Страница:
место. И Безайс смутно чувствовал, что Михайлов уже оглядывает его взглядом
мастера, обдумывает, примеривает, куда бы его приспособить, как примерял он
колеса и шестерни к своей безобразной машине. Это забавляло Безайса, не
знавшего, впрочем, куда девать себя; он знал, что Михайлов придумает
что-нибудь чудовищное, невероятное, и поэтому приготовился ко всему. Но тем
не менее он ужаснулся, когда Михайлов выложил свои планы.
- Но ты подумай только, ведь я ни бельмеса в этом не понимаю, - говорил
Безайс во втором часу ночи, обессиленный спором. - Ты сам посуди, какой из
меня архитектор? Надо знать алгебру, геометрию, планиметрию, стереометрию и
еще массу всяких других наук.
- Но алгебру и геометрию ты немного знаешь.
- Очень немного, заметь себе! Помню что-то такое о треугольниках и
кругах. И больше ничего.
- Да много ли им надо? Для начала и это сойдет, а потом ты им покажешь!
- Да, покажу, - заговорил, вставая, Безайс, возбуждаясь при мысли об
ожидавшем его позоре. - Покажу, что я знаю таблицу умножения только до семи:
чтобы узнать, сколько будет семью восемь, мне надо складывать сорок девять и
семь! Покажу, что я не разбираюсь в десятичных дробях, что я путаю
знаменатели с числителями! Это надо придумать: сделать из меня - из меня! -
архитектора!
И он начал доказывать, что к математике он неспособен совершенно и что
на экзаменах он провалится. Если же он, наперекор всему, сделается
архитектором, то страшно даже подумать, что из этого выйдет. Он настроит
уродливые дома, которые обезобразят город, - дома-чудовища, на которые
тяжело будет смотреть. Печи будут дымить, двери и окна не затворяться,
потолки обрушиваться, среди жильцов разовьется небывалая смертность от
простуды и несчастных случаев. Он не хотел брать на себя такую тяжелую
ответственность.
- К счастью, ничего этого не будет, - закончил он. - Я провалюсь на
экзаменах.
- Не провалишься, - возражал Михайлов. - Надо держать хвост трубой, это
самое главное.
Это была его заповедь и боевой клич.
Просыпаясь, еще не открывая глаз, Безайс медленно начинал понимать, что
у него осталось от прошедшего дня какое-то неоконченное дело. Иногда это
ощущение принимало определенные формы. Он видел себя самого сидящим перед
большим ворохом тетрадей с диктантом малограмотных бойцов. Надо поправить и
подчеркнуть ошибки в тридцати тетрадях. "Град величиной с голубиное яйцо
побил все стекла в нашем доме". Вестовой Стонога пишет "грат". Боец Хомутов
в мучительном и сладком усилии породил загадочное слово "вериноу". Оно
звучит как имя корабля, плывущего за жемчугом и бананами по далеким морям,
как имя марсианина в фантастическом романе.
"Девочка Маша варит кашу".
"Коси, коса, пока роса".
Фразы эти какие-то глупенькие-глупенькие, как детский невинный лепет.
Кто это вообще выдумывает диктанты? Слова сами собой сливаются в
бессмысленные союзы. "Покароса". Эту штуку надо косить, что это такое?
Потом внезапно в этот мечтательный вздор врывался железный лязг
трамвая. Старый монастырский дом панически вздрагивал от грохота колес. И
Безайс вспоминал, что не надо ему править тетради. Что у него вообще
никакого дела нет.
А надо встать и есть жареную колбасу, которую Михайлов всегда готовил к
завтраку.
Все это вгоняло его в плохое настроение. Человек обязан иметь какое-то
дело, все равно какое - командовать эскадроном, или водить паровоз, или даже
играть на контрабасе. После двух недель безделья Безайс почувствовал тоску
по своему делу - надо же было из-за чего-то радоваться, думать и
неистовствовать.
Перед самыми экзаменами, когда уже все бумаги и заявления были поданы,
на Безайса нахлынули внезапно угрызения совести. Он не готовился и ничего не
читал, утешаясь тем, что он один, а наук целая куча и что за три дня
подготовиться все равно нельзя. Книги возбуждали в нем суеверный ужас, и он
даже не заглядывал в них.
- Сейчас я не представляю себе, что я знаю и чего не знаю, - говорил
он. - Это лучше. А вдруг я не знаю ничего? Как же я пойду экзамены держать?
Утром в день экзаменов он проснулся в смятении.
- Это самая недобросовестная афера, на которую я когда-нибудь
пускался, - угрюмо говорил он, завязывая ботинки. - Ужасно глупо. Понимаешь?
Я чувствую, что не знаю ровно ничего.
Михайлов жарил на печке колбасу к завтраку. Он стоял к Безайсу спиной,
полуодетый, и подтяжки болтались у него сзади. Он не нашелся сразу, что
ответить.
- Смелей! Смелость нужна. Без этого, конечно, ничего не выйдет.
Потом он придумал новый довод:
- Ты же боевой командир Красной Армии. Что ты сегодня держишь -
обществоведение? Ты им так и скажи: товарищи, я это обществоведение знаю не
хуже вас. Я его нахлебался до сих пор в третьем эскадроне пятого корпуса,
когда мы очищали Приморье от белых. Мы, скажи, прошли эту науку с оружием в
руках.
- А они мне скажут: "Молодой человек, вы самое бессмысленное полено в
Москве", - возразил Безайс с невеселым предчувствием. - "Уходите, -
скажут, - в ваш эскадрон чистить жеребцов".
- Не скажут! Ты только дави на них, не смущайся. Помнишь, как наш
завхоз сено доставал?
Он снял сковородку, поставил ее на стол и запустил пальцы в свои густые
волосы.
- Но у меня есть один план. Конечно, ты выдержишь и забьешь всех
остальных. Но на всякий случай мы сделаем так. Я отпрошусь сегодня из
мастерской и приду туда к тебе. Есть такая отличная книга - "Политграмота в
вопросах и ответах". Я сажусь сзади тебя и прячу книгу под стол, и если...
Безайс попятился от этого блестящего плана.
- Ни в коем случае! Лучше об этом и не заикайся!
- Если тебе не нравятся "Вопросы и ответы", можно другую достать, - вот
все, что Михайлов уловил в его отказе.
