Родственницы царицы стали центром притяжения всех сил, недовольных правлением Глинских. К ним присоединяется и митрополит Макарий. Он имел причины быть недовольным могущественными временщиками, которые стремились урезать даже полномочия предстоятеля русской церкви. Кроме того, Макарий как проницательный царедворец, переживший несколько переворотов, догадывался, что звезда Глинских клонится к закату, и поспешил встать на сторону будущих временщиков. Так сложилось некое подобие «антиглинской» коалиции, в первую очередь между Шуйскими и Захарьиными, но именно подобие, так как недовольство способно послужить толчком для выработки программы действий, но если даже оппозиционеры дошли до обсуждения конкретных планов (что весьма сомнительно), они должны были решить, какие именно шаги им необходимо предпринять. Никто не забыл жестоких и скорых расправ, совершенных по указке Глинских, причем в числе казненных, как уже говорилось, оказывались недавние любимцы Ивана. Так что Захарьины не могли рассчитывать на то, что покровительство государя и родство с царицей спасет их от расправы.
   Открытое вооруженное выступление против родственников царя казалось немыслимым – прошли времена, когда Василий Шуйский врывался в Кремль и учинял там погром. Да и любой мятеж, после того как Ивана венчали на царство, был бы, несомненно, расценен как государственная измена. Обличить Глинских перед царем – но в чем? В народных бедствиях, лихоимстве наместников, неправедном суде? Но к этим темам Иван решительно равнодушен. Зато всем известно гневное неприятие царем обличителей и обличений, которые, будучи направленными на Глинских, непременно затронули бы и самого царя. Иван подозрителен: заговорщики могли использовать это качество характера, чтобы осторожно, исподволь сеять в его душе семена недоверия к Глинским. Но для этого нужны благоприятные условия и время, а оппозиционерам каждый день мог преподнести самые неприятные сюрпризы.
   Противникам временщиков оставалось «действовать по обстоятельствам». И обстоятельства не преминули обнаружиться. В апреле 1547-го в Москве случились первые в том году грандиозные пожары – сначала в Китай-городе, а потом в Заяузье – в Кожевниках и Болвановке. В общей сложности в городе сгорело более четырех тысяч дворов. Тогда впервые возникли слухи о «зажигальниках». Многих подозреваемых в поджогах после допроса с пристрастием казнили самыми разнообразными способами: секли головы, сажали на кол, «и в огонь их в те же пожары метали».
   С.О. Шмидт полагает, что правительство Глинских поддержало версию о «зажигальниках», а быть может, и инспирировало эти слухи, дабы народное возмущение обратить против коварных злодеев. Вместе с тем исследователь не исключает, что враги Глинских действительно наняли поджигателей[631]. Как бы то ни было, апрельские пожары приобрели политическое звучание и стали своеобразной репетицией июньских событий, так как наглядно показали, каким образом и по какому руслу можно без особых усилий направить гнев возбужденной толпы. Поэтому, когда в июне над Воздвиженкой занялось огненное зарево, противники Глинских уже знали, что им следует делать. Слухи о поджогах теперь прочно связывались с чародейством бабки царя Анны и ее родичей. Впоследствии Иван прямо говорил о том, что народное возмущение было преднамеренно направлено по определенному адресу: «наши изменники-бояре… (я назову их имена, когда найду нужным), как бы улучив благоприятное время для своей измены, убедили скудоумных людей, что наша бабка, княгиня Анна Глинская, со своими детьми и слугами вынимала человеческие сердца и колдовала, и таким образом спалила Москву…»[632]
   Очевидно, принимая во внимание обычную подозрительность Ивана и его беспрестанные обличения выдуманных боярских преступлений, историки не слишком обращают внимание на мнение Грозного относительно данного эпизода, которому, на наш взгляд, нет оснований не доверять. Тем более Иван сдержал свое обещание и «назвал имена «изменников-бояр», когда нашел нужным» – при правке официальной летописи – Царственной книги. По мнению Грозного, в «совете» с взбунтовавшейся чернью были Федор Шуйский и Иван Федоров[633]. Отметим, что все они имели основания желать низвержения Глинских. Знаменитый афоризм Карамзина: «Для исправления Иоаннова надлежало сгореть Москве» – звучит многозначительной недомолвкой, словно автор либо узнал, либо догадался о той роли, какую представители правящей династии – Захарьиных-Юрьевых-Романовых играли в событиях 1547 года, о чем придворному историографу приличествовало помалкивать[634].
