С амальгамой... психологической, конечно, но, как показывает уже само выражение, аналогичной определенному металлургическому процессу, механическому по своему существу. Так, значит, создаются религии?
   В переживаемое нами время не требуется никакого мужества для того, чтобы на этот вопрос ответить утвердительно: завеса сорвана, с религией не церемонятся. Скорее, требуется мужество для противоположного ответа. А где мужество, там и честь; а где честь, там и...
   Но дело не в мужестве и даже не в чести: дело в истине. Истина же та, что религии механически не создаются; механически создаются только те гомункулы, выдаваемые за религии, которые не переживают кратковременной власти своих фабрикантов. Скажу больше: даже органически они не создаются, органически они только видоизменяются в своей оболочке, не в своем ядре. А как же они создаются? Не знаем; это – тайна, столь же непроницаемая, как и тайна зарождения жизни. И если вы хотите быть честным исследователем в области религиозной истории, а не шарлатаном, – первым делом водворите завесу обратно на то место, с которого ее сорвали шарлатаны.
   Как автор нынешнего очерка, я приглашаю читателя с собой на путь честного исследования; этим все сказано, – и прежде всего то, что мы завесы трогать не будем. Правда, этим сказано также и то, что у нас не будет речи о ней и подавно о том, что за ней скрывается; наша задача – исследование, и мы не касаемся того, что не может быть его предметом. Наш путь – трезвый, но не холодный путь науки: никого мы не намерены ни совращать, ни обращать.
   Такова же была моя точка зрения и в первом очерке, посвященном древнегреческой религии; но там одна моя фраза могла вызвать и действительно вызвала недоразумение. В ней я приглашал читателя (стр. 11) "возжечь в своем сердце яркий светоч религиозного чувства и оставить дома тусклый фонарь конфессионализма": отсюда можно было вывести заключение, что я старался настроить его враждебно к его вероисповеданию, рекомендуя ему какой-то неопределенный интерконфессионализм, вроде того деизма, которым часть европейской интеллигенции тешила себя в XVIII в. Это заключение неправильно: конфессионализм не есть вероисповедание или конфессия, он отличается от нее именно тем элементом исключительности, который выражается суффиксом "изм". Если бы я осуждал привязанность человека к его вероисповеданию, мне пришлось бы осудить прежде всего самого себя. Своим сердцем и душой, своей верой, надеждой и любовью я прочно коренюсь в том исповедании, в котором был воспитан с младенческих лет; эта привязанность, однако, была для меня не помехой, а подспорьем к тому, чтобы понимать умом и чувством религиозную жизнь тех многих, отчасти очень близких мне людей, с которыми меня сводила судьба. Мало того, могу сказать по совести, что я мог отдаваться религиозному чувству и испытывать религиозный подъем даже в турецкой тюрбе; но зато никогда не удавалось мне познавать ни того, ни другого в вольнодумческом крематории.
   Читатель простит мне эту автобиографическую справку: я спокойно пользуюсь местоимением "я" там, где оно имеет "парадигматическое" значение как в геометрическом рассуждении: "я беру угол АВС..." Интерконфессионализм – не путь, а преграда, почти такая же, как и атеизм; а то, что требуется – я назвал бы это "супраконфессионализмом" – не исключает конфессию, а наоборот, имеет ее своим предположением. По долгу объективности я должен стараться быть понятным каждому интеллигентному человеку, будь он атеистом или верующим; но суть предмета такова, что первый поймет меня только умом, а второй – и умом, и сердцем. Пусть он только, этот второй, не затрудняет себе понимания предвзятой мыслью, будто симпатическое отношение к религиозным формам, предшествовавшим христианству, т.е. к так называемому "язычеству" – равносильно измене его религии. Мне приходилось читать рассказы христианских миссионеров о религии среднеафриканских дикарей и с удовлетворением отмечать их симпатическое отношение к малейшим зародышам более возвышенного богопонимания и богопочитания у этих пасынков природы; неужели то, что было одобряемо там, должно быть осуждено здесь?
   Но это уже взгляд вперед; мы же, естественно, в этом втором очерке должны оглянуться назад. Что религия древних греков V и IV вв. была религией высшего порядка, было доказано в первом очерке; была ли религия эллинизма по сравнению с ней прогрессом или регрессом – это мы увидим в следующих главах.

