Восточная неопределенность Кабиров, в связи с естественной потребностью их почитателей сблизить их с религией окружающего эллинского мира, повела к отождествлению Великих богов с теми или другими образами греческого Олимпа, причем они могли, в силу той же неопределенности, произвольно менять и свое число, и свой пол. Первоначально их было, кажется, двое, "Кабир" и его "сын" – Зевс и Дионис, значит: удобный предлог для внесения в кабирические таинства элементов дионисиазма и орфизма. Под влиянием этой мистической религии чета превращается в троицу, два брата Кабира убивают третьего, причем его смерть и воскрешение или воскресение образуют священную легенду культа, параллельную легенде о смерти и воскрешении первозданного Диониса. Но в силу другой метаморфозы, первоначальная чета, приобщив к себе два женских божества, становится четверицей; в ней узнают элевсинскую троицу – Деметру, Аида, Персефону – с прибавлением к ней родоначальника Кериков, Гермеса, что указывает на специально афинское влияние. Так, собирая в себе лучи и дионисических, и элевсинских таинств, самофракийские становятся всеобъемлющей мистической религией, готовясь этим к своей вселенской роли при наследниках основателя вселенского эллинизма.
   Фиванский росток этой религии и был поручен заботам элевсинского апостола, Ликомида Мефапа. Частности его деятельности уже от его современников были скрыты непроницаемой завесой; нам о них и подавно спрашивать не приходится. Но вот возвращается свету дня талисман Аристомена; порабощенные до тех пор мессенцы вместе со свободой обретают вновь и свою национальную святыню. Понятно, что об ее восстановлении заботятся те же фиванцы, которые своими победами им и свободу возвратили; понятно, что они поручают это дело тому самому апостолу элевсинской Деметры, которому они уже были обязаны упорядочением своего кабирического святилища – Мефапу. И вот Мефап отправляется в освобожденную страну: он принимает – будем продолжать легенду, переливая ее в историю – от аргосца Эпителя найденный им талисман Аристомена и на основании его, а также и своего прочего святительского знания и опыта, учреждает в Андании мистический культ элевсинских богинь.
   Поручение было из самых почетных, и гордость апостола законна. О своей деятельности он сам оставил потомкам свидетельство в той надписи, которую он велел вырезать на пьедестале своей статуи, посвященной им в палатку Ликомидов в Афинах:
   Дом я очистил Гермеса и путь благодатной Деметры С Дщерью ее первородной, в том граде, в котором Мессена Праздник святой учредила во славу Великим Богиням.
   Гермес здесь назван наряду с Деметрой и Корой: это нас не удивляет, родовой бог афинских Кериков не мог отсутствовать в культе, учрежденном афинским Ликомидом. О других его особенностях нас оповещает знаменитая, найденная в середине прошлого столетия анданийская мистическая надпись, состоящая из 200 без малого строк.
   Кто ныне стал бы подходить к ней со священным трепетом, надеясь найти в ней сам талисман Аристомена или уже, во всяком случае, изложение самой сути религии таинств, того бы постигло горькое разочарование: в ней говорится исключительно о внешностях культа и его благочинии, и при этом чаще упоминаются штрафы и даже телесные наказания его нарушителям, чем это приятно для нашего религиозного чувства; но если присмотреться ближе, то и из нее можно извлечь немало для нас интересного. Вызвана она была, прежде всего, превращением самого культа из родового в государственный, состоявшимся в начале I в. до Р.X. – до тех пор, значит, т.е. в течение двух с половиной веков, его ведал определенный род, соответствующий элевсинским Эвмолпидам – быть может, род Кресфонтидов, потомков древних мессенских царей. Но вот последний иерофант из этого рода, Мнасистрат – по собственному ли почину, или по желанию народа – отдает свой святительский сан в распоряжение государства, а вместе с ним и "ковчег и книги"... по-видимому, те самые, в которых легенда видела талисман Аристомена. Эта передача вызвала и ряд других реформ, закрепленных в нашей надписи.
