Из люда честного он отпускал охотно или холостых или давно женатых, но молодоженам запрещал трогаться с места.
   — Дозволь нам уйти, судья, — просил один из них и при этом указал пальцем на жену, задорно скалившую зубы. — Смотри, что за грудь и бока — она выносливая. Ты отощалых старух отпускал, а ее не отпустишь?
   — Не отпущу, — сказал Самсон. — Она тебя загрызет. Куда не ходят коробейники, там не житье мужу молодицы.
   Только одному цоранину с молодой женою разрешил Самсон уйти на север; женщину звали Карни.
   Легче стало жить на границе вениаминовой. В Хереше, главном гнезде овечьих воров, вообще не осталось ни вора, ни честного. Произошло это совсем просто. Однажды, вскоре после совета в Чертовой пещере, Самсон пришел в Хереш один, сел у ворот и ничего никому не сказал — но через минуту собрались перед ним старосты, а народ столпился вокруг и подавленно перешептывался.
   Самсон посмотрел на стариков пристально и сказал:
   — Отныне вот вам закон: если пропадет одна овца на границе — деревню сожгу, а вас, старейшин, повешу на деревьях.
   И здесь тоже никому не пришло в голову спросить, по какому праву, или усомниться, может ли он исполнить угрозу. Как деловитые люди, которым не до пустых разговоров, они стали торговаться.
   — Разве мы одни на границе? — спросили они. — А если придут воры из другого села — мы чем виноваты?
   — Некогда мне ходить по вашим селам, ответил Самсон. — Пропала овца — пропал Хереш. Они развели руками:
   — Нам ли сторожить всю границу?
   — А то кому же? Вам расплачиваться — вы и сторожите.
   — Господин, — заговорил один из них, — ты человек мудрый, с тобой хитрить нельзя. Это правда — херешане живут чужими стадами. Так ведется у нас со времени дедов. Без этого мы как земледелец без сохи. Сам посуди, чем прожить нам после твоего приказа?
   — Разве не обещал я вам помочь? — спросил Самсон.
   — Помочь?
   — Село сожгу, вас повешу: вот и не останется больше забот, чем прожить.
   Сказав это, Самсон поднялся и ушел обратно, а старики и весь народ начали совещаться в великом замешательстве.
   Около полудня проехали через их село богатые молодые люди из Бет-Хорона. Это была вещь обычная: несмотря на уводы девушек и другие бесчинства, их еще все-таки ласково принимали в Шаалаввиме, угощали и пускали на пляску. На молодых людях были праздничные платья, и ослы их были разубраны по-праздничному.
   Херешане рассказали им про самсонов приказ. Те их высмеяли и уехали дальше по дороге в Шаалаввим, а сходка у ворот разошлась, ничего не решив.
   Но на рассвете молодые люди из Бет-Хорона опять показались на околице деревни. Теперь они шли пешком, совершенно голые; и у всех до одного были острижены бороды, а это считалось наибольшим срамом, какой может постигнуть человека.
   Вскоре после этого Хереш начал пустеть, пока совсем не опустел. Часть ушла в глубину Вениамина, часть на Иордан, остальные к Иуде или Ефрему. Потому и не осталось памяти от села Хереш, что на полдороге между Шаалаввимом и Бет-Хороном, — ни слова в книгах, ни развалин на земле.

