Страница:
часть клира и магнатерии, все Мазовше, а также - что особенно удивительно -
Замостье, которое я осаждал и которое, собственно, было единственной
преградой на пути моего войска ныне.
Мои отряды взяли уже Белз и Грубешов, появились под Люблином, в самой
Варшаве, как писал сановный Альбрихт Радзивилл: "Голос плебса дошел до такой
смелости, что замышляют подложить огня и разграбить дома шляхты и
сенаторов".
Я снарядил в Варшаву посольство с требованием избрать Яна Казимира.
Подобрал для посольства эдукованных полковников Яна Гирю и Матвея Гладкого и
писарей сокольницкого и черкасского, велел одеться в кармазины и дорогие
ферязи меховые, говорить только по-латыни, чтобы панство видело, что не
свинопасы и прислужники перед ними, а гордые рыцари свободы, которые во весь
голос провозглашают свое диктандо всей Речи Посполитой.
Было в этом злорадство, гордость и сознание собственных сил, вера в
свое счастье и провиденциальное назначение? Грубый гетман с грубой душой -
что может быть несправедливее? Если бы кто-нибудь мог заглянуть в мою душу,
увидел бы там неуверенность, смятение, иногда даже беспомощность. Тяжкий
разум мой. Не было в нем легкости и игривости, не было веселого света и
открытости, наоборот: чаще он был хмурым, а для врагов даже зловещим. Вид
мой был грозно-отталкивающим - сердца сжимались, подгибались колени, мир
казался слишком малым для меня. Жить бы мне только в степи, ходить под
небом, под ветрами и дождями, даже спать между небом и землей, как той
хищной птице, гнезда которой никто никогда не видит. Великая беспредельность
степей жила во мне, дух диких полей, плеск щедрых весенних вод и тот ветер с
Днепра, который поднимает жалобный шелест в прошлогоднем репейнике. Но дух
людской не упал с неба. Он рождается в человеке и живет в удивительном
сочетании совершенства и порочности, величия и малости, и голоса этих
противоположных сущностей одинаково мощны и заманчивы, так что самого
сильного порой сводят и изводят, и нет от этого спасения. За неполный год
удалось осуществить то, чего не удавалось в течение целых веков, это
наполняло меня великой силой, решительностью, от моего голоса трепетали
враги, полегала трава, клонились деревья, воды выходили из берегов, тучи
исходили дождями. Но внезапно меня охватывали уныние и растерянность, не
было у меня друга, кроме собственной тени, ложе мое пустым было, как воздух,
чувствовал я бессилие перед простейшими делами, никто не видел этого, не
знал, хотя и замечали порой странные приступы безволия, охватывавшие меня в
минуты, когда от гетмана ждут действий немедленных, решительных, может, и
жестоких. В Чигирине я отступил перед слабой женщиной, не пытаясь побороться
за свое счастье хотя бы словом. Затем невозмутимо присматривался к
жестокостям, которые чинили отряды самозваных ватажков. Пошел под Львов
неизвестно для чего. Не для того ли, чтобы вспомнить свою далекую
беззаботную юность? Теперь сидел под Замостьем, как сокол с Карналем на
голове. Задался целью не уходить отсюда, пока не будет избран король.
Провозгласил это свое решение и назвал своего кандидата. Перед этим у меня
были странные видения о потребности встать не только за людей, но и за бога.
Легко смирился с тем, хотя душа и бунтовала и я упрекал небесного владыку:
"Неужели ты хочешь, чтобы мы всегда проливали свою кровь, а ты не пролил и
слез?" Может, и король нужен был мне для упреков и обвинений? Ведь в
противном случае все они падут на меня, а я еще не чувствовал себя способным
взять на свои плечи такое невыносимое бремя. Еще вчера никому не известный
сотник из Чигирина, человек кондиции если и не мизерной, то по крайней мере
не вельми знатной - и уж вождь, дукс (князь), герое и повелитель. Не хватало
сил так легко перейти из неизвестности в славу и власть. Хотелось иметь и в
дальнейшем тарчу, которую выставлял бы впереди себя, защищаясь от неудач,
бед, угроз, наговора. Кто мог послужить таким щитом? Король и бог? Король
лежал мертвый, бог должен был обращаться ко мне со словами разве лишь в
Киеве. Потому-то я вознамерился добыть здесь короля, а уж потом бога.
Выбирать, собственно, мне было не из кого. Мог бы считаться
претендентом на престол семиградский князь Ракоци, но он умер как раз перед
элекционным сеймом, а его сын Жигмонт никому еще не был известен. Ни один из
братьев покойного Владислава не шел в сравнение с ними своими достоинствами,
я встал за Яна Казимира только потому, что он хотя бы внешне сдерживался все
это время и ничем не проявлял враждебности ко мне и к казачеству, как это
делал Кароль Фердинанд. Я вельми хорошо знал королевича, он стоял у меня
перед глазами, будто мы только вчера с ним виделись, - низкорослый, мелкий,
утлый, какая-то заплесневевшая кожа, лицо некрасивое и простецкое, однако
выражение на нем всегда было королевское, и он хорошо презентовался, когда
хотел. В противовес Каролю Фердинанду, который еще в молодости обручился на
всю жизнь с церковью, Ян Казимир старался выработать в себе Марсову натуру,
служил полковником в армии австрийского императора, был участником
Лотарингской компании, когда в 1637-м Владислав женился на австрийской
принцессе Цецилии Ренате, Ян Казимир ездил в Вену за нареченной для своего
монаршего брата.
В 1638 году Ян Казимир отправился в путешествие по Европе. Из Вены
добрался до Генуи, там сел на корабль "Диана" и поплыл в Испанию товарищем
посла польского Яна Конопацкого. На Иберийском полуострове его ожидало
положение вице-короля Португалии и адмирала испанского флота. Но в Тулоне и
Марселе королевич слишком долго задержался, кардинал Ришелье заподозрил его
в шпионстве в пользу Испании и велел арестовать. Два года просидел Ян
Казимир во французских темницах. За него просили папа Урбан, король
английский Карл, Венеция и Генуя, только Фердинанд Австрийский, швагер и
союзник, не пошевелил и пальцем. И лишь в феврале 1640 года посольство
воеводы Смоленского Криштофа Госевского добыло Яну Казимиру свободу. Король
Людовик принял польского королевича в монаршей спальне в соответствии с
церемониалом для принцев второго ряда. Через некоторое время Владислав
выпросил для него у папы кардинальскую мантию, и Ян Казимир стал еще и
кардиналом.
И вот теперь экс-шпион международный, экс-иезуит и экс-кардинал должен
был стать королем польским. Отец его Зигмунд Ваза никогда не отвечал на
поклоны плебса. Ян Казимир в своем презрении продвинулся неизмеримо дальше.
