Это был исход II в., умственным показателем которого является для нас историк Полибий; человек не только науки, но и жизни, он составил себе очень определенное миросозерцание. Два фактора, согласно ему, влияют на историческое становление; один от нас зависит, другой – нет. Да,
   "есть сила, вне человека находящаяся, существо, властвующее над землей, разумно управляющее делами людей, часто помогающее им в их деяниях, но нередко и становящееся поперек их планов; это божество – Тиха (Фортуна). В ее руках жизнь человека; она охотно ее видоизменяет, находясь в постоянной борьбе с условиями нашего быта. Никогда не следует ей доверять, и менее всего в счастии. Ее особенная страсть – решать дела против ожидания людей; располагать будущим, не принимая в расчет ее – это то же самое, что составлять счет без хозяина" (Маркгаузер).
   Такова историческая философия Полибия. Конечно, ссылка на случайность встречается не впервые у него: не обходится без нее и Фукидид, как не обходится ни один историк, имеющий рассказывать о фактах. Но у Полибия случайность – это особый безличный момент, to automaton; от него он отличает Тиху, именно как личную богиню, действующую по-своему разумно, с расчетом, хотя и вопреки нашим ожиданиям, и всего менее по нравственным соображениям. Эта Тиха – настоящая богиня эллинизма в его и истории, и частной и семейной жизни: комедия нравов ее много раньше признала, чем она получила, благодаря Полибию, доступ в прагматическую историю.
   На этом пока остановилась ее сакрализация; дальнейшее развитие ее принадлежит уже следующей эпохе – поскольку оно не было предварено тем гением умирающего эллинизма, которому будет посвящена следующая глава.
 
§38
 
   Переходя от науки к широкой области быта и нравов, мы должны прежде всего оговориться, что здесь наша точка зрения по необходимости будет другая. Сакрализация науки справедливо считается недопустимой; как бы ни был человек благочестив, мы требуем от него, чтобы он в своих научных исследованиях строго исключал потустороннюю причинность и объяснял явления их "естественными" причинами, а не вторжением безответственной божьей воли. В области быта мы рассуждаем иначе: так как его идеал, добро, вполне достижим при религиозном миросозерцании и даже, как показывает опыт, скорее достижим при нем, чем при иррелигиозном, то мы его не считаем помехой для культурного прогресса, – поскольку мы, по крайней мере, руководимся в своих воззрениях данными опыта, а не политической алгеброй.
   Неудивительно поэтому, что самая секулярная в других отношениях эпоха греческой истории, аттический период с первым столетием эллинистического, представляет нам в то же время очень интенсивную сакрализацию обыденной жизни. Участие в обрядах государственной религии со стороны гражданина – нечто самопонятное; но этого мало. Он чуток также к тому освящению своей обыденной и частной жизни, которое обусловливается поставлением ее в связь с потусторонними силами: рождение, свадьба, похороны сопровождаются религиозными актами, но таковые же придают и трапезе и ложу человека достоинство, превосходящее чисто естественное удовлетворение естественной потребности кормления и отдыха: и именно в этом достоинстве чувствуется то, что даже в этой области возвышает человека над животным.
   Это – область веры; но к ней тесно, без твердо разграничимой грани, примыкает область суеверия (deisidaimonia).
   Что такое суеверие? Спросим лучше, раз мы в Греции, что такое deisidaimonia. Этимология дает нам любопытный ответ: это – "страх перед божеством"; но ответ этот не смутит того, кто отдал себе отчет в том, что греческая вера имеет своим основанием не страх перед божеством, а любовь к нему. А в каких актах выражается суеверие, об этом дает нам представление в своей 16-й характеристике Феофраст, живший к исходу IV века и, стало быть, накануне эллинизма.
