Страница:
– Что ж ты молчал, Мишель!
– Я сказал тебе первому и верю, что ты будешь помнить об этом и никому не расскажешь, пока не разрешу, да?
– Да, Мишель, хотя ты поставил меня в тяжелое положение. Ведь я газетчик, а это такая потрясающая сенсация!
– Для меня она может обернуться смертью…
– Ты шутишь, Мишель!
– Увы, я знаю, с чем и с кем имею дело. Но не отступлюсь от своего, чего бы это мне не стоило. Прощай, Олех, мне было тепло (он так и сказал – тепло) с тобой и жаль, что ты живешь так далеко. Ежели что понадобится…
Я обернулся в дверях и проводил взглядом красные габаритные огни потьевского «Рено», и мне почудилось, что Мишель тоже обернулся и смотрит назад и машет мне рукой.
«Счастья и удачи тебе, Мишель!» – суеверно пожелал я ему про себя.
В номере разрывался звонок.
– Где ты пропал? – прорвался голос Гаврюшкина. – Забредай-ка, я в нашем торгпредстве бутылку взял.
– Извини, устал смертельно. Ноги не держат. Спать буду.
– Как знаешь, вольному воля… А закуся у тебя нет? – поинтересовался он напоследок – в этом был он весь, Гаврюшкин, страстный любитель выпить на шару, то есть за чужой счет. Что это с ним стряслось – приглашает на водку? Видать, поход на рынок уцененных товаров выкрутился успешным. Ну, да бог с ним…
– Сухой корочки не сыскать…
10
– Я сказал тебе первому и верю, что ты будешь помнить об этом и никому не расскажешь, пока не разрешу, да?
– Да, Мишель, хотя ты поставил меня в тяжелое положение. Ведь я газетчик, а это такая потрясающая сенсация!
– Для меня она может обернуться смертью…
– Ты шутишь, Мишель!
– Увы, я знаю, с чем и с кем имею дело. Но не отступлюсь от своего, чего бы это мне не стоило. Прощай, Олех, мне было тепло (он так и сказал – тепло) с тобой и жаль, что ты живешь так далеко. Ежели что понадобится…
Я обернулся в дверях и проводил взглядом красные габаритные огни потьевского «Рено», и мне почудилось, что Мишель тоже обернулся и смотрит назад и машет мне рукой.
«Счастья и удачи тебе, Мишель!» – суеверно пожелал я ему про себя.
В номере разрывался звонок.
– Где ты пропал? – прорвался голос Гаврюшкина. – Забредай-ка, я в нашем торгпредстве бутылку взял.
– Извини, устал смертельно. Ноги не держат. Спать буду.
– Как знаешь, вольному воля… А закуся у тебя нет? – поинтересовался он напоследок – в этом был он весь, Гаврюшкин, страстный любитель выпить на шару, то есть за чужой счет. Что это с ним стряслось – приглашает на водку? Видать, поход на рынок уцененных товаров выкрутился успешным. Ну, да бог с ним…
– Сухой корочки не сыскать…
10
Я потерял счет времени с тех пор, как мы возвратились в Лондон.
Утро в комнате с наглухо задраенными окнами, без часов и телевизора, где время тонуло в вязкой, как смола, тишине, куда не проникали посторонние звуки, определялось появлением Кэт, приносившей завтрак.
Она молча, не глядя на меня, расставляла на овальном столе в центре комнаты осточертевший набор: сваренные вкрутую два яйца, несколько ломтиков подрумяненного, почти прозрачного бекона, две горячие гренки и чай с «парашютиком» – так нелюбимым мною напитком из-за запаха бумаги, вызывавшем у меня отвращение.
Я давно не брился, зарос жесткой щетиной, волосы кучерявились на затылке, гребня не было, ну, да это мало меня трогало. Лишь по косым, брошенным исподлобья взглядом Кэт, по ее реакции – не то плохо скрытой брезгливости, не то жалости, смешанной с брезгливостью, догадывался, как выгляжу. Спал в рубашке, только без галстука, и в брюках, давно превратившихся в пузырившиеся на коленях штаны, носки не снимал, как, впрочем, и не одевал ботинок, валявшихся у входа.
По ночам в темноте на грудь наваливалась черная скала, грозившая задавить, и я перестал выключать настольную лампу. Теперь она горела круглые сутки.
Ни Келли, ни Питера Скарлборо после той схватки я больше не видел: они растворились в тишине, и я сомневался, а существовали ли эти типы вообще. Со мной происходили странные вещи: внезапно наползала липкая пелена, туманившая сознание, – я ощущал ее так осязаемо, что меня охватывал ужас от того, что невидимые черви пробрались ко мне в голову и плетут-переплетают извилины, наподобие вятских кружев; чем больше я сосредоточивался на этой мысли, тем реальнее слышал звуки шевелившихся мозгов; пелена так же внезапно исчезала, и холодная, чистая и острая мысль заставляла оглянуться вокруг. В одно из таких просветлений я вдруг осознал, что химию они мне приносят с горячей водой для чая. Стоило мне выпить стакан-другой, а жажда постоянно мучила меня из-за того, что еда почти сплошь была соленая – соленый бекон, подсоленные гренки, пересоленное мясо и соленый суп, как меня охватывала апатия и сонливость. Ни соков, ни воды мне не давали, а на мои просьбы Кэт не откликалась.
Тогда я стал пить из туалета, спустив предварительно воду, но они догадались и перекрыли вентиль крана. Теперь Кэт, появившись в комнате-темнице и поставив поднос с едой, отправлялась в туалет и сливала бачок, что каждый раз воспринималось мной как пощечина.
В то утро, едва Кэт выскользнула из комнаты и дважды щелкнула ключом с противоположной стороны, оставляя меня одного, я обшарил свою довольно просторную комнату, ванную, туалет. Я искал местечко, куда можно было бы выбрасывать соленую пищу, но так, чтоб Кэт ничего не заподозрила. Яйца буду съедать, суп, если дадут, – тоже, все же какая-никакая жидкость, бекон же, хлебцы, рыбу или мясо, попадавшиеся в обедо-ужин (кормили меня дважды в день), нужно было куда-то прятать – прятать так, чтоб ни крошки, ни кусочка не оставалось. Я должен демонстрировать отличный аппетит. Чай решил заваривать прямо в термосе, демонстрируя таким образом желание выпить все до дна. Настойку же затем выливать в туалет.
