка, концы которой проходили сквозь отверстия в фанерной дощечке и смыкались на обратной ее стороне под сгустком багровой сургучной нашлепки с жирным оттиском печати... Да, да, именно так!...
Стало быть, надо поднапрячь стариковские силенки и поспешить в караульное помещение, чтобы там закрепить на бумаге эпизод, с неожиданной яркостью возникший в памяти.
С бумагой в дежурке не густо, и я вынужден пойти на преступление и содрать со стены плакат, где изображен набор противопожарного инвентаря. А затем лихорадочно записать на его изнанке то, что так настойчиво просится на бумагу.
Значит, так!.. Осень двадцать третьего. На Тверском бульваре первый листопад. В эстрадной "раковине" духовой оркестр играет вальс "Дунайские волны". Вокруг на скамейках и ныне исчезнувших тяжелых металлических стульях расположилась самая пестрая публика. Вокруг снуют мальчишки с цветными шариками, наполненными удушливым светильным газом. В тени аллей чинно прогуливаются девушки в пристойной длины юбках, белых нитяных чулках и простеньких парусиновых туфлях. Мелькают красные косынки работниц. Попадаются матросы в бескозырках и коротких черных бушлатах. Народ безбожно лущит семечки, поплевывает шелухой. Над гуляющими плывут смешанные запахи вафельного теста, махорки и медового английского табака "Кепстен", недавно появившегося в продаже.
Дальше, в конце бульвара, против памятника Пушкину, кинотеатр "Великий немой". Там был еще чудак администратор, охотно выдававший нашим ребятам бесплатные контрамарки. А когда он звонил по телефону, то всегда начинал так: "Говорит великий немой!" - и кудахтающе смеялся.
Мы с Михаилом Беляковым не спеша расхаживаем по бульвару. Михаил очень красивый юноша, статный, широкогрудый, с живыми карими глазами и густыми соболиными бровями. При виде его встречные девушки так и тают. Мы только что кончили Аэрофотограммшколу. На наших конусообразных буденовках голубые звезды, на шевронах по три кубаря. Мы довольны, веселы и чуть по-озорному настроены.
...В эту минуту я слышу, как в стороне складов нарастает собачий лай, переходящий в яростную грызню. Вот еще не было печали! А идти надо. Я с неохотой отрываюсь от своего "папируса", беру из угла палку потолще и ковыляю в ночь. На дворе, как говорится, ни зги! По счастью, тревога оказывается ложной. Просто прибежала Капка, юркая сучка с соседней стройплощадки. Ее благосклонность оспаривают двое кавалеров из моей "бригады". Разберутся сами. Значит, можно возвращаться. Скорей, скорей! Сейчас главное - не прервать хода мыслей!
Но все равно теперь уже легче. Теперь я оттолкнулся!..
...Ну конечно, это был Арефьев! А встретились мы около этого самого "Великого немого". Потом зашли в ресторанчик на Тверской. Как же мы с Мишкой тогда наелись! А вина какие пили! Нам говорили - марочные. Шато-лафит. Шато-марго! Водкой тогда еще не торговали, а то совсем хороши бы мы были! И этот лукавый татарин. "Сколько с нас?" - "Ничего!.." Да-а! Главное в жизни не промахнуться! - так, кажется, Арефьев говорил?.. Когда Беляков нервничал, он учащал речь и начинал быстро моргать. И лицо у него становилось какое-то брезгливое. И я, чуть что, краснел как дурак. Молоды были - зелены. Значит, татарин!.. Вот, кажется, я и добираюсь до главного. Нет, это все-таки мудрая поговорка - "В огороде бузина, а в Киеве дядька". Еще и не такое может в жизни случиться... И я записываю, записываю...
Итак, поначалу комиссаром, а впоследствии бессменным начальником Аэрофотограммшколы, где мы оба учились, был Антон Фомич Кринчик, склонный к полноте, большой крутолобый мужчина, с дружелюбным взглядом голубых, чуть навыкате, глаз, неизменно ровный, веселый и общительный. Мы все очень уважали и любили Кринчика.