   "Если, – говорит он, – ласка пересечет путь суеверному, то он не будет его продолжать, а либо обождет, пока по нему не пройдет кто-нибудь другой, либо, по крайней мере, перебросит три камня. Увидит он в своем доме змею – он, если это будет pareios, призовет на помощь Сабазия, если же "священная", – построит ей, как герою, капище. Проходя мимо лежащих на перекрестках намащенных камней, он и сам из своей бутылочки нальет на них несколько капель масла, станет на колени, почтит их поцелуем и затем уже пойдет дальше. Прогрызет мышь его мешок для муки – он отправится к экзегету с вопросом, что ему делать; и если тот посоветует ему отдать его для починки кожевнику, он обидится и от себя принесет умилостивительную жертву. Он способен много раз очищать свой дом, говоря, что он стал жертвой наваждения Гекаты. Крикнет сова на его пути – он вздрогнет и не пройдет мимо, не сказав: "Со мною сила Афины!". Он не войдет в гробницу, не отправится на похороны, не посетит родильницы; а скажет, что для него лучше не соприкасаться со скверной... Увидит сон – будет ходить по толкователям, по птицегадателям, спрашивая всех, какому богу или богине молиться, и упросит орфеотелеста посвятить его. Ежемесячно отправляется он для омовения на взморье вместе с женой – а если жене некогда, то и с няней – и детьми... Увидит сумасшедшего или страдающего падучей – испугается и сплюнет".
   Интересно отметить, как иронически экзегеты, представители настоящей религии, относятся к этому несчастному; его настоящие руководители – это те шарлатаны, против которых Гиппократ написал свой трактат о падучей болезни, жрицы Гекаты, жрецы Сабазия, орфеотелесты (которых не следует смешивать с орфиками) и т.д. Даже его жене его постоянные очищения надоели: ей, трудолюбивой хозяйке, "некогда" идти с ним на взморье, и он вынужден удовольствоваться няней.
   Страх – это был один двигатель суеверия; другим было желание с надеждой. В лучшую эпоху Греции влюбленные и обиженные девушки обращались к помощи птицы-вертишейки, чтобы вернуть себе любовь своих обидчиков; они подчас "связывали" своих соперниц, посвящая их подземным божествам посредством исписанной свинцовой грамотки, свернутой трубкою и прикрепленной к стене гробницы безвременно погибшего. Это было старо как свет и передавалось из поколения в поколение; кто верил, верил, – вреда от этого не было никому.
   Влюбленную и обиженную изобразил нам Феокрит в первое столетие эллинизма в своей прелестной "Ворожее"; но тут мы находим один стих, заставляющий нас призадуматься (ст. 162):
   Зельем я ныне любовным свяжу его; если ж и впредь он Станет меня обижать – постучится во дверь он Аида: Столько губительных средств я храню про него в своем ларце, А научил меня им, госпожа моя, гость ассирийский.
   Этот ассирийский гость – тоже один из тех, которые пожаловали в Элладу через открытую Александром для Востока дверь. Его родина была главной отчизной магии, – и слова, и дела. Только здесь, – точнее говоря, в Персии, она получила религиозно-философскую подкладку, благодаря ее национальной религии, маздаизму. Его собственно религиозное влияние на западный мир начинается лишь в следующую, римско-вселенскую эпоху, почему о нем не было речи до сих пор; но пока высший гений добра, Ахура-Мазда (Ормузд), спокойно ждал своей очереди, его злой противник, Ангра-Манью, поторопился отправить вперед своих гонцов – учителей и распространителей "черной магии". Египет не пожелал отставать: его сильные в эллинистическом мире божества тоже имели власть над сокровенными силами природы. Исида, ученица Тота, была владычицей благодетельных демонов, к ее противнику Сету-Тифону обращались со злыми наговорами, поручая ему, ослоголовому богу, гибель своих противников. Персидская магия действовала, опираясь на знание мнимых чудесных свойств предметов, особенно драгоценных камней; ее остаток – поныне существующее поверье о "счастливых камнях на каждый месяц"; Египет был особенно силен своими заклинаниями, его чудодеи кичились знанием подлинных имен всех демонов – мы знаем, ведь они были настоящими "имяславцами". Естественными посредниками между теми и другими были евреи; они не пожалели "страшного четырехзначного имени" своего бога для магических чар, и "абрайские имена", благодаря им, стали тоже одним из предметов таинственного знания заклинателей. Все это было лишь начало; магия тоже, подобно астрологии, ждала систематизирующей мысли эллинов, чтобы из низкопробной практики превратиться в некоторое подобие науки. Она ждала не напрасно; но прождать ей пришлось довольно долго, в течение эллинистического периода она была лишь руководительницей жизни веривших ей. А таковых было много и становилось больше с каждым поколением; и если бы к исходу эллинизма новый Феофраст вздумал написать новую характеристику deisidaimon'a – его картина, заимствуя пестрые и горячие краски Востока, вышла бы много ярче, чем та, которую дал нам тот старый для сравнительно рассудительного IV века.