Если я не проделаю эту работу, они превратят меня в животное, и тогда никаких надежд, старина, на спасение не будет.
Жажда становилась все невыносимее. Я ощущал, как взрывались мои мозги, требовавшие уже привычного успокоителя. Я испытывал почти неодолимое желание выпить пару глотков чаю и поспешно бросил пакетик в термос, взял стакан и…
«Остановись! Это – конец!» – чей-то приказ удержал мою руку. Я с трудом разжал пальцы.
Но в следующий миг какая-то горячая, обжигающая волна захлестнула меня с головой, и я поспешно схватил стакан, плеснул из термоса, разбрызгивая на скатерть коричневатую жидкость, что еще вчера доставляла мне такое умиротворение.
Едва успел удержать руку, поднесенную ко рту. Чтоб не подвергать себя новому испытанию, а я не был уверен, что смогу совладать с собой еще раз, выбежал в ванную и вылил чай в раковину. Меня мутило от жажды, от страшного желания получить успокоение; сознание исчезало, но, тем не менее, в моменты просветления я догадался тщательно вытереть коричневые капли на белом фаянсе – до последнего пятнышка. «Парашютик» же втолкнул в горлышко термоса.
Яйца я съел, давясь и с трудом удерживая рвоту, рвавшуюся наружу. Мне было чудовищно плохо, и, не вылей чай, я вряд ли смог бы удержаться. Больше того, я кинулся назад в надежде обнаружить хотя бы пару глотков напитка, без которого моя жизнь казалась бессмысленной. К счастью, раковина блистала первозданной чистотой, как бриллиант.
Какое-то время я сидел не шевелясь. Когда сознание немного прояснилось и я смог подняться, первым делом начал поиски «склада» для пищи. Увы, в комнате не нашлось местечка, где можно было бы что-то запрятать. Взгляд, все более растерянный, скорее – потерянный, ввергавший меня в бессильный ужас, ощупывал комнату и не находил места, которое послужило б тайником. Стол, накрытый короткой красной скатертью, два венских стула, кресло на вращающейся ножке, торшер у дивана, два окна, задраенные ставнями, коврик метр на полтора из ворсистой искусственной ткани бежевого цвета да массивный диван, явно купленный где-то в комиссионке, таких нынче не выпускают – давно вышли из моды.
Диван!
Я вскочил как сумасшедший, это была моя последняя надежда. Ломая ногти, оторвал тяжеленнейший матрац и всунул левую руку в образовавшуюся щель: там была блаженная пустота.
Диван, моя постель и прибежище, стал и тайником, хранилищем, позволившим мне выжить.
Едва Кэт покидала комнату, как я принимался за дело, и, когда она возвращалась, чтобы забрать посуду, на столе оставались крошки, остатки пищи, кость, если подавалась отбивная. Лишь глубокая пиала с протертым супом была вылизана до блеска, и поначалу Кэт с недоумением брала ее в руки. Потом она, видно, догадалась, что жажда, преследовавшая меня, давала себя знать. Но это не вызвало в ее душе сочувствия, по крайней мере, мои просьбы – я и на колени бросался, и слова разные проникновенные – ласковые и угрожающие (тогда она недвусмысленно вытаскивала из заднего кармана облегающих ее длинные ноги белых джинсов маленький браунинг), умоляющие – никак на нее не действовали, и воды мне по-прежнему не давали. Что ж, я мог понять Питера Скарлборо…
Прошло несколько дней, я неукоснительно выполнял задуманное. Пища регулярно оседала в диване, отчего меня преследовал запах портящейся еды. Этот запах вызвал подозрение у Кэт, она принюхивалась, но ничего не обнаружила. У нее не хватило смелости подойти к моему лежбищу. Пришлось срочно принимать предохранительные меры: я стал обливаться соусами и вытирать пальцы о рубаху, и без того давно потерявшую свой первоначальный цвет. Я вел себя все более индифферентно, равнодушно встречая и провожая Кэт. Уже больше не поднимался, когда она входила, и лениво копался ложкой (вилку и нож они предусмотрительно исключили из моего обихода) в еде. Чаще всего я представал перед ней распластанным на диване, уставившись в потолок. Бормотал бессмысленно, как, по-видимому, казалось Кэт, не знавшей ни единого не то что украинского – русского слова. А я читал Шевченко:
У меня теплилась надежда, что у Питера Скарлборо еще сохранялась надежда, что я могу оказаться полезным в той сложной игре, которую он затеял. Если б так…
Кэт теперь жестом заставляла меня оставаться на диване и быстро расставляла или убирала тарелки с остатками еды. Я понимал ее: от меня дурно пахло, вид мой, скорее всего, как и запахи, исходившие от грязной, замасленной одежды, от нечесаной бороды и гривы на голове, от грязных рук и потных ног, отталкивали и вызывали тошноту. «Вот и прекрасно, девочка, – удовлетворенно говорил я себе, наблюдая из-под полуопущенных век ее неподдельные страдания. – И духи, которыми ты обливаешься, входя ко мне, не помогут. И ты станешь бросаться на Келли, а может быть и на Питера Скарлборо разъяренной львицей, доказывая, что не в состоянии видеть этого полусумасшедшего, который разве что только под себя не мочится, бросаться с требованием избавить от этих испытаний. Но они будут настаивать, чтоб ты ходила, ходила, милочка, в этот клозет, в эту помойку, ибо никто из них не захочет подвергать себя таким же пыткам. И они скажут тебе, девочка: все идет о'кей, еще немножко, и он будет готов, и уж никогда не сможет выдавить из себя ни слова лишней информации, которая способна выдать их… И тогда меня можно будет выпускать на свет божий, заодно подбросив прессе версию о хроническом наркомане, которого никто на выкрадывал, просто человек занялся тем, чем в его стране заниматься трудно…»
Если б я только знал, как близок был к истине!
Теперь я почти ничего не ел, не считая круто сваренного яйца, потому что стал опасаться, как бы Питер Скарлборо, желая ускорить мою деградацию, не стал подмешивать отраву в суп, в мясо, в хлеб. Все шло на свалку, и по ночам мне чудилось, что подо мной развелись чудовищной величины черви, они пожрали все запасы и теперь готовятся прогрызть диван и впиться в мое терявшее силы от голода, но главное из-за буквально сжигавшей меня жажды тело.