Комиссары, приходившие к нам после Кринчика, почему-то часто менялись. Мы просто не успевали приглядеться к одному, как его отзывали, и на смену появлялся другой. В общем-то, это были не те комиссары, которых я потом встречал в авиачастях - людей трудной судьбы и большого сердца. Вот только один оставил след в моей памяти: Володя Степанов, бывший наборщик сытинской типографии, - узколицый моложавый человек с плохо подлеченным туберкулезом. Это был настоящий друг курсантов, к которому влеклись наши сердца, хоть он и на фронте никогда не был, и подвигов не совершал, и к авиации отношения не имел.
Но речь сейчас совсем о другой фигуре - своеобразной, противоречивой и по-своему колоритной - Арефьеве.
Внешний вид этого человека даже на улице останавливал внимание. Он был строен, высокого роста, с большими дерзкими глазами, заботливо уложенной пышной прической и очень красивыми руками с длинными, как у пианиста, пальцами. Он был прекрасным оратором: выступал всегда темпераментно и толково, то снижая голос почти до шепота, то повышая его едва не до крика. Ничего не скажешь, он умел себя подать.
Арефьев прибыл в нашу школу откуда-то с юга вместе со своим секретарем неким Роженицким, апатичным на вид долговязым юношей, всегда носившим большой маузер в деревянной кобуре.
Они были связаны, наверное, большой дружбой или какими-то иными обстоятельствами. Мы не раз подмечали, что на людях Арефьев не прочь был учинить жесточайший разнос Роженицкому, не стесняясь самых крепких выражений. Однако окончание конфликта частенько оказывалось в пользу секретаря. Кое-кто из находчивых ребят учел это обстоятельство и пытался втереться в доверие Роженицкому, оказавшемуся на поверку весьма продувным и оборотистым парнем.
Арефьев, без сомнения, был человек умный, осторожный, ловкий, обладающий завидной выдержкой и умевший с ученым видом знатока хранить молчание, когда дело начинало касаться специфических авиационных вопросов. Он, по моим наблюдениям, и не тяготел к авиационному делу. От посещений аэродрома уклонялся, а полетов избегал, являя этим противоположность политработникам других авиачастей. А уж это был закон: те летали не реже, чем заправские пилоты и наблюдатели.
При всем при том Арефьеву нельзя было отказать в энергии. Чего-чего, а уж активности ему было не занимать.
Он быстро добился от нашего шефа - Наркомата путей сообщения существенных денежных дотаций. Нам пошили отличные комсоставские сапоги, улучшили питание, подогнали форму у квалифицированных портных. Сам Арефьев продолжал ходить в штатском - элегантном синем костюме, высоких шнурованных ботинках и черной фуражке с лаковым козырьком.
Проработал Арефьев у нас очень недолго и в один прекрасный день исчез из школы вместе с Роженицким так же неожиданно и стремительно, как и появился.
Спустя год у нас состоялся очередной выпуск. В числе окончивших оказались и мы с Михаилом Беляковым. Мы были связаны крепкой дружбой и полны оптимистических надежд. Михаил получил направление в отдел военной метеорологии ВВС и посвятил этой важной проблеме всю свою дальнейшую жизнь, добившись немалых успехов и закончив впоследствии службу в звании генерал-майора. Я с нетерпением ожидал конца положенного отпуска, чтобы оказаться на одном из аэродромов, о котором слышал так много интересного и где мне предстояло встретить много замечательных людей.
Роясь в книжном шкафу, я обнаружил завалившийся за потрепанную подшивку старого "Огонька" пакет из ломкой синей бумаги. В такую бумагу когда-то бакалейные приказчики обертывали куполообразные головы крепчайшего сахара-рафинада.
Довольно неуважительно я потащил пакет, он выскользнул из рук, упал, лопнул, и из его чрева вывалилась груда бумажек.
Я долго елозил по полу, кряхтя и собирая их. Здесь были какие-то копии приказов, справки на все случаи жизни, характеристики, пропуска, протоколы с неизбежными "слушали-постановили", квитанции, расписки... Чего только не было!
Я уже настроился выбросить в корзину всю эту макулатуру, но случайно задержал внимание на одном из листков. Это оказалась:
"Выписка из протокола № 34/36 заседания президиума МОДВФ от 25-го ноября 1924 года.
Присутствовали: ВОРОШИЛОВ, ДУБЕНСКИИ, ПАВЛОВ, НИКУЛИН, АНДРОНОВ.
Слушали
13. О составе мандатной комиссии по комплектованию в авиашколы.