 
§39
 
   Чему же нас научил этот, по необходимости краткий и беглый, обзор взаимоотношения секуляризации и сакрализации за три столетия эллинизма? Он научил нас дать убедительный ответ на вопрос, обязательно представляющийся уму вдумчивого историка, сравнивающего между собой умственную культуру эпохи, современной Александру Великому, и эпохи, современной Иисусу Христу. Что мы там имеем апогей секуляризации, это ясно для самого поверхностного наблюдателя; не менее ясно, однако, что христианство могло зародиться только в такие времена, когда творческие силы сакрализованной культуры достигли своего предела. Переход от той эпохи к этой – это и есть "исполнение времен".
   Занимает оно три столетия; к сожалению, не все они нам одинаково хорошо известны. Некоторая равномерность известности наблюдается лишь в области искусства; но мы видели, что это и есть та область, в которой сакрализация всего менее дает себя знать. А для других областей, в которых она оказалась более сильна, источники наши более чем скудны. Особенно приходится сожалеть о потере почти всей эллинистической литературы: потомки в своем благоговении перед классицизмом отвернулись от этих продуктов упадочничества и отняли у нас этим не только памятники поэзии и прозы за весь этот период, но и свидетельства об его быте и нравах. Все же кое-что разобрать можно.
   Около столетия продолжается, несмотря на долгие и сильные сотрясения, торжество эллинизма и его секулярной культуры; но затем его силы ослабевают, начинается восточная реакция. Чувствует ее прежде других самое протяженное из эллинистических царств, монархия Селевкидов: от нее отторгается ее восточная половина, Парфия становится политически самостоятельным, определенно варварским государством. Чувствует ее поколением позже и птолемеевский Египет: не будучи в состоянии продолжать с помощью новых военных поселений эллинизаторскую политику своих первых царей, он поневоле становится добычей нарастающей египетской волны. Ориентализация усиливается всюду, либо вопреки противодействию эллинских царей, как это было в Сирии, либо при их попустительстве, как это было в Египте. Ориентализация – это еще не то же самое, что сакрализация; но читатель, внимательно отнесшийся к первым главам этой книги, легко согласится, что эти две силы действуют параллельно и заодно, имея против себя чисто эллинскую и нигде, кроме Эллады, не расцветшую секулярную мысль.
   Ее оплотом была наука; и мы видели, как эта наука, подтачиваемая сакрализационной волной, мало-помалу обрушивается в нее. Третье столетие – расцвет секулярной науки; в продолжение его она держится стойко, но уже со второго, утомленная, делает уступки сакральному элементу. Было бы интересно проследить судьбу александрийского Музея и, в особенности, историю его разложения при шестом и седьмом Птолемеях во II в., когда должность его директора – как мы узнали недавно – была отнята у ученых и предоставлена царскому офицеру. Не было ли здесь напора египетской сакральной волны на секулярную греческую науку? Как бы то ни было, во II в. эта наука уступает – в I в. она сдается. Астрология заволакивает космологию, сакральные практики затемняют медицину; в историографии, даже держащейся вдали от области чудес, признание иррационального и все же в себе разумного властвования олицетворенной Фортуны становится поперек трезвой посюсторонней этиологии. И тут повторяется платоновская притча в "Государстве" о крупном и мелком шрифте: признанная в крупном шрифте государственной жизни, Фортуна легко узнается в мелком шрифте частной жизни отдельных граждан. Создается та отрасль литературы, которая посвящена специально прославлению ее власти в человеческой жизни – роман, как серия произвольно растяжимых авантюр.
   Все же Фортуна – только одно из божеств, руководящее человеческой жизнью; их много, и знать их нужно, чтобы успешно провести свою линию среди утесов. А восточные люди знают их куда лучше своих. К ним и прибегает встревоженный человек – к халдею, египтянину, еврею. А в этом деле легче найти начало, чем конец.