Я устроился спать на полу, и Кэт застала меня в таком положении. Я пошел ва-банк: если сейчас ворвутся Келли с Питером, моя затея раскроется.
Но ни одного, ни другого, по-видимому, в доме не оказалось. Кэт несколько раз издали, от двери, окликнула меня, чтоб не сомневаться, что я еще не отдал богу душу. Кэт, как и всякая женщина, панически боялась мертвецов.
Я не стал пугать ее, поднялся и, качаясь из стороны в сторону, двинулся к ней. Она мгновенно, едва не выронив поднос, ретировалась из комнаты и поспешно защелкнула замок.
Через некоторое время она появилась одна… о чудо!
Я уже привел себя в порядок, то есть улегся, как обычно, на диване и никак не прореагировал на нее. Кэт с облегчением, это было видно невооруженным взглядом, поставила завтрак на стол и спокойно удалилась.
В обедо-ужин меня ждала… комиссия – Келли и Питер Скарлборо. Они ввалились вслед за Кэт и замерли у двери, наблюдая за мной. Я никак не прореагировал на их появление. Бормоча под нос стихи (о бессмертный Тарас!), волоча ноги, а я действительно с трудом передвигался – от недоедания и малоподвижного образа жизни взаперти (увы, физические упражнения для выживания мне были противопоказаны), я протащился к столу, равнодушно ткнул раз-другой ложкой в суп, потом отломил кусочек от ломтя серого хлеба с тмином и, словно змею глотая, стал медленно жевать, моля провидение, чтоб хлеб не был пропитан той отравой.
Они вполголоса обменялись словами, многозначительно переглянулись, когда я принялся наливать суп в тарелку со вторым (кусочек темного мяса и картофельный гарнир). Питер несколько раз за это короткое время инспекции доставал из кармана пиджака носовой платок, по-видимому, надушенный, потому что я заметил, как глубоко вдыхает он через ткань. Что ж, атмосферу в моей темнице и впрямь праздничной не назовешь.
Они не пытались заговаривать – понаблюдали за моим поведением и скорее всего остались довольны.
Едва мягко защелкнулся замок, как я со всей доступной резвостью слетел со стула и кинулся к двери. Но уловил лишь обрывок фразы, произнесенной Питером Скарлборо: «…дня, и он будет готов окончательно». Значит, через «два-три» дня они приступят к завершению неудавшейся операции? Что стоит за этим, чем грозит мне их ревизия, какие планы вызрели в этих головах?
Завтрак застал меня врасплох: проведя ночь без сна, я уснул буквально перед появлением Кэт. Это и сорвало мои планы. Кэт привычно расположила на столе еду, поставила термос, предварительно зачем-то с силой встряхнув его.
Она вышла, прежде чем я оторвал голову от подушки.
Жажда туманила сознание. Термос с двумя стаканами воды был оазисом в бесконечной раскаленной пустыне. Я готов был ползти к нему, сбивая в кровь руки и душу, и был момент, краткий миг помрачения, когда моя рука взялась за термос и поспешно наполнила стакан. Сквозь стекло я чувствовал, что вода и отдаленно не напоминала кипяток – едва-едва теплая, и это только подхлестнуло мое желание.
Один глоток, всего один глоток, и я поставлю стакан на стол!
И по сей день не могу ответить, как сумел удержаться от трагического шага, как, поднимая страшно тяжелые ноги, – было такое ощущение, будто к ним привязали пудовые гири или якоря, – я дотащился до туалета и с размаху швырнул стакан в унитаз. Жалобно звякнуло разбитое стекло. Холодная испарина покрыла лоб так густо, что капли стекали вниз, выжигая глаза. Я лихорадочно облизывал мокрые пальцы, и соленый, горький пот был слаже самой сладкой сыты.
Я медленно брал себя в руки, налаживая силовое давление на психику. Пить от этого, естественно, меньше не хотелось, но я заставил себя прожевать и проглотить дравшее горло одно из двух крутых яиц. Мне требовались силы, и кусочки поджаренного бекона виделись неплохим источником энергии. Но, пожевав, так и не смог проглотить – горло просто закрылось, как я не пытался протолкнуть соленую кашицу вовнутрь.
Теперь нужно ждать вечера и молить бога, чтоб явилась, как обычно, Кэт.
Я не хотел умирать, это не вызывало ни малейшего сомнения. Чепуха, когда утверждают, что наступает момент, когда человек жаждет смерти как избавления. Нет, и еще раз нет! Когда гибнет тело, мозг продолжает бороться, и его импульсы не дают уснуть душе, а пока жива у человека душа, он будет стремиться выкарабкаться: дышать, видеть небо, ощущать боль и радость – до самого последнего мига…
Почему-то пришли на ум именно эти строки Тараса: «Як умру, то поховайте мене на могилі серед степу широкого, на Вкраїнi милiй…»
Я грезил наяву.
Ранним росистым утром, когда Прохоровка еще спит, успокоившись после нелегких дневных забот – от трудов праведных и неправедных, от сладкого самогонного помрачения, от дел бесплодных, от мыслей тяжелых и легких, без коих не бывает жизни людской, от предательств больших и малых, столь частых в наше беспутное, распятое негодяями время, от любви и ненависти, – в эти пронзительно чистые минуты рождения нового дня я, тихонько поднимаясь, чтоб не разбудить Натали, выхожу в сад. Наливаются пунцовой кровью земли вишни, белое, легкое, как подвенечное платье, облачко зацепилось за узенькие рожки месяца и плывет вместе с ним в глубокой голубизне, словно ребеночек в качалке; ласточки, что свили гнездо на веранде (каюсь, однажды, вздумав наводить порядок, легкомысленно и жестоко сорвал гнездышко, чтоб избавиться от надоедливого «грязного» помета, – птицы вернулись весной и нужно было видеть, как жалобно они щебетали, как плакали, наклоняясь клювиками друг к дружке, как стремительно уносились в небо и падали оттуда камнем, в самый последний миг раскрывая крылья; душа моя разрывалась от их горя, и я готов был собственными руками лепить гнездышко, но они… они сделали это сами), уже носились кругами над деревьями, вылавливая бесплатный завтрак, – они еще были свободны, вольные птицы, но скоро появятся яйца, и забота о потомстве лишит их покоя, и они станут трудиться до позднего вечер а во имя своих будущих детишек; мое появление уже поджидает Мушка, черный живой ласковый комочек, живущий по соседству, она получает свою порцию колбасы или сосиску и, зажав подарок в зубах, сопровождает меня к Днепру.