   Обвинения в поджогах упали на благодатную почву. Глинские оказались беспомощны перед стоустой молвой. Народные низы охотно верили в злодейство могущественных временщиков, притеснявших городской люд. Кто-то явно подсказал толпе мысль о цели учиненного злодейства, припомнив Глинским их татарские корни, временщиков обвинили в пособничестве крымскому хану, войско которого замаячило вблизи русских рубежей.
   Великий московский пожар начался 21 июня. 22 июня было назначено боярское расследование. 23 июня Иван отправился на службу в Успенский собор, а после – в резиденцию митрополита в Новинский монастырь, где состоялось чрезвычайное заседание Боярской думы. Участники собрания, очевидно, основательно к нему подготовленные, обрушились с попреками и наставлениями на Ивана, и без того напуганного разгулом стихии и накалом народного возмущения.
Восстание в Москве 26 июня 1547 года
   Подобный шанс нельзя было упустить: юный монарх оставался глух к доводам разума и призывам к добродетельному житию, но в те дни робкий и впечатлительный Иван был буквально парализован разразившейся катастрофой. Плевела гордыни и ожесточения на некоторое время освободили его душу для благотворного воздействия и исправления. Первую скрипку в этом боярском оркестре играл Макарий, «поучая его на всякую добродетель, елико подобает царем православным быти». В эти минуты становилось реальным то, что несколько дней назад было невозможно представить. Стоило митрополиту напомнить царю об опальных и повинных, Иван тут же их «пожаловал».
   Впрочем, как полагает С.О. Шмидт, поучал царя не столько митрополит, который «разбился велми», спускаясь по веревке из горящих кремлевских палат, сколько протоиерей Сильвестр[635]. Он прибыл вместе с Макарием из Новгорода. Митрополит ценил своего добродетельного и образованного сотрудника, назначив его настоятелем Благовещенского собора, а затем и приблизив к царю. Возможно, впоследствии, когда Сильвестр стал особо доверенным лицом Ивана, Макарий жалел о своем поступке, но тогда он, очевидно, посчитал, что Ивану необходим наставник, который способен восполнить его собственные педагогические провалы.
   Заметим, что широковещательные поучения малоизвестного тогда священника на собрании высших сановников выглядят необычно. Впрочем, случай был исключительный. Думается, что бояре в этот день при нужде пригласили бы в митрополичьи палаты и «нагоходца» Василия Блаженного. Но эффект, произведенный проповедью Сильвестра, превзошел все ожидания. На достопамятном совещании в Новинском монастыре психологическая обработка, велась параллельно с политической. Нельзя сказать, в какой именно форме была преподнесена Ивану информация о связи Глинских с пожаром и поджигателями, выступавшими на совещании боярами Федором Скопиньм-Шуйским, Иваном Федоровым и царским духовником Федором Барминым. Ясно только, что оправдывать Глинских бояре не собирались. С.О. Шмидт полагает, что политическая судьба Глинских на том совещании была решена в том смысле, что их роль при дворе должна была уменьшиться[636]. Этот вывод, по мнению историка, подтверждает спешный отъезд из Москвы Анны и Михаила Глинских. Но этот поступок возможно вынужден не политическими последствиями совещания у митрополита, а продиктован соображениями личной безопасности. Соображениями, как показали дальнейшие события, вполне обоснованными.