   "Повсюду преследует нас суеверие, ни шагу не можем мы ступить без него – все равно, слышишь ли ты ясное прорицание или знаменательные слова, закалываешь ли ты жертвенное животное или увидел птицу, встречаешься ли с халдеем или с гадателем, случается ли быть грозе с молнией и громом, или особому явлению природы, или вообще какому-нибудь приключению – а без этого не проходит ведь ни одного дня, так что ты ни разу не бываешь в состоянии спокойно вздохнуть. От всех других обуз и тягостей дает нам убежище – сон; но тут и он становится для нас лишь новым источником забот и страха".
   Цицерон
   Вот каково было настроение вселенского общества в I веке до Р.X.
   Секуляризация раннего эллинизма сменилась сакрализацией позднего; это было так же необходимо, как религиозная реакция в Европе XVI-XVII вв. после вольнодумства эпохи Возрождения.
   Не будем ставить наивного вопроса, что лучше, секуляризация или сакрализация; исторический опыт доказывает нам, что человечеству нужна полнота миросозерцания, охватывающая также и ту область, которая лежит за пределами опыта и основанного на опыте знания; нарушение равновесия в одну эпоху ведет, естественно, к его восстановлению в следующую. И если тут говорить о том, что "лучше", то по справедливости можно сказать одно: лучше посильно заботиться о том, чтобы равновесие не нарушалось.

Глава IX
 
ПОСИДОНИЙ

§40
 
   Мы до сих пор намеренно оставляли философию вне круга нашего наблюдения: будучи сама по себе уделом сравнительно немногих, она в то же время отражает в себе настроение тех многих, которые составляют общество, и в свою очередь влияет на него. Замкнутая в цикле своего учения, она и допускает, и требует специального, ей одной посвященного исследования.
   Эллинистическая философия – это дальнейшее развитие тех школ, которые были основаны в IV веке. Других имен не слышно; Академия, Ликей, Стоя, Эпикур – пожалуй, с прибавлением кинизма, пифагореизма, и спорадически возникающего одинокого скептицизма – вот движение философской мысли в III-I вв. до Р.X. Но все же это движение: одни и те же школы в I в. представляют собою уже не то, чем они были в III или во время своего основания.
   Начнем, однако, с оговорки: среди названных школ одна помечена именем своего основателя. Это не случайно: эпикуреизм был действительно почти во все времена учением Эпикура. Мы можем, поэтому, ссылаясь на краткую его характеристику, оставить его здесь в стороне – все же не забывая, что он существовал во всю нашу эпоху и в своей почти недвижности имел огромное, секуляризационное влияние на умы.
   Построенный на физике Демокрита, эпикуреизм был секулярным с самого момента своего возникновения; то же самое можно сказать и о кинизме, который, как философия пролетариата, поставил себе задачей борьбу с "суеверием" на низах общества. Скептицизм (в его чистом, пирроновском виде) направлял свои стрелы не столько против религии, сколько против знания, возможность которого он отрицал; как философия интеллектуального отчаяния, он не образовал школы и не стремился к образованию таковой, оставаясь достоянием пресыщенных единиц. Прочие направления были в своей основе религиозными – и испытали в своем эллинистическом развитии, хотя и не равномерную, но поразительную по своей роковой неизбежности секуляризацию, не считая, впрочем, пифагореизма, который, зато, временно замирает.
   Первым сдался Ликей – уже в лице Стратона Лампсакенского, непосредственного преемника Феофраста и учителя Птолемея II Филадельфа. Энциклопедист, подобно основателю школы, он построил свою научную систему на исключительно посюсторонней основе, низводя божество до роли природной силы и опровергая учение Платона о бессмертии души.
   После Ликея очередь дошла до Академии. Религиозное направление ее основателя, поддерживаемое его выдающимися умом и сердцем преемниками – Спевсиппом, Ксенократом, Крантором, из коих последний был даже приверженцем сакральной медицины – жило в ней в течение приблизительно столетия; но в III в. секуляризационная волна захватила и ее. Схолархат перешел к Аркесилаю, основателю "средней" Академии; отказавшись от коренного для Платона учения о двоемирии и оставляя в силе его же догмат о ненадежности источников познания в видимом, для него единственном мире, – он последовательно был доведен до довольно радикального скептицизма, исключая этим Платона из Академии. Скептицизм этот касался прежде всего религии, а затем и этики; Аркесилай не был, правда, ни атеистом, ни имморалистом, но для него ни божество, ни благо не могли быть предметом знания – кто хотел, мог добавить: а только веры. Еще дальше пошел в указанном им направлении столетием позже Карнеад; отправленный в Рим в 155 г. в знаменитом посольстве трех философов, он пленил умы римлян своей красивой речью о необходимости справедливости в политике, но совершенно сбил их с толку на следующий день, с такой же убедительностью доказывая противоположное. Таким-то образом побежденная тремя почти столетиями назад софистика заняла в Академии кафедру Платона.
