неисчислимостью, потому и казались всегда неуловимыми, невидимыми и
необъятными. Однако бывали времена, когда из огромного множества мыслей
рождалась одна - и принадлежала она уже и не одному человеку, а всему
народу, и кто имел счастье видеть эту мысль, тот становился в самом деле
великим.
Снова и снова в моем черкасском уединении вставала перед моими глазами
ночь, проведенная вместе с волопасом, когда посверкивало вокруг небо,
красным заревом загорался весь простор, угасал бессильно, а потом снова и
снова упорно загорался и посверкивал, стремясь одолеть тьму и неизвестность.
Так билась мысль всего народа нашего целые столетия и никак не могла
загореться, охватить все небо и землю, зажечь, засиять, возвеличиться,
возрадоваться: "Вот оно! Найдено!"
Разве не было таких терновых ночей у Наливайко, у Лободы, у Острянина и
Гуни? Но не загорелось, не вспыхнуло, остался лишь перетлевший блеск в наших
душах.
Доля и недоля, нечеловеческие притеснения униатов над православными
вынудили биться над мыслью о спасении народа и отцов церкви. Я еще сидел в
стамбульской неволе, а Исайя Копинский уже восклицал из Киева: "Волим под
православного царя!" Потом Иов Борецкий по наущению брата своего Андрея
вместе с казаками умолял царя московского принять нашу иерархию и казацкое
войско к себе, потому что им, кроме царской земли, некуда деваться.
История вставала у меня перед глазами, история - не столько знание,
сколько мудрость и напоминание, целые ряды князей Гедиминова рода, которые
отбили Киев у монголо-татар, а потом стремились возвратить ему былое
величие.
Один из сыновей Ольгерда, Владимир, хотел восстановить митрополичью
кафедру в Киеве, когда же Витовт захватил Киев и передал княжение Скригайлу
Ольгердовичу, Владимир обратился за помощью к московскому князю Василию
Дмитриевичу. Шестьдесят лет спустя его внуки Симеон и Михаил Олельковичи
обратились к великому князю Казимиру Ягайловичу с требованием разделить
между ними киевскую землю на правах вотчины, но Казимир отказал им, сказав,
что их дед Владимир бегал на Москву и потому пробегал отчину свою Киев.
Михаил Олелькович вместе с князем Федором Бельским пытались отторгнуть
русские земли от Литвы и присоединить их к московскому княжеству, но их
выдали слуги, Бельский успел бежать за московский рубеж, а Михаилу
Олельковичу палач отрубил голову перед Драбскими воротами киевского замка.
Последнюю попытку обратиться с просьбой к московскому князю взять под
свою руку сделал князь Михаил Глинский, которому помогали уже и казаки
Остафия Дашкевича, но у него не было достаточной силы, чтобы встать против
короля Зигмунда, и он точно так же вынужден был скрываться в московской
земле.
Много веков билась мысль, были у меня великие предшественники, но никто
не смог переступить границ своих возможностей, я же почувствовал, что мне
будет дано это, ибо я разрастался до беспредельности, становился вроде бы
целым народом, и мой голос должен был стать его громким голосом, а его мысль
- моей мыслью.
Все звали меня теперь батьком, ибо были только моими детьми. Весь народ
- мои дети. Благословенны будьте, дети мои, и земля наша тоже да будет
благословенна! Дайте этой земле прочную и справедливую власть, которой она
не имела с времен всемирного потопа, и она накормит весь мир. Но бывает ли
власть справедливой? Может, достаточно лишь прочной? А может, в прочности
власти - ее высшая справедливость? Ибо в своеволии напрасно искать
справедливость. Тогда восторжествует право сильного и кривды умножаются, как
саранча летучая.
Я думал, и страдал, и призывал к себе всю землю свою, всех людей своих
на помощь и на совет.
Старинную песню спою вместе с вами и заплачу тоже вместе с вами, ибо я
- это вы, а вы - это я. "Дунаю, Дунаю, чому смутен течеш..." Или про Байду:
"Твоя дочка поганая, гей, а твоя вiра, вiра проклятая!" О песня наша и речь
наша! Где же ты прозвучала, где прозвенела, запела и затужила? В пении
матери над колыбелью, в стонах умирающих посреди степи широкой, в думе
тяжкой, в шутке бессмертной? А может, и в грамотках неизвестных, в казацких
летописях, развеянных пеплом, в посланиях, которые рождались в годины
грозные и кровавые, после страшных поражений и еще более страшных побед,
потому что и там и там льется кровь, а разлитие людской крови всегда
страшное и вечно непростительное. Вечно непростительное.