Глава II
 
РЕЛИГИЯ ТАИНСТВ

§5
 
   В смущающей многочисленности имен и культов древнегреческого политеизма взору освоившегося с ней наблюдателя представятся два довольно четко отделенных друг от друга течения. Первое – это течение явное, участие в котором не было обусловлено ничем, кроме разве принадлежностью чествующего к соответственной гражданской общине; сюда мы относим большинство государственных культов Греции – и Зевса Олимпийского, и Паллады Афинской, и Аполлона Дельфийского. Но второе – это течение тайное; условием участия в нем было посвящение, посвящение же налагало на того, кто был его удостоен, обязательство – никому из непосвященных не выдавать тех священнодействий, участником и свидетелем которых он сподобился стать; сюда относится тоже ряд культов, хотя и значительно меньший, но особенно два: культ Деметры Элевсинской и культ Диониса, развитый его пророком Орфеем -другими словами, элевсинские и орфические таинства.
   Там – Зевс и его обитающая в вечном свете олимпийская семья; здесь – Земля и мрак, полный жутких тайн... жутких, да, но в то же время и утешительных: ведь это же мать-Земля. Мы живем под всевидящими очами Зевса и прочих олимпийцев; но стоит нашему телу покрыться могильной перстью, и мы переходим под власть иных, "хтонических" богов. Эта двойственность может нас озадачить – и, действительно, христианство ее отвергло. Но в сознании эллина она коренилась твердо – до поры до времени (ниже §19, кон.).
   От Земли Деметра, от Земли и Дионис; обаяние их учения заключалось именно в том, что они раскрывали перед смертным покров подземных тайн и не только удовлетворяли его любознательность, давая ему определенный ответ на мучительный вопрос, что с ним будет после смерти, но и учили его обеспечить себе лучшую участь на том свете. В те отдаленные времена, когда и сами боги еще не сознавались как стражи нравственности, и условия этой лучшей участи были скорее сакральные, чем нравственные, т.е. скорее сводились к исполнению обрядов посвящения, чем к справедливой жизни. Морализация таинств шла вровень с морализацией религии вообще; ко времени расцвета последней она также и в области таинств была совершившимся фактом.
   Обаяние их вследствие этого росло и росло, но все же неодинаковым образом. Причиной разницы было то, что элевсинские таинства были прикреплены к определенной общине, к аттическому Элевсину, и имели здесь свой административный центр в виде жреческой коллегии Эвмолпидов, между тем как орфические, распространяемые через странствующих жрецов и пророков, были рассеяны по всей Элладе. Нам теперь трудно решить вопрос, что было выгоднее. Без сомнения, орфизму легче было находить себе поклонников, не только среди простого народа, но и среди поэтов и мыслителей, с Пиндаром и Платоном во главе; но чистоту и определенность учения легче было сохранить при наличности центральной коллегии, руководившей действиями своих эмиссаров, благодаря своему авторитету, основанному на преемственности полученного некогда от самой Деметры откровения.
   В этом отношении элевсинская коллегия успешно могла соперничать с дельфийской; их положение было одинаково. Внешним образом это соперничество выразилось в том, что именно они – и только они, насколько мы знаем, – имели в прочей Греции своих, так называемых, "эксегетов", т.е. толкователей; засвидетельствовано это, правда, только для Афин. но при скудости наших сведений об организации сакрального дела в других эллинских общинах, заключение по аналогии здесь позволительно. Какова была роль такого эксегета, это нам показывает колебание отца платоновского Эвтифрона. Один его клиент на острове Наксосе в пьяном виде убивает его раба; так вот, хозяин, прежде чем отплатить ему равным, отправляет в Афины доверенное лицо, чтобы узнать от эксегета, как ему поступить. Мы понимаем его колебание: ведь если бы он без соизволения эксегета его казнил – он, как убийца, был бы исключен из участия в таинствах. Отсюда видно, что греческие эксегеты выработали особую систему сакрального права; это их сближает с понтификами в Риме. И те, и другие были не судьями, а скорее экспертами, но это не умаляет их значения: и здесь, и там суд не мог не считаться с их экспертизой.
