Страница:
— А Железные ворота? — спросил один из собрания, человек мстительного нрава.
— Что такое ворота? — ответил саран экронский. — Ворота в стене — что глаз во лбу. Око за око: это, кажется, их собственная поговорка. И прекрасно.
Так они и сделали. В темную ночь разбудили Самсона окриком сверху и спустили к нему в яму толстую плетеную веревку: вылезай. Он полез, хватаясь обеими руками за кожаные узлы. А вверху, по обе стороны окна, стояли два солдата с прутами из раскаленного железа и ждали, чтобы в окне показалась его голова…
— Что такое ворота? — ответил саран экронский. — Ворота в стене — что глаз во лбу. Око за око: это, кажется, их собственная поговорка. И прекрасно.
Так они и сделали. В темную ночь разбудили Самсона окриком сверху и спустили к нему в яму толстую плетеную веревку: вылезай. Он полез, хватаясь обеими руками за кожаные узлы. А вверху, по обе стороны окна, стояли два солдата с прутами из раскаленного железа и ждали, чтобы в окне показалась его голова…
Глава XXXI. СРЕДИ ДРУЗЕЙ
Слепой Таиш жил в туземном предместье Газы. Ему дали было знать, что он может поселиться в пристройке саранова дворца и что дадут ему мальчика-поводыря и молодую рабыню; но он ничего не ответил и ушел в предместье, опираясь на плечо водоноса.
Это все не сразу случилось. Когда Самсону выкололи глаза горячими прутьями, он взвыл от боли, но не сорвался с каната, а схватился рукой за подоконник, протиснулся наружу и, рыча, бросился неведомо на кого. Но все разбежались; только один солдат, как раз ни в чем не повинный, споткнулся и упал. Самсон услышал, навалился, выломал ему руки и свернул голову, как птице на кухне. Потом он остался на опустелом темном дворе, мотая головой и бормоча. Он не сразу понял, что с ним проделали; или, может быть, уже знал, что теперь он слепой, но не это владело им, а гнев за то, что с ним посмели сыграть такую шутку. От времени до времени он выкрикивал грязные ругательства, окликая сотников по именам и вызывая их всех разом на бой. Ему не отвечали: так было приказано — не дразнить пленника и не подходить к нему, пока не успокоится.
Солнце жгло; он пошел куда попало, протянув вперед руки, добрался до тени от стены, сел под стеною и заснул. Когда проснулся, ему издали крикнули, что рядом стоит тарелка варева и кувшин вина. Он съел и выпил все до конца и задумался.
Так продолжалось долго, несколько дней по счету людей, для которых день — день и ночь — ночь. После этого он ушел в предместье.
Там сбежались туземцы и стали ссориться кому его приютить. Каждый выхваливал свою хату. Самсон не вмешивался. В конце концов одна старуха решила спор, сказав:
— Жить господин должен у Анкора-плотника. Никому его не уступит Анкор — сами знаете.
И все, притихнув, сразу согласились, что честь эта по праву принадлежит Анкору-плотнику; хотя Самсон, если бы его спросили, не мог бы ответить, почему. Он знал Анкора, как знал почти каждого из них, — должно быть, и прятался не раз в его хижине, как и в других лачугах туземцев. Но они его не спросили и порешили в пользу Анкора-плотника. И плотник и его семья ходили за Самсоном с жалостью и благоговением.
Он не горевал. Один раз в жизни испытал он настоящее горе, настоящий голод о чем-то страшно дорогом и страшно невозвратимом: он любил женщину, ее убили, и он долго тосковал по ней в пустыне. Но тогда он был очень молод. Теперь он ни по чем не голодал и не тосковал. Очень было неудобно без света; но Самсон давно не дорожил всем тем, что может увидеть человек, и не скучал ни по облику вещей, ни по облику людей. Давило его только унижение, целый ряд унижений: то, что его за деньги выкупили у Ахиша; то, что на глазах у него убили Нехуштана и он не мог заступиться; то, что ему обрили голову и до сих пор она лысая, только начинает щетиниться; также, между прочим, и то, что ему выкололи глаза. Только постепенно он сообразил, что последняя обида самая важная, что жизнь его кончена, даже если бы он еще хотел жить; но это он сообразил только рассудком, словно выкладку делового расчета, — к его самочувствию это ничего не прибавило. Видно, он уже раньше внутренне покончил с жизнью: еще тогда, когда, разбив череп Ахишу, поехал, куда глаза глядят, прочь и от Дана, и от Филистии. Когда-то ему рассказывал путник, побывавший на Хермоне, как его там захватила в горах холодная буря: снег валился со всех сторон, руки и ноги онемели, человек сел под камнем и скорчился и перестал заботиться о том, что есть и что будет: еще один палец отмерз, ушей как будто не стало — но не все ли равно? Самсон замерз еще в ту ночь после сходки в Цоре.
О Далиле он по-настоящему и не вспомнил ни разу. Он, вероятно, уже знал, кто она была и за что мстила ему; но, может быть, именно поэтому никогда о ней не думал. Совсем как тогда, в молодости, в Тимнате и в доме Бергама, где вертелась у него пред глазами ревнивая девчонка, дочь аввейской кухарки, и он привык не замечать ее, как она ни навязывалась, и даже забыл расспросить, что с нею стало во время пожара, — так и теперь она для него была вроде докучливой осы: надо было ее прогнать или убить, но вспоминать о ней, даже если укусила, не станет человек. А по ночам к нему приходили дочери туземцев: иногда он их отсылал, иногда оставлял, и был равнодушно сыт.