Я писал всю эту ночь. Кто писал, тот знает, какой это труд и какая
мука. Пишут три перста, а болит все тело. Но когда душа радуется, забываешь
о теле, будто и нет его, будто ты и не человек, а небожитель.
Я писал:
"Наисветлейший, вельможный и преславный царь московский, а для нас
великий милостивец и благодетель!
Подобно с призрения божьего случилось то, чего мы сами себе желали и о
чем старались, чтобы в настоящее время могли через своих посланцев пожелать
вашей царской вельможности доброго здоровья и передать свой нижайший поклон.
Сам всемогущий бог подарил нам посланцев от твоего царского величества, хотя
и не к нам они направлялись, а к пану Киселю в его потребностях. Повстречав
послов в пути, наши товарищи казаки препроводили их к нам в войско. При
помощи этих послов нам представилась радостная возможность уведомить твою
царскую вельможность о положении нашей древней греческой веры, за которую мы
с давних времен, как и за свои кроваво заслуженные вольности, полученные от
прежних королей, умираем, до сих пор не зная покоя от безбожных ариан.
Творец и избавитель наш Иисус Христос, наконец умилившись над обидами
убогих людей и кровавыми слезами бедных сирот, ласкою и милосердием своим
святым снизошел к нам и, послав свое святое слово, изволил защитить нас.
Враги наши сами провалились в яму, которую для нас выкопали, да так
провалились, что господь бог помог нам одолеть два войска с большими их
таборами и взять живьем трех гетманов с другими их сенаторами: первый на
Желтой Воде, в поле посреди запорожской дороги, комиссар Шемберк и сын пана
краковского ни с одной душой не убежали. Потом сам гетман великий с невинным
добрым человеком паном Мартыном Калиновским, гетманом польным коронным, под
Корсунем-городом оба попали в неволю, а все их кварцяное войско разбито до
основания; мы их не брали, их взяли те люди, которые служили нам в той мере
от царя крымского. Сдается нам необходимым также известить ваше царское
величество, что к нам поступила достоверная весть от князя Доминика
Заславского, который к нам присылал, прося о мире, и от пана Киселя, воеводы
брацлавского, что, вероятно, короля, пана нашего, смерть взяла. Думаем, что
смерть приключилась от тех же безбожных неприятелей его и наших, которых
много королями в земле нашей, из-за чего земля теперь собственно пуста. Мы
бы желали себе самодержца-государя такого в своей земле, как ваша царская
вельможность, православный христианский царь; тогда бы, чаю, исполнилось
предвечное пророчество Христа, бога нашего, что все в руках его святой
милости будем; уверяем ваше царское величество: если б на то воля божья и
твой царский поспех тотчас наступать на эти государства, не медля, мы, со
всем Войском Запорожским, готовы услужить вашей царской вельможности.
Отдаемся вам с нижайшими услугами своими со всем усердием; если ваше царское
величество услышишь, что ляхи снова на нас хотят наступать, поспешайся со
своей стороны наступать на них, а мы их с божьей помощью возьмем отселе, и
да управит бог из давних лет глаголемое пророчество, которому мы сами себя
вручив, под покровительство к милостивым ногам вашему царскому величеству
нижайше и покорно отдаем.
Дан из Черкасс, июня 8-го, 1648-го.
Вашего царского величества наинижайшие слуги Богдан Хмельницкий, гетман
с Войском его королевской милости Запорожским".
Чего было больше в жизни народа моего - мук или геройства? А в моей
собственной? И все же следовало прийти на свет и жить в нем страдая, чтобы
приблизилась к нам рука судьбы и ты оставил такой Лист. Лист в вечность! Ко
всем потомкам - малым и великим, темным и просвещенным, рожденным и
нерожденным. Будет нам еще тяжко и многотрудно. Трудностей не существует
лишь для тех, кто не способен размышлять. Я же взял на себя сию ношу и
теперь должен был ее удержать. Страшное бремя рассудительности, в
особенности когда смотрят на тебя целые века и рука вселенной то отдаляется
на миг, чтобы не поднять бури уничтожения всеобщего, то снова угрожающе
приближается к тебе, нависает над тобой, будто кара божья. О, если бы она
только отдалялась!
Я ведал, что простой рассудительностью ничего не сделаю, а только
поступком невероятным; великий дух овладел казачеством и всем народом
украинским, не дал зачахнуть до конца, и я призван был высшей волей перелить
этот дух в действие и мысль, которая была бы не только равна ему, но и
превосходила. Так родился в ту июньскую ночь в Черкассах Лист нашей истории.