Собственно, Днепр там, за Шелестовым островом, за густыми столетними дубами да вербами, где сквозь прорыв в зеленой стене, образованный протокой, видна Тарасова гора.
Я вхожу в прохладную в любое время лета воду и делаю первые движения брассом. Проплыв метров пять, отчаянно ныряю с головой, и обручи сжимают виски. Но это ощущение быстро проходит, и голова светлеет, легчает, словно бы обретает крылья, и мысли уносятся вдаль, туда, куда уже нет возврата, – в юность, в молодые годы, когда вода была родным домом, и вот так же, отчаянно, собравшись с духом, бросались мы в бассейн, чтоб начать ежедневный бесконечный марафон. Я однажды подсчитал по своим тренировочным дневникам: за время спортивной карьеры наплавал 15 тысяч километров. «Ты лучше бы это время употребил с пользой – учился иль работал, а то сколько сил понапрасну угробил в воде», – упрекнул меня как-то мой давний знакомец, занявший давно и прочно руководящий пост, обросший жиром и нужными связями. Мне всегда было жаль его: неглупый, порядочный парень, даже плавал немного за сборную университета, но его всегда тянуло к сильным мира сего, даже если уважать их было не за что; старался быть угодливым – не угодливым, но нужным, готовым всегда выполнить просьбу или пожелание.
И вот я плыву вниз по течению. Оно слабое, Каневская ГЭС начинает «давать» воду, как говорят прохоровчане, с девяти – тогда здесь все бурлит, ухают обвалы подмытых берегов и волнуются стрижи – коренные жители этих круч. Вода мягка, податлива; она или ласково заигрывает со мной, плеснув в лицо неизвестно откуда накатившей волной, или цепко держит кисти рук, мешая грести.
Слева, насколько хватает глаз, луга, глубокие «старики», врезающиеся в песчаные берега, белеют чистые откосы и пахнет терпкой лозой; справа – тянется Шелестов остров, таинственный и глухой, где водятся зайцы и косули и греются на спадающих к самой воде ветках желтоухие ужи; небо высокое и чистое, какое никогда не увидишь в городе, в каменных джунглях, в серой дымке над головой; тишина и первозданный покой царствуют тут, где нет высоких труб и ревущих автомобилей. Я выхожу на стрежень, и меня подхватывает волна, оставленная проскользившей мимо вверх, к Каневу, «ракетой», плыву к Роси, что впадает неподалеку в Днепр…
Обратно возвращаюсь бегом по берегу – мой обязательный кросс. И хотя давным-давно расстался со спортом, это осталось в крови – испытывать себя, держать в ежовых рукавицах, не распускаться и не ныть: в любую погоду, когда бываю в Прохоровке, совершаю этот обязательный ритуал приобщения к вечной, сильной и доброй природе.
Это моя Украина, моя земля, она дает мне, как Антею, силы, чтоб жить и бороться, мечтать и не сдаваться!
Я незаметно заснул. Когда открыл глаза, первая мысль: прозевал, упустил момент. Но достаточно было бросить взгляд на стол, чтобы понять: Кэт с обедо-ужином еще не появлялась.
Теперь держись наготове – час или минуту, или вечность, потому что часы они у меня отобрали, как и ремень от брюк и шнурки от туфель.
Я поднялся, сделал несколько разминочных движений – и голова пошла кругом.
Теперь – следовать заранее разработанному плану. Конечно, проще всего было бы занять место у стены, справа от входа, и едва Кэт вступит в комнату, наброситься на нее сзади и первым делом выхватить пистолет. Но простота эта была чревата последствиями: если в соседней комнате околачиваются Питер или Келли, мне не сдобровать – Кэт успеет крикнуть, и тогда мне не поможет и пистолет, даже если удастся сразу овладеть им: они не станут церемониться и расстреляют меня, как бешеную собаку. Прежде всего следует убедиться, что Кэт в доме или по крайней мере в соседней комнате одна и ее крик не услышат. Для этого…
Кэт вплыла спокойно, деловито направилась к столу и взялась расставлять тарелки. Я увидел, что появился бокал… бокал с апельсиновым соком. Нетрудно было догадаться, что там содержится дополнительная порция отравы. Скорее всего Кэт, увидев разбитый стакан в раковине, решила, что я нечаянно уронил его и, таким образом, не получил причитающуюся мне порцию «успокоительного». Стакан сока должен был существенно поправить дело.
– Кэт… Кэт… – простонал я, наблюдая за девицей из-под опущенных век.
Она замерла.
– Кэт… Питера хочу… хочу видеть Питера…
– Зачем вам Питер? Его нет. Что передать ему? – Она, глупенькая, и не сообразила, что человек в моем положении уже не может мыслить здраво. Нет, подумал я, нельзя поручать серьезные дела женщинам, даже таким, как Кэт…
– Я хочу отдать… отдать бумаги… – Я сделал вид, что ищу что-то под собой.
Кэт приблизилась ко мне и остановилась, чуть наклонившись в метре от дивана. В тот же миг, словно пружиной вытолкнув тело (остался еще порох в пороховницах!), я схватил ее за левую руку и рванул на себя, и она с размаху обрушилась на меня. Левой рукой я изо всех сил сжал ей горло, а правой нащупал пистолет и выхватил из карманов джинсов. Но недооценил ее сил – они удесятерились от страха, и Кэт вырвалась из моих объятий и вскочила на колени. Еще миг, и она успела бы юркнуть в дверь, и тогда – прости-прощай, мистер Романько. Но ведь я тоже боролся за жизнь и потому успел ухватить ее за край выбившейся из джинсов рубашки. Пуговицы россыпью разлетелись в стороны, и Кэт снова рухнула на меня, как подрубленная, придавив своей… своей умопомрачительной грудью – под рубахой у нее не оказалось лифчика.
Я прижимал ее к себе, и грудь ее, упругая, ароматная, чуть не задушила меня. Но растерянность длилась мгновение-другое, мне было не до сантиментов, и я оттолкнул Кэт, и она упала на пол.
– А теперь, подруга, рученьки назад! – скомандовал я, успев выпрямиться во весь рост.
Поразительно, но я не обнаружил в ее поведении ни злобы, ни страха. Казалось, она даже рада, что так все обернулось, и потому покорно подставила руки, которые я тут же накрепко закрутил куском электрического шнура, оторванного от торшера (мои тюремщики не обратили на него внимания).