Постепенно прошла и острая боль унижения, особенно по мере того, как подымались у него на темени новые волосы, уже не колючая щетина, а волосы, в которые можно было запустить пальцы. Он перестал прятаться в лачуге, начал выходить на улицу предместья, держа за руку ребенка. Там вокруг него собирались дети туземцев, и он вел с ними долгие беседы. Он привязался к ребятишкам, научился распознавать их черты, проводя пальцами по лицам; иногда позволял им гладить свое лицо, шутливо захватывал в рот их руки и рычал, когда они с хохотом и визгом старались вырваться. Он им рассказывал свои похождения и задавал загадки. Взрослых кругом не было: взрослые туземцы днем все были на работе, а филистимляне в предместье не приходили.
Давно прошли дожди. Волосы у Самсона были теперь такой же длины, как у всех людей, и он уже не стыдился выходить из предместья. Но в главную часть города, где жили филистимляне, его не тянуло. Зато он уходил с гурьбою детей в сторону Маима, гавани Газы, и там сидел с ними на песчаном берегу или учился у них искусству плавать. Эта наука далась ему легко; скоро он стал заплывать совсем далеко, так далеко, что не слышал уже детских окликов с берега и находил обратный путь только по тому, с какой стороны жгло солнце или дул ветер; вообще по звериному своему чутью, которое за эти месяцы в нем еще больше развилось.
Здесь, на берегу, однажды произошел такой случай: море было неспокойно, и вдруг неподалеку раздались женские крики, а с моря послышался жалобный детский зов. Самсон подумал, что это зовет на помощь кто-нибудь из его маленьких вожатых: он пошел в воду и поплыл в сторону крика, чутьем угадывая приближение каждой волны; и, плывя, он кричал тонущему ребенку:
«Где ты? Отзовись!» Два раза он услышал слабый отклик, и наконец рука его дотронулась до головки с длинными волосами: девочка. Он взвалил ее себе на спину (он был так велик, что и с этой ношей подбородок его остался еще высоко над водой) и поплыл назад. На берегу его окружили плачущие женщины, кто-то взял у него девочку, потом кто-то закричал: «Жива!» — потом нежные тонкие руки схватили руку Самсона, губы прижались к ней, и женский голос сказал:
— Ты мне спас мою старшую дочь — после всего зла, что мы тебе сделали. Как мне отблагодарить тебя?
Самсон нахмурился. Давно уже не слышал он филистимского говора, отчетливого и певучего, особенно у женщин из богатого круга. Он высвободил руку, отвернулся, окликнул свою туземную детвору и ушел.
Но на следующий день, когда он сидел на улице среди ребятишек и учил их клокотать горлом поверблюжьему, дети вдруг притихли и шепнули ему:
— Вот идет та маленькая госпожа, которую ты вчера вытащил из воды, и с нею негритянка.
Они расступились. Девочка подошла прямо к Самсону и сказала мягко, но без робости:
— Не сердись, добрый господин, что я пришла. Мать моя очень огорчилась, что ты не позволил ей поблагодарить тебя; но ведь мне ты позволишь?
И она тоже поцеловала ему руку, и он не отнял руки. Он ясно представил ее себе: по голосу, лет девяти; не такая, как туземные дети, которые глядят на чужого человека издали, исподлобья, с пальцем во рту; и не как дети из Цоры, которые подбегают вплотную и смотрят во все глаза, готовые расспрашивать или насмехаться: спокойная, уверенная, без смущения и без любопытства, стоит она пред ним, должно быть, среди толпы чужих детей, ни на кого не обращая внимания, как будто и нет никого.
— Как тебя зовут? — спросил он.
— Амтармагаи. Мой отец — Таргил, начальник морской стражи Маима; он говорит, что знает тебя, господин, еще с того времени, когда был он сотником на холме царя Миноса.
Самсон улыбнулся: он тоже вспомнил сотника Таргила, жареную рыбу в харчевне и синяк под глазом у раба. И — Амтармагаи? Так звали жену Бергама в Тимнате; Самсону когдато рассказывали филистимские приятели, что это было имя троянской царевны. Видно, девочка была из знатной семьи.
— Отец, — продолжала она, — прислал тебе кувшин вина с островов; прими его, добрый господин, и разреши мне побыть с тобой недолго.
Он погладил ее волосы; потом коснулся лба — и остановился, боясь, что она отшатнется; но она стояла спокойно. Он осторожно провел пальцами по ее лицу, по тонким изогнутым бровям, по длинным ресницам; ноздри у нее были упругие, и слегка дрогнули, раздуваясь, под ее прикосновением; лоб и нос представляли одну черту без перерыва; губы были слегка пухлые, но не торчали вперед, как у туземных детей. Когда он кончил, девочка просто спросила:
— Я тебе нравлюсь? Говорят, я похожа на маму; но она гораздо красивее.