"Предпочитаю смотреть на пса, чем на поляка", - это были его слова.
Однако королей избирают не за способности, а за происхождение. Имеет
значение королевская кровь, и ничего больше.
Мне и нужен был король бесхарактерный, невыразительный, чтобы можно
было подтолкнуть его куда захочешь. Именно таким казался мне Ян Казимир.
(Может, и Выговский показался мне таким настолько, что я назначил его
писарем генеральным, будучи не в состоянии заглянуть в его душу? Такая
доверчивость - тяжелейший и опаснейший из пороков, в особенности у человека,
имеющего в руках высокую власть. Но этот порок почему-то считается
незначительным, на него не обращают внимания, за него не судит даже наш
самый суровый судья - история. Жаль говорить!)
И все же не я первый подал руку Яну Казимиру. Не обратил внимания и на
странный случай с Немиричем, который прибился ко мне под Збаражем, будто бы
как посланец королевича, а может, только чтобы выведать мои помыслы. Я
ожидал от Яна Казимира посла настоящего, ждал его под Львовом, ждал под
Замостьем и своих послов на сейм снарядил только тогда, когда прибыл из
Варшавы королевский секретарь, мой давний знакомый nobilis roxolanos* Якуб
Смяровский. Представился он, как и Немирич тогда, послом от "шведского
короля", но был послом настоящим, потому что привез письмо от Яна Казимира с
королевскими печатями.
______________
* Украинский шляхтич (лат.).
Не казак кланялся королю - король склонял голову перед казаком! Не
напрасно я проявлял такое поистине нечеловеческое терпение в разбушевавшемся
море страстей, возмущений, домогательств и непослушания.
Я вызвал в Лабунки генеральных старшин и полковников, погрел их в своей
теплой хате, вспомнив, как это нынче неуютно панству в Варшаве на
элекционном поле* под ветром и снегом, угостил каждого чаркой горилки из
гетманских рук, спросил не без лукавства:
______________
* Короля должны были избирать на сеймовом поле под открытым небом,
только для сенаторов была "шопа" (навес).
- Так как будем встречать королевского посла - в пышности или
пренебрежении?
Старшины предусмотрительно промолчали, откликнулся лишь Кривонос:
- Делай как знаешь, гетман, я же умываю руки, потому что с паном
Смяровским у меня счеты еще с Полонного.
- У нас счеты со всей Речью Посполитой, - заметил я.
- Видишь ли, у меня тут не все так просто. В Полонном была тогда семья
пана Смяровского, а хлопцы мои озверели: очень уж сильно палило в нас
панство из пушек. В душу каждому целились! Ну, а уж если разойдутся мои
хлопцы, то за руку не удержишь. Несчастье случилось и с семьей секретаря
королевского.
- Жаль, Максим. Не знал я об этом. А хотел, чтобы ты встретил посла
королевского перед Лабунками и сопроводил ко мне. Приучать уже следует
шляхетских панов к нашему казацкому маестату. Тогда что же? Пусть встречает
пана посла генеральный обозный Чарнота? Или он еще не выкричался? Как,
Чарнота?
Хохот покрыл мои слова.
- Да ведь пан Чарнота не способен сесть в седло! - крикнул Головацкий.
- Разве что будет стоять в стременах, как последний пахолок.
- И постою для нашего гетмана! - огрызнулся Чарнота, который после
своего глупого ранения и до сих пор еще не мог присесть. - А чего тут
хохотать? Хоть я и крикливый, зато верный. Хочу быть вторым человеком после
гетмана - так и говорю, потому как ни о чем другом не думаю. Ты же, гетман,
бойся тех скрытных, которые низко сгибаются, а голосами играют так тихо, что
и паутина не шевельнется. Нутрецы! Гнутся перед тобою в три погибели, а
глазами, как татары на добычу, - так и режут! И все на гетманскую булаву
косятся! А Чарнота крикнул раз да другой - вот и вся его вздрячка.
- Вон булава на столе, - сказал я спокойно. - Хочет кто - лишь протяни
руку. Взять - не штука. Удержать - вот забота.
- Гей, пане гетмане, - махнул рукой Чарнота. - Доброе твое сердце, если
ты такого мнения о людях. Кто бы там думал, как удержать? Мысль одна - как
ухватить! А уж там - что бог даст.
Я прервал этот разговор, напомнив о после, да, собственно, и не имея
охоты продолжать его дальше: к чему?
Не было тайны, что некоторые старшины грызлись между собой, готовые
утопить меня в ложке воды, и для каждого лишь булава сверкала, а что за
булавой - никто не хотел видеть, никто не знал, какая она тяжелая, сколько
за нею труда, дум, напряжения, страданий сердца и мук душевных. Скупой
свечки в церкви не поставит. О души рогатые, о персть земная!
Сидели, молчали, пили, аж испарина с чубов шла, и никто и не
догадывался, что вижу их всех насквозь. Жаль говорить!
Смяровский прибыл в сопровождении, сотни всадников из королевской
гвардии, я выслал ему навстречу шесть тысяч конных казаков. Под звуки труб и
бубнов его проводили мимо стен Замостья, и осажденные, думая, что принесена
весть об избрании короля, высыпали на стены и встречали пана Смяровского
виватами. Перед Лабунками выехал встречать посла генеральный обозный
Чарнота, и он и его свита на пышно убранных конях, все в дорогом оружии, в
мехах, с хоругвями в золотом шитье и бунчуками.
Я приветствовал посла во дворе своей хаты, так что мог он впоследствии
похвалиться, мол, виделся с гетманом in solemni forma*. Часто палили из
пушек, били в бубны, провозглашали виваты и славу.
______________
* В торжественной обстановке (лат.).
- С милостью и миром приехал я сюда, - сказал Смяровский.
Я проводил его в хату. Был я тогда в скарлатном жупане с серебряными
петлицами, в ферезии, подшитой лучшими соболями, с золотой саблей на боку, -
не для пустого величия все это, а для надлежащей торжественности. Булава
гетманская лежала на краю стола, я сбросил ее на пол.
- Не держусь за эту булаву, пане Смяровский, - сказал я послу. - На
первую весть об избрании Казимира сниму с пояса саблю, и лук отложу, и отдам
ему надлежащую покорность. Если бы королем стал не Казимир, которому я хочу
служить и кровь за его достоинство проливать, то пошел бы я прямо на Краков
и, взяв в сокровищнице корону, отдал бы тому, кому считал нужным отдать.
Начали входить мои генеральные старшины Выговский, Чарнота, Зарудный,
есаулы Демко и Иванец, я называл каждого, Смяровский присматривался к ним
внимательно, будто искал кого-то, я даже не удержался, спросил:
- Имеешь кого-нибудь знакомого у нас, пане Якуб?