Кто не спал в ту ночь? Ох, если бы знать! Чтобы записать имена всех,
кто был с гетманом своим, а значит, и с самим собою! Но даже на вершинах
власти имеешь неминуемое ограничение, и ограничение это - в знании.
Знал я лишь, что Выговский не спал в эту ночь, однако у него не было
другого побуждения, кроме прислужничества, сидел под рукой, готовый к
писанию, к переписыванию, все бы отдал своему гетману, я растрогался от этой
верности и уже хотел было номиновать его генеральным писарем, но отложил до
Чигирина. Тут поход, все неустойчиво и непостоянно, а там остановка,
постоянство, спокойствие и надежда. Еще не думалось, что Чигирин уже и
столица, но все шло к тому, что бы там ни говорили!
Тем временем велел я позвать того проворного Климова, который бежал от
воевод к хитрому Киселю.
Мужичок был какой-то неказистый, рыжий и хвастливый, просто жаль было
отсылать с ним такой Лист.
- А мы как? - выкрикивал после трех чарок крепкой казацкой горилки. -
Мы туда - шасть, а туда - хрясть, а потом прямиком да кругом - и уже там нас
нет, где были, а где не было, так будем. Сами коротковатые, а руки длинные.
- Укоротили тебе руки, не дотянулся до Киселя, так как и тот
короткорукий, - незлобиво заметил я.
- На полковника напоролся! - радостно сообщил Климов. - Сам казацкий
полковник Олешка Тяплушкин ловил меня и вел от Киева до Белой Церкви, а
потом и в Мошны и сюда.
- Нет у меня такого полковника, но для тебя и сотника хватит, - сказал
я. - Что было, о том забудь. Нес ты пустое писание к пустому человеку,
теперь будешь иметь лист к самому царю. Не я тебя выбрал - выбрала судьба.
Пошлю сотню казаков, доведут тебя до путивльского рубежа, дам тебе лист
проездной, и всюду будешь иметь прокорм и подводы без промедлений. От меня
получишь дары гетманские, как посол. И да поможет тебе бог!
Климов молча перекрестился, смотрел на меня с испугом.
Благословенный испуг.


    25



Я возвратился в свой табор под Белую Церковь, не пробыв в Чигирине и
десяти дней.
Я не пробыл в Чигирине и десяти дней, хотя казалось еще недавно, что
всю жизнь иду туда, а теперь должен прийти и устроиться чуть ли не на веки
вечные.
Я возвратился снова в свой убогий шатер под Белую Церковь, победитель
без победы, покрытый славой и без славы, всемогущий и бессильный, как
младенец.
Я возвратился в твердый мужской мир, а давно ли я ехал степью от
Черкасс до Тясьмина, туда, где возвышалась славная гора Чигиринская, и
напевал в душе:

Ой чиС ж то поле Заспiвало стоя?
Ой чуй, панi, чуй, Вечерять готуй!

Сердце у меня было тогда щедрым и открытым, хотелось делать добро всем,
даже врагам, если бы они попались под руку в ту минуту. Выговскому сказал,
что в Чигирине номиную его генеральным писарем, а его брата Даниила, если
препроводит его ко мне в столицу, помолвлю со своей дочерью Катрей и
помолвку справим такую, что земля гудеть будет! Когда догнал нас старый
знакомый - посланец пана Киселя отец Петроний, я и к нему был милостивым и
пообещал вскоре выехать навстречу королевским комиссарам для переговоров.
Мне легко было проявлять милость и доброту, ибо судьба наконец
смилостивилась надо мною и я возвращался в Чигирин не торопясь, не поспешно
между двумя страшными битвами, а победителем, в славе и спокойствии, и вез с
собой это спокойствие, как высочайший подарок, прежде всего для себя,
радуясь в душе мысли, что уже закончилась моя бесприютность, и ждут теперь
меня настоящие гетманские постели, церемонии и церегелии, и ждет взгляд
серых глаз из-под темных бровей, от которого моя душа, казалось, способна
лететь. Но будет ли там неомраченная страсть или притворство будет
выглядывать из каждой складки драгоценных тканей?