Потом, сев возле него, она рассказала ему, что видела его часто в Газе; и что вчера у них дома целый вечер говорили о нем, и Таргил, отец ее, утверждал, что другого такого богатыря не было и не будет; а мать сказала, что все ее подруги, и даже она сама до замужества, заглядывались на Таиша. При этом в словах девочки не было ни одного намека на то, что он в плену, что он острижен и слеп: она с ним говорила так, как говорила бы год тому назад.
— Ты что-то рассказывал этим детям, — сказала она, — почему они отошли? Я ведь не мешаю.
Он подозвал детей и представил им звериный совет в лесу, и Амтармагаи смеялась с ними вместе. Потом она сказала:
— Теперь мне пора домой; но я еще раз приду к тебе — можно? И скажи Уланголо, — это моя негритянка, — куда отнести вино.
Во второй раз она пришла через неделю, и он ей обрадовался. Она посидела с ним и с детьми, а потом спросила:
— Могу я поговорить с тобой одна? Дети отошли в сторону, и она сказала:
— Мама очень огорчается. Я — старшая дочь, и ты меня спас от смерти, и по обычаю ты должен был бы сидеть у нас почетным гостем на пиру. А ты и встретиться не хочешь ни с нею, ни с отцом.
Им стыдно перед дедушкой; а он говорит, что, если бы мог двигаться, он бы сам к тебе пришел, несмотря на твой гнев; но он стар и не ходит, и притом он… Тут она в первый раз замялась и прошептала:
— …он слепой. Он очень мудрый человек, дедушка; он знает все обычаи. Он говорит, что боги на нас сердятся — оттого я и тонула: и он говорит, что, пока мои родители не поблагодарят тебя как следует, боги не простят и со мной еще случится беда. Она прижалась к Самсону и погладила его лицо — она видела, что так делали туземные дети, и что ему это приятно.
— Приди к нам, добрый господин. Если ты не хочешь, никого не будет, кроме отца и мамы и деда и меня. Я сама тебя приведу. Приди, я тебя очень прошу: ради меня, чтобы боги перестали сердиться.
— Самая тяжелая ноша на земле — досада, сказал слепой старик, дед Амтармагаи. — И не стоят ни люди, ни боги, ни весь свет того не стоит, чтобы тащил на себе человек эту ношу. Я, вот, перестал видеть от старости: меня ослепили боги. А тебя — люди. Что за разница? На кого тут гневаться? Ты калечил наших, а потом наши пели с тобой песни вокруг стола. Теперь наши тебя искалечили: где разница? Нет смысла в том, чтобы хранить друг на друга злобу. Что было, того — все равно что не было. Пока живешь, надо жить так, как плывет щепка по реке: плывет, куда плывется, наскочит на камень, зароется в ил, опять уплывет, ни с кем не дружась и не ссорясь.
Самсон слушал его молча, долго думал и наконец кивнул головою, а Амтармагаи захлопала в ладоши.
Так стал Самсон понемногу встречаться с филистимлянами. Сначала только в доме Таргила, который принял его с шумной радостью, как старого друга, но потом и по-прежнему, в харчевнях Газы. На первых порах и они стеснялись, и он; но вино, песни, особенно искренность их радушия скоро стерли неловкость. Они, действительно, были народ беззаботный, живущий сегодняшней погодой; долго не помнили ни им, ни ими причиненного зла. А Самсону было в сущности все равно, с кем играть, с детьми или взрослыми. И у них было много врожденного такта. Ни разу никто из них, даже пьяный, не обмолвился при нем, не сказал ему: «Посмотри», не предложил игры, при которой нужны глаза, не вспомнил о прежней гриве и косицах; даже Таишем они както перестали его называть — это прозвище было когда-то дано косматому человеку: они чаще звали его «Самсон». Зато о подвигах его говорили охотно и даже охотно трунили по поводу Железных ворот, которые, в виду пустоты городского казначейства, так и пришлось заменить деревянными.
На пирушках они первое время не просили его ни петь, ни шутить: дали ему свыкнуться и разойтись. Понемногу так и случилось. Он начал подпевать хоровые припевы, начал вставлять остроты в общую беседу, начал задавать загадки. Правда, он это делал не сразу, а только тогда, когда сам он и все другие уже много выпили, и потому они, должно быть, не заметили, что прибаутки и загадки Самсона теперь не такие, как раньше, не просто шаловливое дурачество, а насмешки и горечь; но он сам того не знал, и они тоже не заметили.
Однажды он спросил:
— Что это такое: самые долгие похороны?
Они не отгадали, и он объяснил:
— Жизнь.
В другой раз он спросил:
— Что это такое: десять веков за это воюют десять народов — а кто победит, тому достанется ложе из репейника и чаша полыни?
Они не отгадали, и он объяснил:
— Земля Ханаанская.
Они были в восторге и хохотали без конца; и скоро — саран экронский был прав — Самсон опять сделался любимой забавой Газы. В первую ночь весеннего праздника друзья даже затащили его к себе во храм, усадили на первой скамье, у самого жертвенника Дагона, угостили пресным хлебом и четырьмя чашами вина: все это были обычаи, перенятые у туземцев, но в земле Дана, Ефрема, Иуды еще не привившиеся. Полагалось всю эту ночь провести во храме или на храмовой площади, и ни один приличный муж не спрашивал утром жену, с кем и как она плясала. Некоторым из них мог бы это рассказать Самсон. Теперь он уже не чуждался филистимских женщин: все равно.