Утро в комнате с наглухо задраенными окнами, без часов и телевизора, где время тонуло в вязкой, как смола, тишине, куда не проникали посторонние звуки, определялось появлением Кэт, приносившей завтрак.
Она молча, не глядя на меня, расставляла на овальном столе в центре комнаты осточертевший набор: сваренные вкрутую два яйца, несколько ломтиков подрумяненного, почти прозрачного бекона, две горячие гренки и чай с «парашютиком» – так нелюбимым мною напитком из-за запаха бумаги, вызывавшем у меня отвращение.
Я давно не брился, зарос жесткой щетиной, волосы кучерявились на затылке, гребня не было, ну, да это мало меня трогало. Лишь по косым, брошенным исподлобья взглядом Кэт, по ее реакции – не то плохо скрытой брезгливости, не то жалости, смешанной с брезгливостью, догадывался, как выгляжу. Спал в рубашке, только без галстука, и в брюках, давно превратившихся в пузырившиеся на коленях штаны, носки не снимал, как, впрочем, и не одевал ботинок, валявшихся у входа.
По ночам в темноте на грудь наваливалась черная скала, грозившая задавить, и я перестал выключать настольную лампу. Теперь она горела круглые сутки.
Ни Келли, ни Питера Скарлборо после той схватки я больше не видел: они растворились в тишине, и я сомневался, а существовали ли эти типы вообще. Со мной происходили странные вещи: внезапно наползала липкая пелена, туманившая сознание, – я ощущал ее так осязаемо, что меня охватывал ужас от того, что невидимые черви пробрались ко мне в голову и плетут-переплетают извилины, наподобие вятских кружев; чем больше я сосредоточивался на этой мысли, тем реальнее слышал звуки шевелившихся мозгов; пелена так же внезапно исчезала, и холодная, чистая и острая мысль заставляла оглянуться вокруг. В одно из таких просветлений я вдруг осознал, что химию они мне приносят с горячей водой для чая. Стоило мне выпить стакан-другой, а жажда постоянно мучила меня из-за того, что еда почти сплошь была соленая – соленый бекон, подсоленные гренки, пересоленное мясо и соленый суп, как меня охватывала апатия и сонливость. Ни соков, ни воды мне не давали, а на мои просьбы Кэт не откликалась.
Тогда я стал пить из туалета, спустив предварительно воду, но они догадались и перекрыли вентиль крана. Теперь Кэт, появившись в комнате-темнице и поставив поднос с едой, отправлялась в туалет и сливала бачок, что каждый раз воспринималось мной как пощечина.
В то утро, едва Кэт выскользнула из комнаты и дважды щелкнула ключом с противоположной стороны, оставляя меня одного, я обшарил свою довольно просторную комнату, ванную, туалет. Я искал местечко, куда можно было бы выбрасывать соленую пищу, но так, чтоб Кэт ничего не заподозрила. Яйца буду съедать, суп, если дадут, – тоже, все же какая-никакая жидкость, бекон же, хлебцы, рыбу или мясо, попадавшиеся в обедо-ужин (кормили меня дважды в день), нужно было куда-то прятать – прятать так, чтоб ни крошки, ни кусочка не оставалось. Я должен демонстрировать отличный аппетит. Чай решил заваривать прямо в термосе, демонстрируя таким образом желание выпить все до дна. Настойку же затем выливать в туалет.
Если я не проделаю эту работу, они превратят меня в животное, и тогда никаких надежд, старина, на спасение не будет.
Жажда становилась все невыносимее. Я ощущал, как взрывались мои мозги, требовавшие уже привычного успокоителя. Я испытывал почти неодолимое желание выпить пару глотков чаю и поспешно бросил пакетик в термос, взял стакан и…
«Остановись! Это – конец!» – чей-то приказ удержал мою руку. Я с трудом разжал пальцы.
Но в следующий миг какая-то горячая, обжигающая волна захлестнула меня с головой, и я поспешно схватил стакан, плеснул из термоса, разбрызгивая на скатерть коричневатую жидкость, что еще вчера доставляла мне такое умиротворение.
Едва успел удержать руку, поднесенную ко рту. Чтоб не подвергать себя новому испытанию, а я не был уверен, что смогу совладать с собой еще раз, выбежал в ванную и вылил чай в раковину. Меня мутило от жажды, от страшного желания получить успокоение; сознание исчезало, но, тем не менее, в моменты просветления я догадался тщательно вытереть коричневые капли на белом фаянсе – до последнего пятнышка. «Парашютик» же втолкнул в горлышко термоса.
Яйца я съел, давясь и с трудом удерживая рвоту, рвавшуюся наружу. Мне было чудовищно плохо, и, не вылей чай, я вряд ли смог бы удержаться. Больше того, я кинулся назад в надежде обнаружить хотя бы пару глотков напитка, без которого моя жизнь казалась бессмысленной. К счастью, раковина блистала первозданной чистотой, как бриллиант.
Какое-то время я сидел не шевелясь. Когда сознание немного прояснилось и я смог подняться, первым делом начал поиски «склада» для пищи. Увы, в комнате не нашлось местечка, где можно было бы что-то запрятать. Взгляд, все более растерянный, скорее – потерянный, ввергавший меня в бессильный ужас, ощупывал комнату и не находил места, которое послужило б тайником. Стол, накрытый короткой красной скатертью, два венских стула, кресло на вращающейся ножке, торшер у дивана, два окна, задраенные ставнями, коврик метр на полтора из ворсистой искусственной ткани бежевого цвета да массивный диван, явно купленный где-то в комиссионке, таких нынче не выпускают – давно вышли из моды.
Диван!
Я вскочил как сумасшедший, это была моя последняя надежда. Ломая ногти, оторвал тяжеленнейший матрац и всунул левую руку в образовавшуюся щель: там была блаженная пустота.
Диван, моя постель и прибежище, стал и тайником, хранилищем, позволившим мне выжить.