 
* * *

 
   И иевуситов раз навсегда отучил Самсон от непрошенных посещений Айялона. Бить их он не хотел: они его любили, всегда выслеживали для него пантер и медведей и, очевидно, считали богом. Он для них придумал совсем небывалую острастку. Пришли они раз толпою к воротам Айялона и расположились на ночлег, рассчитывая на поживу утром, когда откроется рынок. Но на заре их окружили, отобрали каждого десятого, потащили в купальню и, несмотря на их отчаянные вопли, с головы до ног вымыли щелоком и горячей водой. Такого погрома никогда еще не переживал иевуситский народ. В земле их было так мало источников, что тратить воду на пустяки считалось смертным грехом; только жрецам их при капище бога Сиона-Азазеля в Иевусе предписывалась эта роскошь три раза в году. Табор в ужасе разбежался; опозоренные жертвы расправы поплелись к себе в горы с опущенными головами; семь недель после этого считались они у своего народа нечистыми, спали на голой земле, и никто с ними не хотел иметь дела; только жены их, воротя носы, каждый день натирали их козьими следами, чтобы опять вытравить неприятный человечий запах, по которому иевуситы в темноте издали опознавали чужеземца.
   Судил Самсон только у себя в Цоре; к нему приходило много народу, хотя не по сердцу людям были его приговоры. Кривды он не допускал и с дурными людьми расправлялся жестоко, но почти всегда было в его решении что-то неожиданное, раздражающее. У людей поумнее сложилось смутное чувство, что он издевается и над сторонами, и надо всею сходкой вокруг; издевается, не улыбаясь, сохраняя черствую суровость на лице, роняя слова скупо и резко; резче и скупее с каждым годом. И все-таки ходили к нему на суд.
   Неплохо жилось Дану в годы судьи Самсона. Ему верили, без его совета не начинали никакого дела; повторяли его поговорки; тревожились, когда он долго не возвращался из Филистии; и терпеть его не могли.
   Зато обожала Самсона Филистия. О туземцах нечего говорить: они были все у него на посылках, шли за него под кнут и пытку, прятали его, шпионили для него, с радостью давали ему на ночь не только дочерей, но и жен; говорят, делали себе идолов с семью рожками и приносили им жертвы трижды в году или особо в случае беды. Это и была, конечно, главная причина его неуловимости, всезнания, вездесущности.
   Но страннее всего (если только вообще это странно) было отношение самих филистимлян. По закону их он был разбойник, свирепый и коварный; за его голову была назначена цена (которой, впрочем, уже никто не помнил), за приют, ему оказанный, плети и смерть; среди стражи на пограничных и внутренних заставах мечтою каждого очень молодого сотника было привести Самсона в Газу или в Экрон на веревке. И вместе с тем уже давно, или еще никогда, не было у филистимлян такого общего любимца.
   Однажды в Газу прибыл важный гость из Египта, и друзья повели его смотреть красоты города. Показали ему свою гавань, называвшуюся «Маим»; показали мощеную площадь перед храмом, на которой было, говорят, десять тысяч квадратных каменных плит; показали внутри храма истукан Дагона и шепнули гостю на ухо (он был человек свободомыслящий) любимую в Газе остроту о своем боге — «помесь осла и скумбрии»; показали последнюю свою гордость. Железные ворота, j знаменитые во всем Ханаане; но при этом все время, наперебой, с возмущением и восхищением, перечисляли ему проделки Таиша. В конце концов египтянин написал домой такое письмо:
   "… Строения здесь небольшие и бедные, хотя для этой грубой страны и они, бесспорно, являются достопримечательными. Пресловутый идол во храме здешнем вытесан из цельного камня, величиною с быка или больше, и стоит на золоченой подставке, под навесом, опирающимся на четыре столба; каждый столб из другой каменной породы. Все это довольно убого. По мнению жрецов, идол изображает рогатую акулу с туловищем быка; ибо Дагон, согласно преданию, родился от очень странного брака. Отцом его был наш собственный золотой телец, которому некогда поклонялись и на Крите, ибо глупость легко переплывает моря; а мать его — морское чудище, божество рыбаков на малых островах. Образованная молодежь Газы, однако, смеется над этим: истукан очень стар, привезен еще с Кафтора, весь обтерся и похож на что угодно.
   Вообще вельможи здешние сами сознают захудалость своей роскоши и, показывая иноземцу свои дворцы, укрепления и капища, подтрунивают над ними, над собою и вообще надо всем, что на земле и в небесах, не хуже, чем мы с вами в Мемфисе.