В университете в громадные окна глядело бледно-голубое осеннее небо,
желтые клены роняли крупные листья на подоконники, на траву, на серые плечи
Герцена, одиноко стоявшего во дворе. Классические барельефы изгибались по
карнизам каменными завитками, покрытые столетней пылью. Пыль была всюду: на
карнизах, на шкафах, на черной источенной резьбе. Это лежала пыль старых,
отзвучавших слов, высохших формул, забытых проблем, над которыми трудились
когда-то профессора в напудренных париках. Здесь по древним коридорам
бродили тени вымерших наук - риторики, теологии, гомилетики, в сыром углу
ютился желчный призрак латинского языка. Безайс с задумчивым уважением
смотрел на толстые стены и плиты коридора. Десятки поколений прошли здесь:
гегельянцы в треуголках и при шпаге, с голубыми воротничками, нигилисты в
косоворотках, девушки восьмидесятых годов в котиковых шапочках. Стены
впитали в свою толщу эхо молодых голосов, и камень стал звонким.
Лиц он не видел и не замечал: орущая, топающая толпа молодежи теснилась
около досок с объявлениями, с грохотом носилась вверх и вниз по лестницам.
Пестро разодетые нацмены в меховых шапках и полосатых халатах бродили,
настороженно оглядываясь; около буфета, украшенного кумачом и портретами,
торопливо пили чай.
Утром в канцелярии Безайсу сказали, что сегодня можно держать по
русскому языку, математике и физике в 5-й, 2-й и 9-й аудиториях. Это спутало
ему карты, потому что он уже привык к мысли, что будет держать по
обществоведению. Ему начало казаться, что если теперь он и провалится, то
всему виной будет эта канцелярская путаница.
- Чтоб вы сдохли, - бормотал он, чувствуя облегчение оттого, что может
кого-то ругать.
Он поколебался в невеселом предчувствии - к математике, к цифрам, к их
холодной и скупой природе он всегда питал какое-то предубеждение. У него не
поднималась рука на эту науку, - черт ее знает почему. Может быть, у него
это фамильный недостаток, может быть, его отец и ряд неведомых предков несли
в своей крови какой-то состав солей и кислот, который безошибочно губит
человека на экзамене по математике. Присев к окну, за которым падали
красно-желтые листья, Безайс стал перебирать свои знания по математике, как
нищий подсчитывает собранные медяки. Получалось не много, совсем не много.
Геометрия была битком набита треугольниками и кругами, - это он помнил.
Между двумя точками можно провести только одну прямую линию.
Он огорченно потер переносицу. Геометрия раздражала его. Только одну! В
этой фразе есть что-то похожее на заклинание. Она звучит трагически. Ее надо
произносить ночью, в полночь, около разбитого молнией дуба, вопя и потрясая
кулаками, как вызов стихиям. Между Двумя Точками Можно Провести Только Одну
Прямую Линию. Это загадочно, как движение светил.
Да, открыт Северный полюс, воздвигнуты пирамиды, и аэропланы царапают
небо стальным крылом, но человечеству не дано провести две линии между двумя
точками. Так было и так будет - здесь положен человеку предел.
Где-то рядом с обыденной действительностью, с миром осязаемых и твердых
предметов, в котором возможно все, существует тайный быт точек и линий, в
котором ничего нельзя. Если бы смело (на коне!) ворваться в пределы
геометрии и твердой рукой провести две, три, десять линий между двумя
точками, интересно, какой вой подняли бы треугольники, как ужаснулись бы
круги, как возмущались бы квадраты и параллелограммы!
Чему-то была равна сумма трех углов треугольника. Были длинные,
извивающиеся, хихикающие законы, они иронизировали, издевались над
человеком, блуждающим в их путанице и тупиках: если один треугольник
наложить на другой треугольник и если потом начать их вращать
(действительно - занятие для взрослого человека!), то окажется, что
биссектриса одного треугольника совпадет с гипотенузой второго. Или,
наоборот, не совпадет. Или такого закона и нет, но есть что-то в этом роде.
Другие законы были лихорадочно поспешны, было что-то бредовое, жуткое в
их торопливом шепоте. Во-всяком-треугольнике-квадрат-стороны-лежащей-против-#
-квадратов-двух-других-сторон-без-удвоенного-произведения-какой-нибудь-из-эт#
тих-сторон-на-отрезок-ее-от-вершины-острого-угла-до-высоты. Что это? Зачем
оно?
Было немного странно сидеть в пустом коридоре на подоконнике и шептать
непонятные слова. Он окидывал мысленным взглядом седые равнины геометрии,
где теоремы копошились, шевеля коленчатыми лапами, и твердая уверенность
овладела им.
- Я ничего не понимаю в геометрии, - трагически прошептал он, округляя
глаза.
Он стоял, раздумывая, что, собственно, надо сделать в первую очередь,
когда из-за угла стремительно вырвался прямо на него белоголовый пухлый
человек в широкой синей рубахе. Азарт и восторг горели на его лице, он обдал
на мгновение Безайса жарким дыханием и врезался в толпу. Там он остановился,
подняв голову, и с необузданным удовольствием заревел:
- Которые смоленские, у меня записывайтесь!
Безайса оттолкнули к стене, он уронил фуражку, и несколько ног
наступило на нее. Перед небольшой группой шел горбоносый, сердитый человек,
ожесточенно махая руками:
- Не желаю! Я не обязан! При чем здесь средние века?
Бейзас выбрался из толпы, отряхивая фуражку. Он покрутился около
буфета, испытывая судорожное желание купить леденцов, чтобы как-то начать
свою новую студенческую жизнь. Потом он внимательно прочитал объявление,
полное темного, непонятного для него смысла: отменяются зачеты по
триместрам, вместо них будут зачеты курсовые в тех случаях, когда предмет
проходится не семинарским методом. Это не принесло Безайсу никакого
облегчения.
В воздухе носились обрывки разговоров, в разных местах коридора
образовывались группы, и вокруг них завивались летучие вихри из эпох, цифр,
экономических категорий.
Как-то вышло, что Безайс потерял вдруг способность спокойно и прилично
ходить. Сначала это обнаружилось в том, что он начал наступать людям на
ноги, отчетливо сознавая при этом, что он обут в тяжелые, подкованные
армейские сапоги. "Я извиняюсь", - говорил он огорченно и шел дальше, звеня
гвоздями о плиты коридора. Потом от растущего смущения он начал вдруг
сталкиваться с встречными и, стараясь уступить им дорогу, переступал
одновременно с ними то вправо, то влево. Со стороны он представлял себе свою
фигуру в старой английской шинели, недоумевающее, улыбающееся лицо и
чувствовал себя несколько глупо.
Смутно ему хотелось побежать по коридору, тяжело и часто дыша,
крикнуть, произвести шум. "Записывайтесь, смоленские! Отменяются зачеты по
триместрам! При чем здесь средние века?" Он по-прежнему чувствовал себя
эскадронным, случайно пришедшим в этот чужой для него дом. В эскадроне
вестовой Стонога чистит свистящим по бронзовой шкуре скребком жеребца
Тустепа, политрук правит клеенчатые тетрадки с диктантом малограмотных
бойцов, откуда-то доносится рев озверевшей медной трубы - это музыканты
разучивают новый мотив. Над эскадроном раскинулось синее приморское небо,
пахнущее хвоей и морем, - хорошо и просто.