   Божества анданийских мистерий перечисляются в следующем, хотя и не очень строго соблюдаемом, порядке. На первом месте стоит, как это и понятно, Деметра; на втором – Гермес, в угоду, как мы видели, Афинам и их Керикам; на третьем – Великие Боги, т.е. Кабиры – мы узнаем соглашательскую деятельность Мефапа; на четвертом – Аполлон Карнейский, в ограде которого и происходил праздник – это для нас нечто новое, но отнюдь не удивительное. Аполлон Карнейский (прозвище темное) был национальным богом спартанцев, иго которых лежало на Мессении в течение ряда столетий; теперь иго было разбито, но Аполлон оставался Аполлоном, и его пришлось поставить в связь с возобновленным национальным культом возрожденной Мессении – интересный образчик греческой религиозности. Наконец, на пятом месте стоит богиня о страшном имени, робко нарекаемая в надписи описательным обозначением Чистой (Hagna); это, как мы знаем из других свидетельств, сама царица подземных глубин, Персефона, она же и Кора. Удивляет нас отсутствие ее супруга Аида, неустранимого участника священной драмы; но наш недоуменный вопрос не получает сколько-нибудь определенного ответа.
   Как бы то ни было, но круг чествуемых божеств роковым образом расширяется при каждом новом переходе: афинский культ был шире элевсинского, анданийский стал шире афинского. Местные особенности стираются в угоду общей религии таинств, конечной цели развития мистического культа.
   Священная драма предполагается и здесь: упоминается "театр", а также и "те, которым надлежит приспособиться к представлению богинь": нам при этом вспоминается и "путь Деметры и Коры", о котором говорится в надписи Мефапа. Из остальных постановлений нас интересует клятва "святых" обоего пола, т.е. непосредственных распорядителей празднества; она касалась вообще его благочиния, но от женщин требовалась в придачу и клятва, что они "по чести и правде блюли свое сожительство с мужем". Интересна также и заботливость, с которой устранялась всякая роскошь в нарядах и всем прочем: она лишила бы праздник Деметры его демократической общедоступности. А на этой демократичности устав настаивает: как в Элевсине, так и здесь, наравне со свободными посвящаются и рабы.
 
§9
 
   Мы по этому вопросу, как и везде, находимся в досадной зависимости от наших источников: связного изложения элевсинской религии нам не сохранилось, наши сведения о местах и обрядах случайны и отрывочны. Связь с Элевсином иногда ясна, иногда более или менее затемнена; иногда переносится миф, но в то же время его содержание прикрепляется к новому месту. Так, таинственная бездна, через которую Аид умчал Деметрину дочь в свое царство, показывалась и в аркадском Фенее, и в аргосской Лерне, и в других местах. В иных случаях мы вправе предположить учреждение, так сказать, на свежем месте элевсинского культа; в иных – его слияние с другим, исконным, путем отождествления издревле почитаемого божества с Деметрой или Корой. В иных случаях культ, как и в самом Элевсине, был мистическим; в иных мистический элемент отпал, остался самый миф о похищении Коры Аидом и о даровании человечеству хлеба ее божественной матерью.
   Здесь не место собирать отдельные обломки элевсинской религии со всех частей эллинского мира – тем более, что эта работа уже сделана; возьмем для иллюстрации по образчику с трех его концов – западного, южного и восточного.
   Сицилия, благодаря своему изумительному плодородию, вся считалась посвященной Деметре; ее культ распространен здесь повсюду, но нас удивляет то, что не какая-нибудь греческая колония была его центром, а далекий от моря туземный город, Энна. Вероятно, здесь придется признать отождествление старинной местной богини с Деметрой; но оно могло быть только основанием перенесения в Энну элевсинского мифа как последствия культовой ее эллинизации, пути перенесения нам неизвестны. Похищение божественной девы было локализовано именно здесь, близ Энны, у озера Перга; здесь Кора рвала цветы на зеленом лугу, здесь из разверзшейся земли появился царь преисподней на своей колеснице, запряженной черными конями; свою добычу он умчал по поверхности земли, пока нимфа сиракузской речки Кианы не преградила ему пути; разгневанный, он через ее русло проложил себе путь в преисподнюю.