- Лучше и не имел бы! Правую руку твою - Кривоноса. Говорят у нас о
нем, что он гетман неназванный. Не дай мне его видеть: если бы меня даже на
куски изрубили, я все равно в него свою саблю воткну!
- Что-то там между вами было, и он, как человек учтивый, не пришел на
встречу, - промолвил я успокаивающе.
- Говоришь "что-то", гетман? - вспыхнул Смяровский. - В Полонном жену
мою и детей Кривонос побил, сына восьмилетнего орде продал, забрал моего
имущества на сорок тысяч!
- Не он ведь сам - это его хлопцы, наверное. Ты же, пане Якуб, где
тогда был? В Варшаву от казаков бежал? Сам бежал, а жену с детьми покинул?
Что же это за шляхетство такое? Да уж не для того ты прибыл, чтобы мы
упрекали друг друга.
Смяровский передал мне письмо от Яна Казимира с королевскими печатями,
я велел Выговскому читать это письмо, разломив печати собственноручно.
Казимир извещал о гарантированном своем избрании, советовал казакам
отступить "на обычные места", просил меня не идти на Варшаву и не
препятствовать элекции, обещал в случае избрания полную амнистию казакам и
приумножение вольностей.
Смяровский от себя добавил, что Кароль Фердинанд отрекается от борьбы
за престол, уже есть договоренность между братьями об этом, Казимир уступил
брату бискупства Опольское и Рациборгское и обещал получить от Речи
Посполитой согласие на два аббатства. Стало быть, избрание Яна Казимира -
дело решенное. Теперь ждут дня, когда архибискуп Любенский пропоет: "Veni,
Creator" и приступят к подаче голосов.
Я начал приветствовать избрание Яна Казимира, Чарнота дал знак, и снова
была поднята такая пальба, что, казалось, земля содрогается. Тут я пригласил
пана посла на обед казацкий, а тем временем полковники, старшины, казаки
просили королевское письмо и читали, разбирая каждое слово. Когда же
дочитались, что подпись не короля польского, а только шведского и печати
тоже Шведского королевства, поднялась невероятная буча.
- Слышишь, пане Смяровский? - сказал я послу. - Обмануть себя не дадим
никому. Пока не станет Казимир королем польским и пока не получу от него
заверений, не отступлю никуда. Нужно мне переполоскать все волости до Вислы.
Готов и зимовать здесь. Жечь и убивать запрещаю, гумна охраняем сами, чтобы
не допустить голода. Расскажи, что видел здесь. В Замостье паны умирают с
голоду, а казаки мои если и умирают, то от чрезмерного переедания. За меня
хан и султан, Москва, Валахия, Ракоци. Все за меня, значит, когда признаю
свое подданство перед королем, затихну и вернусь в Украину, чтобы ждать
комиссаров, то не от слабости это сделаю, а по доброй воле, из сыновних
чувств к короне.
Смяровский и не знал, благодарить за такую речь или возмущаться. Но для
обид не было времени, ибо угощение шло по казацкому способу - на шесть
перемен и вина добротного вдосталь, говорил только я, а пил каждый раз за
здоровье его королевской милости, и каждый раз при этом били из пушек со
страшной силой.
Когда же после обеда мы остались с послом с глазу на глаз, пан
Смяровский уже словно бы от себя доверительно сказал:
- Хочу тебя предостеречь, гетман, если хочешь при жизни и славе своей
остаться! Есть у тебя враг заядлый, который намеревается лишить тебя славы,
твоего регимента и самой жизни. И враг этот - Кривонос. Берегись его!
- Меня оберегает народ, пане Смяровский.
- Как это? - удивился посол.
- Тебе не понять этого. Были мы с тобой когда-то чуть ли не приятели,
вскормлены тем же самым хлебом, и кровь и вера у нас общие, а думаем не
одинаково. Почему бы это так?
Потом повезли пана посла под Замостье, показали ему перекоп, при помощи
которого отведена вода от города, показали лестницы для штурма: из цельных
бревен в двадцать локтей длиною, а шириной - в три охвата; видел он сотни
наших пушек, гуляй-городины непробивные, поражался неисчислимости войска
казацкого и порядку в нем. С тем и уехал в столицу, имея письмо от меня к
королю и страх в сердце от нашей силы.
Вот тогда отправил я казацкое посольство в сейм с требованием избрать
непременно Яна Казимира и с такими условиями замирения: нагоняй для
Вишневецкого и Конецпольского, амнистия всему казацкому войску, возвращение
давних вольностей, чтобы Войско Запорожское было со своим гетманом под
властью только короля одного и никого другого над собой не имело; упразднить
унию, казакам свободная дорога на Запорожье и на море, коронные войска чтобы
не вступали в украинские земли, старостам никакого права над казаками,
реестр казацкий увеличить до 12 тысяч, гетману определить староство и 20
миль земли.
В сенате все это отложили, а мне было прислано письмо с "антедатой", то
есть задним числом, от короля про амнистию, королевскую ласку и
удовлетворение всех условий казацких, что же касается установления потолка
казацкого реестра и территории казацкого поселения, то для этого выделены
комиссары, которых я должен был ожидать, отступив в свою землю. Комиссарами
сейм назначил Киселя, киевского каштеляна Бжозовского, Киселева брата
новгород-сиверского хорунжего Николая, подкомория львовского Мясковского,
брацлавского подчашего Зелинского, королевских секретарей Лентовского и
Смяровского и князя Захария Четвертинского.
Сам Ярема Вишневецкий с высоты своего верховного региментарства считал
нужным подать руку казаку и, когда я отошел от Замостья, выслал мне вдогонку
письмо, в котором заверял в своем доброжелательстве и благосклонности к
Войску Запорожскому и готовности влиять на короля своими прошениями, чтобы
он милостиво простил казацкие проступки. Удивлялся, что я жалуюсь на
какую-то неприязнь с его стороны, в то время как предки его всегда были
благосклонны к Войску Запорожскому и помогали ему добывать славу, так и он
остается неизменно при своем афекте к Войску Запорожскому и желает им ласки
королевской как людям рыцарским - лишь бы только остались верными своей
отчизне.
А давно ли князь ясновельможный носился по Подолии с девизом:
"Выловить, вырубить, перевешать!" Этот мелкий человечек, черный, как
навозный жук, с истертым лицом, хотел стать грозой народа великого и
вольного, а теперь лил воду на меч - стремился к замирению!
Я не ответил ему. Гадина в его словах дышит. Pereat - как говорит
панство. Пусть погибнет!