   Спустя три дня после синклита в Новинском монастыре, 26 июня, бояре, которым было поручено сыскать «зажигальников», «приехаша к Пречистой к соборной на площадь и собрата черных людей и начаша въвпрашати: хто зажигал Москву». Черные люди тут же указали на Глинских: «Они же начаша глаголати, яко княгини Анна Глинская з своими детми и с людми вълхвовала…»[637] Тем временем народное возмущение не успокаивалось, а, напротив, усиливалось, принимая организационные формы вечевых собраний. Участники одного такого «вече» пришли к Успенскому собору, выволокли оттуда Юрия Глинского, находившегося на литургии вместе с остальными боярами, и растерзали князя на площади. С.О. Шмидт полагает, что собрания москвичей «вынудили бояр явиться для уговоров (а может быть, и объяснений) на кремлевскую площадь»[638].
   Между тем летописная запись прямо указывает на то, что инициаторами разбирательства выступили бояре. Очевидно, в толпе перед Успенским собором находились наученные заговорщиками люди, которые сразу стали выкрикивать обвинения против Глинских. При этом не стоит упускать из виду то обстоятельство, что стихия народного возмущения обычно выходит из-под контроля сил, вызвавших ее к жизни. Подстрекатели восстания, направляя его разрушительную силу в нужное им русло, были не в состоянии предположить, в какой степени бурные события окажутся воплощением задуманного плана, а в какой – результатом «революционного творчества масс». Итоги совещания 23 июня не могли удовлетворить противников Глинских. Князь Михаил, переждав волнения, мог возвратиться в столицу, после чего все потекло по-старому. Поэтому Захарьины, Шуйские, представители других боярских родов, опасаясь, с одной стороны, размаха народного возмущения, одновременно были заинтересованы в его эскалации.
   Вряд ли бояре, вышедшие на Соборную площадь, запруженную бушующей толпой, – дядя царицы Григорий Захарьин, Юрий Темкин, Федор Скопин-Шуйский, возвращенный из опалы Иван Федоров – чувствовали себя комфортно среди возмущенных горожан, но еще менее они желали спасти от гибели Глинского. Расправы над князем Юрием и «северскими» людьми, которых привели с собой Глинские и на поддержку которых они могли рассчитывать, играли на руку вдохновителям мятежа.
   Но и после расправы над князем Юрием волнения в Москве не прекратились. Власть в Москве в эти дни перешла в руки горожан, которые выражали свою волю не только посредством вечевых сходок, но и в форме распорядительных земских органов. 29 июля составленное москвичами ополчение, действовавшее от имени и по «велению» земских органов, возглавляемое официальным лицом – городским палачом, – двинулось на Воробьеве, где находился царь. Столичные жители решили потребовать от Ивана выдачи Анны Глинской и князя Михаила, якобы там скрывавшихся, и, кроме того, призывали собрать военные силы ввиду известий о подходе крымских татар. Но Глинских в Воробьеве не было, известия о набеге крымцев оказались ложными, и после переговоров ополченцы вернулись в город. Власти решились «учинить опалу» в отношении лишь нескольких зачинщиков, да и те, очевидно, отделались мягким наказанием.

Исправление Иоанново

   Несмотря на мирный исход инцидента, появление в царской резиденции грозного вооруженного отряда простолюдинов да еще во главе с палачом довершили смятение в душе молодого государя, и без того пораженного бурными событиями предыдущих дней. Царь, как свидетельствует новгородский летописец, «увидев множество людей, удивися и ужасеся». Спустя четыре года, выступая перед Стоглавьм собором, Иван так вспоминал события июня 1547 года: «От сего убо вниде страх в душу мою и трепет в кости моя и смирися дух мой».