   У религиозной философии оставался один столп – философия героизма, стоицизм; твердо держась заветов своих основателей, эта школа подверглась ожесточенным нападениям отщепенческой средней Академии, но эти нападения только укрепляли ее в ее философском самосознании. Памятники этой борьбы нам сохранены, если не в сочинениях самих школ – я уже сказал, что литература эллинизма почти вся погибла – то в трактатах вдохновлявшегося обеими Цицерона. Отсюда видно, что говорить о религиозной философии эллинистической эпохи – это то же самое, что говорить о религиозных теориях стоицизма.
   Отсылая читателя по существу к сказанному, замечу, что основателем религиозной философии стоицизма должен считаться не столько первый схоларх – Зенон, сколько его преемник Клеанф из Ассоса. Суть своей теологии он выразил в своем философском гимне Зевсу – и будет полезным выписать его в переводе, напоминая читателю, что одновременно с ним создавался догмат об "едином Зевсе-Сараписе" (выше §19).
   Радуйся, многоименный, всегда всемогущий, всесильный Зевс, повелитель бессмертных, властитель природы, законом Путь указующий миру: тебя нам приветствовать должно. Жизнью обязан тебе одному на земле многородной Всякий, кто в смертного доле движенью и звуку причастен: Буду всегда потому воспевать твою дивную силу. Весь этот пламенный мир, что вращением землю обходит, Воле послушен твоей, добровольно тебе подчиняясь: Власти орудьем своей во всесильной ты держишь деснице Неугасимый перун, обуострое жаркое жало; Мощным ударом своим всю жизнь во природе творящий. Им направляешь ты разум всеобщий, повсюду разлитый, Как в наименьших светилах проявленный, так и в великих; Он тебя, боже всевышний, царем и властителем ставит, Так что без воли твоей ничего на земле не свершится, Ни в неизведанной выси эфирной, ни в моря пучине - Кроме того, что дурные творят в неразумии праздном. В нечет возводишь ты чет в своей мудрости вечной, бескрасной Вещи красу ты даешь и немилое милым нам ставишь. Так воедино спаял ты с хорошим повсюду дурное, Чтобы единому разуму все подчинить мирозданье. Но не постигли его средь людей земнородных дурные. Жалкие! Вечно гоняясь за призраком блага летучим, Общего в боге закона не видят они и не слышат, Следуя коему, жизнь они в счастье могли бы устроить. Нет! В безрассудстве своем они к злу ослепленно стремятся, Те ради славы пустой проявляя усердье чрез меру, Те неудачливый путь направляя к наживе позорной, Те к растлевающей неге и к тела греховной усладе; Зло принимая за благо, без устали мечутся люди И добывают плоды нежеланные лживой надежды. Щедрый Зевес, туч черных и огненных молний владыка, Смертных людей охраняй от тьмы роковой неразумья, С душ их развей ты ее, наш отец, и коснуться даруй им Разума, им же вовек ты по правде вселенною правишь, Дабы, тобой почтены, мы тебе отплатили почетом, Всюду деянья твои воспевая, как нам подобает, Смертным; ведь большего нет ни богам наслажденья, ни людям, Как в справедливости славить закона всеобщего силу.
   Так в религии Клеанфа Зевс властвует и над физическим, и над нравственным миром, представляясь эфирным огнем в первом, разумом во втором и "всеобщим законом" в обоих. С этим убеждением можно было идти навстречу невзгодам жизни – и мы, имея в виду эту нравственную цель также и его физики, того "мира, что вращением землю обходит", быть может, отнесемся терпимо к нетерпимости, проявленной им относительно того астронома, который сдвинул землю с этого почетного места (выше §37).