   Единственное, чем они, по-моему, действительно гордятся, это некий разбойник из дикого племени, живущего на востоке от Филистии".

 
* * *

 
   Как— то назначили в Асдоте нового начальника стражи. Он был очень юн, мечтал об отличии и служил до тех пор только в сельских округах, надзирая за тем, чтобы туземцы работали и не бунтовали. К своей новой должности он отнесся добросовестно. Город был полон притонов, где каждую ночь игроки спаивали и обирали корабельщиков, и каждую ночь это кончалось поножовщиной. Молодой офицер начал лично с отрядом обходить по вечерам харчевни.
   На третью ночь он остановился у забора одного из крупнейших постоялых дворов: еще издали поразил его шум, доносившийся оттуда. Большое общество пировало там на открытом воздухе; лиц он не видел, но по выговору понял, что это не сброд, а молодежь из богатого круга. Один из них изображал в лицах обряды газского храма. Сотник, подслушивая, сам начал смеяться: рассказчик удивительно похоже передавал гнусавую молитву старшего священника на древнем языке Кафтора; сам он, как и все остальные, конечно, этого языка не знал, но уморительно подхватил его свистящую и шипящую скороговорку. Особенно смешно было то, что в молитву, через каждые два-три слова, врывалось тоскливое блеяние жертвенного барана, и минутами казалось, что это баран молится, а жрец ему только вторит. Компания помирала от хохота, причем некоторые гудели тем важным басом, который дается только лицам большого чина.
   Офицер хотел идти дальше, как вдруг его остановила знакомая кличка. Кто-то из веселой гурьбы закричал:
   — Таиш! Когда ты сдержишь обещание — «по шапке на косицу»?
   Сотник сдвинул брови, бесшумно вошел во двор и увидел Самсона. Тот сидел на дальнем конце стола, а на ближайшем к калитке возлежал, держась за бока, главный судья Асдота. Молодой офицер растерялся. С огромными предосторожностями удалось ему вызвать сановника из-за стола в неосвещенный угол, и там он, стоя навытяжку, заявил вежливо, но твердо:
   — Судья, у меня строгий наказ — захватить этого разбойника живым или мертвым. Судья потрепал его по плечу:
   — Ты недавно в Асдоте, — сказал он. И, взяв под руку молодого человека, он усадил его рядом с собою и велел подать еще вина. Так и просидел там сотник далеко за полночь, смеясь до икоты самсоновым остротам; и Самсон действительно сдержал то обещание, о котором напомнил ему один из пировавших, и поборол семерых разом — это и называлось у них: по одной филистимской шапке на каждую его косицу. А в конце попойки судья снова потрепал сотника по плечу и сказал ему довольно отчетливо:
   — Что ты знаешь наказ, это хорошо; но надо знать также и обычай.

 
* * *

 
   В конце концов, сложился неписаный закон, честно соблюдавшийся обеими сторонами. Если Самсон приходил к туземцам — значит, беда: берегите дома, караваны, заставы; двойная стража, обыски, облавы — и тут, если бы его нашли и если бы одолели — был бы ему конец; но, конечно, трудная была задача — изловить человека среди тысяч туземных хуторов, где каждый батрак охотнее умрет, чем выдаст. Если же являлся он открыто сразу к филистимлянам — тогда был он гость, и желанный. С ним пировали тогда лучшие люди страны, судьи, начальники, придворные саранов; пировали бы сараны, если бы не запрещал им обычай ходить по харчевням. Но и дома богатейших открыты были Самсону, только сам он их избегал: там были женщины.
   Много заглядывалось на Самсона филистимлянок, и блудницы, и мужние жены, и барышни; но он на них не глядел. Однажды в Аскалоне жена казначея, первая красавица города, подослала к нему вернейшую из молодых своих рабынь.