Только жил он по-прежнему у Анкора-плотника в туземном предместье.
Шел за месяцем месяц, подходила жатва, и Самсону стало скучно. Никуда его не тянуло, ни к свету, ни к своим, ни в драку: просто было скучно. Иногда ему казалось, будто и собутыльникам его не так уже весело с ним, как бывало. Вернее, веселье было то же, что и раньше, но недоставало в нем какой-то острой приправы. И причину он тоже понял.
Однажды он загадал им:
— Что это такое: во дни бурь все ему рады, а летом никто?
— Солнце! — закричало несколько голосов, и Самсон кивнул головою, хотя задумал он совсем не то. Он задумал: Таиш. Таиш, когда был грозою, и Таиш, безопасная игрушка.
Это все не сразу случилось. Когда Самсону выкололи глаза горячими прутьями, он взвыл от боли, но не сорвался с каната, а схватился рукой за подоконник, протиснулся наружу и, рыча, бросился неведомо на кого. Но все разбежались; только один солдат, как раз ни в чем не повинный, споткнулся и упал. Самсон услышал, навалился, выломал ему руки и свернул голову, как птице на кухне. Потом он остался на опустелом темном дворе, мотая головой и бормоча. Он не сразу понял, что с ним проделали; или, может быть, уже знал, что теперь он слепой, но не это владело им, а гнев за то, что с ним посмели сыграть такую шутку. От времени до времени он выкрикивал грязные ругательства, окликая сотников по именам и вызывая их всех разом на бой. Ему не отвечали: так было приказано — не дразнить пленника и не подходить к нему, пока не успокоится.
Солнце жгло; он пошел куда попало, протянув вперед руки, добрался до тени от стены, сел под стеною и заснул. Когда проснулся, ему издали крикнули, что рядом стоит тарелка варева и кувшин вина. Он съел и выпил все до конца и задумался.
Так продолжалось долго, несколько дней по счету людей, для которых день — день и ночь — ночь. После этого он ушел в предместье.
Там сбежались туземцы и стали ссориться кому его приютить. Каждый выхваливал свою хату. Самсон не вмешивался. В конце концов одна старуха решила спор, сказав:
— Жить господин должен у Анкора-плотника. Никому его не уступит Анкор — сами знаете.
И все, притихнув, сразу согласились, что честь эта по праву принадлежит Анкору-плотнику; хотя Самсон, если бы его спросили, не мог бы ответить, почему. Он знал Анкора, как знал почти каждого из них, — должно быть, и прятался не раз в его хижине, как и в других лачугах туземцев. Но они его не спросили и порешили в пользу Анкора-плотника. И плотник и его семья ходили за Самсоном с жалостью и благоговением.
Он не горевал. Один раз в жизни испытал он настоящее горе, настоящий голод о чем-то страшно дорогом и страшно невозвратимом: он любил женщину, ее убили, и он долго тосковал по ней в пустыне. Но тогда он был очень молод. Теперь он ни по чем не голодал и не тосковал. Очень было неудобно без света; но Самсон давно не дорожил всем тем, что может увидеть человек, и не скучал ни по облику вещей, ни по облику людей. Давило его только унижение, целый ряд унижений: то, что его за деньги выкупили у Ахиша; то, что на глазах у него убили Нехуштана и он не мог заступиться; то, что ему обрили голову и до сих пор она лысая, только начинает щетиниться; также, между прочим, и то, что ему выкололи глаза. Только постепенно он сообразил, что последняя обида самая важная, что жизнь его кончена, даже если бы он еще хотел жить; но это он сообразил только рассудком, словно выкладку делового расчета, — к его самочувствию это ничего не прибавило. Видно, он уже раньше внутренне покончил с жизнью: еще тогда, когда, разбив череп Ахишу, поехал, куда глаза глядят, прочь и от Дана, и от Филистии. Когда-то ему рассказывал путник, побывавший на Хермоне, как его там захватила в горах холодная буря: снег валился со всех сторон, руки и ноги онемели, человек сел под камнем и скорчился и перестал заботиться о том, что есть и что будет: еще один палец отмерз, ушей как будто не стало — но не все ли равно? Самсон замерз еще в ту ночь после сходки в Цоре.
О Далиле он по-настоящему и не вспомнил ни разу. Он, вероятно, уже знал, кто она была и за что мстила ему; но, может быть, именно поэтому никогда о ней не думал. Совсем как тогда, в молодости, в Тимнате и в доме Бергама, где вертелась у него пред глазами ревнивая девчонка, дочь аввейской кухарки, и он привык не замечать ее, как она ни навязывалась, и даже забыл расспросить, что с нею стало во время пожара, — так и теперь она для него была вроде докучливой осы: надо было ее прогнать или убить, но вспоминать о ней, даже если укусила, не станет человек. А по ночам к нему приходили дочери туземцев: иногда он их отсылал, иногда оставлял, и был равнодушно сыт.
Постепенно прошла и острая боль унижения, особенно по мере того, как подымались у него на темени новые волосы, уже не колючая щетина, а волосы, в которые можно было запустить пальцы. Он перестал прятаться в лачуге, начал выходить на улицу предместья, держа за руку ребенка. Там вокруг него собирались дети туземцев, и он вел с ними долгие беседы. Он привязался к ребятишкам, научился распознавать их черты, проводя пальцами по лицам; иногда позволял им гладить свое лицо, шутливо захватывал в рот их руки и рычал, когда они с хохотом и визгом старались вырваться. Он им рассказывал свои похождения и задавал загадки. Взрослых кругом не было: взрослые туземцы днем все были на работе, а филистимляне в предместье не приходили.