   Однако не животный физический страх перед возможной расправой смирил гордый дух государя. Чтобы лучше понять причины разительных перемен в образе мыслей и характере правления Ивана, постараемся представить, какие мысли и чувства терзали его в июне 1547 года. Еще совсем недавно, когда государь был слабым подростком, которого при каждом удобном случае унижали всесильные временщики, мысли о верховной власти, его размышления над прочитанными книгами переплелись с мечтами о мести, желанием ответить на силу еще большей силой, на жесткость – еще большей жесткостью. Наконец мечтания воплотились в реальность – Иван стал полноправным правителем в том сложившемся в его сознании понимании смысла власти, которое указывало государю на то, что теперь он получил возможность безнаказанно творить любые насилия и бесчинства. Никто не смеет перечить его единоличной воле, возразить или подвергнуть сомнению принятые им решения.
   Венчание на царство лишь укрепило подобное представление Ивана о предназначении государя. Его безумства отныне освящены церковным благословением, родством с римскими цезарями, громким титулом. После следует женитьба на любезной его сердцу девице, Ивану еще нет и семнадцати (родился 25 августа 1530 года), а он уже воплотил иосифлянский идеал, уподобившись своей властью «вышнему Богу». Все в его воле, которой никто и ничто на земле не способно поставить предел. Правда, это не христианский триединый Бог, а скорее ветхозаветный Иегова, немилосердный и жестокий.
   И вдруг события нескольких дней демонстрируют пораженному Ивану, что его представления о безграничности его власти, о мире вокруг него, представления, в которых он до последнего времени все более укреплялся – всего лишь иллюзия. Он увидел воочию, что самый могущественный властитель бессилен перед природной стихией и народным возмущением, что его подданные – не немая безликая масса «черных людей», обреченных на рабскую покорность, а «мир» – грозная сила, способная без особенных усилий лишить его и власти, и жизни. Он видит, что воля самодержца не способна противостоять воле всей «земли». Впрочем, он тогда же понял, что народное волнение можно направить в нужное русло, чем впоследствии так виртуозно пользовался Грозный царь.
   Но сейчас вознесенный силой своей фантазии на сверкающую вершину, Иван вдруг оказался низверженньм на дно пропасти. Когда казалось, что страх и унижение навсегда остались в его горемычном детстве, они неожиданно вернулись в еще более грозном обличье; и в миг совершилось обратное превращение: внушающий трепет властелин обернулся дрожащим от ужаса подростком. Столь поразительное воздействие проповеди Сильвестра обусловлено еще и тем, что, по позднейшему признанию и самого Грозного и его оппонента Курбского, протоиерей напугал его детскими «страшилами» – некиими картинами, полными пугающих чудес: «претяще ему от Бога Священными Писаниями и срозе заклинающе его страшным Божиимъ именем, еще к тому и чюдеса и аки бы явление от Бога поведающе ему – не вемь, аще истинные, або такъ ужасновение пущающе, буйства его ради и для детских неистоваых его нравов умыслил был собе сие. Яко многажды и отцы повелевают слугамъ детей ужасати мечтательными страхи, и от излишнихъ игор презлых сверсников»[639]. Нечаянно или же выказав незаурядное знание психологии, Сильвестр нанес удар в наиболее чувствительное место Ивана, который охотнее всего верил неведомым угрозам, подстерегающим его на каждом шагу.
   Примечательно, что в своем первом послании Курбскому Иван несколько раз повторяет, что Сильвестр и его сподвижник Алексей Адашев запугали его подобно неразумному младенцу. «И не пытайтесь запугать меня, как пугают детей и как прежде обманывали меня с попом Сильвестром и Алексеем..» – предупреждает он князя. «Ты опять помышляешь помыкать мною, как младенцем, — ведь вы называете гонением то, что я не хочу, подобно ребенку, поступать по вашей воле. Вы же всегда хотите стать моими властителями и учителями, словно я младенец»[640]. Очевидно, что комплекс ограниченной самостоятельности, присущий переходному возрасту, свидетельствует не только об инфантилизме 33-х летнего автора этих строк, но и о том, что Сильвестр верно нащупал брешь в броне жестокосердия, покрывшей душу молодого монарха.