   — Госпожа моя ждет тебя в горнице, — шепнула ему девушка, — я тебя провожу. Самсон ответил:
   — Не хочу я твоей госпожи; ты лучше. Останься со мною.
   Она осталась, хоть знала, что утром, вернувшись во дворец, дорого расплатится.

 
* * *

 
   Самсон тоже любил Филистию. Знал он ее теперь вдоль и поперек и вглубь, и в душе судил о ней трезво. Это было государство красивых пьявок. Труд у них даже не считался позором: он просто был вне поля зрения. Бедных было много, особенно разоряла их игра: обедневшие кормились подачками вельмож или опять игрою в кости, или уходили в Египет, или кидались на меч: мысль о труде руками не могла им придти в голову, как мысль о ходьбе на руках вместо ног.
   Все, что носит имя работы, — кроме женского рукоделья, — все, до чего дотрагивается рука и от чего родятся вещи, делал у них туземец. Трудно было сказать, у кого хуже было жить обломкам прежних племен Ханаана — у колен израильских или в стране Пяти городов. Они тут не вымирали и не растворялись: напротив, их было много, по меньшей мере впятеро против филистимлян. Но каждый час их жизни принадлежал господам; и филистимляне, между собою ветреные и нерасчетливые, умели в отношении к туземцу следить, чтобы ни одна минута из этого часа не пропала даром. Они были прекрасные хозяева и любили порядок.
   Их порядку Самсон дивился больше всего. Их строя понять он не мог: точная, разработанная, многоветвистая иерархия, разграничение функций, твердые правила для каждой стороны управления — все это было ему недоступно, казалось путаницей. Но он ясно видел, что выходит из этого не путаница, а великий лад. Были какие-то заведенные пути, по которым стройно текли дела от заставы до сарана; были незыблемые обряды для взаимодействия между пятью саранами — им не приходилось созывать друг друга тайком на советы в Чертовой пещере! Жизнь бежала ровно, как по воде круги от брошенного камня.
   Однажды в Газе он видел зрелище, о котором когда-то рассказывала ему Семадар.
   На площади перед храмом собрались на праздничную пляску юноши и девушки. Их было несколько тысяч — по одному на каждой плите. Все они были одеты одинаково, все в белом; на юношах были короткие опоясанные рубашки, на девушках — платья с оборками до самой земли, в талию, с длинными рукавами, как обычно, только с голым вырезом во всю ширину и глубину груди. Выстроили их по росту, двумя лагерями: справа молодые люди, а девушки слева. Управлял танцем безбородый жрец; он стоял на верхней ступени паперти, и в руках у него была палочка из слоновой кости.
   Когда началась музыка, все застыли — и участники пляски на плитах, и громадная толпа кругом, на деревянных подмостках, на крышах домов, на немощенных обочинах площади; слышен был рев прибоя с набережной далекого Маима, порта Газы. На танцующих не колыхнулась ни одна складка; даже у оголенных девушек трудно было заметить дыхание. Безбородый жрец побледнел и ушел глазами в них, они в него; он бледнел все больше — казалось, что весь задержанный порыв этих тысяч сгустился в его груди и сейчас его задушит насмерть. Самсон и сам чувствовал, что кровь прилила к его сердцу, и если это продлится еще несколько мгновений, он захлебнется. Вдруг этот жрец быстро, почти незаметно, едва-едва поднял палочку, и все белые фигуры на площади упали на левое колено и выбросили к небу правую руку — одним движением, с одним отрывистым аккордом шороха, точь-в-точь. У десятитысячной толпы вырвался вздох или стон; Самсон пошатнулся и заметил, что облизывает кровь — так он закусил перед этим губу.
   Вся пляска состояла из таких поворотов по мановению палочки, то резких, то плавных, и тянулась она недолго. Но Самсон ушел с праздника в глубокой задумчивости. Еще в передаче Семадар его поразила эта картина единой воли, стройно движущей тысячами. Теперь она его подавила своим колдовством. Он не мог бы высказать эту мысль, но смутно чувствовал, что тут ему показали главную тайну народов, создающих государства.