* * *
Давно прошли дожди. Волосы у Самсона были теперь такой же длины, как у всех людей, и он уже не стыдился выходить из предместья. Но в главную часть города, где жили филистимляне, его не тянуло. Зато он уходил с гурьбою детей в сторону Маима, гавани Газы, и там сидел с ними на песчаном берегу или учился у них искусству плавать. Эта наука далась ему легко; скоро он стал заплывать совсем далеко, так далеко, что не слышал уже детских окликов с берега и находил обратный путь только по тому, с какой стороны жгло солнце или дул ветер; вообще по звериному своему чутью, которое за эти месяцы в нем еще больше развилось.
Здесь, на берегу, однажды произошел такой случай: море было неспокойно, и вдруг неподалеку раздались женские крики, а с моря послышался жалобный детский зов. Самсон подумал, что это зовет на помощь кто-нибудь из его маленьких вожатых: он пошел в воду и поплыл в сторону крика, чутьем угадывая приближение каждой волны; и, плывя, он кричал тонущему ребенку:
«Где ты? Отзовись!» Два раза он услышал слабый отклик, и наконец рука его дотронулась до головки с длинными волосами: девочка. Он взвалил ее себе на спину (он был так велик, что и с этой ношей подбородок его остался еще высоко над водой) и поплыл назад. На берегу его окружили плачущие женщины, кто-то взял у него девочку, потом кто-то закричал: «Жива!» — потом нежные тонкие руки схватили руку Самсона, губы прижались к ней, и женский голос сказал:
— Ты мне спас мою старшую дочь — после всего зла, что мы тебе сделали. Как мне отблагодарить тебя?
Самсон нахмурился. Давно уже не слышал он филистимского говора, отчетливого и певучего, особенно у женщин из богатого круга. Он высвободил руку, отвернулся, окликнул свою туземную детвору и ушел.
Но на следующий день, когда он сидел на улице среди ребятишек и учил их клокотать горлом поверблюжьему, дети вдруг притихли и шепнули ему:
— Вот идет та маленькая госпожа, которую ты вчера вытащил из воды, и с нею негритянка.
Они расступились. Девочка подошла прямо к Самсону и сказала мягко, но без робости:
— Не сердись, добрый господин, что я пришла. Мать моя очень огорчилась, что ты не позволил ей поблагодарить тебя; но ведь мне ты позволишь?
И она тоже поцеловала ему руку, и он не отнял руки. Он ясно представил ее себе: по голосу, лет девяти; не такая, как туземные дети, которые глядят на чужого человека издали, исподлобья, с пальцем во рту; и не как дети из Цоры, которые подбегают вплотную и смотрят во все глаза, готовые расспрашивать или насмехаться: спокойная, уверенная, без смущения и без любопытства, стоит она пред ним, должно быть, среди толпы чужих детей, ни на кого не обращая внимания, как будто и нет никого.
— Как тебя зовут? — спросил он.
— Амтармагаи. Мой отец — Таргил, начальник морской стражи Маима; он говорит, что знает тебя, господин, еще с того времени, когда был он сотником на холме царя Миноса.
Самсон улыбнулся: он тоже вспомнил сотника Таргила, жареную рыбу в харчевне и синяк под глазом у раба. И — Амтармагаи? Так звали жену Бергама в Тимнате; Самсону когдато рассказывали филистимские приятели, что это было имя троянской царевны. Видно, девочка была из знатной семьи.
— Отец, — продолжала она, — прислал тебе кувшин вина с островов; прими его, добрый господин, и разреши мне побыть с тобой недолго.
Он погладил ее волосы; потом коснулся лба — и остановился, боясь, что она отшатнется; но она стояла спокойно. Он осторожно провел пальцами по ее лицу, по тонким изогнутым бровям, по длинным ресницам; ноздри у нее были упругие, и слегка дрогнули, раздуваясь, под ее прикосновением; лоб и нос представляли одну черту без перерыва; губы были слегка пухлые, но не торчали вперед, как у туземных детей. Когда он кончил, девочка просто спросила:
— Я тебе нравлюсь? Говорят, я похожа на маму; но она гораздо красивее.
Потом, сев возле него, она рассказала ему, что видела его часто в Газе; и что вчера у них дома целый вечер говорили о нем, и Таргил, отец ее, утверждал, что другого такого богатыря не было и не будет; а мать сказала, что все ее подруги, и даже она сама до замужества, заглядывались на Таиша. При этом в словах девочки не было ни одного намека на то, что он в плену, что он острижен и слеп: она с ним говорила так, как говорила бы год тому назад.
— Ты что-то рассказывал этим детям, — сказала она, — почему они отошли? Я ведь не мешаю.
Он подозвал детей и представил им звериный совет в лесу, и Амтармагаи смеялась с ними вместе. Потом она сказала:
— Теперь мне пора домой; но я еще раз приду к тебе — можно? И скажи Уланголо, — это моя негритянка, — куда отнести вино.