   Началась полуторастолетняя война между средней Академией и древней Стоей, на первых порах между Аркесилаем и Клеанфом – между принципами, не между людьми: о том, как благородно она велась, свидетельствует факт, что Аркесилай запретил комическому поэту Батону доступ в свою школу за направленную против Клеанфа насмешку и смягчил свою строгость только тогда, когда сам Клеанф за неудачника заступился. В следующем поколении спор разгорелся еще сильнее: сам Хрисипп выступил на арену, двинув против средней Академии все тяжелое оружие своей учености. Щадя романтическое настроение эллинистического мира и, быть может, отчасти ему подчиняясь, эллинские представители этой школы, Аркесилай и Карнеад, не выносили своей полемики на улицу; сделал это Клитомах, ученик Карнеада – на то он был карфагенянином и назывался, собственно, Аздрубалом. И именно, когда он это сделал, его нападения потеряли уже свою актуальность: не дожидаясь их, Стоя, в лице Панэтия Родосского, сдалась.
   Божество – мировой огонь, душа вселенной; этого основного догмата стоического пантеизма Панэтий не тронул. Не тронул и его преломлений по многости божественных светил, реющих в эфире; но богов народной веры он отвергнул, признав их вымыслами поэтов и законодателей: в своем идеальном государстве он им, поэтому, места не уделяет. Душа вселенной, как ее разум, будучи разлита повсюду, управляет ею; в этом смысле, но только в этом, можно сказать, что вселенная управляется божьим промыслом. Будучи управляема божественным разумом, она пребывает в наилучших условиях; в этом заключается залог ее вечности. Но вмешательства божества в человеческие дела не бывает: ведовства Панэтий не признает, не признает и того догмата, в котором его предшественники видели его физическое обоснование – догмата всемирной симпатии. Метафизическим догматом, на который опиралось учение о ведовстве, был догмат о предопределении, о роке: и его отвергал Панэтий, признавая во всем его объеме догмат свободы человеческой воли. Разум человеческий, отпрыск божественного, управляет его жизнью по своим собственным ненарушимым законам; только он и может быть назван роком человека.
   Этот разум составляет часть человеческой души, отличающий ее именно своей наличностью от души животного. Но предшественники ошибались, полагая, что эта душа извне входит в человеческое тело: нет, она рождается вместе с ним и поэтому не имеет самобытного существования вне его. Другими словами: Панэтий отвергал бессмертие души.
   Немного, как видит читатель, осталось от теологии Клеанфа в этом учении его последователя: все положительные позиции были отданы, сохранено было только пантеистическое представление об огне-разуме как мировой душе. Спешу оговориться, что заслуга Панэтия заключалась вообще не в его физике и метафизике, а в его этике: признав кроме высокой и недостижимой для человека добродетели еще долг (to kathekon, officium) регулятором нашего поведения, он поставил рядом с совершенной моралью, но ступенью ниже, мораль честных людей; за нее ему были особенно благодарны его новые ученики – римляне. Но при всем том его философия была философией секулярной; а так как сколько-нибудь видного философского направления правее его (выражаясь по-нашему) тогда уже не было, то можно сказать, что его эпоха – средина второго века до Р.X. – была эпохой полной секуляризации греческой философии. Она завершила собою то секуляризационное движение эллинистической эпохи, о котором была речь в предыдущей главе.
 
§41
 
   Но струна, чрезмерно натянутая, не выдержала, и реакция не заставила себя долго ждать. Человечеству предстояло еще много переживаний и опытов в области религиозной философии: оно не могло от нее отказаться. Осуществил реакцию ученик Панэтия, тот самый, которому мы, как истинному философу религии эллинизма, посвятили настоящую главу, – Посидоний.
   Панэтия с Посидонием мы признали нужным выделить в особую группу, как представителей "средней Стои", и это выделение рекомендуется рядом причин. Оба они переносят центр тяжести с физики и метафизики на этику, оба они в ней занимают приблизительно одинаковое положение как представители практической этики долга в отличие от скорее теоретической этики добродетели. Оба они и теоретически включили риторику в круг своих научных интересов и практически пользуются ее достижениями для более действительной пропаганды своего учения: в отличие от своих невзыскательных и прямо-таки неряшливых в своем изложении предшественников, они пишут красиво, оживленно, эффектно, стараясь расположить к себе душу своих читателей, прежде чем действовать на них убеждениями. Наконец, и в системах обоих мыслителей наблюдается известное сходство или, по крайней мере, известный параллелизм.