Была уже зима, а казак зимой не воюет. Не может он закопаться в землю,
не спрячется в болоте, не переправится по быстрой воде, негде ему укрыться
от смертельного удара шляхетской панцирной конницы. Я добился избрания Яна
Казимира, заявил, что признаю свое подданство, совсем затихаю и возвращаюсь
в Киев, чтобы ожидать комиссаров, Не ссылался на усталость войска, на черный
мор, косивший казаков, на недобрые вести, приходившие с Поднепровщины, где
посполитые уже и не различали, где шляхетские маетности, а где гетманские
пожалования полковникам и сотникам.
Тем временем снарядил Выговского к молодому Ракоци, чтобы сблизиться с
семиградским двором. Впервые отпускал от себя писаря генерального, а ему
показалось - отодвигаю его в сторону, он встревожился, однако смолчал. Более
того, как это он делал всегда, выложил мне то, что скрывал до поры до
времени.
- Есть вести от Мужиловского, гетман, - промолвил тихо, но
многозначительно.
- Почему же молчишь? - чуть не закричал я. - Знаешь вельми хорошо, как
я жду этих вестей. Что там?
- Патриарх Паисий уже в Виннице. На рождество будет в Киеве.
Мужиловский сопровождает его. Его преосвященство шлет гетману Войска
Запорожского свое благословение.
Я молча махнул рукой Выговскому. Предпочитал побыть наедине. Только
теперь почувствовал, какой растревоженной была моя душа с тех пор, как
выехал я из Чигирина, не увидев Матрону. Ждал все эти дни и месяцы, сам не
ведая чего, а теперь дождался! Увижу патриарха и упаду перед ним на колени,
выпрашивая благословение на брак. Ни перед кем не падал, а тут упаду!
Память должна своевременно остановиться, а она бунтует, восстает, она
отбрасывает чувство неосуществимости.
Теплый дух Матронки окутывал меня, стоял надо мной неотступным облаком,
а я делал вид, будто не замечаю его. Моя жизнь - на виду, перед войском,
перед толпами, днем и ночью вокруг меня тысячи людей, прослеживается каждый
мой шаг, каждое слово, каждое желание и нежелание, во мне убиты все тайны, я
не принадлежал себе, я принадлежал людям и всему миру.
А она? Что она, и где, и как? Приставить к ней своих доверенных людей,
пустить по ее следу, погнать Лаврина Капусту назад в Чигирин, велеть:
откопать из-под земли? Я не мог. Она была единственной моей тайной,
единственным, что осталось во мне простого человеческого. Как же я мог и это
отнять у себя? Вера была дороже подозрительности. С верой жить легче. Когда
мы больше знаем - в любви или в ненависти? Любовь слепа, но ненависть еще
более слепа, она отнимает разум и все человеческие чувства.
Я простил Матрону еще тогда в Чигирине, я носил с собой не ее слова, а
ее дух, прикосновение, дыхание и еще что-то, будто церковное пение, которое
поднимает, возносит сердце. Плоть угнетена, но дух вознесен - и это счастье.
Я вспоминал короткие минуты счастья с Матроной. Где они и были ли на
самом деле? Уже тогда в ее взгляде читался укор, но была и мольба, безумная
нежность, молчаливая и упорно скрываемая, и бессмертные надежды нашей любви,
нашей любви, нашей...
Нашей или только моей?
Я позвал Тимоша.
- Как ты, сынок?
- А как должен чувствовать себя гетманский сын? Пробую ладить со всеми,
кто есть в твоем войске.
- С татарами?
- Разве одни лишь татары? А валахи, донцы, куряне и путивляне, да и
шляхта с хлопом польским, знаешь ведь сам. Полка своего нет, вот и обретаюсь
со всеми.
- Сердце мое радуется, когда тебя слушаю. Что полка нет - не жалей, еще
и гетманом быть придется. А теперь хочу, чтобы стал ты под Жолквой, где уже
приготовлен обоз, и двинулся в Украину.
- Куда же?
- В Чигирин.
- К пани Раине?
- В Чигирин. В столицу гетманскую. Будь там за меня. Но не дури.
Слышишь меня?
- Слышу, гетман.
- Я иду в Киев. А потом в Чигирин. Видно будет. Ты веди себя как
следует и успокой всех женщин. Катрю, пани Раину...
- И Матрону?
- Увидишь - успокой и ее. Пусть ждут вестей.
- Вестей или гетмана?
- Вестей - прежде всего. Вверяю тебе, сынок, душу свою.
- Ну! - сказал Тимош и упрямо уставился в землю.
Я обнял его и заплакал. Гей, сын родной! Чтобы спасти человека, нужен
разум, а чтобы погубить - всего лишь махнуть рукой. Ты мой самый близкий, а
там далеко - самая дорогая. Тебе вверяю...
Король поехал в Ченстохов поблагодарить тамошнюю чудотворную опекуншу
божью за элекцию, а оттуда должен был направиться в Краков на коронацию.
Я возвращался в Украину далекую. Шел от Замостья до Киева шесть недель
зимних, мир прислушивался ко мне, а я - к миру.
Оставил позади себя потери невозместимые. Кривонос. Тугай-бей. Оба пали
не на поле боя, а умерли от черного мора. А сколько полегло безымянных, без
воспоминания, без памяти. Воины боятся смерти, а полководцы - поражений. Я
не знал поражений, а от смертей темнело в глазах. Матушка-война смилуется
над казаком, сырую землю ему в голову положит, черных воронов на белое тело
пришлет, буйными ветрами славу разнесет.
Вiтер гуде, трава шумить,
Казаченько вбитий лежить,
На купинi головою,
Накрив очi осокою.
Кiнь вороний у нiженьках,
Орел сизий в голiвоньках.
Да вислужив королiвську
В чистiм полi могилоньку!
Потом будут удивляться, как менялся я по пути от Замостья на Киев, а
затем - в Переяславе. Становился с каждым днем словно бы другим человеком, и
никто не мог понять эту перемену. От слов осторожных в Замостье до
независимо-рассудительных в Киеве и до нетерпеливо-резких в Переяславе. Как
это могло случиться? Или за время этого путешествия шестинедельного
сменилось во мне несколько людей и я успел прожить несколько жизней?
Увидел народ свой, услышал его слово, обратилась ко мне его свободная
душа, которая жила в угнетении целые века, а теперь встрепенулась,
раскрылась, будто цветок после долгой ночи - непередаваемо яркий, сочный,
беззащитно-нежный, как женщина к своему возлюбленному: не отдай меня никому,
защити, не дай в обиду.
Ночевали в полесских дымных хатах, ели, что было в этих хатах, а не
было там, собственно, ничего, я входил со своим Демком в хаты, сняв шапки,
пытались поклониться образам, но и образов не находили. Демко шутил:
- Знали мы, что у вас две дырки за столом, так вот пришли заткнуть.
- Просим дорогих гостей, - говорила хозяйка, - да ведь пироги забыли
испечь, чтобы и вам дырки во рту заткнуть.