Шаги заставили его поднять голову. По коридору шел человек и с хрустом
поедал французскую булку. Вид его отражал беззаботность и спокойствие, рыжие
волосы крутыми кольцами поднимались над красным лицом. Он прошел мимо
Безайса, потом вернулся.
- Порезался? - спросил он, глядя на него с явным интересом.
- Нет еще, - ответил Безайс, - только собираюсь.
- А я порезался.
На минуту он оставил булку, чтобы сделать грустное лицо, потом снова
принялся за нее.
- Жизнь! Готовился, готовился целое лето. Думал, что непременно
выдержу. И на чем, главное, - на обществоведении!
Его уши порозовели от возбуждения. Он присел к Безайсу на подоконник.
- Понимаешь? Он меня вчера спрашивает: "Что должен делать коммунист,
если его выберут в буржуазное правительство? В министры?" Что я ему сказал?
Я сказал, что он должен защищать... это самое... рабочий класс, словом.
Он положил булку на подоконник, встал и начал изображать экзамен в
лицах. Прищурив глаза и выпятив нижнюю губу, он заговорил вдруг ехидным
дискантом:
- Как же это он будет его защищать?
Потом снова своим обычным голосом, придав лицу застенчивое и
симпатичное выражение:
- Он будет издавать для рабочего класса законы.
- А буржуазия? Позволит она ему издавать такие законы?
- Если выбрала - значит, позволит.
Он снова сел на подоконник и задумался.
- Оказывается, он должен совсем отказаться и в правительство не
входить.
Они помолчали, потом он встал, махнул Безайсу рукой и пошел по
коридору, рыжий, как тигр. Безайс проводил его благодарным взглядом. Ну,
если там задают такие вопросы, то это не так уж страшно.
Не убегать же домой, в самом деле!
Тут ему начало казаться, что он портит себе все дело этими
рассуждениями. Может быть, не стоит так долго думать над тем, что знаешь и
чего не знаешь. Это убивает в человеке мужество. Так, теперь у него не
хватило бы духа экзаменоваться по геометрии, - может быть, рискнуть по
алгебре?
Это было суеверие, но он ухватился за него. Вскочив с места, он побежал
в 5-ю аудиторию, уже боясь, что опоздает; перед громадной дверью он
остановился, оправил гимнастерку и вошел, стараясь не шуметь.
Экзамены шли к концу, и народу было мало. Старательно топая, Безайс
прошел в угол, где на партах сидели поступающие. Черно-желтая парта
заскрипела под ним, смутно приводя на память скрип других парт, на которых
он отсиживал положенный человеку срок детства. Соседи не обратили на него
внимания. Две спины помещались спереди, слева сидела большеротая, носатая
девушка, сзади двое шуршали бумагой, щелкали перочинным ножом и шумно
вздыхали, шевеля у Безайса волосы на затылке.
У черной зловещей доски стоял еще один поступающий. Широкими взмахами
руки он ожесточенно чертил цифры, в другой руке он держал тряпку и
машинально пачкал брюки меловой пылью.
Профессор, тучный, невысокий человек, сидел у стола. Он был медлителен,
неповоротлив и, разговаривая с ассистентом, грузно валился в его сторону
всем телом. Розовый жир его щек свисал на воротничок, на круглом носу
колебалось золотое пенсне. Ассистент, тоже немолодой уже человек, сидел,
склонив к столу свое усеянное родинками лицо. Безайс неодобрительно осмотрел
его острые плечи и длинные пальцы, угадывая в нем человека, поблекшего среди
формул, фанатика и педанта, пожирателя цифр. Он остро поглядывал на список,
на поступающего, стоящего у доски.
Безайса вызвали после всех. Ассистент отрывисто продиктовал задачу по
алгебре и вполголоса начал разговаривать с профессором. Бойко поскрипывая
мелом Безайс записал условия на доске и задумался над хаосом букв, скобок и
цифр. Он совершенно не знал, что с ними делать. Осторожно, боясь запутаться,
ощупью, он помножил несколько цифр, потом разделил их и, отступив на шаг,
полюбовался на свою мазню; получилось что-то, испугавшее его самого. Он
быстро, воровски стер это, бросив в сторону косой взгляд, - они не видели
ничего - и снова начал чертить цифры.
Его томило смутное ощущение, которое потом перешло в уверенность, что в
алгебре он не понимает ни одной запятой. Он брал цифры, вертел их на тысячи
ладов в тайной надежде, что как-нибудь, само собой, они станут на свое
место. Но под его руками на равнодушной доске росло что-то уродливое,
бесформенное, грандиозное по бессмыслице. Задача сопротивлялась, как живое
существо, приводя Безайса в исступление. Он забыл уже об осторожности и,
судорожно припоминая какие-то правила и законы, метался по всей алгебре, как
бык по посудной лавке. Под его неистовыми стопами хрустели обломки цифр,
рушились уравнения и дроби. Никогда, быть может, алгебра не испытывала
такого обращения. Невиданным еще, собственным своим способом Безайс
расправлялся с задачей. Вскоре от нее остались одни развалины. Его поразила
внезапно немая тишина, стоявшая в комнате. Он тихо положил мел, вытер руки
жестом убийцы, отирающего кровь жертв, и нерешительно обернулся. Профессор,
откинувшись назад и высоко подняв брови, смотрел на него внимательно, с
любопытством ученого, наблюдающего в микроскоп не известное еще науке
насекомое. Безайс опустил глаза - взглянуть на ассистента у него не хватило
мужества. Сквозь полуопущенные веки он видел только две пары ног под столом.
- Вы кончили?
- Да, - неуверенно ответил Безайс.
Профессор шумно вылез из-за стола и подошел к доске. Он наклонился,
собрав грудь и живот в круглые складки. Профессор высморкался. Профессор
укрепил на носу колеблющееся пенсне и взглянул на Безайса, - рядом с его
большой розовой тушей Безайс казался неизмеримо малой величиной, дробью...
Профессор шагнул к доске - казалось, сама Алгебра, оскорбленная Безайсом,
вышла из логовища, из зарослей цифр, и тяжелыми стопами пошла к нему -
судить и карать. Профессор принялся внимательно рассматривать начертанный на
доске страшный бред. Наступило долгое молчание, в тишине комнаты слышно было
только отрывистое сопение профессора.
- А это что? - спросил он, осторожно трогая коротким пальцем
пятизначное число.
- Это знаменатель.
Снова наступило молчание.
- Вы раскрывали скобки?
- Нет, - ответил Безайс, разглядывая большое слоновое ухо профессора с
торчащими кустиками волос.