   Когда состоялось перенесение элевсинского мифа в Сицилию? Во всяком случае, очень давно. Когда в самом начале своего республиканского быта Рим вычитал в книгах кумской Сивиллы повеление дать у себя место культу элевсинских божеств, он заимствовал его не из Элевсина, а – прямо или косвенно, не знаем – из Сицилии. И вот, в Риме был воздвигнут первый греческий храм для греческого культа с соблюдением греческой обрядности – храм, посвященный Cereri Libero Liberae. Церера, это Деметра; неопределенная римская богиня зреющей нивы была отождествлена с греческой даровательницей хлеба. Либера, "дочь", это буквальный перевод греческой Коры; но кто такое Либер? Это слово значит "сын" – сын Деметры, надо полагать, коль скоро Либера – ее дочь; но римляне во все времена разумели под ним Вакха-Диониса. Вот он, значит, "юный бог" священного шествия Иакх, олицетворенное ликование чающих близкую благодать паломников. Слияние с Афинами создало и само шествие и сопровождающего его бога; а если так, то и в создании сицилийско-римской троицы придется признать влияние Афин.
   Принятие в Рим этой троицы составляет событие скорее римской, чем греческой религиозной истории; все же на одну особенность мне хотелось бы и здесь обратить внимание. Я уже имел случай указывать на демократический характер элевсинской религии – тот же характер, в силу которого она стала святыней угнетаемых Спартой мессенцев. Его она оправдала и здесь. Основание элевсинского храма в Риме совпало с началом борьбы сословий; и вот он становится религиозным центром плебеев в их двухсотлетних усилиях добиться гражданского равноправия в общем государстве.
   Не знаем, был ли эннейский культ мистическим; римский, во всяком случае, таковым не был. Можно представить себе, что трезвый, деловой дух римлян той эпохи не чувствовал той религиозной потребности, которая в Греции находила себе удовлетворение в мистицизме; во всяком случае, факт не подвержен сомнению. Мистическим был зато тот, о котором я имел сказать на втором месте – культ александрийский; о нем мы кое-что знаем, благодаря тому случайному обстоятельству, что нам сохранился написанный Каллимахом в честь его гимн. Античный его толкователь приписывает второму Птолемею, Филадельфу, учреждение если не самого праздника, то одного его обряда, а именно шествия с кошницей, "в подражание Афинам"; на беду, мы о таком обряде в Афинах ничего не знаем, но это при отрывочности наших сведений об афинской обрядности не может служить опровержением. С другой стороны, наличность александрийского пригорода по имени "Элевсин" служит немаловажным подтверждением этой преемственности, особенно, если к этому прибавить, что автор гимна Каллимах до своего призвания в Александрию был учителем именно в этом Элевсине. Получается, таким образом, довольно стройный ряд совпадений, достаточно доказательный; ответов на все возникающие у нас вопросы мы требовать не можем.
   Александрийский культ был мистическим: "непосвященным" гимн запрещает смотреть с высоты на шествие с кошницей. Его учреждение требовало своего апостола, нового Мефапа; кто им был? Не знаем; но его – кажется – непосредственного предшественника мы назвать можем. Об этом потом. Самый гимн дает нам интересное свидетельство об изменении религиозного настроения в сравнении с древнеэлевсинскими временами. В самом деле, возьмем в вышеупомянутом "Гомеровском" гимне то место, где говорится о посте скорбящей Деметры (ст. 47 cл.).
   Девять скиталася дней в безутешной печали Деметра, Путь освещая ночной пылающих светочей парой; Не прикасалась она ни к амбросии сладкотекучей В горе своем материнском, ни к нектару; тела купелью Тоже она не свежила. Но с новой зари появленьем...
   С этим объективным, хотя и небезучастным описанием прошу сравнить слова Каллимаха (ст. 10 cл.).
   Как тебя ноги носили, владычица, к солнца закату, К черных жилищам людей, где сверкают плоды золотые? Столько не ела ты дней, не пила, не хотела умыться! Трижды ведь ты перешла среброструйного брод Ахелоя, Столько же раз перешла остальные потоки Эллады... И не хотела устами коснуться их вод и умыться! Други, умолкнем о том, что на слезы Деметру наводит! Лучше расскажем, как грады в законах она воспитала, Лучше о том, как... и т.д.