 
§6
 
   Имея свой прочный центр в Элевсине, религия Деметры представляет нам две особенности, важные для ее дальнейшего развития. Первая – это та легкость, с которой она могла принимать в себя культы других богов и в известной мере амальгамироваться с ними; вторая – это энергия, с которой она, путем основания подворий, распространялась по прочему греческому миру. Первая обусловливала вторую – в этом состоит характерная черта, отличающая терпимый эллинский прозелитизм от нетерпимого иудейского.
   Нам необходимо бросить беглый взгляд на этот прозелитизм: как читатель увидит в дальнейшем, он был действенным началом в возникновении религии эллинизма.
   Древнейшую, достижимую для нашего знания, ступень элевсинского культа представляет для нас сохраненный в Московской рукописи "Гомеровский" гимн Деметре; согласно ему, содержание священной драмы будет следующее.
   С разрешения Зевса его брат Аид похищает Кору, дочь Деметры, в то время как она играла с девами-океанидами на цветистом лугу. Содействовала похищению сама Земля, произведя чудесный нарцисс; Кора его срывает и этим отдает себя во власть похитителя. Никто не слышит ее отчаянного крика, кроме "нежнодушной" Гекаты и Гелия. Но когда она, уже увлекаемая в глубь земли, крикнула вторично, ее услышала и мать. Она бросилась ее искать; девять дней она ее искала, не зная ни пищи, ни сна; на десятый с ней встретилась Геката и рассказала, что могла – что кто-то похитил Кору, но кто именно, этого и она не знает. С ней вместе Деметра отправилась к Гелию и от него, всевидящего бога, узнала всю правду.
   Разгневавшись на Зевса, она отказалась от общения с олимпийскими богами и, превратившись в старушку, села у Девичьей криницы в Элевсине близ дворца Келея. Там ее нашли четыре дочери Келея; им она назвалась Дотой критянкой и рассказала, что она, будучи похищена морскими разбойниками, бежала от них. Они называют ей главных вельмож города Триптолема, Диокла, Поликсена, Эвмолпа, Долиха и самого Келея, и предлагают ей поступить няней к их матери Метанире, чтобы вынянчить их позднорожденного братца Демофонта. Деметра последовала за ними, но и в доме Метаниры продолжала горевать и поститься, пока служанка Ямба своими шутками не заставила ее улыбнуться. К своему питомцу она привязалась так, что пожелала сделать его бессмертным; с этой целью она ночью, тайно от родителей, держала его в огне, а днем намащала амброзией. Но однажды Метанира подсмотрела ее ночные чары и вскрикнула, думая, что чужая хочет извести ее сына; разгневалась богиня, дала себя узнать и повелела, чтобы граждане ей выстроили храм на холме своего города, а священнодействия она укажет им сама.
   Еще год прошел, тяжелый для смертных, так как Деметра поразила бесплодием землю; тогда Зевс послал за разгневанной Ириду и затем всех прочих богов, но она упорно отказалась вернуться на Олимп. Пришлось ему покориться: он отправил к Аиду Гермеса с приказанием отпустить Кору к матери. Аид повиновался, но дал уходящей отведать сладкого зерна гранатового яблока, чем лишил ее права совсем его покинуть. Мать с дочерью встретились на Рарийской равнине, близ Элевсина; Кора рассказала про свое похищение, называя поименно своих товарок-Океанид, но вместе с ними и обеих девственных богинь Олимпа, Палладу и Артемиду. К разговаривающим подошла, по поручению Зевса, его и Деметрина мать Рея и пригласила их на Олимп, сказав, что по определению Зевса, Кора будет отныне проводить только треть года с мужем, остальные же две трети – с матерью. Этот раз Деметра послушалась, но прежде, чем покинуть Элевсин, она вернула земле плодородие и, во исполнение своего обещания, учредила в Элевсине свои таинства.
   Кончая свой гимн, певец называет, кроме Элевсина, еще два других центра мистического культа Деметры; это – "окруженный морем" Парос и "скалистый" Антрон. О втором (в Фессалии) ничего не известно; о Паросе мы некоторые сведения имеем, но их здесь приводить незачем. Интереснее то, что певец умалчивает об Афинах: видно, что те две филиали возникли до соединения Элевсина с Афинами и превращения старинного элевсинского культа в общеафинский.