- Зачем вы разделили это число?
- Я хотел извлечь квадратный корень.
Ему показалось, что профессор пошатнулся.
- Извлечь... что? - спросил профессор слабым голосом.
- Корень...
И, подумав немного, Безайс дал залп с другого борта:
- Он мешал мне отыскать неизвестное.
Профессор полюбовался еще несколько секунд на изуродованную до
неузнаваемости задачу.
- Это очень интересно, - сказал он. - Венедикт Семенович, пожалуйте
сюда.
Ассистент подошел и, вытянув волосатую шею, осмотрел исчерченную доску.
В его невыразительных глазах загорелось любопытство спортсмена. Потом он
перевел взгляд на Безайса, осмотрев его с каким-то опасением, точно
спрашивая, не кусается ли он, помолчал немного и вынул из кармана длинный
список.
- Можете идти, - сказал он загадочно, порывистым движением вонзая
карандаш в фамилию Безайса.
На другой день были экзамены по обществоведению. Отыскав аудиторию,
Безайс вошел, стараясь не шуметь. С тихим ужасом он почувствовал вдруг, что
у него все перепуталось в голове, что формулы и законы смешались в
чудовищную кучу, из которой торчат обломки каких-то слов: "упадок
мануфактурного производства", "товарный фетишизм", "процесс образования
классов"... Он пробовал разобраться в этом хаосе, вытаскивал, как из клубка
ниток, какие-то концы, бросал, начинал снова. За столом, откинувшись, сидел
профессор и смотрел в сторону с выражением усталости и безнадежной скуки. Он
поднял глаза на входившего Безайса, кивнул головой на его торопливый поклон
и снова стал смотреть куда-то в угол. Напротив, у стола, сидели двое
поступающих: один, курчавый и полный, говорил вполголоса, запинаясь и шевеля
короткими пальцами, как бы помогая себе при ответах; другой тоскливо смотрел
ему в рот и молчал. Человек двадцать сидели вокруг на стульях и на
подоконниках. Безайс уселся около двери, подавленный общим вниманием.
Профессор вздохнул и потянул к себе экзаменационный лист.
- Ну, хорошо, перенаселение и рост резервной армии, - раздался его
терпеливый голос. - Но какое отношение это имеет к техническому прогрессу?
Курчавый молчал, напряженно шевеля пальцами. Весь его вид выражал
отчаянную решимость сопротивляться до конца. Он поднял глаза на потолок и
шептал что-то сосредоточенно.
- Рост производительных сил параллельно с ростом... - запинаясь и
багровея, произнес он, - а равно...
Он поймал скучающий взгляд профессора и нагнулся к нему.
- Видите ли, я это понимаю, но не могу выразить...
Профессор взял карандаш.
- У вас слабая подготовка, - заметил он осторожно.
- Я много готовился.
- Это же все элементарные вопросы. Вы не разбираетесь в основных
понятиях.
- Я, знаете ли, много готовился, - безнадежно повторил курчавый. - Даже
смешно: все понимаю, а ничего не могу выразить.
Профессор устало оглядел комнату.
- А вы? - повернулся он к другому.
Тот беспомощно потер лоб и не ответил. Профессор часто задышал,
хмурясь, и начал разыскивать фамилии в списке.
- Отнимать время с такой подготовкой... - сказал он, надевая пенсне и
высоко поднимая брови. - Я лично этого не понимаю. Надо серьезнее относиться
к предмету. Можете идти... Семенов и Блауд!
Двое новых встали и подошли к столу. Курчавый все еще стоял, шевеля
пальцами, его полное лицо медленно наливалось кровью. Он сделал шаг к двери
и вдруг повернулся к профессору.
- Какое вы имеете право? - приглушенным голосом сказал он, нагибаясь
через стол. - Вы не имеете права... нотации читать. Не ваше дело!
Он постоял, ожидая ответа, потом повернулся и ушел, хлопнув тяжелой
дверью. В комнате молчали. Профессор снял пенсне и криво улыбнулся, потом,
нацелясь карандашом, отметил что-то в списке.
Первый час Безайс волновался, потом устал и равнодушно смотрел на
профессора, на отвечающих, слушал их голоса, не вдумываясь, и ждал, когда
это кончится. Чтобы скрасить ожидание, он перечитывал надписи на стенах,
ловил мух и старался только, чтобы с лица не сходило задумчивое и несколько
грустное выражение, которое казалось ему самым приличным для человека в его
положении. Когда же в тишине комнаты раздалось неожиданно: "Безайс и
Коломийцев!" - он вздрогнул всем телом.
Вблизи лицо профессора казалось старше. Глубоко запавшие глаза
скользнули по Безайсу, как по вещи; профессор спрятал пенсне в карман и
рассеянно смотрел куда-то через головы, в стену.
- Вы по каким учебникам готовились?
Сосед Безайса назвал несколько книг.
- Так. Что мы называем постоянным составом капитала?
Сердце Безайса заныло от зависти - это-то он знал хорошо. Его сосед,
наморщив лоб, пристально смотрел на край стола и беззвучно шевелил губами, -
тогда, поймав на себе взгляд профессора, Безайс наклонился и отчетливо, с
удовольствием выговаривая знакомые слова, сказал:
- Средства и орудия производства составляют постоянную часть капитала.
Профессор кивнул головой, и Безайс, переведя дыхание, продолжал:
- ...в отличие от рабочей силы, которая, создавая прибавочную
стоимость, является переменным капиталом.
- Это вы знаете. А как вы определите капитал вообще?
Слова пришли как-то сами собой, без усилий:
- Это средства и орудия производства, находящиеся в частной
собственности и дающие прибавочную стоимость.
Над следующим вопросом - о прибавочной стоимости - он немного
задумался, но ответил; потом подряд, не задумываясь, ответил еще на три
вопроса. Он успокоился вполне, сел удобнее и кинул на профессора дружелюбный
взгляд, чувствуя себя крупной дичью. Случайно, сквозь стеклянную дверь, он
увидел вдруг чье-то взволнованное лицо и руки, махавшие ему с пламенным
одобрением. Он вгляделся пристальнее и понял, что за дверью беснуется его
неистовый друг Петр Михайлов, потрясая над головой "Политграмотой в вопросах
и ответах". Сквозь толстую дверь не слышно было ничего, но Безайс знал,
почти слышал его восторженный совет: "Держи хвост трубой!"