Правда, если быть откровенным, я торопился в Чигирин, но торопился
медленно. Казалось мне, что думаю только о Чигирине и о той величайшей
радости, которую там оставил, однако заметил уже давно, а отчетливо осознал
в ту ночь, когда составлял Лист, который должен был обеспечить судьбу народа
украинского; обманывал себя в самом главном: ложился и вставал, дни и ночи
проводил теперь не столько с мыслью о Матронке и о своих земных утехах,
сколько о деле жизни своей, о делах и своих побратимах, своих воинах,
полковниках, сотниках, есаулах, и уже душа словно бы принадлежала только им,
а Матронке оставалось тело - эта суета сует. Но если посмотреть иначе, что
такое человек? Это прежде всего тело, сущность его земная и судьба. А дух
отдан богу и дьяволу, и они бьются за него тысячи лет, и никто не может
победить так же, как человек не может никогда победить ни своего духа, ни
своего тела.
Мною теперь тоже овладели эти две страшные страсти, я должен был
разрываться между ними, бились они за меня, будто бог и дьявол за душу, и
кто одолеет, не знал ни я сам, ни эти две силы, овладевшие мною. Обычная
человеческая слабость была присуща мне, я не хотел терять ни того, ни
другого.
Я торопился в Чигирин, и стояли предо мною серые очи под темными
бровями, а мысль летела где-то далеко, мысль была с теми, кто в степях и в
лесах, над реками и в городах, мысль была с теми, с кем я начинал свое
великое дело, и с теми, кого назначал командовать полками и сотнями после
Корсуня, кому отдал, собственно, всю Украину, чтобы они вели ее туда, куда
устремляется моя мысль, гетманская мысль. И хотя и разъехались по всей
земле, они все равно оставались со мной, думали, что я вижу только их
осанку, их вишневые жупаны, драгоценные сабли и лихие усы, а не знали, что
открывались мне и такими, какими сами себя видели. Стояли передо мной не
только тут, не только ныне, но и где-то в прошлых днях, стояли и в будущем,
знал уже, что из кого получится, кто куда пойдет, что совершит, славой или
позором покроет свою голову (а значит, и мою тоже!). А что мог поделать? У
меня не было выбора. Над одними тяготели заслуги, других брать вынуждала
крайняя необходимость, а третьих - простой случай. Власть не дает простора
для проб и поисков, которые позволяли бы приблизиться к истине. Власть не
может ждать. Из всех ее неотложных потребностей - самая острая потребность
времени. Голод времени. И хотя ты обладаешь прозорливостью и умением
предвидеть, можешь судить о людях, ты бессилен, у тебя не хватает времени,
тебе некогда прислушиваться к голосу разума, ты делаешь все на ощупь, под
впечатлением минуты и случайности. Утешать можешь себя, заведомо зная, что
случайности помогают тому, кто готов к ним и ждет их. Собственно, и самым
мудрым является тот, кто сумеет подобрать для себя мудрых людей, которые
помогали бы во всем. А где их взять? И кто мудрый?
Поэтому снова и снова я мысленно перебирал всех своих помощников и
соратников, они отдаляли даже Матрону, были со мною, когда я ложился и
вставал, я любил их и ненавидел, спорил с ними, сердился на них, прощал, а
потом покорялся им. Я знал каждого: кто горяч, кто холоден сердцем, кто
искренен, кто хитер и лжив. Мне понятны были их души - у кого глубокая и
щедрая, у кого ограниченная и мелочная, кто поддается искушениям, кто
следует по велению совести, кто тупо старателен, а кто оборотистый, как
трус, кто только служит тебе, но не верит, - всех я знал, обо всех все
ведал, а в душу самого дорогого существа так и не сумел заглянуть и не
увидел, какой темный мрак клубится там. Жаль говорить!
На полпути к Чигирину встретило меня тысячное войско торжественное с
бунчуками, хоругвями, пушечным гулом, трубами, барабанами, виватами,
прославлением и величанием. Старшины в раззолоченных жупанах надрывались от
восторгов и предупредительности, сам генеральный обозный Чарнота с
полковником и есаулами скакал мне навстречу, срывая дорогую свою шапку перед
гетманом ясновельможным, степь вся гремела прославлением и приветствиями
так, будто мой образ уже выходил за пределы земного круга и становился
чем-то волшебным, чудесным, как древние представления о величии и
бессмертии.