Замостье, которое я осаждал и которое, собственно, было единственной
преградой на пути моего войска ныне.
Мои отряды взяли уже Белз и Грубешов, появились под Люблином, в самой
Варшаве, как писал сановный Альбрихт Радзивилл: "Голос плебса дошел до такой
смелости, что замышляют подложить огня и разграбить дома шляхты и
сенаторов".
Я снарядил в Варшаву посольство с требованием избрать Яна Казимира.
Подобрал для посольства эдукованных полковников Яна Гирю и Матвея Гладкого и
писарей сокольницкого и черкасского, велел одеться в кармазины и дорогие
ферязи меховые, говорить только по-латыни, чтобы панство видело, что не
свинопасы и прислужники перед ними, а гордые рыцари свободы, которые во весь
голос провозглашают свое диктандо всей Речи Посполитой.
Было в этом злорадство, гордость и сознание собственных сил, вера в
свое счастье и провиденциальное назначение? Грубый гетман с грубой душой -
что может быть несправедливее? Если бы кто-нибудь мог заглянуть в мою душу,
увидел бы там неуверенность, смятение, иногда даже беспомощность. Тяжкий
разум мой. Не было в нем легкости и игривости, не было веселого света и
открытости, наоборот: чаще он был хмурым, а для врагов даже зловещим. Вид
мой был грозно-отталкивающим - сердца сжимались, подгибались колени, мир
казался слишком малым для меня. Жить бы мне только в степи, ходить под
небом, под ветрами и дождями, даже спать между небом и землей, как той
хищной птице, гнезда которой никто никогда не видит. Великая беспредельность
степей жила во мне, дух диких полей, плеск щедрых весенних вод и тот ветер с
Днепра, который поднимает жалобный шелест в прошлогоднем репейнике. Но дух
людской не упал с неба. Он рождается в человеке и живет в удивительном
сочетании совершенства и порочности, величия и малости, и голоса этих
противоположных сущностей одинаково мощны и заманчивы, так что самого
сильного порой сводят и изводят, и нет от этого спасения. За неполный год
удалось осуществить то, чего не удавалось в течение целых веков, это
наполняло меня великой силой, решительностью, от моего голоса трепетали
враги, полегала трава, клонились деревья, воды выходили из берегов, тучи
исходили дождями. Но внезапно меня охватывали уныние и растерянность, не
было у меня друга, кроме собственной тени, ложе мое пустым было, как воздух,
чувствовал я бессилие перед простейшими делами, никто не видел этого, не
знал, хотя и замечали порой странные приступы безволия, охватывавшие меня в
минуты, когда от гетмана ждут действий немедленных, решительных, может, и
жестоких. В Чигирине я отступил перед слабой женщиной, не пытаясь побороться
за свое счастье хотя бы словом. Затем невозмутимо присматривался к
жестокостям, которые чинили отряды самозваных ватажков. Пошел под Львов
неизвестно для чего. Не для того ли, чтобы вспомнить свою далекую
беззаботную юность? Теперь сидел под Замостьем, как сокол с Карналем на
голове. Задался целью не уходить отсюда, пока не будет избран король.
Провозгласил это свое решение и назвал своего кандидата. Перед этим у меня
были странные видения о потребности встать не только за людей, но и за бога.
Легко смирился с тем, хотя душа и бунтовала и я упрекал небесного владыку:
"Неужели ты хочешь, чтобы мы всегда проливали свою кровь, а ты не пролил и
слез?" Может, и король нужен был мне для упреков и обвинений? Ведь в
противном случае все они падут на меня, а я еще не чувствовал себя способным
взять на свои плечи такое невыносимое бремя. Еще вчера никому не известный
сотник из Чигирина, человек кондиции если и не мизерной, то по крайней мере
не вельми знатной - и уж вождь, дукс (князь), герое и повелитель. Не хватало
сил так легко перейти из неизвестности в славу и власть. Хотелось иметь и в
дальнейшем тарчу, которую выставлял бы впереди себя, защищаясь от неудач,
бед, угроз, наговора. Кто мог послужить таким щитом? Король и бог? Король
лежал мертвый, бог должен был обращаться ко мне со словами разве лишь в
Киеве. Потому-то я вознамерился добыть здесь короля, а уж потом бога.
Выбирать, собственно, мне было не из кого. Мог бы считаться
претендентом на престол семиградский князь Ракоци, но он умер как раз перед
элекционным сеймом, а его сын Жигмонт никому еще не был известен. Ни один из
братьев покойного Владислава не шел в сравнение с ними своими достоинствами,
я встал за Яна Казимира только потому, что он хотя бы внешне сдерживался все
это время и ничем не проявлял враждебности ко мне и к казачеству, как это
делал Кароль Фердинанд. Я вельми хорошо знал королевича, он стоял у меня
перед глазами, будто мы только вчера с ним виделись, - низкорослый, мелкий,
утлый, какая-то заплесневевшая кожа, лицо некрасивое и простецкое, однако
выражение на нем всегда было королевское, и он хорошо презентовался, когда
хотел. В противовес Каролю Фердинанду, который еще в молодости обручился на
всю жизнь с церковью, Ян Казимир старался выработать в себе Марсову натуру,
служил полковником в армии австрийского императора, был участником
Лотарингской компании, когда в 1637-м Владислав женился на австрийской
принцессе Цецилии Ренате, Ян Казимир ездил в Вену за нареченной для своего
монаршего брата.
В 1638 году Ян Казимир отправился в путешествие по Европе. Из Вены
добрался до Генуи, там сел на корабль "Диана" и поплыл в Испанию товарищем
посла польского Яна Конопацкого. На Иберийском полуострове его ожидало
положение вице-короля Португалии и адмирала испанского флота. Но в Тулоне и
Марселе королевич слишком долго задержался, кардинал Ришелье заподозрил его
в шпионстве в пользу Испании и велел арестовать. Два года просидел Ян
Казимир во французских темницах. За него просили папа Урбан, король
английский Карл, Венеция и Генуя, только Фердинанд Австрийский, швагер и
союзник, не пошевелил и пальцем. И лишь в феврале 1640 года посольство
воеводы Смоленского Криштофа Госевского добыло Яну Казимиру свободу. Король
Людовик принял польского королевича в монаршей спальне в соответствии с
церемониалом для принцев второго ряда. Через некоторое время Владислав
выпросил для него у папы кардинальскую мантию, и Ян Казимир стал еще и
кардиналом.
И вот теперь экс-шпион международный, экс-иезуит и экс-кардинал должен
был стать королем польским. Отец его Зигмунд Ваза никогда не отвечал на
поклоны плебса. Ян Казимир в своем презрении продвинулся неизмеримо дальше.