И он постарался. Глаза профессора стали мягче. Безайсу страшно хотелось
навести профессора на вопрос о производстве и воспроизводстве капитала,
который он знал хорошо, и в конце концов это удалось. Он говорил, округляя
фразы, непринужденно, точно не на экзаменах, а так, в частном разговоре, за
чайным столом. Профессор смотрел внимательно, немного удивленно, и, когда
мастера, обдумывает, примеривает, куда бы его приспособить, как примерял он
колеса и шестерни к своей безобразной машине. Это забавляло Безайса, не
знавшего, впрочем, куда девать себя; он знал, что Михайлов придумает
что-нибудь чудовищное, невероятное, и поэтому приготовился ко всему. Но тем
не менее он ужаснулся, когда Михайлов выложил свои планы.
- Но ты подумай только, ведь я ни бельмеса в этом не понимаю, - говорил
Безайс во втором часу ночи, обессиленный спором. - Ты сам посуди, какой из
меня архитектор? Надо знать алгебру, геометрию, планиметрию, стереометрию и
еще массу всяких других наук.
- Но алгебру и геометрию ты немного знаешь.
- Очень немного, заметь себе! Помню что-то такое о треугольниках и
кругах. И больше ничего.
- Да много ли им надо? Для начала и это сойдет, а потом ты им покажешь!
- Да, покажу, - заговорил, вставая, Безайс, возбуждаясь при мысли об
ожидавшем его позоре. - Покажу, что я знаю таблицу умножения только до семи:
чтобы узнать, сколько будет семью восемь, мне надо складывать сорок девять и
семь! Покажу, что я не разбираюсь в десятичных дробях, что я путаю
знаменатели с числителями! Это надо придумать: сделать из меня - из меня! -
архитектора!
И он начал доказывать, что к математике он неспособен совершенно и что
на экзаменах он провалится. Если же он, наперекор всему, сделается
архитектором, то страшно даже подумать, что из этого выйдет. Он настроит
уродливые дома, которые обезобразят город, - дома-чудовища, на которые
тяжело будет смотреть. Печи будут дымить, двери и окна не затворяться,
потолки обрушиваться, среди жильцов разовьется небывалая смертность от
простуды и несчастных случаев. Он не хотел брать на себя такую тяжелую
ответственность.
- К счастью, ничего этого не будет, - закончил он. - Я провалюсь на
экзаменах.
- Не провалишься, - возражал Михайлов. - Надо держать хвост трубой, это
самое главное.
Это была его заповедь и боевой клич.
Просыпаясь, еще не открывая глаз, Безайс медленно начинал понимать, что
у него осталось от прошедшего дня какое-то неоконченное дело. Иногда это
ощущение принимало определенные формы. Он видел себя самого сидящим перед
большим ворохом тетрадей с диктантом малограмотных бойцов. Надо поправить и
подчеркнуть ошибки в тридцати тетрадях. "Град величиной с голубиное яйцо
побил все стекла в нашем доме". Вестовой Стонога пишет "грат". Боец Хомутов
в мучительном и сладком усилии породил загадочное слово "вериноу". Оно
звучит как имя корабля, плывущего за жемчугом и бананами по далеким морям,
как имя марсианина в фантастическом романе.
"Девочка Маша варит кашу".
"Коси, коса, пока роса".
Фразы эти какие-то глупенькие-глупенькие, как детский невинный лепет.
Кто это вообще выдумывает диктанты? Слова сами собой сливаются в
бессмысленные союзы. "Покароса". Эту штуку надо косить, что это такое?
Потом внезапно в этот мечтательный вздор врывался железный лязг
трамвая. Старый монастырский дом панически вздрагивал от грохота колес. И
Безайс вспоминал, что не надо ему править тетради. Что у него вообще
никакого дела нет.
А надо встать и есть жареную колбасу, которую Михайлов всегда готовил к
завтраку.
Все это вгоняло его в плохое настроение. Человек обязан иметь какое-то
дело, все равно какое - командовать эскадроном, или водить паровоз, или даже
играть на контрабасе. После двух недель безделья Безайс почувствовал тоску
по своему делу - надо же было из-за чего-то радоваться, думать и
неистовствовать.
Перед самыми экзаменами, когда уже все бумаги и заявления были поданы,
на Безайса нахлынули внезапно угрызения совести. Он не готовился и ничего не
читал, утешаясь тем, что он один, а наук целая куча и что за три дня
подготовиться все равно нельзя. Книги возбуждали в нем суеверный ужас, и он
даже не заглядывал в них.
- Сейчас я не представляю себе, что я знаю и чего не знаю, - говорил
он. - Это лучше. А вдруг я не знаю ничего? Как же я пойду экзамены держать?
Утром в день экзаменов он проснулся в смятении.
- Это самая недобросовестная афера, на которую я когда-нибудь
пускался, - угрюмо говорил он, завязывая ботинки. - Ужасно глупо. Понимаешь?
Я чувствую, что не знаю ровно ничего.
Михайлов жарил на печке колбасу к завтраку. Он стоял к Безайсу спиной,
полуодетый, и подтяжки болтались у него сзади. Он не нашелся сразу, что
ответить.
- Смелей! Смелость нужна. Без этого, конечно, ничего не выйдет.
Потом он придумал новый довод:
- Ты же боевой командир Красной Армии. Что ты сегодня держишь -
обществоведение? Ты им так и скажи: товарищи, я это обществоведение знаю не
хуже вас. Я его нахлебался до сих пор в третьем эскадроне пятого корпуса,
когда мы очищали Приморье от белых. Мы, скажи, прошли эту науку с оружием в
руках.
- А они мне скажут: "Молодой человек, вы самое бессмысленное полено в
Москве", - возразил Безайс с невеселым предчувствием. - "Уходите, -
скажут, - в ваш эскадрон чистить жеребцов".
- Не скажут! Ты только дави на них, не смущайся. Помнишь, как наш
завхоз сено доставал?
Он снял сковородку, поставил ее на стол и запустил пальцы в свои густые
волосы.
- Но у меня есть один план. Конечно, ты выдержишь и забьешь всех
остальных. Но на всякий случай мы сделаем так. Я отпрошусь сегодня из
мастерской и приду туда к тебе. Есть такая отличная книга - "Политграмота в
вопросах и ответах". Я сажусь сзади тебя и прячу книгу под стол, и если...
Безайс попятился от этого блестящего плана.
- Ни в коем случае! Лучше об этом и не заикайся!
- Если тебе не нравятся "Вопросы и ответы", можно другую достать, - вот
все, что Михайлов уловил в его отказе.