Я готов был растрогаться до слез, готов был обнять всех детей своих,
ибо казаки всегда дети у своего батька гетмана, но что-то мне мешало,
какое-то тяжкое предчувствие сжимало сердце, моя рука привычно поднимала
вверх гетманскую булаву, а глаза настороженно блуждали по лицам, взгляд
искал чего-то известного лишь ему и вот нашел, натолкнулся, вырвал из тысячи
радостных кричащих лиц одно, молодое, красивое, доброе и приветливое - и в
то же время какое-то словно бы и не свое, растерянное и встревоженное. Мой
Демко. Есаул генеральный. Довереннейший человек. Не торопился ко мне, не
подскакивал, как обычно, не успокаивал самим своим видом, а держался за
Чарнотой так, будто изо всех сил стремился придерживаться воинского чина.
Я махнул ему булавой, подозвал к себе ближе. Он подъехал, но продолжал
держаться поодаль, за Выговским.
- Пан Иван, - сказал я писарю, - видишь, какой тихий да божий
генеральный есаул? А дай-ка ему место!
Демко был теперь рядом со мною.
- Почему это ты такой, будто черти колотили тебя на тернице? - спросил
я незлобливо. - Не перепил ли с Чарнотой?
- Батько, беда, - прошептал Демко.
- Что?
- Нет пани гетмановой.
- Что ты молвишь? Кого нет?
- Пани гетмановой Матроны. В Чигирине нет.
- Ты что? Где же она?
- Спрятала пани Раина.
- Как спрятала? Где?
- А черт ее маму знает!
Я должен был бы вогнать в землю своего коня и провалиться вместе с ним.
Вместо этого должен был испить до дна чашу бессилия и унижения. Еще было не
поздно, еще мог повернуть коня и не ехать туда, куда ехал, не видеть
Чигирина, не видеть змеиных глаз пани Раины, да будет проклята и презренна
она навеки! - однако не сделал и этого, ехал дальше, упрямо и безвольно,
навстречу своему величайшему поражению и позору.
Чарнота уже знал о моем горе, затряс кулачищем, раздвинул усы на всю
степь:
- Одно твое слово, гетман, и я переверну всю Украину, а найду все живое
и мертвое!
- Украину ты перевернешь, - сказал я ему спокойно. - Но перевернешь ли
женскую душу?
А сам подумал: ведь это же не пани Раина спрятала Матрону - это она
сама спряталась. Мать для нее дороже меня. Да и не мать, а какой-то каприз,
суеверие, фортель.
Въезжал в Чигирин в сиянии славы и величия, но не замечал блеска и
праздничности, а видел то, что должно было бы прятаться от приподнято
радостного гетманского ока. Откуда-то набралось огромное множество нищих на
моем пути, но не тех, которые с кобзами поднимали люд за Хмельницкого, а
ничтожных торбохватов; какие-то жалкие оборванцы имели лишь человеческое
подобие, были словно давно умершие, но упорно продолжавшие жить, это
воспринималось как издевательство после всех смертей, которые мне довелось
видеть и пережить. Сироты бежали за мною, будто почувствовав мое бессилие и
беспомощность, жестоко тешились этим, канючили визгливыми голосами: "Грошик!
Грошик!" Священники вышли в золотых ризах, преградили мне золотой стеной
дорогу, и я вынужден был либо остановиться, либо же повернуть коня с площади
на ту улицу, которая вела к моему дому; они словно бы подталкивали меня к
моему позору, и я бессильно поддался им и понуро поехал туда, где меня никто
не ждал.
Не о таком возвращении я мечтал...
Считают, будто заманчивость власти еще и в том, что она, как и свобода,
дает возможность выбора одиночества. Я не хотел этого выбора! Разве мы не
временны на этом свете? Зачем приходим и как должны жить, и всех ли терзает
совесть, и каждый ли из нас способен соединить свою душу еще с чьей-то
душой? Я имел и не имел такую душу. Каким бесконечно одиноким вдруг я
чувствовал себя в иные минуты, несмотря на все толпы, приязненные лица,
радостные выкрики, стрельбу, виваты! О, если бы Матрона оказалась рядом,
чтобы поняла меня и утешила, чтобы встретились наши глаза, полные страсти,
бесконечно жадные, чтобы я прозрел ее всю насквозь, а она меня! Напрасные
надежды! Весь мир насмехался надо мною, и не было спасения. Где спасение, в
чем? В просторах, в необъятных далях, в безбрежности, в парении духа,
который обретает целостность и совершенство, где не было любви, отравленной
ложью, где будет все искренним и чистым, как во время сотворения мира?
А сам поворачивал коня к своему двору, надеясь без надежды, утешая
себя, как малое дитя, неосуществимым, хотя и знал уже, что никогда не
расщедрится для меня жизнь подарками, а будет встречать только ударами, с
каждым разом все более безжалостными и болезненными.