Постановили
13/1. Утвердить мандатную комиссию в составе: Махалова, Заборского и Аболина.
13/2. Поручить тт. Никулину и Дубенскому разработать вопросы по подготовке рабочих к приему в авиашколы".
Я не сразу прочел этот документ. Пришлось прибегнуть даже к лупе. Очень уж выцвел текст, и некоторые слова разбирались с трудом. Но чем блеклее представлялись мне строчки, тем отчетливее я вспоминал и это заседание в одной из скромных комнаток Петровского пассажа, и его немногочисленных участников.
Но может быть, поначалу следует расшифровать эти уже подзабытые многими литеры - МОДВФ? А ведь это была первая общественная организация, участвовавшая в создании воздушного флота, прародительница нынешнего ДОСААФа. Буквально - это было Московское общество друзей воздушного флота. И лица, присутствовавшие на его заседаниях, являлись зачинателями строительства и развития советских воздушных сил.
О Клименте Ефремовиче написано немало, и мне только хочется подчеркнуть, что он, как и многие кавалеристы, питал к воздушному флоту симпатию, граничащую с нежностью, и при каждом удобном случае пропагандировал и поддерживал его. В силу постоянной занятости Ворошилов не всегда аккуратно посещал заседания президиума. Еще чаще его куда-нибудь срочно вызывали, и он, встав и беспомощно разведя руками, быстро уходил, не досидев до конца.
Но и в те короткие часы, когда Ворошилов появлялся, он словно заражал всех нас неисчерпаемым оптимизмом, бодростью, энергией. С его приходом создавалось приподнятое, праздничное настроение.
Бессменным участником заседаний был Иван Ульянович Павлов - фигура в авиации примечательная. В то время он возглавлял воздушные силы Московского военного округа. Высокий, сероглазый, быстрый, решительный, строгий, он ценил удачную шутку, да и сам не очень стеснялся в выражениях как в устной речи, так и на бумаге. Уж кого-кого, а Павлова не упрекнешь в бюрократизме с присущей этому явлению обкатанностью формулировок. Как сейчас, помню его "резолюцию", определившую дальнейшую судьбу командира одного из авиационных подразделений:
- Барахло! Таких людей надо гнать из воздушного флота!..
Сам Павлов много летал, подавая личный пример подчиненным. Известна была его слабость к фигурам высшего пилотажа, которые он проделывал над центром Москвы на своем любимом истребителе Д-13. Крестьянский сын, солдат империалистической войны, он в составе русского экспедиционного корпуса попал во Францию, окончил там летную школу и стал классным пилотом. За подвиги во время гражданской войны Павлов был награжден тремя орденами Красного Знамени. Не каждый военачальник умел так гармонично сочетать обязанности крупного командира с повседневной практикой превосходного авиатора.
Но особенно запечатлелся в моей памяти Никулин - секретарь президиума, фактически заправлявший всеми делами Московского общества. Никулин был душой многих ответственных начинаний. Под его руководством был создан в Москве первый авиамузей Красного воздушного флота, организован по городу сбор средств для постройки самолетов. Он всегда присутствовал на заседаниях мандатной комиссии, словно хотел пропустить через себя лично всех до одного кандидатов на эту, по его выражению, "самую высокую профессию". Он положил немало труда на создание журнала МОДВФ с характерным для тех времен названием "Даешь мотор!". Ныне этот журнал представляет библиографическую редкость.
На первый взгляд Никулин казался очень моложавым. Мало кто мог поверить, что перед ним подпольщик, натерпевшийся вдоволь царских репрессий. Голос у него был спокойный, тихий, он никогда не повышал его; был немногословен, и, казалось, ему чужды шумные споры и волнения окружающих. Я не раз замечал, как особенно тепло и дружелюбно обращался к нему Ворошилов. И еще я никогда не видел Никулина смеющимся, а если он и улыбался, то, пожалуй, только где-то в самой глубине чистых, доверчивых, словно голубой акварелью тронутых глаз.
Он был всегда скромно одет, носил темную сатиновую косоворотку, тесноватый в плечах пиджачок и простенькие ботинки скороходовской работы. Он был прямодушен, принципиален и нелицеприятен, являя в моем представлении тип настоящего, бескомпромиссного большевика-ленинца.