   Эта чрезмерная участливость, доходящая до сентиментализма и вместе с тем низводящая богиню с ее пьедестала на общий со всеми уровень, это усиление любви в ущерб благоговению – характерно именно для той эпохи, которая, будучи подготовлена развитием греческого искусства и греческой религиозности в IV в., пришла к сознанию самой себя после Александра Великого. В этом отношении сопоставление обоих переведенных отрывков очень поучительно: оно наглядно нам показывает разницу между религиозным чувством древнего эллинства и религиозным чувством эллинизма.
   Античный комментатор гимна, на которого мы сослались выше, уж очень немногословен, и было бы слишком поспешно – из его слов, что Птолемей Второй ввел обряд шествия с кошницей, выводить заключение, что он же перенес в свою столицу и весь элевсинский культ; это перенесение, которому Элевсин Александрийский обязан своим именем, могло состояться и раньше, при Птолемее I Сотере.
   Как бы то ни было, отметим эту наличность мистического культа Деметры и Коры у самого порога греческого царства, возникшего в стране древних фараонов.
   Обращая свои взоры на восток, мы находим, можно сказать без преувеличения, всю эллинскую Малую Азию освященной элевсинским культом, особенно, что и понятно, ее ионийскую часть. Правда, наши сведения тут более отрывочны, чем где-либо; часто они ограничиваются изображением на монете или упоминанием какой-нибудь улики в надписи. Не всегда мы даже можем утверждать с уверенностью, что культ обеих богинь носил мистический характер. Сама наличность легенды о похищении Коры его не доказывает; но если, например, в Кизике на Пропонтиде эта Кора почитается под именем Спасительницы (Soteira) так же, как и в Элевсине и в некоторых других мистических центрах, то мы вправе думать о милостивой спасительнице душ умерших из тьмы поддонного царства. В Смирне, в Эфесе, в Микале прямо упоминается мистический или элевсинский культ; то же можно предположить и для ряда других мест. Особую важность имеют тут два: Кизик и Пергам. О них еще будет речь (§12); но уже здесь следует подчеркнуть мистический характер культа в раскопанном пергамском храме с его Девичьей криницей и ступенями для смотрения священной драмы. Местные традиции связывают эти малоазийские колонии с Афинами, как с их признанной общей метрополией; филиали элевсинских мистерий были лишь религиозным показателем этой связи. Итак, мы видим, что старинная богиня таинств прочно укрепилась в сознании греческой Анатолии; это подготовило ее слияние с могучей туземной богиней и, как последствие этого слияния, – одну из самых влиятельных и живучих отраслей религии эллинизма.
 
§10
 
   О ней будет речь в следующей главе. Прежде, чем покончить с настоящей, соберем ее разрозненные лучи в один общий фокус, представим себе, что давала элевсинская религия таинств религиозному сознанию греков на пороге эллинизма – именно на пороге эллинизма и, стало быть, в отличие от того, что она же ему давала в эпоху Перикла.
   Тогда она была лишь одной из нескольких форм мистического общения с божеством – пусть чистой, пусть влиятельной, но все же лишь одной, и посвященный, доверивший участь своей души иерофанту-Эвмолпиду, даже независимо от всякого конфессионализма, не мог питать полной уверенности, что он не обеспечил бы ее лучше, поступив в какой-нибудь другой мистический кружок. Теперь различия были сглажены. Великие богини не одни встречали паломника на своем светозарном лугу. Он видел рядом с ними Гермеса с его агнцем на плечах, доброго пастыря, возвращающего стаду его отбившегося и заблудшего члена; там же и Диониса-властителя шумных оргий, ведущего верующих по своему пути к той же цели; там же и загадочных Великих богов из Самофракии, уже и здесь спасающих пловца от гнева моря в ожидании того дня, когда они спасут его от еще более грозных сил подземного мрака; там же и Аполлона, всеведущего руководителя его земной жизни; там же и других богов, которым его с детства научили молиться. Получалась утешительная соборность божественных сил, растворение каждой отдельной единицы не в одной всеобъемлющей – этого еще не требовалось, – а в объединенном сообществе. Как это назвать? Единобожьем? Многобожьем? Я уже восставал против этого противопоставления в пределах подлинной эллинской религии; эллинистическая не изменила своей родительнице. Достаточно, что человек и в этом меньшем кругу чувствовал себя так же удовлетворенным, как и в том широком, члены которого чередовались между собою в обладании городами общей греческой родины и праздниками ее благословенного года.