"Предпочитаю смотреть на пса, чем на поляка", - это были его слова.
Однако королей избирают не за способности, а за происхождение. Имеет
значение королевская кровь, и ничего больше.
Мне и нужен был король бесхарактерный, невыразительный, чтобы можно
было подтолкнуть его куда захочешь. Именно таким казался мне Ян Казимир.
(Может, и Выговский показался мне таким настолько, что я назначил его
писарем генеральным, будучи не в состоянии заглянуть в его душу? Такая
доверчивость - тяжелейший и опаснейший из пороков, в особенности у человека,
имеющего в руках высокую власть. Но этот порок почему-то считается
незначительным, на него не обращают внимания, за него не судит даже наш
самый суровый судья - история. Жаль говорить!)
И все же не я первый подал руку Яну Казимиру. Не обратил внимания и на
странный случай с Немиричем, который прибился ко мне под Збаражем, будто бы
как посланец королевича, а может, только чтобы выведать мои помыслы. Я
ожидал от Яна Казимира посла настоящего, ждал его под Львовом, ждал под
Замостьем и своих послов на сейм снарядил только тогда, когда прибыл из
Варшавы королевский секретарь, мой давний знакомый nobilis roxolanos* Якуб
Смяровский. Представился он, как и Немирич тогда, послом от "шведского
короля", но был послом настоящим, потому что привез письмо от Яна Казимира с
королевскими печатями.
______________
* Украинский шляхтич (лат.).
Не казак кланялся королю - король склонял голову перед казаком! Не
напрасно я проявлял такое поистине нечеловеческое терпение в разбушевавшемся
море страстей, возмущений, домогательств и непослушания.
Я вызвал в Лабунки генеральных старшин и полковников, погрел их в своей
теплой хате, вспомнив, как это нынче неуютно панству в Варшаве на
элекционном поле* под ветром и снегом, угостил каждого чаркой горилки из
гетманских рук, спросил не без лукавства:
______________
* Короля должны были избирать на сеймовом поле под открытым небом,
только для сенаторов была "шопа" (навес).
- Так как будем встречать королевского посла - в пышности или
пренебрежении?
Старшины предусмотрительно промолчали, откликнулся лишь Кривонос:
- Делай как знаешь, гетман, я же умываю руки, потому что с паном
Смяровским у меня счеты еще с Полонного.
- У нас счеты со всей Речью Посполитой, - заметил я.
- Видишь ли, у меня тут не все так просто. В Полонном была тогда семья
пана Смяровского, а хлопцы мои озверели: очень уж сильно палило в нас
панство из пушек. В душу каждому целились! Ну, а уж если разойдутся мои
хлопцы, то за руку не удержишь. Несчастье случилось и с семьей секретаря
королевского.
- Жаль, Максим. Не знал я об этом. А хотел, чтобы ты встретил посла
королевского перед Лабунками и сопроводил ко мне. Приучать уже следует
шляхетских панов к нашему казацкому маестату. Тогда что же? Пусть встречает
пана посла генеральный обозный Чарнота? Или он еще не выкричался? Как,
Чарнота?
Хохот покрыл мои слова.
- Да ведь пан Чарнота не способен сесть в седло! - крикнул Головацкий.
- Разве что будет стоять в стременах, как последний пахолок.
- И постою для нашего гетмана! - огрызнулся Чарнота, который после
своего глупого ранения и до сих пор еще не мог присесть. - А чего тут
хохотать? Хоть я и крикливый, зато верный. Хочу быть вторым человеком после
гетмана - так и говорю, потому как ни о чем другом не думаю. Ты же, гетман,
бойся тех скрытных, которые низко сгибаются, а голосами играют так тихо, что
и паутина не шевельнется. Нутрецы! Гнутся перед тобою в три погибели, а
глазами, как татары на добычу, - так и режут! И все на гетманскую булаву
косятся! А Чарнота крикнул раз да другой - вот и вся его вздрячка.
- Вон булава на столе, - сказал я спокойно. - Хочет кто - лишь протяни
руку. Взять - не штука. Удержать - вот забота.
- Гей, пане гетмане, - махнул рукой Чарнота. - Доброе твое сердце, если
ты такого мнения о людях. Кто бы там думал, как удержать? Мысль одна - как
ухватить! А уж там - что бог даст.
Я прервал этот разговор, напомнив о после, да, собственно, и не имея
охоты продолжать его дальше: к чему?
Не было тайны, что некоторые старшины грызлись между собой, готовые
утопить меня в ложке воды, и для каждого лишь булава сверкала, а что за
булавой - никто не хотел видеть, никто не знал, какая она тяжелая, сколько
за нею труда, дум, напряжения, страданий сердца и мук душевных. Скупой
свечки в церкви не поставит. О души рогатые, о персть земная!
Сидели, молчали, пили, аж испарина с чубов шла, и никто и не
догадывался, что вижу их всех насквозь. Жаль говорить!
Смяровский прибыл в сопровождении, сотни всадников из королевской
гвардии, я выслал ему навстречу шесть тысяч конных казаков. Под звуки труб и
бубнов его проводили мимо стен Замостья, и осажденные, думая, что принесена
весть об избрании короля, высыпали на стены и встречали пана Смяровского
виватами. Перед Лабунками выехал встречать посла генеральный обозный
Чарнота, и он и его свита на пышно убранных конях, все в дорогом оружии, в
мехах, с хоругвями в золотом шитье и бунчуками.
Я приветствовал посла во дворе своей хаты, так что мог он впоследствии
похвалиться, мол, виделся с гетманом in solemni forma*. Часто палили из
пушек, били в бубны, провозглашали виваты и славу.
______________
* В торжественной обстановке (лат.).
- С милостью и миром приехал я сюда, - сказал Смяровский.
Я проводил его в хату. Был я тогда в скарлатном жупане с серебряными
петлицами, в ферезии, подшитой лучшими соболями, с золотой саблей на боку, -
не для пустого величия все это, а для надлежащей торжественности. Булава
гетманская лежала на краю стола, я сбросил ее на пол.
- Не держусь за эту булаву, пане Смяровский, - сказал я послу. - На
первую весть об избрании Казимира сниму с пояса саблю, и лук отложу, и отдам
ему надлежащую покорность. Если бы королем стал не Казимир, которому я хочу
служить и кровь за его достоинство проливать, то пошел бы я прямо на Краков
и, взяв в сокровищнице корону, отдал бы тому, кому считал нужным отдать.
Начали входить мои генеральные старшины Выговский, Чарнота, Зарудный,
есаулы Демко и Иванец, я называл каждого, Смяровский присматривался к ним
внимательно, будто искал кого-то, я даже не удержался, спросил:
- Имеешь кого-нибудь знакомого у нас, пане Якуб?