Глава XXII. В ОДИНОЧКУ


   О разбоях и проделках Самсона ходило по стране много легенд. Большинство были вымышленные; остальные чаще всего сводились к одному превосходству мускулов, и рассказывать о них не стоит. Он просто был сильнее всех людей, живших на свете до него и после; в расцвете зрелости мог повалить кулаком буйвола, перетянуть четырех лошадей; и все это знали. Потому действительно бывали случаи, когда он ходил в одиночку, с дубиной, может быть, и вправду с тут же подобранной большой костью, на вооруженную толпу: еще до стычки передние теряли бодрость и веру в себя, он их давил, как муравьев, а остальные разбегались. Однажды в харчевне он нарочно дал себя сковать, потом связать, и разорвал не только медные кандалы, что не такое уж чудо, но и путы из сыромятной кожи, чего люди никогда не видали и не увидят. А кровь в нем была такая терпкая и здоровая, что сейчас же створаживалась, закрывая самую глубокую рану: и порезы его заживали с быстротой, о которой филистимские лекаря посылали доклады египетским.
   Но, кроме силы мышц, у него были и другие преимущества. Главное было дано ему с детства и до смерти, само по себе не редкое, но в редкой степени: он читал человеческие мысли безошибочно. Против него не помогала никакая военная хитрость. Большинство офицеров он знал лично: довольно было ему раз увидеть человека, услышать его голос, чтобы понять его насквозь, знать, что тот замыслит, как ухитрится в любом случае. Но и о человеке, никогда не виданном, по двум-трем отзывам он умел составить живой образ и уже дальше знал его наизусть.
   Об этой его черте филистимляне рассказывали такую басню: на правом берегу Яркона, недалеко от устья, был пригорок, на котором еще первые филистимские завоеватели выстроили сторожевую башню. Они ее прозвали по-своему, башня царя Миноса, — и до сих пор то место носит похожее название. Это был у них главный военный пост северного побережья.
   Однажды Самсон кутил со старым знакомым из Аскалона; звали его, как и большинство знатных филистимлян, Ахиш. Он сказал Самсону:
   — Беда тебе готовится, Таиш. Скоро переведут начальником на холме царя Миноса земляка моего Таргила, а он давно поклялся, что поймает тебя, как только попадет поближе к Цоре.
   — Я его не видал, — ответил Самсон. — Что за человек?
   — Опасный человек. Вспыльчивый, смелый и хитрый. Солдаты его боятся, как грома. Но мы его любим: гостеприимный хозяин, а лучшего обеда, чем в его доме, не найдешь во всем Аскалоне.
   — И он побожился, что поймает меня?
   — Об заклад побился!
   — А ты ему скажи: прежде, чем он доедет до башни царя Миноса, я на дороге сниму с него меч и отберу всю поклажу.
   — Передам, — сказал аскалонец.
   Через несколько времени после того ехали к Яркону два всадника, а за ними рысцой бежал нагруженный осел. Всадники были одеты в дорожное платье египетских купцов. Доехали они до пустого, ровного места, где на утоптанной глинистой земле, уже окаменелой от жары, только рос одинокий пыльный кактусовый куст. Когда они поравнялись с кустом, из-за него поднялся человек огромного роста и сказал:
   — Здравствуй, Таргил. Я пришел за твоим мечом и поклажей.
   Когда оба уже были связаны и офицер увидел, что Самсон собирается уйти со своей добычей, не сделав им лично никакого увечья, он спросил:
   — Кто тебе сказал, что это я? Ведь я нарочно поехал без свиты и переодетый.
   — Никто не сказал, — ответил Самсон, — а что ты поедешь без свиты и в другой одежде, это я сам знал.
   — Откуда?