   Посвящение оставалось сакральным условием обещанного блаженства, но вторым была нравственная жизнь. В принципе, тут ничего нового не было; ту же двойственность мы могли установить уже для V века. Но, принимая во внимание общее настроение эпохи, мы не ошибемся, предполагая, что центр тяжести чем далее, тем более перемещался с сакрального условия на нравственное. Уже четвертый век был эпохой усиленной этической пропаганды – платонизма на верхах, кинизма – на низах; третий прибавил к ним и стоицизм, крепче, чем какое-либо другое направление связавший религиозный и нравственный идеалы.
   Угодно убедиться, как глубоко было влияние этих духовных сил? На Родосе, в Линде находился важный для той местности храм Афины; недалеко от него некто Селевк... но пусть он сам нам расскажет про себя:
   Здесь я, Селевк, Шептуну храм выстроил многоколонный, Я ж и украсил его, как он мне сам приказал. Пусть его жертвами чтут, у кого безупречная совесть, Драхмой героя даря (менее он не хотел). Будет посредником он для допущенных к храму Афины, Чтоб вожделенный успех жертве сопутствовал их.
   Был ли этот герой или демон Шептун (Psithyros) назван так потому, что шепотом внушал верующим свои наставления, или потому, что полагалось шепотом поверять ему свои просьбы, или по обеим причинам – во всяком случае, читатель согласится со мною в том, что этот непрошеный посредник, за драхму обещающий паломникам протекцию у своей госпожи, никакого доверия не заслуживает; оттого-то я и выбрал его предпочтительно перед ней и многими другими почтенными богами и богинями. В самом деле, не знаменательно ли, что даже он не довольствуется своей драхмой, а требует от жертвователей еще "безукоризненной совести"? После этого образчика нас уже не удивит "священный закон", относящийся к тому же Линду и, быть может, даже к той же Афине: "должно следовать во святилище благочестиво, прежде всего и главным образом соблюдая свои руки и свою душу чистыми и здравыми и ничего грешного за собою не сознавая".
   Мы отвлеклись, однако, от непосредственной характеристики религии таинств, стараясь путем аналогии заполнить пробелы традиции о ней; возвращаясь к теме, подчеркнем еще раз ту повышенную участливость, которой эллинистическая религия отличается от своей предшественницы. Спешу прибавить, что и эта разница, подобно предыдущей, лишь количественная: само создание трогательного мифа о горе и скитаниях Деметры, а равно и обряд симпатического поста, доказывает, что посвященные уже и тогда роднились душой со своей богиней, переживая ее горе и радость. Но в силе все-таки разница есть. Я не буду особенно возражать, если читатель, сравнивая участливость эллинистической религиозности, поскольку о ней свидетельствует Каллимах, с той прежней, назовет ее сентиментальной и слащавой; это дело вкуса. Но раньше взоры горюющей богини, полные неисповедимых чар, скользили поверх ее робких поклонников и, не давая и не требуя взаимности, терялись в недоступной дали; теперь они спускаются к человеку, отвечая лаской на ласку. Во времена Гете еще не различали эпох; но я беру на себя смелость утверждать, что та богиня, которая умела своим участливым взором приголубить обиженную Миньону – "дитя мое, что сделали с тобой?" – была скорее эллинистической, чем древнеэллинской богиней.