В тот год я был прикреплен по общественной работе к Театру Мейерхольда, где довольно успешно проводился сбор средств на постройку самолета. Ежевечерне я приходил в этот интересный театр, где часто оказывался свидетелем жесточайших дискуссий, которые велись между поклонниками и противниками нового направления в театральном искусстве.
Я не мог сравнивать - в других театрах бывал редко - и поначалу безоговорочно принимал и пропагандировал мейерхольдовские спектакли. Я водил в театр красноармейцев аэродромной команды, пилотов и механиков с их семьями, курсантов авиационных школ и многочисленных приятелей и знакомых.
Как-то я пригласил в театр Никулина вместе с Межераупом, известным боевым летчиком, возглавлявшим наши воздушные силы в Туркестане. Внешне мои гости представляли полную противоположность друг другу - худенький, невидный Никулин и крупный, с широченной грудью, словно бы созданной для украшения орденами, Межерауп. Орденов у него было действительно в достатке, и в том числе какие-то экзотические, с голубой эмалью - туркестанские.
Мы сидели в первом ряду. Шел "Лес" Островского. Аркашку уморительно играл молодой Игорь Ильинский. Искоса я наблюдал за реакцией своих соседей. Межерауп хохотал от души, его полные плечи волнообразно колыхались. Никулин, как обычно, сидел с невозмутимым видом.
Уже в раздевалке, по окончании спектакля, он как бы между прочим сказал:
- А знаешь, я считаю, что "Лес" в Малом театре - пьеса куда более революционная, чем на вот этой сцене. Ты бы побывал в Малом.
Межерауп в разговор вообще не вмешивался, и, как мне показалось, из дипломатических соображений. Думается, он был скорее изумлен, чем взволнован спектаклем.
О вкусах, конечно, не спорят, но много лет спустя я прочел, что нарком просвещения Луначарский высказал однажды мысль, близкую к никулинской. Но ведь Луначарский был глубоким знатоком театрального искусства, человеком немалой эрудиции и прекрасного образования. Никулин, помнится, завершил всего четыре класса городского училища.
...Церемониал прохождения через мандатную комиссию был несложен. Сначала я зачитывал анкетные данные, автобиографию кандидата и характеристику с места работы. Подавшего заявление просили поподробнее рассказать о себе. Затем проводились короткая беседа и обмен мнениями между членами комиссии.
В случае возникавших сомнений мы связывались с организацией, направившей абитуриента, звонили по телефону в завком, секретарю комсомольской ячейки, в заводоуправление и там уточняли необходимые сведения. В редчайших случаях посылали письменный запрос.
Состав поступающих был сравнительно ровным и отличался от того смешанного контингента, которым комплектовались авиашколы несколько лет назад. Теперь преобладал рабочий народ: ребята часто являлись на комиссию прямо из цехов, пропахшие потом и машинным маслом. Их скромная одежда, загрубевшие руки, простая, бесхитростная речь не оставляли сомнения, что в авиацию пошла рабочая косточка. Пошел комсомол двадцатых годов.
Среди них было много так называемой безотцовщины: отцы многих погибли в окопах империалистической, в боях гражданской войны. По комплекции народ был больше мелкий, акселерации не наблюдалось. Годы экономической разрухи и хронического недоедания, видимо, сказывались на внешнем виде многих ребят. Да и со школьной подготовкой не всегда было гладко. Но было главное - жгучее желание: летать, летать во что бы то ни стало!
Так непосредственны и энергичны были их ответы, что редко приходилось сомневаться в искренности. Отличные это были ребята!
Аболин - большой добродушный латыш - сам спрашивал мало. Он только испытующе окидывал взглядом каждого входящего. Зато потом, когда мы коротко совещались, высказывал удивительно верное и точное мнение. Но иногда, словно задумавшись, неожиданно обращался к кому-нибудь из парней:
- А ты с лестницы в пролет смотреть не пробовал? Ну скажем, с шестого этажа? Голова не закружится?
Он и сам этого побаивался, в чем откровенно признавался. Но я встречал немало и других опытных пилотов, которые не очень любили такой эксперимент.
Больше всех задавал вопросы Махалов.