В университете в громадные окна глядело бледно-голубое осеннее небо,
желтые клены роняли крупные листья на подоконники, на траву, на серые плечи
Герцена, одиноко стоявшего во дворе. Классические барельефы изгибались по
карнизам каменными завитками, покрытые столетней пылью. Пыль была всюду: на
карнизах, на шкафах, на черной источенной резьбе. Это лежала пыль старых,
отзвучавших слов, высохших формул, забытых проблем, над которыми трудились
когда-то профессора в напудренных париках. Здесь по древним коридорам
бродили тени вымерших наук - риторики, теологии, гомилетики, в сыром углу
ютился желчный призрак латинского языка. Безайс с задумчивым уважением
смотрел на толстые стены и плиты коридора. Десятки поколений прошли здесь:
гегельянцы в треуголках и при шпаге, с голубыми воротничками, нигилисты в
косоворотках, девушки восьмидесятых годов в котиковых шапочках. Стены
впитали в свою толщу эхо молодых голосов, и камень стал звонким.
Лиц он не видел и не замечал: орущая, топающая толпа молодежи теснилась
около досок с объявлениями, с грохотом носилась вверх и вниз по лестницам.
Пестро разодетые нацмены в меховых шапках и полосатых халатах бродили,
настороженно оглядываясь; около буфета, украшенного кумачом и портретами,
торопливо пили чай.
Утром в канцелярии Безайсу сказали, что сегодня можно держать по
русскому языку, математике и физике в 5-й, 2-й и 9-й аудиториях. Это спутало
ему карты, потому что он уже привык к мысли, что будет держать по
обществоведению. Ему начало казаться, что если теперь он и провалится, то
всему виной будет эта канцелярская путаница.
- Чтоб вы сдохли, - бормотал он, чувствуя облегчение оттого, что может
кого-то ругать.
Он поколебался в невеселом предчувствии - к математике, к цифрам, к их
холодной и скупой природе он всегда питал какое-то предубеждение. У него не
поднималась рука на эту науку, - черт ее знает почему. Может быть, у него
это фамильный недостаток, может быть, его отец и ряд неведомых предков несли
в своей крови какой-то состав солей и кислот, который безошибочно губит
человека на экзамене по математике. Присев к окну, за которым падали
красно-желтые листья, Безайс стал перебирать свои знания по математике, как
нищий подсчитывает собранные медяки. Получалось не много, совсем не много.
Геометрия была битком набита треугольниками и кругами, - это он помнил.
Между двумя точками можно провести только одну прямую линию.
Он огорченно потер переносицу. Геометрия раздражала его. Только одну! В
этой фразе есть что-то похожее на заклинание. Она звучит трагически. Ее надо
произносить ночью, в полночь, около разбитого молнией дуба, вопя и потрясая
кулаками, как вызов стихиям. Между Двумя Точками Можно Провести Только Одну
Прямую Линию. Это загадочно, как движение светил.
Да, открыт Северный полюс, воздвигнуты пирамиды, и аэропланы царапают
небо стальным крылом, но человечеству не дано провести две линии между двумя
точками. Так было и так будет - здесь положен человеку предел.
Где-то рядом с обыденной действительностью, с миром осязаемых и твердых
предметов, в котором возможно все, существует тайный быт точек и линий, в
котором ничего нельзя. Если бы смело (на коне!) ворваться в пределы
геометрии и твердой рукой провести две, три, десять линий между двумя
точками, интересно, какой вой подняли бы треугольники, как ужаснулись бы
круги, как возмущались бы квадраты и параллелограммы!
Чему-то была равна сумма трех углов треугольника. Были длинные,
извивающиеся, хихикающие законы, они иронизировали, издевались над
человеком, блуждающим в их путанице и тупиках: если один треугольник
наложить на другой треугольник и если потом начать их вращать
(действительно - занятие для взрослого человека!), то окажется, что
биссектриса одного треугольника совпадет с гипотенузой второго. Или,
наоборот, не совпадет. Или такого закона и нет, но есть что-то в этом роде.
Другие законы были лихорадочно поспешны, было что-то бредовое, жуткое в
их торопливом шепоте. Во-всяком-треугольнике-квадрат-стороны-лежащей-против-#
-квадратов-двух-других-сторон-без-удвоенного-произведения-какой-нибудь-из-эт#
тих-сторон-на-отрезок-ее-от-вершины-острого-угла-до-высоты. Что это? Зачем
оно?
Было немного странно сидеть в пустом коридоре на подоконнике и шептать
непонятные слова. Он окидывал мысленным взглядом седые равнины геометрии,
где теоремы копошились, шевеля коленчатыми лапами, и твердая уверенность
овладела им.
- Я ничего не понимаю в геометрии, - трагически прошептал он, округляя
глаза.
Он стоял, раздумывая, что, собственно, надо сделать в первую очередь,
когда из-за угла стремительно вырвался прямо на него белоголовый пухлый
человек в широкой синей рубахе. Азарт и восторг горели на его лице, он обдал
на мгновение Безайса жарким дыханием и врезался в толпу. Там он остановился,
подняв голову, и с необузданным удовольствием заревел:
- Которые смоленские, у меня записывайтесь!
Безайса оттолкнули к стене, он уронил фуражку, и несколько ног
наступило на нее. Перед небольшой группой шел горбоносый, сердитый человек,
ожесточенно махая руками:
- Не желаю! Я не обязан! При чем здесь средние века?
Бейзас выбрался из толпы, отряхивая фуражку. Он покрутился около
буфета, испытывая судорожное желание купить леденцов, чтобы как-то начать
свою новую студенческую жизнь. Потом он внимательно прочитал объявление,
полное темного, непонятного для него смысла: отменяются зачеты по
триместрам, вместо них будут зачеты курсовые в тех случаях, когда предмет
проходится не семинарским методом. Это не принесло Безайсу никакого
облегчения.
В воздухе носились обрывки разговоров, в разных местах коридора
образовывались группы, и вокруг них завивались летучие вихри из эпох, цифр,
экономических категорий.
Как-то вышло, что Безайс потерял вдруг способность спокойно и прилично
ходить. Сначала это обнаружилось в том, что он начал наступать людям на
ноги, отчетливо сознавая при этом, что он обут в тяжелые, подкованные
армейские сапоги. "Я извиняюсь", - говорил он огорченно и шел дальше, звеня
гвоздями о плиты коридора. Потом от растущего смущения он начал вдруг
сталкиваться с встречными и, стараясь уступить им дорогу, переступал
одновременно с ними то вправо, то влево. Со стороны он представлял себе свою
фигуру в старой английской шинели, недоумевающее, улыбающееся лицо и
чувствовал себя несколько глупо.
Смутно ему хотелось побежать по коридору, тяжело и часто дыша,
крикнуть, произвести шум. "Записывайтесь, смоленские! Отменяются зачеты по
триместрам! При чем здесь средние века?" Он по-прежнему чувствовал себя
эскадронным, случайно пришедшим в этот чужой для него дом. В эскадроне
вестовой Стонога чистит свистящим по бронзовой шкуре скребком жеребца
Тустепа, политрук правит клеенчатые тетрадки с диктантом малограмотных
бойцов, откуда-то доносится рев озверевшей медной трубы - это музыканты
разучивают новый мотив. Над эскадроном раскинулось синее приморское небо,
пахнущее хвоей и морем, - хорошо и просто.