   — Друг твой Ахиш предупредил меня, что ты человек смелый и хитрый. Смелый — значит, постыдится взять с собой великую стражу. Хитрый — значит, оденется так, чтобы его не приняли за начальника.
   — Но неужели ты целый месяц сидел тут за кустом? И мало ли ездит по дороге людей, похожих на офицера? А в лицо меня ты не знаешь.
   — Сегодня утром, — объяснил Самсон, проходил я мимо харчевни. Слышу, пахнет не бараниной, как всегда, а жареной рыбой со всякими приправами. Смотрю в дверь — у одного раба свежий синяк под глазом. Я ничего не спросил и прямо полями пошел сюда. Мне еще Ахиш говорил, что ты человек раздражительный и любишь вкусно поесть.
   Первое из похождений, которое сделало его любимцем Филистии, относится к тому времени, когда он вернулся из Этамских ущелий и только что распустил навсегда своих шакалов. Тогда его, кроме Тимнаты, в других углах Филистии в лицо еще не знали; и он еще был молод и, хотя высок и широк, еще не так громаден, чтобы чужие догадались, кто он такой. В это время филистимская стража занимала Гимзо; почти все даниты ушли оттуда, и городок считался потерянным.
   Однажды ночью Самсон бродил вокруг Гимзо, придумывая, что бы сделать, — и так, чтобы не навлечь новую злобу на все колено. Иначе он просто напал бы на стражу. Нужна была тут уловка. Так, занятый мыслями, он обогнул филистимскую заставу и полями вышел на дорогу из Гезера в Лудд и услышал топот. Два всадника неслись во весь опор с юга на север; Самсон увидел, что это военные гонцы; передний был мужчина большой и грузный. Самсона осенила мысль.
   Он остановил коней, оглушил кулаком по скуле обоих всадников, связал их, набил травой рты и отнес подальше от дороги; сам оделся в платье толстого и привесил к поясу его меч. Он столько жил с филистимлянами в Тимнате и был так приглядчив, что никакой ошибки в одежде, в манерах, в посадке верхом не боялся. И он умел подражать их выговору в совершенстве и вообще подражал кому угодно: совы его принимали за сову, волчица раз убежала от ослиной туши на его жалобный вой испуганного волчонка.
   К седлу второго коня был привязан тугой кожаный мешок, тщательно запечатанный, — судя по звону, деньги. Самсон взял мешок с собою, сел на коня и поскакал в Лудд, держа вторую лошадь за уздечку.
   Было уже за полночь, когда он явился к начальнику тамошнего полка.
   — Я прибыл из Экрона, — сказал он, — и мне велено еще до зари вручить эту казну начальнику нашей стражи в Гимзо. Но то чужая земля, могут меня ограбить: и у нас по дороге моего солдата убили разбойники; дай мне конный отряд провожатых.
   — Я тебя не знаю, — сказал офицер, дивясь его мощности, — кто ты такой?
   Самсон объяснил, что его на днях перевели с египетской границы и сам он родом из южной пустыни (по выговору собеседника он понял, что тот из Яффы). На юге, действительно, жили остатки племени анакитов, славившиеся огромным ростом; филистимляне считали их, как и амалекитян, почти людьми и охотно принимали в солдаты, хотя своих, местных туземцев из саронской равнины в войско не пускали.
   Самсон, кроме того, небрежно упомянул несколько имен экронской знати и мимоходом изобразил старшего военного писаря из Экрона так похоже, что начальник не только уверовал, но и возлюбил его. Подействовал и мешок — его печати, тяжесть и звон.
   Поэтому Самсон явился в Гимзо уже во главе взвода конницы, и тамошний сотник принял его с почетом. По выговору он был из Газы, а потому Самсон — оставив свой отряд шагов на тридцать — говорил с ним сюсюкая, как уроженец Яффы.
   — Приказ тебе идти с отрядом в Баал-Салиса. Немедленно; и вот мешок с деньгами.