 
§7
 
   Само собою разумеется, что далеко не все поименованные в гимне лица были предметом культа в Элевсине. Что касается, прежде всего, богов, то Элевсин до позднейшего времени почитал только одну троицу, или, правильнее выражаясь, две пары с одним общим членом в каждой. Это были, во-первых, "Бог" и "Богиня", т.е. Аид-Плутон и Персефона-Кора, имен которых предпочитали не называть, а во-вторых, мать и дочь, Деметра и та же Кора, последняя в ее наземном бытии. Не так ясен для нас вопрос об элевсинских героях; здесь, несомненно, произошла известная эволюция. Во-первых, питомец Деметры – Демофонт – поблек в памяти позднейших; его заменил в этой роли тот Триптолем, которого автор гимна называет в числе знатных элевсинских граждан, получивших от Деметры ее таинства. Во-вторых, эта олигархия первопосвященных с Келеем во главе сама уступает место своего рода сакральной монархии, сосредоточенной в потомстве Евмолпа, – того Евмолпа, которого гимн тоже знает только как одного из учредителей таинств.
   Эта эволюция, обусловленная, скорее всего, борьбою родов в самом Элевсине, сопровождалась другой, более интересной и важной: постепенным превращением элевсинского культа из местного в общеэллинский. Отдельные фазисы этого развития нам неизвестны; когда оно завершилось, Элевсин занял место рядом с Дельфами, этим "общим очагом Эллады". И действительно, они взаимно дополняли друг друга. Дельфийский
   Аполлон указывал смертным пути жизни, к нему обращались они в трудные минуты за советом и руководительством; но о тайнах загробного мира он ничего им не говорил. Вот тут-то и начиналась власть Деметры, учившей доверяющих ей, как обеспечить себе "лучшую участь" в царстве своей дочери. Аполлон был от Зевса, Деметра – от Земли, если не самой Землею; в преобладании этих двух культов возродился исконный дуализм греческой религии.
   Дуализм этот был признан и провозглашен Аполлоном Дельфийским; неудивительно, что и возвышение элевсинского культа состоялось по его указанию. Когда афиняне в 420 году обратились к союзникам и прочим эллинам с приглашением посылать начатки плодов в Элевсин, они настаивали на том, что делают это "согласно обычаям отцов и дельфийскому прорицанию".
   Афиняне... в этом заключается третья реформа: администрация культа из местно-элевсинской стала элевсинско-афинской. Это было естественным последствием поглощения Элевсина аттическим государством. Когда же оно состоялось? По легенде, еще при царе Фесее, поколением раньше Троянской войны, т.е., по позднейшим вычислениям, около 1200 года; по предположению некоторых новейших ученых, не ранее VII века. Имею основание полагать, что истина и тут заняла среднее место, но это не важно; важно следующее.
   Принятие элевсинского культа в число афинских должно было иметь последствием, во-первых, постройку элевсинским богиням подворья в Афинах; им стал "Элевсиний" у подножья Акрополя. Во-вторых, обогащение обрядности самого культа. Конечно, элевсинское ядро, возникшее по откровению самой Деметры, должно было остаться неприкосновенным; но ничто не мешало учредить специально для афинских мистов особые церемонии в придачу к элевсинским, особенно, если получить на это – что, вероятно, и было сделано, – благословение дельфийского бога. Так были учреждены так называемые Малые мистерии, весенний праздник, как подготовление к великому осеннему; но и осенний требовал увеличения своей обрядности, по крайней мере, одним приращением, вызванным самой сутью дела – торжественным шествием посвященных из Афин в отстоящий приблизительно на 20 верст Элевсин. А это шествие повело к чрезвычайно важному обогащению самой элевсинской религии – такому, о каком, вероятно, не думали его учредители.