Все было как и тогда, после Желтых Вод. И двор полон людей, и дети мои
дорогие, еще и Тимош успел навстречу отцу, и крыльцо знакомое, и окна
прозрачные, как ее глаза, как те глаза, к которым я столько шел и пришел и
которых теперь не увижу... Не было лишь пани Раины на крыльце, не
вскрикивала бело, не появлялась, не встречала, я бил ногами в дверь одну и
другую, Тимош помогал мне, малый Юрко с трудом успевал за нами, Катря
отстала, ушла от мужского гнева, никто не выходил нам навстречу. Тимош
что-то бормотал сочувственно и чуточку насмешливо, - и вот тут наконец
появилось перед нами что-то черное, сморщенное, побледневшее и кислое, как
хлебный квас, и заслонило дорогу, перекрестило двери, как распятье.
- Дожил, гетман, - буркнул Тимош. - Уже пани Раина окружила себя в
твоем доме какими-то уршулинками.
- Где пани Раина?! - крикнул я в заплесневелое лицо, намереваясь
отстранить, идти дальше, добираться в самые дальние уголки своего дома,
чтобы найти эту проклятую кобету, которая приготовила мне такую кривду и
бесчестье.
- Пани Раина молится, - прошамкало черное создание то ли людским, то ли
каким-то адским голосом, и тут мое терпение лопнуло - и я схватился за
саблю.
Молится! Весь народ молится за меня, за мое заступничество, за славу
мою и мое сердце, а в моем доме молятся против меня! Кто, и почему, и как
смеет!
Я убрал с дороги эту никчемную препону, чтобы найти пани Раину если и
не на растерзание, то хотя бы для того чтобы сказать ей все, что должен был
сказать, но в это время она сама появилась предо мною, вся в черном,
бледная, с твердым, непоколебимым взглядом, и я беспомощно опустил руки.
Кивнул, чтобы нас оставили вдвоем, посмотрел на пани Раину. Закутанная в
черное, суровая, стройная, исхудавшая, осунувшаяся, может, и исстрадавшаяся.
Отчего бы это? Тогда, после Желтых Вод, встречала меня вся в белом,
радостная и приподнятая, может, надеялась, что разобьют меня коронные
гетманы и шляхетская кровь ее дочери не сольется с моей хлопской кровью?
Теперь ей не на что было надеяться, вот и оделась в траур по своим надеждам?
Я провел рукой по лицу, как бы отодвигая, снимая с него всю досаду,
злость и взбаламученность духа. Унизительно отягощать душу подозрением. В
особенности перед женщиной, хотя именно перед женщинами прибегаем к
подозрениям чаще всего.
- Почтение, пани Раина, - сказал ей почти спокойно.
Она молчала и поджимала губы.
- Где гетманша?
Пани Раина стояла, словно глухая и немая.
- Где Матрона?! - закричал я. - Матрона, ваша дочь, где? Куда вы ее
девали?
- Вы ее не увидите больше, - твердо промолвила пани Раина. - Я уже
говорила вам, но вы не захотели меня слушать, пане Хмельницкий. Вы считаете,
что вы гетман, победитель, герое, и вам все дозволено. Но для меня вы пан
Хмельницкий, который не имеет никаких прав на мою дочь, пребывающую в
католическом браке с паном...
Я не дал ей произнести это ненавистное имя, затопал ногами, ударил себя
в грудь, готов был вырвать свое сердце и кинуть ей в лицо: нате, ешьте,
вместе со своим грязным подстаросткой, топчите, издевайтесь!
- Пока ее муж жив, Матрегна не может делить ложе с кем-либо, даже если
бы это был сам король или император, - занудно тянула пани Раина. - Вы
обещали мне расторжение брака, но где оно? Я мать, мое сердце обливается
кровью, я не могу... Пока у Матрегны есть муж в законе...
В законе... Есть... в законе... Тысячи голов шляхетских смог бы я
бросить к ногам пани Раины, но этой проклятой головы не было среди них,
мерзкий Чаплинский удирал от меня, как заяц, наверное, не догоню его уже и
на том свете, но что же мне - вот так и казниться вечно?
- Говорил уже пани Раине, что буду иметь благословение от самого
патриарха вселенского. Или этого мало? Может, еще и от примаса польского
должен выпрашивать разрешение на расторжение Магрегнина брака? Но у его
преосвященства и так много хлопот с вельможным панством, которое после
разгрома от казаков и после смерти короля начисто одурело и бесится от