Едва Кэт покидала комнату, как я принимался за дело, и, когда она возвращалась, чтобы забрать посуду, на столе оставались крошки, остатки пищи, кость, если подавалась отбивная. Лишь глубокая пиала с протертым супом была вылизана до блеска, и поначалу Кэт с недоумением брала ее в руки. Потом она, видно, догадалась, что жажда, преследовавшая меня, давала себя знать. Но это не вызвало в ее душе сочувствия, по крайней мере, мои просьбы – я и на колени бросался, и слова разные проникновенные – ласковые и угрожающие (тогда она недвусмысленно вытаскивала из заднего кармана облегающих ее длинные ноги белых джинсов маленький браунинг), умоляющие – никак на нее не действовали, и воды мне по-прежнему не давали. Что ж, я мог понять Питера Скарлборо…
Прошло несколько дней, я неукоснительно выполнял задуманное. Пища регулярно оседала в диване, отчего меня преследовал запах портящейся еды. Этот запах вызвал подозрение у Кэт, она принюхивалась, но ничего не обнаружила. У нее не хватило смелости подойти к моему лежбищу. Пришлось срочно принимать предохранительные меры: я стал обливаться соусами и вытирать пальцы о рубаху, и без того давно потерявшую свой первоначальный цвет. Я вел себя все более индифферентно, равнодушно встречая и провожая Кэт. Уже больше не поднимался, когда она входила, и лениво копался ложкой (вилку и нож они предусмотрительно исключили из моего обихода) в еде. Чаще всего я представал перед ней распластанным на диване, уставившись в потолок. Бормотал бессмысленно, как, по-видимому, казалось Кэт, не знавшей ни единого не то что украинского – русского слова. А я читал Шевченко:
Иногда меня тянуло на Шекспира. Я впитывал в себя неземные строки, истинный смысл коих открылся мне только тут, в этой зловещей тишине и одиночестве. Они не дали мне сойти с ума и поверить, что задуманное мной удастся:
Тече вода в синє море,
Та не витікає;
Шука козак свою долю,
А долі немає.
Пiшов козак свiт за очi;
Грає синє море,
Грає серце козацькеє,
А дума говорить:
– Куди йдеш ти, не спитавшись?
На кого покинув
Батька, неньку старенькую,
Молоду дівчину?
На чужині не ті люди,
Тяжко з ними жити.
Ні з ким буде поплакати,
Нi поговорити.
Сидить козак на тiм боці –
Граї синє море.
Думав, доля зострінеться –
Спіткалося горе.
А журавлі летять собі
На той бік ключами.
Плаче козак – шляхи биті
Заросли тернами.
Голова моя теперь была чиста, как стеклышко, и мозг работал чисто, без помарок, выдавая математически точные решения, едва получал задание выяснить ту или иную возможность побега. Но, к моему глубокому разочарованию, выводы его были жестоки и безжалостны: моя затея – оттяжка во времени, не более. Рано или поздно Кэт или Келли с Питером Скарлборо обнаружат мой тайник. Тогда они просто возьмутся колоть меня, и тут уж никакие ухищрения не помогут. Мне было ясно, что Скарлборо зашел в тупик: человек неглупый, он понял, что у меня действительно нет искомых, столь необходимых ему бумаг, и я не могу даже под пытками сказать, где он может их взять. Значит, у него возникла двойственная неопределенность: отпустить меня по добру по здорову или… или убрать концы в воду. Не мог же он бесконечно держать меня здесь?
Быть иль не быть – такой вопрос;
Что благородней духом – покоряться
Пращам и стрелам яростной судьбы
Иль, ополчась на море смут, сразить их
Противоборством? Умереть, уснуть –
И только; и сказать, что сном кончаешь
Тоску и тысячу природных мук,
Наследье плоти – как такой развязки
Не жаждать? Умереть, уснуть. Уснуть!
И видеть сны, быть может? Вот в чем трудность,
Какие сны приснятся в смертном сне,
Когда мы сбросим этот бренный шум, –
Вот что сбивает нас; вот где причина
Того, что бедствия так долговечны;
Кто снес бы плети и глумленье века,
Гнет сильного, насмешку гордеца,
Боль презренной любви, судей медливость,
Заносчивость властей и оскорбленья,
Чинимые безропотной заслуге,
Когда б он сам мог дать себе расчет
Простым кинжалом? Кто бы плелся с ношей,
Что охать и потеть под нудной жизнью,
Когда бы страх чего-то после смерти –
Безвестный край, откуда нет возврата
Земным скитальцам, – волю не смущал,
Внушая нам терпеть невзгоды наши
И не спешить к другим, от нас сокрытым?
Так трусами нас делает раздумье…
У меня теплилась надежда, что у Питера Скарлборо еще сохранялась надежда, что я могу оказаться полезным в той сложной игре, которую он затеял. Если б так…
Кэт теперь жестом заставляла меня оставаться на диване и быстро расставляла или убирала тарелки с остатками еды. Я понимал ее: от меня дурно пахло, вид мой, скорее всего, как и запахи, исходившие от грязной, замасленной одежды, от нечесаной бороды и гривы на голове, от грязных рук и потных ног, отталкивали и вызывали тошноту. «Вот и прекрасно, девочка, – удовлетворенно говорил я себе, наблюдая из-под полуопущенных век ее неподдельные страдания. – И духи, которыми ты обливаешься, входя ко мне, не помогут. И ты станешь бросаться на Келли, а может быть и на Питера Скарлборо разъяренной львицей, доказывая, что не в состоянии видеть этого полусумасшедшего, который разве что только под себя не мочится, бросаться с требованием избавить от этих испытаний. Но они будут настаивать, чтоб ты ходила, ходила, милочка, в этот клозет, в эту помойку, ибо никто из них не захочет подвергать себя таким же пыткам. И они скажут тебе, девочка: все идет о'кей, еще немножко, и он будет готов, и уж никогда не сможет выдавить из себя ни слова лишней информации, которая способна выдать их… И тогда меня можно будет выпускать на свет божий, заодно подбросив прессе версию о хроническом наркомане, которого никто на выкрадывал, просто человек занялся тем, чем в его стране заниматься трудно…»
Если б я только знал, как близок был к истине!
Теперь я почти ничего не ел, не считая круто сваренного яйца, потому что стал опасаться, как бы Питер Скарлборо, желая ускорить мою деградацию, не стал подмешивать отраву в суп, в мясо, в хлеб. Все шло на свалку, и по ночам мне чудилось, что подо мной развелись чудовищной величины черви, они пожрали все запасы и теперь готовятся прогрызть диван и впиться в мое терявшее силы от голода, но главное из-за буквально сжигавшей меня жажды тело.
Я устроился спать на полу, и Кэт застала меня в таком положении. Я пошел ва-банк: если сейчас ворвутся Келли с Питером, моя затея раскроется.