Во второй раз она пришла через неделю, и он ей обрадовался. Она посидела с ним и с детьми, а потом спросила:
— Могу я поговорить с тобой одна? Дети отошли в сторону, и она сказала:
— Мама очень огорчается. Я — старшая дочь, и ты меня спас от смерти, и по обычаю ты должен был бы сидеть у нас почетным гостем на пиру. А ты и встретиться не хочешь ни с нею, ни с отцом.
Им стыдно перед дедушкой; а он говорит, что, если бы мог двигаться, он бы сам к тебе пришел, несмотря на твой гнев; но он стар и не ходит, и притом он… Тут она в первый раз замялась и прошептала:
— …он слепой. Он очень мудрый человек, дедушка; он знает все обычаи. Он говорит, что боги на нас сердятся — оттого я и тонула: и он говорит, что, пока мои родители не поблагодарят тебя как следует, боги не простят и со мной еще случится беда. Она прижалась к Самсону и погладила его лицо — она видела, что так делали туземные дети, и что ему это приятно.
— Приди к нам, добрый господин. Если ты не хочешь, никого не будет, кроме отца и мамы и деда и меня. Я сама тебя приведу. Приди, я тебя очень прошу: ради меня, чтобы боги перестали сердиться.
— Самая тяжелая ноша на земле — досада, сказал слепой старик, дед Амтармагаи. — И не стоят ни люди, ни боги, ни весь свет того не стоит, чтобы тащил на себе человек эту ношу. Я, вот, перестал видеть от старости: меня ослепили боги. А тебя — люди. Что за разница? На кого тут гневаться? Ты калечил наших, а потом наши пели с тобой песни вокруг стола. Теперь наши тебя искалечили: где разница? Нет смысла в том, чтобы хранить друг на друга злобу. Что было, того — все равно что не было. Пока живешь, надо жить так, как плывет щепка по реке: плывет, куда плывется, наскочит на камень, зароется в ил, опять уплывет, ни с кем не дружась и не ссорясь.
Самсон слушал его молча, долго думал и наконец кивнул головою, а Амтармагаи захлопала в ладоши.
Так стал Самсон понемногу встречаться с филистимлянами. Сначала только в доме Таргила, который принял его с шумной радостью, как старого друга, но потом и по-прежнему, в харчевнях Газы. На первых порах и они стеснялись, и он; но вино, песни, особенно искренность их радушия скоро стерли неловкость. Они, действительно, были народ беззаботный, живущий сегодняшней погодой; долго не помнили ни им, ни ими причиненного зла. А Самсону было в сущности все равно, с кем играть, с детьми или взрослыми. И у них было много врожденного такта. Ни разу никто из них, даже пьяный, не обмолвился при нем, не сказал ему: «Посмотри», не предложил игры, при которой нужны глаза, не вспомнил о прежней гриве и косицах; даже Таишем они както перестали его называть — это прозвище было когда-то дано косматому человеку: они чаще звали его «Самсон». Зато о подвигах его говорили охотно и даже охотно трунили по поводу Железных ворот, которые, в виду пустоты городского казначейства, так и пришлось заменить деревянными.
На пирушках они первое время не просили его ни петь, ни шутить: дали ему свыкнуться и разойтись. Понемногу так и случилось. Он начал подпевать хоровые припевы, начал вставлять остроты в общую беседу, начал задавать загадки. Правда, он это делал не сразу, а только тогда, когда сам он и все другие уже много выпили, и потому они, должно быть, не заметили, что прибаутки и загадки Самсона теперь не такие, как раньше, не просто шаловливое дурачество, а насмешки и горечь; но он сам того не знал, и они тоже не заметили.
Однажды он спросил:
— Что это такое: самые долгие похороны?
Они не отгадали, и он объяснил:
— Жизнь.
В другой раз он спросил:
— Что это такое: десять веков за это воюют десять народов — а кто победит, тому достанется ложе из репейника и чаша полыни?
Они не отгадали, и он объяснил:
— Земля Ханаанская.
Они были в восторге и хохотали без конца; и скоро — саран экронский был прав — Самсон опять сделался любимой забавой Газы. В первую ночь весеннего праздника друзья даже затащили его к себе во храм, усадили на первой скамье, у самого жертвенника Дагона, угостили пресным хлебом и четырьмя чашами вина: все это были обычаи, перенятые у туземцев, но в земле Дана, Ефрема, Иуды еще не привившиеся. Полагалось всю эту ночь провести во храме или на храмовой площади, и ни один приличный муж не спрашивал утром жену, с кем и как она плясала. Некоторым из них мог бы это рассказать Самсон. Теперь он уже не чуждался филистимских женщин: все равно.
Только жил он по-прежнему у Анкора-плотника в туземном предместье.
Шел за месяцем месяц, подходила жатва, и Самсону стало скучно. Никуда его не тянуло, ни к свету, ни к своим, ни в драку: просто было скучно. Иногда ему казалось, будто и собутыльникам его не так уже весело с ним, как бывало. Вернее, веселье было то же, что и раньше, но недоставало в нем какой-то острой приправы. И причину он тоже понял.
Однажды он загадал им:
— Что это такое: во дни бурь все ему рады, а летом никто?
— Солнце! — закричало несколько голосов, и Самсон кивнул головою, хотя задумал он совсем не то. Он задумал: Таиш. Таиш, когда был грозою, и Таиш, безопасная игрушка.