Шаги заставили его поднять голову. По коридору шел человек и с хрустом
поедал французскую булку. Вид его отражал беззаботность и спокойствие, рыжие
волосы крутыми кольцами поднимались над красным лицом. Он прошел мимо
Безайса, потом вернулся.
- Порезался? - спросил он, глядя на него с явным интересом.
- Нет еще, - ответил Безайс, - только собираюсь.
- А я порезался.
На минуту он оставил булку, чтобы сделать грустное лицо, потом снова
принялся за нее.
- Жизнь! Готовился, готовился целое лето. Думал, что непременно
выдержу. И на чем, главное, - на обществоведении!
Его уши порозовели от возбуждения. Он присел к Безайсу на подоконник.
- Понимаешь? Он меня вчера спрашивает: "Что должен делать коммунист,
если его выберут в буржуазное правительство? В министры?" Что я ему сказал?
Я сказал, что он должен защищать... это самое... рабочий класс, словом.
Он положил булку на подоконник, встал и начал изображать экзамен в
лицах. Прищурив глаза и выпятив нижнюю губу, он заговорил вдруг ехидным
дискантом:
- Как же это он будет его защищать?
Потом снова своим обычным голосом, придав лицу застенчивое и
симпатичное выражение:
- Он будет издавать для рабочего класса законы.
- А буржуазия? Позволит она ему издавать такие законы?
- Если выбрала - значит, позволит.
Он снова сел на подоконник и задумался.
- Оказывается, он должен совсем отказаться и в правительство не
входить.
Они помолчали, потом он встал, махнул Безайсу рукой и пошел по
коридору, рыжий, как тигр. Безайс проводил его благодарным взглядом. Ну,
если там задают такие вопросы, то это не так уж страшно.
Не убегать же домой, в самом деле!
Тут ему начало казаться, что он портит себе все дело этими
рассуждениями. Может быть, не стоит так долго думать над тем, что знаешь и
чего не знаешь. Это убивает в человеке мужество. Так, теперь у него не
хватило бы духа экзаменоваться по геометрии, - может быть, рискнуть по
алгебре?
Это было суеверие, но он ухватился за него. Вскочив с места, он побежал
в 5-ю аудиторию, уже боясь, что опоздает; перед громадной дверью он
остановился, оправил гимнастерку и вошел, стараясь не шуметь.
Экзамены шли к концу, и народу было мало. Старательно топая, Безайс
прошел в угол, где на партах сидели поступающие. Черно-желтая парта
заскрипела под ним, смутно приводя на память скрип других парт, на которых
он отсиживал положенный человеку срок детства. Соседи не обратили на него
внимания. Две спины помещались спереди, слева сидела большеротая, носатая
девушка, сзади двое шуршали бумагой, щелкали перочинным ножом и шумно
вздыхали, шевеля у Безайса волосы на затылке.
У черной зловещей доски стоял еще один поступающий. Широкими взмахами
руки он ожесточенно чертил цифры, в другой руке он держал тряпку и
машинально пачкал брюки меловой пылью.
Профессор, тучный, невысокий человек, сидел у стола. Он был медлителен,
неповоротлив и, разговаривая с ассистентом, грузно валился в его сторону
всем телом. Розовый жир его щек свисал на воротничок, на круглом носу
колебалось золотое пенсне. Ассистент, тоже немолодой уже человек, сидел,
склонив к столу свое усеянное родинками лицо. Безайс неодобрительно осмотрел
его острые плечи и длинные пальцы, угадывая в нем человека, поблекшего среди
формул, фанатика и педанта, пожирателя цифр. Он остро поглядывал на список,
на поступающего, стоящего у доски.
Безайса вызвали после всех. Ассистент отрывисто продиктовал задачу по
алгебре и вполголоса начал разговаривать с профессором. Бойко поскрипывая
мелом Безайс записал условия на доске и задумался над хаосом букв, скобок и
цифр. Он совершенно не знал, что с ними делать. Осторожно, боясь запутаться,
ощупью, он помножил несколько цифр, потом разделил их и, отступив на шаг,
полюбовался на свою мазню; получилось что-то, испугавшее его самого. Он
быстро, воровски стер это, бросив в сторону косой взгляд, - они не видели
ничего - и снова начал чертить цифры.
Его томило смутное ощущение, которое потом перешло в уверенность, что в
алгебре он не понимает ни одной запятой. Он брал цифры, вертел их на тысячи
ладов в тайной надежде, что как-нибудь, само собой, они станут на свое
место. Но под его руками на равнодушной доске росло что-то уродливое,
бесформенное, грандиозное по бессмыслице. Задача сопротивлялась, как живое
существо, приводя Безайса в исступление. Он забыл уже об осторожности и,
судорожно припоминая какие-то правила и законы, метался по всей алгебре, как
бык по посудной лавке. Под его неистовыми стопами хрустели обломки цифр,
рушились уравнения и дроби. Никогда, быть может, алгебра не испытывала
такого обращения. Невиданным еще, собственным своим способом Безайс
расправлялся с задачей. Вскоре от нее остались одни развалины. Его поразила
внезапно немая тишина, стоявшая в комнате. Он тихо положил мел, вытер руки
жестом убийцы, отирающего кровь жертв, и нерешительно обернулся. Профессор,
откинувшись назад и высоко подняв брови, смотрел на него внимательно, с
любопытством ученого, наблюдающего в микроскоп не известное еще науке
насекомое. Безайс опустил глаза - взглянуть на ассистента у него не хватило
мужества. Сквозь полуопущенные веки он видел только две пары ног под столом.
- Вы кончили?
- Да, - неуверенно ответил Безайс.
Профессор шумно вылез из-за стола и подошел к доске. Он наклонился,
собрав грудь и живот в круглые складки. Профессор высморкался. Профессор
укрепил на носу колеблющееся пенсне и взглянул на Безайса, - рядом с его
большой розовой тушей Безайс казался неизмеримо малой величиной, дробью...
Профессор шагнул к доске - казалось, сама Алгебра, оскорбленная Безайсом,
вышла из логовища, из зарослей цифр, и тяжелыми стопами пошла к нему -
судить и карать. Профессор принялся внимательно рассматривать начертанный на
доске страшный бред. Наступило долгое молчание, в тишине комнаты слышно было
только отрывистое сопение профессора.
- А это что? - спросил он, осторожно трогая коротким пальцем
пятизначное число.
- Это знаменатель.
Снова наступило молчание.
- Вы раскрывали скобки?
- Нет, - ответил Безайс, разглядывая большое слоновое ухо профессора с
торчащими кустиками волос.