   Как бы то ни было, митрополиту Макарию и протоиерею Сильвестру удалось убедительно доказать Ивану, что власть, употребленная им во зло, явилась причиной народного возмущения, породила смертельную угрозу для государства и самого государя. Так вместо одного мировоззрения, порожденного ожесточенностью сердца, пылкостью воображения и сиротством души, Ивану имплантируют другое – образ идеального монарха, исполненного милосердия и прочих добродетелей; монарха, который прислушивается к мудрым советам государственных мужей и соотносит свои действия с евангельскими заповедями и нуждами государства. Как отмечал А.С. Хомяков, юный монарх «пленился великим образом царя благодетеля», «покаялся не как христианин, не как грешник, убитый своей совестью и плачущий перед Богом в чувстве своего духовного унижения, нет – самое его покаяние, пышное и всенародное, было окружено блеском торжества»[641].
   Иван с жаром кающейся души, энтузиазмом неофита и природным темпераментом принялся примерять на себя этот образ, который, как он искренне верил, на этот раз надежно защитит его от реальности с ее угрозами и соблазнами. Так одну фантазию сменяет другая, жестокий язычник превращается в добродетельного христианина, безрассудный деспот – в мудрого царя. Но сущность Ивана – тщеславного, малодушного фантазера, который презирает и боится окружающих, остается прежней, меняются лишь маски, личины. Правда, эту маску Иван надевает на многие годы.
   Легко представить, почему целые поколения историков пленил этот мелодраматический поворот: Иван, еще вчера беспощадный тиран, сегодня милует опальных, вчера грабивший церковные сокровища, сегодня раздает из своей казны церквам «по 20 рублев», вчера разорявший простолюдинов, сегодня попечительствует оставшимся без крова. Иван кается в своих прегрешениях, каются бояре, каются черные люди. С.О. Шмидт насчитывает три представительных собрания в 1547, 1549 и 1550 годах, перед участниками которых царь публично печалился о прежних проступках, а умиленные очевидцы спешили, в свою очередь, очистить свою душу раскаянием[642].
   «Все жде людие умилишася и на покаяние уклонишася от главы и до ногу, яко же сам благочестивый царь, тако же и вельможи его, и до простых людей вси сокрушенным сердцем, первая греховная дела возненавидевши, и вси тщахуся и обещевахуся богу угодная дела сотворити, елика кому возможна»[643]. Даже значительно позже, в августе 1552 года под стенами осажденной Казани Иван счел уместным собрать «всех воинов, кои с ним в полку», и «говорил умильно» о своем желании «недостаточная наполняти и всяко пожаловать», а те в ответ поклялись государю, что «единомысленно с ним побарают за благочестие пострадати».
   Мы вскоре узнаем, как удалось царю справиться с его новой ролью.

Глава 11
СОВЕТНИКИ И СОВЕТЧИКИ

   Наперебой устраивали встречи
   В полях, поместьях, селах, городах,
   Стояли на мостах и на дорогах,
   Шли на поклон, несли ему дары,
   Тянулись бесконечной вереницей
   И отдавали сыновей в пажи.
   Тогда, уверившись в любви народа,
   Он стал без страха отступать от клятв,
   Отцу когда-то данных в дни гонений
   На голом Ревенспергском берегу.
   Он стал преобразовывать законы,
   Стеснительные для простых людей,
   Он говорил про злоупотребленья
   И плакал над невзгодами страны.