- Лучше и не имел бы! Правую руку твою - Кривоноса. Говорят у нас о
нем, что он гетман неназванный. Не дай мне его видеть: если бы меня даже на
куски изрубили, я все равно в него свою саблю воткну!
- Что-то там между вами было, и он, как человек учтивый, не пришел на
встречу, - промолвил я успокаивающе.
- Говоришь "что-то", гетман? - вспыхнул Смяровский. - В Полонном жену
мою и детей Кривонос побил, сына восьмилетнего орде продал, забрал моего
имущества на сорок тысяч!
- Не он ведь сам - это его хлопцы, наверное. Ты же, пане Якуб, где
тогда был? В Варшаву от казаков бежал? Сам бежал, а жену с детьми покинул?
Что же это за шляхетство такое? Да уж не для того ты прибыл, чтобы мы
упрекали друг друга.
Смяровский передал мне письмо от Яна Казимира с королевскими печатями,
я велел Выговскому читать это письмо, разломив печати собственноручно.
Казимир извещал о гарантированном своем избрании, советовал казакам
отступить "на обычные места", просил меня не идти на Варшаву и не
препятствовать элекции, обещал в случае избрания полную амнистию казакам и
приумножение вольностей.
Смяровский от себя добавил, что Кароль Фердинанд отрекается от борьбы
за престол, уже есть договоренность между братьями об этом, Казимир уступил
брату бискупства Опольское и Рациборгское и обещал получить от Речи
Посполитой согласие на два аббатства. Стало быть, избрание Яна Казимира -
дело решенное. Теперь ждут дня, когда архибискуп Любенский пропоет: "Veni,
Creator" и приступят к подаче голосов.
Я начал приветствовать избрание Яна Казимира, Чарнота дал знак, и снова
была поднята такая пальба, что, казалось, земля содрогается. Тут я пригласил
пана посла на обед казацкий, а тем временем полковники, старшины, казаки
просили королевское письмо и читали, разбирая каждое слово. Когда же
дочитались, что подпись не короля польского, а только шведского и печати
тоже Шведского королевства, поднялась невероятная буча.
- Слышишь, пане Смяровский? - сказал я послу. - Обмануть себя не дадим
никому. Пока не станет Казимир королем польским и пока не получу от него
заверений, не отступлю никуда. Нужно мне переполоскать все волости до Вислы.
Готов и зимовать здесь. Жечь и убивать запрещаю, гумна охраняем сами, чтобы
не допустить голода. Расскажи, что видел здесь. В Замостье паны умирают с
голоду, а казаки мои если и умирают, то от чрезмерного переедания. За меня
хан и султан, Москва, Валахия, Ракоци. Все за меня, значит, когда признаю
свое подданство перед королем, затихну и вернусь в Украину, чтобы ждать
комиссаров, то не от слабости это сделаю, а по доброй воле, из сыновних
чувств к короне.
Смяровский и не знал, благодарить за такую речь или возмущаться. Но для
обид не было времени, ибо угощение шло по казацкому способу - на шесть
перемен и вина добротного вдосталь, говорил только я, а пил каждый раз за
здоровье его королевской милости, и каждый раз при этом били из пушек со
страшной силой.
Когда же после обеда мы остались с послом с глазу на глаз, пан
Смяровский уже словно бы от себя доверительно сказал:
- Хочу тебя предостеречь, гетман, если хочешь при жизни и славе своей
остаться! Есть у тебя враг заядлый, который намеревается лишить тебя славы,
твоего регимента и самой жизни. И враг этот - Кривонос. Берегись его!
- Меня оберегает народ, пане Смяровский.
- Как это? - удивился посол.
- Тебе не понять этого. Были мы с тобой когда-то чуть ли не приятели,
вскормлены тем же самым хлебом, и кровь и вера у нас общие, а думаем не
одинаково. Почему бы это так?
Потом повезли пана посла под Замостье, показали ему перекоп, при помощи
которого отведена вода от города, показали лестницы для штурма: из цельных
бревен в двадцать локтей длиною, а шириной - в три охвата; видел он сотни
наших пушек, гуляй-городины непробивные, поражался неисчислимости войска
казацкого и порядку в нем. С тем и уехал в столицу, имея письмо от меня к
королю и страх в сердце от нашей силы.
Вот тогда отправил я казацкое посольство в сейм с требованием избрать
непременно Яна Казимира и с такими условиями замирения: нагоняй для
Вишневецкого и Конецпольского, амнистия всему казацкому войску, возвращение
давних вольностей, чтобы Войско Запорожское было со своим гетманом под
властью только короля одного и никого другого над собой не имело; упразднить
унию, казакам свободная дорога на Запорожье и на море, коронные войска чтобы
не вступали в украинские земли, старостам никакого права над казаками,
реестр казацкий увеличить до 12 тысяч, гетману определить староство и 20
миль земли.
В сенате все это отложили, а мне было прислано письмо с "антедатой", то
есть задним числом, от короля про амнистию, королевскую ласку и
удовлетворение всех условий казацких, что же касается установления потолка
казацкого реестра и территории казацкого поселения, то для этого выделены
комиссары, которых я должен был ожидать, отступив в свою землю. Комиссарами
сейм назначил Киселя, киевского каштеляна Бжозовского, Киселева брата
новгород-сиверского хорунжего Николая, подкомория львовского Мясковского,
брацлавского подчашего Зелинского, королевских секретарей Лентовского и
Смяровского и князя Захария Четвертинского.
Сам Ярема Вишневецкий с высоты своего верховного региментарства считал
нужным подать руку казаку и, когда я отошел от Замостья, выслал мне вдогонку
письмо, в котором заверял в своем доброжелательстве и благосклонности к
Войску Запорожскому и готовности влиять на короля своими прошениями, чтобы
он милостиво простил казацкие проступки. Удивлялся, что я жалуюсь на
какую-то неприязнь с его стороны, в то время как предки его всегда были
благосклонны к Войску Запорожскому и помогали ему добывать славу, так и он
остается неизменно при своем афекте к Войску Запорожскому и желает им ласки
королевской как людям рыцарским - лишь бы только остались верными своей
отчизне.
А давно ли князь ясновельможный носился по Подолии с девизом:
"Выловить, вырубить, перевешать!" Этот мелкий человечек, черный, как
навозный жук, с истертым лицом, хотел стать грозой народа великого и
вольного, а теперь лил воду на меч - стремился к замирению!
Я не ответил ему. Гадина в его словах дышит. Pereat - как говорит
панство. Пусть погибнет!