   — Баал-Шалиша? — спросил сотник. — Неужели у нас война с Дором?
   Самсон внушительно промолчал: не дело гонца из столицы рассказывать мелкому офицеру государственные тайны, хотя ему-то они, конечно, ведомы.
   — А кто останется в Гимзо?
   — Я, — сказал Самсон, — и эта конница. Через час сотник увел свою стражу по северной дороге. Тогда Самсон приказал десятнику своей конницы:
   — Скачите во весь опор назад; и скажи начальнику Лудда, что все исполнено и что я в Экроне доложу о его расторопности и неутомимости его солдат.
   Вот как он освободил Гимзо, никого не убив и даже никого не ограбив на земле Дана, так что филистимляне и придраться не могли. А жители Гимзо вернулись и построили укрепления, и город остался у Дана, и только после смерти Самсона филистимляне его заняли опять.
   — Вы твердо решили послать в Экрон кузнецкую подать? — спросил Самсон у старейшин.
   И они снарядили стражу, навьючили ослов, отсчитали, сколько нужно было, овец, и отправили это посольство в Экрон.
   Но на филистимской земле, в нескольких часах пути от Экрона, Самсон их нагнал; всех избил, хотя не до смерти, но настолько тщательно, чтобы не было ни у кого сомнений в их неповинности в самом деле, филистимляне потом их подобрали замертво; а ослов с подарками и стадо он угнал обратно в Цору.
   Старосты переглянулись, покачали головами, но потом улыбнулись и послали Махбоная в Экрон жаловаться:
   — В вашей земле нет порядка: мы вам послали подать, а ваши разбойники смотрите, что натворили, — стражу нашу искалечили, а добро увезли неведомо куда.
   На это нечего было возразить.
   — Ладно, — сказал саран, — в будущем году мы примем вашу подать на границе.

 
* * *

 
   Когда пришло время, Самсон приказал старейшинам:
   — Смотрите, чтобы ваш обоз дошел до границы не раньше заката.
   Филистимский конвой прибыл в назначенное место еще в полдень; но никого там не застал, кроме грязного, лохматого калеки, скрюченного корчей в один огромный комок; под мешком, надетым на него, трудно было разобрать, где плечи, где ноги; у него, очевидно, была водянка, таким большим он казался, ползая по земле. Он подполз к офицеру просить милостыни; тот швырнул ему подачку и, от нечего делать, стал над ним подтрунивать. Солдаты тоже. А нищий жалобно ныл, клянчил и все к чему-то прислушивался; и еще была у него странность — он почти каждого спрашивал:
   — Как тебя зовут?
   Наконец он уполз, бормоча не то слова благодарности, не то бранные.
   Только на закате запылила дорога и показался караван из Цоры. Офицер обругал их за промедление, принял мешки, сосчитал стадо, выдал начальнику обоза казенную печать в качестве расписки и погнал овец и ослов по дороге в Экрон; а даниты, исполнив свой долг, побрели домой.
   Ночью, на полпути между границей и Экроном, солдаты стали: дорога между холмами была завалена утесами. В ту же минуту где-то в темноте зарычала пантера, откликнулась ей другая, раздался отчаянный храп зарезанного осла — и все ослы бросились врассыпную, толкая солдат и валя на землю сбившихся овец. Солдаты смешались. Вдруг они услышали голос своего офицера, кричавшего откуда-то справа: на помощь! На самом деле офицер уже был убит, а кричал за него Самсон; и обе пантеры, и храпевший осел — все это был Самсон. Часть отряда кинулась на голос начальника; но тут поднялось что-то невообразимое — в темноте и суматохе они ясно слышали голоса товарищей, вопивших: погибаю, спасайте! Где ты, Харон? Сюда, Гехази! — Так перебил их Самсон, двадцать пять человек до одного; собрал ослов и стадо и погнал обратно; и еще хуже — забрал мечи и копья и унес их тоже в Цору и роздал верным людям по своему выбору.