   Происходило ли это усиление нравственного элемента и углубление участливости самопроизвольно или сознательно, благодаря учению призванных реформаторов? Вероятно, одно содействовало другому. Во всяком случае, второй путь тоже не был исключен. Конечно, при скудости наших сведений было бы легкомысленно утверждать, что апостолы элевсинских богинь, вроде вышеупомянутого Мефапа, появились лишь на пороге эллинизма; более, чем вероятно, что уже передача их культа в Аргос, Феней, Кизик, Эфес, да и само его слияние с Афинами состоялось при содействии сведущих жрецов из рода Эвмолпидов, а позднее, и Кериков и Ликомидов. Вероятно даже, что эти апостолы – так их принято называть – видели свою главную задачу в том, чтобы перенести на новое место сакральный устав культа, согласно древнему откровению Деметры, предоставляя утвержденным центральной инстанцией в Элевсине толкователям (эксегетам) и местным поэтам, вроде Каллимаха, вложить в этот внешний устав живой современной души. Мы можем здесь только указать на пробелы нашего знания и на возможные пути их заполнения. Утверждать, что указанный путь совпадает с истиной, было бы легкомысленно; но еще более удалится от истины тот, кого недоверие к этим предположительным путям заставит умолчать о самих пробелах.
   И, наконец, позволительно будет сослаться на правильную мысль Шиллера, что сообщество всех усиливает веру (Die Gegemeinschaft aller stдrkt den Glauben). Мы видели, что вера в загробное возмездие у среднего афинянина эпохи Перикла была далека от полной уверенности: с одной стороны, различие культов в расщепленной Элладе, с другой стороны, и софистическое движение V в. не давало ей возникнуть в сознании мыслящего человека. Теперь софистическая буря улеглась, скептицизм остался уделом немногих, наиболее влиятельные философские школы признали религию, а в то же время росло и росло число посвященных и в самом Элевсине, и в его многочисленных подворьях, причем другие мистические культы не прекословили его учению, а напротив, шли ему навстречу. Неудивительно, что сообразно со всем этим росла и уверенность в том, что было лишь возможностью или, в лучшем случае, вероятностью для дедов. Кто знает, не смерть ли наша жизнь, и не жизнью ли называется там внизу наша смерть? – спрашивал Еврипид. Теперь это знали, и чем дальше, тем прочнее:
   Девять он лет всем смертным являл откровенья Деметры, А на десятый и сам был он к богам вознесен. Слово от мира владык то прекрасное: смерть почитайте, Люди, не только не злом – нет, но добром для себя.

Глава III
 
ВЕЛИКАЯ МАТЕРЬ БОГОВ

§11
 
   Деметра Элевсинская, мать Коры, владычица таинств – кем была она с точки зрения той религии природы, которая, если не совпадала вполне с древнегреческой религией, то, во всяком случае, составляла значительную ее часть? Вдумчивый эллин несомненно ответил бы: "это – Мать-Земля", – как это и сделал Еврипид устами своего пророка Тиресия (Вакх. 275 сл.):
   Послушай, сын мой. Два начала в мире Суть главные: одно – Деметра-матерь (Она ж – Земля; как хочешь, называй).
   Но это толкование, как и вообще религиозные толкования в Древней Греции, не было обязательным, и какой-нибудь другой богослов мог бы оспорить его довольно вескими соображениями, ссылаясь и на миф, и на земледельческий характер культа. В мифе Земля тоже выступает, но, скорее, как противница Деметры: это она производит, "угождая Аиду", тот волшебный нарцисс, обладание которым отдает Кору похитителю; а если отождествлять Мать-Землю с Реей, матерью и Деметры, и Аида, и самого Зевса – как это делали многие, – то ведь и Рея выступала в мифе отдельно, как примирительница в споре своих детей. Земледельческий же характер культа заставлял видеть в Деметре богиню хлебопашества, т.е. той человеческой деятельности, которая насиловала Мать-Землю, заставляя ее против своей воли служить человеку своими дарами.
   На деле греческая религия переросла старинную религию природы, почему Деметра и оставила далеко за собой тот символический образ, с которым она некогда была тождественна; но все же он и впредь оставался ей родственным. Мы стали бы бесплодно тратить свое время, стараясь разобраться в том, в чем уже эллины цветущей эпохи разобраться не могли; здесь достаточно будет отметить, что Деметра сознавалась, как богиня, если не обязательно тождественная с Матерью-Землею, то, во всяком случае, родственная и, поэтому, тяготеющая к слиянию с нею.