Была уже зима, а казак зимой не воюет. Не может он закопаться в землю,
не спрячется в болоте, не переправится по быстрой воде, негде ему укрыться
от смертельного удара шляхетской панцирной конницы. Я добился избрания Яна
Казимира, заявил, что признаю свое подданство, совсем затихаю и возвращаюсь
в Киев, чтобы ожидать комиссаров, Не ссылался на усталость войска, на черный
мор, косивший казаков, на недобрые вести, приходившие с Поднепровщины, где
посполитые уже и не различали, где шляхетские маетности, а где гетманские
пожалования полковникам и сотникам.
Тем временем снарядил Выговского к молодому Ракоци, чтобы сблизиться с
семиградским двором. Впервые отпускал от себя писаря генерального, а ему
показалось - отодвигаю его в сторону, он встревожился, однако смолчал. Более
того, как это он делал всегда, выложил мне то, что скрывал до поры до
времени.
- Есть вести от Мужиловского, гетман, - промолвил тихо, но
многозначительно.
- Почему же молчишь? - чуть не закричал я. - Знаешь вельми хорошо, как
я жду этих вестей. Что там?
- Патриарх Паисий уже в Виннице. На рождество будет в Киеве.
Мужиловский сопровождает его. Его преосвященство шлет гетману Войска
Запорожского свое благословение.
Я молча махнул рукой Выговскому. Предпочитал побыть наедине. Только
теперь почувствовал, какой растревоженной была моя душа с тех пор, как
выехал я из Чигирина, не увидев Матрону. Ждал все эти дни и месяцы, сам не
ведая чего, а теперь дождался! Увижу патриарха и упаду перед ним на колени,
выпрашивая благословение на брак. Ни перед кем не падал, а тут упаду!
Память должна своевременно остановиться, а она бунтует, восстает, она
отбрасывает чувство неосуществимости.
Теплый дух Матронки окутывал меня, стоял надо мной неотступным облаком,
а я делал вид, будто не замечаю его. Моя жизнь - на виду, перед войском,
перед толпами, днем и ночью вокруг меня тысячи людей, прослеживается каждый
мой шаг, каждое слово, каждое желание и нежелание, во мне убиты все тайны, я
не принадлежал себе, я принадлежал людям и всему миру.
А она? Что она, и где, и как? Приставить к ней своих доверенных людей,
пустить по ее следу, погнать Лаврина Капусту назад в Чигирин, велеть:
откопать из-под земли? Я не мог. Она была единственной моей тайной,
единственным, что осталось во мне простого человеческого. Как же я мог и это
отнять у себя? Вера была дороже подозрительности. С верой жить легче. Когда
мы больше знаем - в любви или в ненависти? Любовь слепа, но ненависть еще
более слепа, она отнимает разум и все человеческие чувства.
Я простил Матрону еще тогда в Чигирине, я носил с собой не ее слова, а
ее дух, прикосновение, дыхание и еще что-то, будто церковное пение, которое
поднимает, возносит сердце. Плоть угнетена, но дух вознесен - и это счастье.
Я вспоминал короткие минуты счастья с Матроной. Где они и были ли на
самом деле? Уже тогда в ее взгляде читался укор, но была и мольба, безумная
нежность, молчаливая и упорно скрываемая, и бессмертные надежды нашей любви,
нашей любви, нашей...
Нашей или только моей?
Я позвал Тимоша.
- Как ты, сынок?
- А как должен чувствовать себя гетманский сын? Пробую ладить со всеми,
кто есть в твоем войске.
- С татарами?
- Разве одни лишь татары? А валахи, донцы, куряне и путивляне, да и
шляхта с хлопом польским, знаешь ведь сам. Полка своего нет, вот и обретаюсь
со всеми.
- Сердце мое радуется, когда тебя слушаю. Что полка нет - не жалей, еще
и гетманом быть придется. А теперь хочу, чтобы стал ты под Жолквой, где уже
приготовлен обоз, и двинулся в Украину.
- Куда же?
- В Чигирин.
- К пани Раине?
- В Чигирин. В столицу гетманскую. Будь там за меня. Но не дури.
Слышишь меня?
- Слышу, гетман.
- Я иду в Киев. А потом в Чигирин. Видно будет. Ты веди себя как
следует и успокой всех женщин. Катрю, пани Раину...
- И Матрону?
- Увидишь - успокой и ее. Пусть ждут вестей.
- Вестей или гетмана?
- Вестей - прежде всего. Вверяю тебе, сынок, душу свою.
- Ну! - сказал Тимош и упрямо уставился в землю.
Я обнял его и заплакал. Гей, сын родной! Чтобы спасти человека, нужен
разум, а чтобы погубить - всего лишь махнуть рукой. Ты мой самый близкий, а
там далеко - самая дорогая. Тебе вверяю...
Король поехал в Ченстохов поблагодарить тамошнюю чудотворную опекуншу
божью за элекцию, а оттуда должен был направиться в Краков на коронацию.
Я возвращался в Украину далекую. Шел от Замостья до Киева шесть недель
зимних, мир прислушивался ко мне, а я - к миру.
Оставил позади себя потери невозместимые. Кривонос. Тугай-бей. Оба пали
не на поле боя, а умерли от черного мора. А сколько полегло безымянных, без
воспоминания, без памяти. Воины боятся смерти, а полководцы - поражений. Я
не знал поражений, а от смертей темнело в глазах. Матушка-война смилуется
над казаком, сырую землю ему в голову положит, черных воронов на белое тело
пришлет, буйными ветрами славу разнесет.
Вiтер гуде, трава шумить,
Казаченько вбитий лежить,
На купинi головою,
Накрив очi осокою.
Кiнь вороний у нiженьках,
Орел сизий в голiвоньках.
Да вислужив королiвську
В чистiм полi могилоньку!
Потом будут удивляться, как менялся я по пути от Замостья на Киев, а
затем - в Переяславе. Становился с каждым днем словно бы другим человеком, и
никто не мог понять эту перемену. От слов осторожных в Замостье до
независимо-рассудительных в Киеве и до нетерпеливо-резких в Переяславе. Как
это могло случиться? Или за время этого путешествия шестинедельного
сменилось во мне несколько людей и я успел прожить несколько жизней?
Увидел народ свой, услышал его слово, обратилась ко мне его свободная
душа, которая жила в угнетении целые века, а теперь встрепенулась,
раскрылась, будто цветок после долгой ночи - непередаваемо яркий, сочный,
беззащитно-нежный, как женщина к своему возлюбленному: не отдай меня никому,
защити, не дай в обиду.
Ночевали в полесских дымных хатах, ели, что было в этих хатах, а не
было там, собственно, ничего, я входил со своим Демком в хаты, сняв шапки,
пытались поклониться образам, но и образов не находили. Демко шутил:
- Знали мы, что у вас две дырки за столом, так вот пришли заткнуть.
- Просим дорогих гостей, - говорила хозяйка, - да ведь пироги забыли
испечь, чтобы и вам дырки во рту заткнуть.