Но ни одного, ни другого, по-видимому, в доме не оказалось. Кэт несколько раз издали, от двери, окликнула меня, чтоб не сомневаться, что я еще не отдал богу душу. Кэт, как и всякая женщина, панически боялась мертвецов.
Я не стал пугать ее, поднялся и, качаясь из стороны в сторону, двинулся к ней. Она мгновенно, едва не выронив поднос, ретировалась из комнаты и поспешно защелкнула замок.
Через некоторое время она появилась одна… о чудо!
Я уже привел себя в порядок, то есть улегся, как обычно, на диване и никак не прореагировал на нее. Кэт с облегчением, это было видно невооруженным взглядом, поставила завтрак на стол и спокойно удалилась.
В обедо-ужин меня ждала… комиссия – Келли и Питер Скарлборо. Они ввалились вслед за Кэт и замерли у двери, наблюдая за мной. Я никак не прореагировал на их появление. Бормоча под нос стихи (о бессмертный Тарас!), волоча ноги, а я действительно с трудом передвигался – от недоедания и малоподвижного образа жизни взаперти (увы, физические упражнения для выживания мне были противопоказаны), я протащился к столу, равнодушно ткнул раз-другой ложкой в суп, потом отломил кусочек от ломтя серого хлеба с тмином и, словно змею глотая, стал медленно жевать, моля провидение, чтоб хлеб не был пропитан той отравой.
Они вполголоса обменялись словами, многозначительно переглянулись, когда я принялся наливать суп в тарелку со вторым (кусочек темного мяса и картофельный гарнир). Питер несколько раз за это короткое время инспекции доставал из кармана пиджака носовой платок, по-видимому, надушенный, потому что я заметил, как глубоко вдыхает он через ткань. Что ж, атмосферу в моей темнице и впрямь праздничной не назовешь.
Они не пытались заговаривать – понаблюдали за моим поведением и скорее всего остались довольны.
Едва мягко защелкнулся замок, как я со всей доступной резвостью слетел со стула и кинулся к двери. Но уловил лишь обрывок фразы, произнесенной Питером Скарлборо: «…дня, и он будет готов окончательно». Значит, через «два-три» дня они приступят к завершению неудавшейся операции? Что стоит за этим, чем грозит мне их ревизия, какие планы вызрели в этих головах?
Завтрак застал меня врасплох: проведя ночь без сна, я уснул буквально перед появлением Кэт. Это и сорвало мои планы. Кэт привычно расположила на столе еду, поставила термос, предварительно зачем-то с силой встряхнув его.
Она вышла, прежде чем я оторвал голову от подушки.
Жажда туманила сознание. Термос с двумя стаканами воды был оазисом в бесконечной раскаленной пустыне. Я готов был ползти к нему, сбивая в кровь руки и душу, и был момент, краткий миг помрачения, когда моя рука взялась за термос и поспешно наполнила стакан. Сквозь стекло я чувствовал, что вода и отдаленно не напоминала кипяток – едва-едва теплая, и это только подхлестнуло мое желание.
Один глоток, всего один глоток, и я поставлю стакан на стол!
И по сей день не могу ответить, как сумел удержаться от трагического шага, как, поднимая страшно тяжелые ноги, – было такое ощущение, будто к ним привязали пудовые гири или якоря, – я дотащился до туалета и с размаху швырнул стакан в унитаз. Жалобно звякнуло разбитое стекло. Холодная испарина покрыла лоб так густо, что капли стекали вниз, выжигая глаза. Я лихорадочно облизывал мокрые пальцы, и соленый, горький пот был слаже самой сладкой сыты.
Я медленно брал себя в руки, налаживая силовое давление на психику. Пить от этого, естественно, меньше не хотелось, но я заставил себя прожевать и проглотить дравшее горло одно из двух крутых яиц. Мне требовались силы, и кусочки поджаренного бекона виделись неплохим источником энергии. Но, пожевав, так и не смог проглотить – горло просто закрылось, как я не пытался протолкнуть соленую кашицу вовнутрь.
Теперь нужно ждать вечера и молить бога, чтоб явилась, как обычно, Кэт.
Я не хотел умирать, это не вызывало ни малейшего сомнения. Чепуха, когда утверждают, что наступает момент, когда человек жаждет смерти как избавления. Нет, и еще раз нет! Когда гибнет тело, мозг продолжает бороться, и его импульсы не дают уснуть душе, а пока жива у человека душа, он будет стремиться выкарабкаться: дышать, видеть небо, ощущать боль и радость – до самого последнего мига…
Почему-то пришли на ум именно эти строки Тараса: «Як умру, то поховайте мене на могилі серед степу широкого, на Вкраїнi милiй…»
Я грезил наяву.
Ранним росистым утром, когда Прохоровка еще спит, успокоившись после нелегких дневных забот – от трудов праведных и неправедных, от сладкого самогонного помрачения, от дел бесплодных, от мыслей тяжелых и легких, без коих не бывает жизни людской, от предательств больших и малых, столь частых в наше беспутное, распятое негодяями время, от любви и ненависти, – в эти пронзительно чистые минуты рождения нового дня я, тихонько поднимаясь, чтоб не разбудить Натали, выхожу в сад. Наливаются пунцовой кровью земли вишни, белое, легкое, как подвенечное платье, облачко зацепилось за узенькие рожки месяца и плывет вместе с ним в глубокой голубизне, словно ребеночек в качалке; ласточки, что свили гнездо на веранде (каюсь, однажды, вздумав наводить порядок, легкомысленно и жестоко сорвал гнездышко, чтоб избавиться от надоедливого «грязного» помета, – птицы вернулись весной и нужно было видеть, как жалобно они щебетали, как плакали, наклоняясь клювиками друг к дружке, как стремительно уносились в небо и падали оттуда камнем, в самый последний миг раскрывая крылья; душа моя разрывалась от их горя, и я готов был собственными руками лепить гнездышко, но они… они сделали это сами), уже носились кругами над деревьями, вылавливая бесплатный завтрак, – они еще были свободны, вольные птицы, но скоро появятся яйца, и забота о потомстве лишит их покоя, и они станут трудиться до позднего вечер а во имя своих будущих детишек; мое появление уже поджидает Мушка, черный живой ласковый комочек, живущий по соседству, она получает свою порцию колбасы или сосиску и, зажав подарок в зубах, сопровождает меня к Днепру.