   Радость, естественно охватывающая паломников по мере приближения к месту благодати, находила себе выражение в ликующих возгласах и песнях, в так называемой iache, "сопровождавшей" их на всем их пути от афинского до элевсинского Кефиса. Эта iache, как часть священнодействия, была божественной... до сих пор наше религиозное чувство может уследить за эллинским, но в дальнейшем уже сказывается его собственная психология. Она была божественной – мало того: она была божеством, – юным, ласковым, "сопровождающим" богом Иакхом. И вот этот созданный религиозным чувством паломнической радости бог Иакх облекается в плоть и кровь: ему тоже в Афинах строится капище, Iakcheion; его кумир, несомый на руках афинских эфебов, "сопровождает" процессию в Элевсин и там принимается кем-то – в самом элевсинском празднике этот не предусмотренный Деметрою гость участвовать не мог.
   Но кто же был он сам, этот ласковый вождь паломников? – Бог юный, радостный, любитель плясок, то и дело прерывавших торжественное шествие – а тут еще и созвучие: Iakchos, Bakchos. Сомнения нет: он тождествен с одним из величайших богов греческого Олимпа, с Дионисом-Вакхом. Но если так, то этот юный бог не мог оставаться простым демоном частичного священнодействия, подобно какой-нибудь Ямбе: он требовал себе достойного места, рядом с четой великих богинь, как сын – да, как сын старшей и как брат младшей из них. Элевсинского культа это новшество, повторяю, не затронуло; но в Афинах троица, состоящая из Деметры, Коры-Персефоны и Иакха-Диониса, была признана. Случайное совпадение увеличило обаяние ее младшего члена: в самый день Саламинской битвы послышалось со Священной дороги в Элевсин ликование толпы в честь Иакха – итак, он сам пришел на помощь своему народу и благословил его оружие.
   О важности этого приобщения Диониса к Элевсинской чете мы можем только догадываться: учение ведь было тайным. Но обе мистические религии были родственны между собою, обе давали ответ на вопрос о судьбе душ на том свете и учили людей обеспечивать себе "лучшую участь" за пределами смерти. Не было бы ничего удивительного, если бы элевсинское учение о загробном мире приняло в себя некоторые дионисические, т.е. орфические черты, и равным образом, если бы шумные дионисические оргии или строгие предписания "орфической жизни" повлияли на элевсинскую обрядность. Но не будем, подобно ряду ученых, теряться в заманчивых, но беспочвенных догадках: вернемся к нашей теме.
   Последствием возведения элевсинского культа в афинский были, как мы видели, во-первых, постройка афинского подворья в виде "Элевсиния", во-вторых, обогащение элевсинской обрядности учреждением Малых мистерий и священной процессии с ее Иакхом-Дионисом; третьим последствием должна была стать общая администрация таинств. Для нее Элевсин дал свой первенствующий со времени объединения род Эвмолпидов: из него во все времена ставились как главный иерофант, так и обе "иерофантиды" обеих богинь. Но и Афины дорожили тем, чтобы быть представленными если не на первом месте, за отсутствием у них преемственности для исходящего от самой Деметры откровения, то хоть на втором. Остановились (кто, не знаем) на роде Кериков (т.е. глашатаев), производивших себя от Гермеса и дочери древнейшего афинского царя Кекропа; им была передана, не считая других, менее важных жречеств, вторая по достоинству после иерофанта сакральная должность дадуха, т.е. "светоченосца". Благодаря этому привлечению Кериков, и их родовой бог Гермес был поставлен в близкие отношения к элевсинским божествам; правда, в самом Элевсине эти отношения остались довольно внешними – нам известно только, что ему там в дни великого праздника приносили в жертву козу – но в Афинах дело обстояло иначе. Когда обнаружилась необходимость искупления насильственной смерти глашатая Копрея от руки афинского царя Демофонта, Керики, вступаясь за своего бога-родоначальника, покровителя глашатаев, наложили на Афины своеобразную епитимью: их эфебы должны были сопровождать элевсинское шествие в траурных хламидах. Только в 160 году по Р.X. Герод Аттик, тоже из рода Кериков, снял с них эту многовековую епитимью.