   Игрою и притворством он добился
   Чего хотел. Он покорил сердца
   И сделал дальше шаг…
Уильям Шекспир. Король Генрих IV

Карающая правда

   Скорее всего летописец ненамного преувеличил настоятельную потребность в раскаянии и очищении, овладевшую различными слоями общества. «Мир», с оторопью наблюдавший за бесчинствами юного царя, привычно расценивая его грехи как наказание за свои собственные проступки, вздохнул с облегчением после «исправления Иоаннова» и выражал готовность совершенствоваться вместе с «исправившимся» государем и во всем поддерживать его добродетельные устремления. Ощущение того, что смутные времена миновали и страна выходит из мрачных теснин на свободный простор, доминирует в произведениях того времени. Публичные обещания царя покончить с порочными методами прошлого правления, его призывы к взаимному прощению и сотрудничеству породили всплеск литературной активности. Известные и доселе неведомые публицисты спешили предложить государю свое видение стоящих перед страной задач и способов их решения, они советуют и предостерегают.
   Старец Филофей из своего псковского далека благословил молодого царя, призвав со смертного порога его отвратиться от тех, кто «не только сам не хочет праведно жить, но жестоко борется против тех, кто по Божиим законам живет»[644]. Максим Грек просит дозволения вернуться на родину и, пользуясь случаем, напоминает, что Иван поставлен царем, «чтобы управлять… людьми православными – со всякою правдою, богоугодно помышляя о них»[645].
   В другом послании Святогорец еще более категоричен и настойчив в своих наставлениях: «Тебе вручено оно (царство. – М.З.) от вышнего богоначалия, так управляй им согласно с правдой и правосудием, очищая его премудрейшими замыслами и законами от всякой несправедливости и грабительства… Тогда и мы сможем правдиво и искренно о твоем царствовании сказать словами пророка: «Боже, даруй царю суд свой и сыну царя – твою правду. Да судит он праведно людей твоих и нищих твоих на суде и спасет сынов убогих от насильствующих и жестоко притесняющих», потому что никто другой так не готов к этому и так не усерден, как избранный наш царь и защитник наш, ибо он избавит угнетенного и отомстит за обиженного»[646].
   Многие взгляды Максима разделял другой политический мыслитель того времени Зиновий Отенский. Что неудивительно, – Зиновий долгое время находился в окружении Максима Грека, будучи монахом Чудова монастыря. Видимо, в связи с осуждением Святогорца Зиновий был отправлен под Новгород в отдаленный Отенский монастырь. Вслед за Федором Карповым и Максимом Греком он считал, что соблюдение законности («правды во всем») является обязанностью лиц, обладающих властью, и в первую очередь царя, который в противном случае должен рассматриваться не как царь, а как тиран. Зиновий полагал, что правитель особенно грешен, «ежели царем величие мнится».
   Очевидно, указывая на драматические события лета 1547 года, Зиновий пишет, что мятеж в государстве может произойти не только от безначалия, но и от злоупотребления царской властью. Если властитель начнет творить все по «своему хотению», а не «разсмотряти всему царству общия пользы и крепости», и будет «уповать только собою» и дела решать «перед очами своими», то такой властитель может погубить свое царство[647].
   В то время как одни публицисты заботятся об образе правления и помыслах государя, другие дают конкретные советы по поводу решения той или иной задачи. Так, автор «Повести о Петре и Февронии Муромских» монах Ермолай-Еразм советует царю, как реформировать податную систему, как изменить порядок воинской и ямской повинности и, наконец, указывает на то, что «следует благочестивому царю во всех городах русских отдать приказ правителям и запретить разведение хмеля и строения корчемные». Наиболее развернутую и одновременно самую радикальную программу государственного переустройства разработал дворянин Иван Пересветов. Он изложил ее в двух «Челобитных..», поданных Ивану в 1549 году. Пересветов затронул вопросы, касающиеся полномочий верховной власти, организации национальной армии, создания единого законодательства и централизованной судебной системы, реформы финансов. Он предложил меры по упорядочению торговли. Челобитчик предложил государю отменить институт наместников, ввести регулярное войско из дворян – «воинников», ликвидировать местничество.