Глава XXXII. ШРАМ МАНОЯ
При храме Газы был особый двор, где содержали быков заморской породы, для боя и жертвоприношений; и однажды такой бык вырвался и понесся по городу.
Самсон сидел на завалинке у лачуги Анкораплотника и, по обыкновению, шутил с малышами. Из дому доносились звуки ножа, которым Анкор обтесывал доску, и звуки песни, которую тот мурлыкал себе под нос.
Вдруг издали послышалась тревога; по улице бежали туземцы и что-то кричали; закричали чтото и дети и кинулись прочь. Какая-то женщина схватила Самсона за руку и сказала, задыхаясь:
— Беги со мною, господин, — храмовый бык вырвался!
Но он, просто по непривычке убегать, медлил и начал расспрашивать; женщина с воплем отпустила его руку и бросилась прочь; а Самсон услышал за собою встревоженный голос Анкора-плотника, выбежавшего на улицу. В ту же минуту поразил его слух торопливый, семенящий, но грузный топот… Он поднялся и вытянул вперед руки, теперь только соображая, что он слеп и беззащитен. Со всех сторон, но издали, раздались крики ужаса; но один голос — Самсон узнал голос Анкора-плотника кричал прямо пред ним, в двух шагах, не больше. Сейчас же послышался тяжелый удар и новый вопль множества зрителей; и мимо Самсона прошла, задев его платье, громадная туша. Этого было ему достаточно: он навалился на быка сзади, дотянулся до рогов, соскользнул на землю и напряг мышцы, выворачивая заревевшему зверю голову. Ему стало весело: давно он не делал ничего путного, и теперь видел, что сила его не убыла. Рев скоро сменился хрипением, потом бык повалился рядом с ним; наконец затрещали позвонки, и дело было кончено.
— Господин, — сказали туземцы, когда он поднялся, — бык забодал Анкора-плотника насмерть. Бык бежал на тебя, но Анкор стал перед тобою, чтобы заслонить тебя.
— Где он? — спросил Самсон, тяжело дыша.
— Мы отнесли его в дом: слышишь, там уже голосят его жены.
Самсон пошел в хижину и сел на полу у шкуры, на которой лежал его домохозяин. Тот тихо стонал, пока другой туземец, очевидно опытный в деле врачевания, трогал его раны. Кончив осмотр, туземец сказал: «Помирает», и Анкор перестал стонать и только хрипел при каждом дыхании.
Самсон не знал, что сказать. Он вспомнил, что никогда собственно не говорил с приютившим его человеком. Люди в доме Анкора и вообще все туземцы смотрели на него, как на существо сверхъестественное, служили ему молча и только отвечали на вопросы, и то робко — а спрашивал он их редко. Но теперь надо было заговорить, и Самсон сказал:
— Ты спас мне жизнь, и ты принял меня в свой дом и кормил меня и заботился обо мне. Ты хороший человек, аввеец.
— Уходите все, — проговорил плотник; и его жены ушли из лачуги и увели плачущих детей. Самсон и Анкор остались одни; тогда Анкор сказал, с трудом и с долгими остановками:
— Я счастлив, что мог сделать это малое для тебя; потому что ты — великий благодетель бедного люда; и еще потому, что ты — сын Маноя из Цоры.
— Ты знал моего отца? — спросил Самсон.
— Я был рабом в его доме, когда тебя, господин, еще не было на свете.
Самсон не сразу ответил. Его память напряженно работала. Это было, когда они все шли на свадьбу в Тимнату. Маной ехал на осле, а он, Самсон, шел рядом. Шрам на лбу Маноя, который тот всегда потирал в минуты замешательства. И тогда Маной сказал, что был у него — «давно, до твоего рождения» — раб из аввейцев. И Маноя кто-то ранил; и аввеец защищал Маноя. «Я отпустил его на волю». «Никогда не говори об этом с матерью, никогда не расспрашивай меня».
— Аввеец, — спросил Самсон, — это ты, значит, когда-то спас и отца моего от руки разбойника? Плотник ответил:
— Нет, это было не так. Но я помог ему убить одного человека и зарыть его в землю; и за то он отпустил меня на волю.
— Убить? — повторил Самсон растерянно: это было так непохоже на тихую повадку Маноя. Вдруг его охватила какая-то еще смутная мысль; он весь насторожился и вытянул шею к умирающему.
— Когда это было? — спросил он.
— Давно; твоя мать еще была бездетна. Это было в самый год землетрясения.
— Расскажи мне про это дело, — велел Самсон; голос его звучал хрипло, и вдруг пересохла гортань.
— Господин мой, — сказал аввеец, — заклял мне тогда никому не говорить про это дело; но он умер, и теперь я умираю, а ты его сын.
— Сын, — повторил Самсон, кивая головою.
— Он разбудил меня перед рассветом и сказал:
Анкор, возьми заступ и иди за мною. Все рабы еще спали. Мы пошли под гору к колодцу. У колодца на мокрой земле он нашел след босой ноги. Это было очень большая нога; нога сильного человека.
— Босая? — переспросил Самсон.