   Но кроме рода Кериков еще один аттический род был приобщен к элевсинским священнодействиям, а именно к дадухии, хотя подробности тут представляются спорными; это были Ликомиды, славный род, долженствовавший со временем дать Афинам и Элладе великого Фемистокла. Их родина – аттическое село Флия – была богата храмами и алтарями; но все другие культы затмевал культ "Великой Богини", под которой разумели Землю – мистический культ, непосредственно родственный элевсинскому культу Великих Богинь. Он и был родовым культом Ликомидов; а при его наличности их привлечение с афинской стороны также и к администрации элевсинского культа вполне естественно. Свидетельства источников не позволяют нам идти далее установления этой связи: при каких условиях Ликомид в дадухии мог заменить Керика, – этого мы сказать не можем. Но и этого установления достаточно, чтобы понять дальнейший шаг в победном шествии элевсинской религии.
 
§8
 
   В последние дни героической борьбы мессенцев со спартанцами за свою независимость прорицатель Феокл, узнав по известным приметам, что их гибель неминуема, счел за лучшее открыть божью волю также и народному вождю Аристомену. Дело в том, что у последнего имелся талисман, "уничтожение которого навеки похоронило бы Мессению, между тем как его сохранение, согласно оракулу Пандионова сына Лика (родоначальника Ликомидов, замечу между скобок), было залогом ее возрождения в далеком будущем". Аристомен внял голосу прорицателя: прокравшись на вершину Итомы, родной горы мессенцев, бывшей тогда уже во власти врагов, он зарыл талисман, помолившись Зевсу Итомату и прочим богам, чтобы они сохранили доверенный им клад и не дозволили спартанцам уничтожить единственную надежду мессенцев на освобождение.
   Это случилось около середины седьмого века. Вскоре затем последний оплот мессенцев пал; наступили для ее жителей три столетия порабощения. Но вот, около середины четвертого века, и звезда спартанцев померкла, к мессенцам явился освободитель в лице Эпаминонда. Была основана новая столица освобожденной страны, Мессена; а вождю, которому было поручено Эпаминондом восстановление мессенского государства – это был Эпитель, родом аргосец, – явился во сне незнакомый муж, предложивший ему отправиться на Итому и, найдя растущие рядом тис и мирт, разрыть землю между ними. Эпитель повиновался и принес Эпаминонду найденную на указанном месте старинную гидрию; вскрыв ее, они нашли в ней записанный на оловянных дощечках устав таинств Великих Богинь. – Это и был талисман Аристомена.
   Я воспроизвел местами буквально сохраненную Павсанием легенду о возрождении мессенских таинств; полагаю, что мне нечего учить моих читателей как следует обращаться с сакральной легендой вообще и с легендами о "найденной книге" в частности. Но то, о чем придется говорить теперь, уже не легенда, а история.
   Древнейшей столицей Мессении до ее порабощения была Андания; здесь, значит, и следовало учредить возрожденные таинства, причем можно было поставить этот оскудевший городок в такие же отношения к новой столице Мессене, в каких Элевсин находился к Афинам. Само же возобновление таинств надлежало поручить сведущему человеку – конечно, из жреческой коллегии элевсинского культа. Такового нашли в лице некоего Мефапа (Methapos), родом Ликомида – опять, прошу заметить, Ликомида. Это была интересная во многих отношениях личность, настоящий апостол мистических культов. Как Ликомид, он был руководителем своего родного культа Великой Богини-Земли; но в то же время он был также чем-то вроде дадуха в элевсинских таинствах. Как опытный в мистических культах богослов, он был приглашен фиванцами в эпоху Эпаминонда руководить реформой их культа Кабиров в связи с перестройкой посвященного этим божествам загородного храма.
   Несколько слов об этом культе, о котором у нас до сих пор не было речи. Основанный некогда финикийскими пловцами на острове Лемносе, он перекинулся на соседние острова и нашел со временем свой центр на Самофракии; все же, во время греческой независимости эти "самофракийские мистерии" влачили довольно темное существование, и только после Александра Великого расцвели, заняв место рядом с элевсинскими и орфическими таинствами. Греция их чуждалась, очевидно, ввиду их семитического происхождения, о котором свидетельствовало и имя почитаемых в них богов (Kabirim – "Великие" боги); приняли их, быть может, по той же причине Фивы, приписывающие свое основание финикийскому выходцу Кадму. Здесь еще в VI в. был основан храм Кабиров, тот самый, перестройка которого в IV в. дала повод к миссии Мефапа.