Махалова я знал еще по Аэрофотограммшколе, где он недолгое время комиссарил. У него был сплюснутый череп, тусклые карие глаза и круто вьющиеся, как на каракулевом воротнике, волосы. Он был изрядно глуховат. Как всякий плохо слышащий, говорил громко и трубно. Любил выступать перед большой аудиторией. Махалов был сыном московского драматурга Разумовского и по этой причине имел широкие театральные знакомства. Конечно, он тяготел к огням рампы неизмеримо больше, чем, скажем, к аэродромной обстановке. Он ежевечерне выступал в театре Мейерхольда с призывами жертвовать на постройку самолета, трафаретно завершая выступление фразой, которую многие из нас знали наизусть:
- И тогда красные советские летчики на красных советских самолетах пронесут по всему миру красные знамена революции!
Никулин, относившийся к Махалову несколько иронически, как-то заметил:
- Очень уж у тебя, браток, колер густоват. Не перепустил ли?
В жизни Махалов был балагур, мистификатор и, пожалуй что, порядочный ёрник. Он часто появлялся в театре с полной румянощекой дамой, представляя ее как свою жену. Но при этом неизменно пояснял:
- У меня их две. С одной не живу, но у нее живу. А с другой, вот с этой, живу, но у нее не живу.
Дама устало улыбалась и со скучающей гримаской отмахивалась. Ей, видимо, приелись эти дубоватые остроты.
На мандатной комиссии Махалов выцеливал паренька попроще и мог ошарашить его таким примерно вопросом:
- А что, русский поп имеет право быть избранным в Совет?
- Не имеет! - четко рапортовал паренек.
- А татарский? Мулла, к примеру?
Бывали случаи, когда парень, не понимая подвоха, задумывался. Один даже, помню, от смятения, что-ли, ответил: "Имеет!"
Но такие выходки обычно сердили Никулина.
- Ты, Махалов, свои провокационные штучки брось! - обрезал он. - Давай спрашивай по существу!
Мне, самому молодому из членов комиссии и, в общем-то, находившемуся не так давно в положении этих ребят, конечно, было лестно присутствовать на таких ответственных заседаниях. Особенно приятно было, если в этот день я летал. Тогда можно было маленько даже разыграть из себя этакого аса.
И, прищурив глаз, я спрашивал:
- Мотор встанет в полете - не сдрейфишь?
Однажды я не рассчитал и попал, должно быть, на сильно зубастого. Паренек был щупленький, лохматый, смотрел чуть исподлобья. Подозреваю, что пиджачишко был на нем с чужого плеча.
Он молниеносно перенял мой тон, тоже сощурился и с некоторым даже вызовом отвечал:
- Кондор какой нашелся! А сам небось на аэродроме машинам хвосты заносишь!
Надо же, и обозвал-то как - кондор!
Но тут, как всегда, вмешался Никулин:
- Спокойней, спокойней! Ты лучше спроси, как у него с семьей получится? В анкете внимательно разобрался? Он ведь один у матери кормилец. Батька его за Советскую власть жизнь отдал. А на стипендию, сам должен понимать, широко не разъедешься. Вот об этом самом и спроси. А трусов, если хочешь знать, я с такими глазами еще не встречал.
Вообще Никулин умел как-то сразу расположить к себе, создать в комиссии добрую и деловую обстановку. У него, как и у Аболина, был замечательный нюх на людей. Кроме того, Никулин обладал обостренным чувством справедливости.
Работа комиссии обычно протекала спокойно, без эксцессов и претензий со стороны поступающих.
Протекционизм полностью отсутствовал. Больше всего ребят отбраковывала последняя, медицинская комиссия, но на ее работу наши полномочия не распространялись. Инциденты были редки, но тем дольше и прочнее они задерживались в памяти. Об одном из таких я и хочу рассказать.
Этот парень был примечателен прежде всего очками в круглой железной оправе да, пожалуй, еще длинным черным пальто, напоминавшим католическую сутану. Вообще он отдаленно смахивал на молодого, но въедливого ксендза. Узколицый, с горбатым хрящеватым носом, тонкой ниточкой поджатых губ, он держался подчеркнуто скромно, но с достоинством. На вопросы отвечал обстоятельно, хотя и несколько витиевато. В разговор частенько вставлял иностранные слова. Перед ответом поднимал глаза и несколько раз чмокал губами, как после сытной закуски.