Собственно, Днепр там, за Шелестовым островом, за густыми столетними дубами да вербами, где сквозь прорыв в зеленой стене, образованный протокой, видна Тарасова гора.
Я вхожу в прохладную в любое время лета воду и делаю первые движения брассом. Проплыв метров пять, отчаянно ныряю с головой, и обручи сжимают виски. Но это ощущение быстро проходит, и голова светлеет, легчает, словно бы обретает крылья, и мысли уносятся вдаль, туда, куда уже нет возврата, – в юность, в молодые годы, когда вода была родным домом, и вот так же, отчаянно, собравшись с духом, бросались мы в бассейн, чтоб начать ежедневный бесконечный марафон. Я однажды подсчитал по своим тренировочным дневникам: за время спортивной карьеры наплавал 15 тысяч километров. «Ты лучше бы это время употребил с пользой – учился иль работал, а то сколько сил понапрасну угробил в воде», – упрекнул меня как-то мой давний знакомец, занявший давно и прочно руководящий пост, обросший жиром и нужными связями. Мне всегда было жаль его: неглупый, порядочный парень, даже плавал немного за сборную университета, но его всегда тянуло к сильным мира сего, даже если уважать их было не за что; старался быть угодливым – не угодливым, но нужным, готовым всегда выполнить просьбу или пожелание.
И вот я плыву вниз по течению. Оно слабое, Каневская ГЭС начинает «давать» воду, как говорят прохоровчане, с девяти – тогда здесь все бурлит, ухают обвалы подмытых берегов и волнуются стрижи – коренные жители этих круч. Вода мягка, податлива; она или ласково заигрывает со мной, плеснув в лицо неизвестно откуда накатившей волной, или цепко держит кисти рук, мешая грести.
Слева, насколько хватает глаз, луга, глубокие «старики», врезающиеся в песчаные берега, белеют чистые откосы и пахнет терпкой лозой; справа – тянется Шелестов остров, таинственный и глухой, где водятся зайцы и косули и греются на спадающих к самой воде ветках желтоухие ужи; небо высокое и чистое, какое никогда не увидишь в городе, в каменных джунглях, в серой дымке над головой; тишина и первозданный покой царствуют тут, где нет высоких труб и ревущих автомобилей. Я выхожу на стрежень, и меня подхватывает волна, оставленная проскользившей мимо вверх, к Каневу, «ракетой», плыву к Роси, что впадает неподалеку в Днепр…
Обратно возвращаюсь бегом по берегу – мой обязательный кросс. И хотя давным-давно расстался со спортом, это осталось в крови – испытывать себя, держать в ежовых рукавицах, не распускаться и не ныть: в любую погоду, когда бываю в Прохоровке, совершаю этот обязательный ритуал приобщения к вечной, сильной и доброй природе.
Это моя Украина, моя земля, она дает мне, как Антею, силы, чтоб жить и бороться, мечтать и не сдаваться!
Я незаметно заснул. Когда открыл глаза, первая мысль: прозевал, упустил момент. Но достаточно было бросить взгляд на стол, чтобы понять: Кэт с обедо-ужином еще не появлялась.
Теперь держись наготове – час или минуту, или вечность, потому что часы они у меня отобрали, как и ремень от брюк и шнурки от туфель.
Я поднялся, сделал несколько разминочных движений – и голова пошла кругом.
Теперь – следовать заранее разработанному плану. Конечно, проще всего было бы занять место у стены, справа от входа, и едва Кэт вступит в комнату, наброситься на нее сзади и первым делом выхватить пистолет. Но простота эта была чревата последствиями: если в соседней комнате околачиваются Питер или Келли, мне не сдобровать – Кэт успеет крикнуть, и тогда мне не поможет и пистолет, даже если удастся сразу овладеть им: они не станут церемониться и расстреляют меня, как бешеную собаку. Прежде всего следует убедиться, что Кэт в доме или по крайней мере в соседней комнате одна и ее крик не услышат. Для этого…
Кэт вплыла спокойно, деловито направилась к столу и взялась расставлять тарелки. Я увидел, что появился бокал… бокал с апельсиновым соком. Нетрудно было догадаться, что там содержится дополнительная порция отравы. Скорее всего Кэт, увидев разбитый стакан в раковине, решила, что я нечаянно уронил его и, таким образом, не получил причитающуюся мне порцию «успокоительного». Стакан сока должен был существенно поправить дело.
– Кэт… Кэт… – простонал я, наблюдая за девицей из-под опущенных век.
Она замерла.
– Кэт… Питера хочу… хочу видеть Питера…
– Зачем вам Питер? Его нет. Что передать ему? – Она, глупенькая, и не сообразила, что человек в моем положении уже не может мыслить здраво. Нет, подумал я, нельзя поручать серьезные дела женщинам, даже таким, как Кэт…
– Я хочу отдать… отдать бумаги… – Я сделал вид, что ищу что-то под собой.
Кэт приблизилась ко мне и остановилась, чуть наклонившись в метре от дивана. В тот же миг, словно пружиной вытолкнув тело (остался еще порох в пороховницах!), я схватил ее за левую руку и рванул на себя, и она с размаху обрушилась на меня. Левой рукой я изо всех сил сжал ей горло, а правой нащупал пистолет и выхватил из карманов джинсов. Но недооценил ее сил – они удесятерились от страха, и Кэт вырвалась из моих объятий и вскочила на колени. Еще миг, и она успела бы юркнуть в дверь, и тогда – прости-прощай, мистер Романько. Но ведь я тоже боролся за жизнь и потому успел ухватить ее за край выбившейся из джинсов рубашки. Пуговицы россыпью разлетелись в стороны, и Кэт снова рухнула на меня, как подрубленная, придавив своей… своей умопомрачительной грудью – под рубахой у нее не оказалось лифчика.
Я прижимал ее к себе, и грудь ее, упругая, ароматная, чуть не задушила меня. Но растерянность длилась мгновение-другое, мне было не до сантиментов, и я оттолкнул Кэт, и она упала на пол.
– А теперь, подруга, рученьки назад! – скомандовал я, успев выпрямиться во весь рост.
Поразительно, но я не обнаружил в ее поведении ни злобы, ни страха. Казалось, она даже рада, что так все обернулось, и потому покорно подставила руки, которые я тут же накрепко закрутил куском электрического шнура, оторванного от торшера (мои тюремщики не обратили на него внимания).