- Зачем вы разделили это число?
- Я хотел извлечь квадратный корень.
Ему показалось, что профессор пошатнулся.
- Извлечь... что? - спросил профессор слабым голосом.
- Корень...
И, подумав немного, Безайс дал залп с другого борта:
- Он мешал мне отыскать неизвестное.
Профессор полюбовался еще несколько секунд на изуродованную до
неузнаваемости задачу.
- Это очень интересно, - сказал он. - Венедикт Семенович, пожалуйте
сюда.
Ассистент подошел и, вытянув волосатую шею, осмотрел исчерченную доску.
В его невыразительных глазах загорелось любопытство спортсмена. Потом он
перевел взгляд на Безайса, осмотрев его с каким-то опасением, точно
спрашивая, не кусается ли он, помолчал немного и вынул из кармана длинный
список.
- Можете идти, - сказал он загадочно, порывистым движением вонзая
карандаш в фамилию Безайса.
На другой день были экзамены по обществоведению. Отыскав аудиторию,
Безайс вошел, стараясь не шуметь. С тихим ужасом он почувствовал вдруг, что
у него все перепуталось в голове, что формулы и законы смешались в
чудовищную кучу, из которой торчат обломки каких-то слов: "упадок
мануфактурного производства", "товарный фетишизм", "процесс образования
классов"... Он пробовал разобраться в этом хаосе, вытаскивал, как из клубка
ниток, какие-то концы, бросал, начинал снова. За столом, откинувшись, сидел
профессор и смотрел в сторону с выражением усталости и безнадежной скуки. Он
поднял глаза на входившего Безайса, кивнул головой на его торопливый поклон
и снова стал смотреть куда-то в угол. Напротив, у стола, сидели двое
поступающих: один, курчавый и полный, говорил вполголоса, запинаясь и шевеля
короткими пальцами, как бы помогая себе при ответах; другой тоскливо смотрел
ему в рот и молчал. Человек двадцать сидели вокруг на стульях и на
подоконниках. Безайс уселся около двери, подавленный общим вниманием.
Профессор вздохнул и потянул к себе экзаменационный лист.
- Ну, хорошо, перенаселение и рост резервной армии, - раздался его
терпеливый голос. - Но какое отношение это имеет к техническому прогрессу?
Курчавый молчал, напряженно шевеля пальцами. Весь его вид выражал
отчаянную решимость сопротивляться до конца. Он поднял глаза на потолок и
шептал что-то сосредоточенно.
- Рост производительных сил параллельно с ростом... - запинаясь и
багровея, произнес он, - а равно...
Он поймал скучающий взгляд профессора и нагнулся к нему.
- Видите ли, я это понимаю, но не могу выразить...
Профессор взял карандаш.
- У вас слабая подготовка, - заметил он осторожно.
- Я много готовился.
- Это же все элементарные вопросы. Вы не разбираетесь в основных
понятиях.
- Я, знаете ли, много готовился, - безнадежно повторил курчавый. - Даже
смешно: все понимаю, а ничего не могу выразить.
Профессор устало оглядел комнату.
- А вы? - повернулся он к другому.
Тот беспомощно потер лоб и не ответил. Профессор часто задышал,
хмурясь, и начал разыскивать фамилии в списке.
- Отнимать время с такой подготовкой... - сказал он, надевая пенсне и
высоко поднимая брови. - Я лично этого не понимаю. Надо серьезнее относиться
к предмету. Можете идти... Семенов и Блауд!
Двое новых встали и подошли к столу. Курчавый все еще стоял, шевеля
пальцами, его полное лицо медленно наливалось кровью. Он сделал шаг к двери
и вдруг повернулся к профессору.
- Какое вы имеете право? - приглушенным голосом сказал он, нагибаясь
через стол. - Вы не имеете права... нотации читать. Не ваше дело!
Он постоял, ожидая ответа, потом повернулся и ушел, хлопнув тяжелой
дверью. В комнате молчали. Профессор снял пенсне и криво улыбнулся, потом,
нацелясь карандашом, отметил что-то в списке.
Первый час Безайс волновался, потом устал и равнодушно смотрел на
профессора, на отвечающих, слушал их голоса, не вдумываясь, и ждал, когда
это кончится. Чтобы скрасить ожидание, он перечитывал надписи на стенах,
ловил мух и старался только, чтобы с лица не сходило задумчивое и несколько
грустное выражение, которое казалось ему самым приличным для человека в его
положении. Когда же в тишине комнаты раздалось неожиданно: "Безайс и
Коломийцев!" - он вздрогнул всем телом.
Вблизи лицо профессора казалось старше. Глубоко запавшие глаза
скользнули по Безайсу, как по вещи; профессор спрятал пенсне в карман и
рассеянно смотрел куда-то через головы, в стену.
- Вы по каким учебникам готовились?
Сосед Безайса назвал несколько книг.
- Так. Что мы называем постоянным составом капитала?
Сердце Безайса заныло от зависти - это-то он знал хорошо. Его сосед,
наморщив лоб, пристально смотрел на край стола и беззвучно шевелил губами, -
тогда, поймав на себе взгляд профессора, Безайс наклонился и отчетливо, с
удовольствием выговаривая знакомые слова, сказал:
- Средства и орудия производства составляют постоянную часть капитала.
Профессор кивнул головой, и Безайс, переведя дыхание, продолжал:
- ...в отличие от рабочей силы, которая, создавая прибавочную
стоимость, является переменным капиталом.
- Это вы знаете. А как вы определите капитал вообще?
Слова пришли как-то сами собой, без усилий:
- Это средства и орудия производства, находящиеся в частной
собственности и дающие прибавочную стоимость.
Над следующим вопросом - о прибавочной стоимости - он немного
задумался, но ответил; потом подряд, не задумываясь, ответил еще на три
вопроса. Он успокоился вполне, сел удобнее и кинул на профессора дружелюбный
взгляд, чувствуя себя крупной дичью. Случайно, сквозь стеклянную дверь, он
увидел вдруг чье-то взволнованное лицо и руки, махавшие ему с пламенным
одобрением. Он вгляделся пристальнее и понял, что за дверью беснуется его
неистовый друг Петр Михайлов, потрясая над головой "Политграмотой в вопросах
и ответах". Сквозь толстую дверь не слышно было ничего, но Безайс знал,
почти слышал его восторженный совет: "Держи хвост трубой!"
И он постарался. Глаза профессора стали мягче. Безайсу страшно хотелось
навести профессора на вопрос о производстве и воспроизводстве капитала,
который он знал хорошо, и в конце концов это удалось. Он говорил, округляя
фразы, непринужденно, точно не на экзаменах, а так, в частном разговоре, за
чайным столом. Профессор смотрел внимательно, немного удивленно, и, когда