- Летать собрался? - неожиданно спросил на этот раз молчальник Аболин, особенно внимательно всматривавшийся в его лицо. - А сам очки напялил.
Парень издал чмокающий звук и, уставив глаза в высокий потолок, рассудительно ответил:
- Нет, зачем летать? Я предпочитаю на земле. По обслуживанию. В какую-нибудь спецшколу. Там неплохо можно устроиться. Мне бы это весьма импонировало.
- Ишь загнул! - подивился Никулин. - "Импонировало"! Ну, ладно, рассказывай, чем дышишь! Парень начал не торопясь, очень деловито. Приехал из украинского села, расположенного неподалеку от хутора Михайловского. Устроился в почтовом отделении на отправке посылок. Живет у замужней сестры. Отец с матерью занимаются сельским хозяйством. В коммуну? Нет, не вступали. (В те годы коллективизация не носила еще массового характера.) Живут ничего, подходяще. Отец даже собирается арендовать мельницу. Он по мукомольной части здорово понимает.
- Типичный середняк, - загудел Махалов. - Значит, живете не тужите?
- Мы бы, может, и лучше жили, - неожиданно разоткровенничался парень. Только кое-что из хозяйства бате нарушить пришлось... Благодаря непредвиденным обстоятельствам.
- Каким, каким? - забеспокоился вдруг Никулин.
Но парень словно поперхнулся и отвернул голову в сторону. Мы недоуменно переглянулись. Настала тишина.
И вдруг эту короткую паузу - раньше мы говорили: "пролетел тихий ангел", теперь равнозначно - "милиционер родился", - прорезал мелодичный вибрирующий звук. Никто из нас поначалу не поверил своим ушам. Это Никулин залился высоким, звонким, совершенно мальчишечьим смехом. Он слова не мог вымолвить от душившего его хохота, натужно покраснел и, словно дирижер над пультом, стал энергично отмахиваться руками. Вынул носовой платок, пытаясь прикрыть им рот, но безуспешно. Спустя немного в помощь ему баском подключился Аболин и даже Махалов, по причине глухоты позже всех сообразивший, в чем дело, издал сквозь губы продолжительное сипенье.
- Значит, непредвиденные обстоятельства? - обратился наконец Никулин к парню, уже принявшему свой обычный, несколько чопорный вид. - Они батю и подвели? Вот это загнул! Ладно, уматывай отсюда, а то вовсе уморишь! Результаты сообщим. Списки вывесим...
А происходил, этот примечательный разговор на третьей неделе после всенародного празднования седьмой годовщины "непредвиденных обстоятельств", нарушивших благополучие крепкой кулацкой семьи где-то неподалеку от хутора Михайловского.
Замок павловской работы
Ночью хорошо вспоминается...
Каждый час я обхожу большой пустырь на Варшавском шоссе, кое-где огороженный остатками дощатого забора. На строительной площадке разбросаны полузасыпанные снегом бетонные блоки и несколько наспех сляпанных складских помещений.
Меня сопровождает собачья свора, честно выполняющая свои обязанности. Нет лучше с собаками дежурить, они и днем-то ворчат на посторонних, а ночью и вовсе близко никого не подпустят. Живут псы около сторожки, кормиться бегают неподалеку, в местную новую столовую, а службу несут на моем участке.
За сохранность имущества я особо не опасаюсь. Ну кто потащит бочку с известью или многопудовый скат проволочной сетки? Наверно, по этой причине и замки для складов выданы мне аховые. Они стандартные, плоские, хлипкие, открываются одним ключом, и назначение их скорее символическое, чем реальное.
На особом положении находится склад, где хранится ходовая мелочь: спецодежда, обувь, электроматериалы, краски. В отличие от других, окна у него забраны прочными решетками, двери обиты листами кровельного железа и заперты на замок, который наверняка сделал бы честь музейной экспозиции начала века.
Такие монументальные замки навешивали когда-то на клети и амбары мужички-толстосумы да бойкие деревенские лавочники. А изготовляли их умельцы из "русского Золингена" - села Павлова на Оке, еще от времен Петра Великого славного производством изделий из металла.
Замок любительский, сработан на совесть, должно быть по заказу, и украшен затейливым чеканным орнаментом. Весу в нем полкило, не меньше. Его массивный корпус выточен из двух наглухо склепанных полусфер, стальную толстую дужку не возьмет никакая ножовка, а фасонный ключ подобрать, наверное, трудно. Запирается замок с громким мелодичным звоном, свидетельствующим о качестве и силе его пружины. Услышав этот звук, мой ближайший подручный Мухтар всегда настороженно поднимает левое ухо и тревожно взбрехивает.
Я поинтересовался у начальства, откуда попал к нам этот замок, но толком так ничего и не выяснил.
И не стал бы, пожалуй, описывать его столь подробно, когда б не сверлила меня мысль: при каких обстоятельствах в жизни попадался мне такой вот самый замок или, во всяком случае, его двойник?
Но память долго не давала ответа, как я ни пытался напрягать ее...
И все же в одну из ночей, когда я проверял лучом электрического фонарика целость складских запоров, из клубочка воспоминаний вылезла тонюсенькая ниточка, за которую я немедленно ухватился... Постой, постой! Ведь такой самый замок висел на зеркальных двухстворчатых дверях в помещении на Тверской улице, неподалеку от нынешней редакции газеты "Труд". А через его дужку была захлестнута веревочка, концы которой проходили сквозь отверстия в фанерной дощечке и смыкались на обратной ее стороне под сгустком багровой сургучной нашлепки с жирным оттиском печати... Да, да, именно так!...
Стало быть, надо поднапрячь стариковские силенки и поспешить в караульное помещение, чтобы там закрепить на бумаге эпизод, с неожиданной яркостью возникший в памяти.
С бумагой в дежурке не густо, и я вынужден пойти на преступление и содрать со стены плакат, где изображен набор противопожарного инвентаря. А затем лихорадочно записать на его изнанке то, что так настойчиво просится на бумагу.
Значит, так!.. Осень двадцать третьего. На Тверском бульваре первый листопад. В эстрадной "раковине" духовой оркестр играет вальс "Дунайские волны". Вокруг на скамейках и ныне исчезнувших тяжелых металлических стульях расположилась самая пестрая публика. Вокруг снуют мальчишки с цветными шариками, наполненными удушливым светильным газом. В тени аллей чинно прогуливаются девушки в пристойной длины юбках, белых нитяных чулках и простеньких парусиновых туфлях. Мелькают красные косынки работниц. Попадаются матросы в бескозырках и коротких черных бушлатах. Народ безбожно лущит семечки, поплевывает шелухой. Над гуляющими плывут смешанные запахи вафельного теста, махорки и медового английского табака "Кепстен", недавно появившегося в продаже.
Дальше, в конце бульвара, против памятника Пушкину, кинотеатр "Великий немой". Там был еще чудак администратор, охотно выдававший нашим ребятам бесплатные контрамарки. А когда он звонил по телефону, то всегда начинал так: "Говорит великий немой!" - и кудахтающе смеялся.
Мы с Михаилом Беляковым не спеша расхаживаем по бульвару. Михаил очень красивый юноша, статный, широкогрудый, с живыми карими глазами и густыми соболиными бровями. При виде его встречные девушки так и тают. Мы только что кончили Аэрофотограммшколу. На наших конусообразных буденовках голубые звезды, на шевронах по три кубаря. Мы довольны, веселы и чуть по-озорному настроены.
...В эту минуту я слышу, как в стороне складов нарастает собачий лай, переходящий в яростную грызню. Вот еще не было печали! А идти надо. Я с неохотой отрываюсь от своего "папируса", беру из угла палку потолще и ковыляю в ночь. На дворе, как говорится, ни зги! По счастью, тревога оказывается ложной. Просто прибежала Капка, юркая сучка с соседней стройплощадки. Ее благосклонность оспаривают двое кавалеров из моей "бригады". Разберутся сами. Значит, можно возвращаться. Скорей, скорей! Сейчас главное - не прервать хода мыслей!
Но все равно теперь уже легче. Теперь я оттолкнулся!..
...Ну конечно, это был Арефьев! А встретились мы около этого самого "Великого немого". Потом зашли в ресторанчик на Тверской. Как же мы с Мишкой тогда наелись! А вина какие пили! Нам говорили - марочные. Шато-лафит. Шато-марго! Водкой тогда еще не торговали, а то совсем хороши бы мы были! И этот лукавый татарин. "Сколько с нас?" - "Ничего!.." Да-а! Главное в жизни не промахнуться! - так, кажется, Арефьев говорил?.. Когда Беляков нервничал, он учащал речь и начинал быстро моргать. И лицо у него становилось какое-то брезгливое. И я, чуть что, краснел как дурак. Молоды были - зелены. Значит, татарин!.. Вот, кажется, я и добираюсь до главного. Нет, это все-таки мудрая поговорка - "В огороде бузина, а в Киеве дядька". Еще и не такое может в жизни случиться... И я записываю, записываю...
Итак, поначалу комиссаром, а впоследствии бессменным начальником Аэрофотограммшколы, где мы оба учились, был Антон Фомич Кринчик, склонный к полноте, большой крутолобый мужчина, с дружелюбным взглядом голубых, чуть навыкате, глаз, неизменно ровный, веселый и общительный. Мы все очень уважали и любили Кринчика.
Комиссары, приходившие к нам после Кринчика, почему-то часто менялись. Мы просто не успевали приглядеться к одному, как его отзывали, и на смену появлялся другой. В общем-то, это были не те комиссары, которых я потом встречал в авиачастях - людей трудной судьбы и большого сердца. Вот только один оставил след в моей памяти: Володя Степанов, бывший наборщик сытинской типографии, - узколицый моложавый человек с плохо подлеченным туберкулезом. Это был настоящий друг курсантов, к которому влеклись наши сердца, хоть он и на фронте никогда не был, и подвигов не совершал, и к авиации отношения не имел.
Но речь сейчас совсем о другой фигуре - своеобразной, противоречивой и по-своему колоритной - Арефьеве.
Внешний вид этого человека даже на улице останавливал внимание. Он был строен, высокого роста, с большими дерзкими глазами, заботливо уложенной пышной прической и очень красивыми руками с длинными, как у пианиста, пальцами. Он был прекрасным оратором: выступал всегда темпераментно и толково, то снижая голос почти до шепота, то повышая его едва не до крика. Ничего не скажешь, он умел себя подать.
Арефьев прибыл в нашу школу откуда-то с юга вместе со своим секретарем неким Роженицким, апатичным на вид долговязым юношей, всегда носившим большой маузер в деревянной кобуре.
Они были связаны, наверное, большой дружбой или какими-то иными обстоятельствами. Мы не раз подмечали, что на людях Арефьев не прочь был учинить жесточайший разнос Роженицкому, не стесняясь самых крепких выражений. Однако окончание конфликта частенько оказывалось в пользу секретаря. Кое-кто из находчивых ребят учел это обстоятельство и пытался втереться в доверие Роженицкому, оказавшемуся на поверку весьма продувным и оборотистым парнем.
Арефьев, без сомнения, был человек умный, осторожный, ловкий, обладающий завидной выдержкой и умевший с ученым видом знатока хранить молчание, когда дело начинало касаться специфических авиационных вопросов. Он, по моим наблюдениям, и не тяготел к авиационному делу. От посещений аэродрома уклонялся, а полетов избегал, являя этим противоположность политработникам других авиачастей. А уж это был закон: те летали не реже, чем заправские пилоты и наблюдатели.
При всем при том Арефьеву нельзя было отказать в энергии. Чего-чего, а уж активности ему было не занимать.
Он быстро добился от нашего шефа - Наркомата путей сообщения существенных денежных дотаций. Нам пошили отличные комсоставские сапоги, улучшили питание, подогнали форму у квалифицированных портных. Сам Арефьев продолжал ходить в штатском - элегантном синем костюме, высоких шнурованных ботинках и черной фуражке с лаковым козырьком.
Проработал Арефьев у нас очень недолго и в один прекрасный день исчез из школы вместе с Роженицким так же неожиданно и стремительно, как и появился.
Спустя год у нас состоялся очередной выпуск. В числе окончивших оказались и мы с Михаилом Беляковым. Мы были связаны крепкой дружбой и полны оптимистических надежд. Михаил получил направление в отдел военной метеорологии ВВС и посвятил этой важной проблеме всю свою дальнейшую жизнь, добившись немалых успехов и закончив впоследствии службу в звании генерал-майора. Я с нетерпением ожидал конца положенного отпуска, чтобы оказаться на одном из аэродромов, о котором слышал так много интересного и где мне предстояло встретить много замечательных людей.