— Босая. Тогда господин мой сказал: «Анкор, ты умеешь идти по следам (я был охотником в юности) — пойдем за ним». И мы пошли по следам; шли сначала равниной, потом горами. След был ясный, потому что время было пыльное и человек тяжелый. Наконец, около полудня, мы его нагнали. На нем была шерстяная рубаха, как у скотовода, только вся в лохмотьях. Он сидел на камне и ел. Он спросил: что вам надо? У отца твоего была палка: он поднял палку и бросился на того человека; ничего не говорил, только стучал зубами; а я пошел с заступом за ним. Но человек был высокого роста, и посох у него был тяжелый. Когда господин мой напал на него, он ударил господина по голове, и господин упал; тогда я убил его заступом.
Анкору трудно было говорить, но Самсон не думал о нем.
— Дальше, — велел он.
— Я отнес господина моего к источнику, и там он очнулся, но еще долго не мог подняться. Перед вечером мы вернулись к тому месту: я стащил труп в долину и там зарыл его и набросал над ним каменную кучу. И мы пошли обратно в Цору. Ночью, когда мы почти уже дошли, отец твой сказал мне: «Отпускаю тебя на волю; но ты должен уйти навсегда из нашей земли; жди меня здесь завтра к вечеру — я принесу тебе серебра, и ты будешь зажиточным человеком; но никогда никому не говори об этом деле». Я поклялся ему и остался там в зарослях. Вечером он принес серебро, и я ушел к себе на родину в Газу.
Нелегко уже было разбирать его слова; но в мозгу Самсона стоял еще один вопрос, и он хотел его задать и боялся задать. Стиснув зубы, он спросил:
— Кто был тот человек? Из какого племени? — И с напряжением, гораздо большим, нежели то усилие, когда он выворачивал шею быку, он произнес самое трудное слово: — Филистимлянин?
— Нет, — захрипел аввеец. — Когда я вырыл яму, господин мой велел мне открыть его бедра. Он был обрезанный, по обычаю вашего народа; и когда я сказал это господину, он заплакал.
А Самсон засмеялся; негромко, но долго смеялся и думал про себя: поздно. И все равно. Главное то, что Беззубому поверили — все поверили, сразу поверили, без заминки поверили.
Самсон сидел на завалинке у лачуги Анкораплотника и, по обыкновению, шутил с малышами. Из дому доносились звуки ножа, которым Анкор обтесывал доску, и звуки песни, которую тот мурлыкал себе под нос.
Вдруг издали послышалась тревога; по улице бежали туземцы и что-то кричали; закричали чтото и дети и кинулись прочь. Какая-то женщина схватила Самсона за руку и сказала, задыхаясь:
— Беги со мною, господин, — храмовый бык вырвался!
Но он, просто по непривычке убегать, медлил и начал расспрашивать; женщина с воплем отпустила его руку и бросилась прочь; а Самсон услышал за собою встревоженный голос Анкора-плотника, выбежавшего на улицу. В ту же минуту поразил его слух торопливый, семенящий, но грузный топот… Он поднялся и вытянул вперед руки, теперь только соображая, что он слеп и беззащитен. Со всех сторон, но издали, раздались крики ужаса; но один голос — Самсон узнал голос Анкора-плотника кричал прямо пред ним, в двух шагах, не больше. Сейчас же послышался тяжелый удар и новый вопль множества зрителей; и мимо Самсона прошла, задев его платье, громадная туша. Этого было ему достаточно: он навалился на быка сзади, дотянулся до рогов, соскользнул на землю и напряг мышцы, выворачивая заревевшему зверю голову. Ему стало весело: давно он не делал ничего путного, и теперь видел, что сила его не убыла. Рев скоро сменился хрипением, потом бык повалился рядом с ним; наконец затрещали позвонки, и дело было кончено.
— Господин, — сказали туземцы, когда он поднялся, — бык забодал Анкора-плотника насмерть. Бык бежал на тебя, но Анкор стал перед тобою, чтобы заслонить тебя.
— Где он? — спросил Самсон, тяжело дыша.
— Мы отнесли его в дом: слышишь, там уже голосят его жены.
Самсон пошел в хижину и сел на полу у шкуры, на которой лежал его домохозяин. Тот тихо стонал, пока другой туземец, очевидно опытный в деле врачевания, трогал его раны. Кончив осмотр, туземец сказал: «Помирает», и Анкор перестал стонать и только хрипел при каждом дыхании.
Самсон не знал, что сказать. Он вспомнил, что никогда собственно не говорил с приютившим его человеком. Люди в доме Анкора и вообще все туземцы смотрели на него, как на существо сверхъестественное, служили ему молча и только отвечали на вопросы, и то робко — а спрашивал он их редко. Но теперь надо было заговорить, и Самсон сказал:
— Ты спас мне жизнь, и ты принял меня в свой дом и кормил меня и заботился обо мне. Ты хороший человек, аввеец.
— Уходите все, — проговорил плотник; и его жены ушли из лачуги и увели плачущих детей. Самсон и Анкор остались одни; тогда Анкор сказал, с трудом и с долгими остановками:
— Я счастлив, что мог сделать это малое для тебя; потому что ты — великий благодетель бедного люда; и еще потому, что ты — сын Маноя из Цоры.
— Ты знал моего отца? — спросил Самсон.
— Я был рабом в его доме, когда тебя, господин, еще не было на свете.
Самсон не сразу ответил. Его память напряженно работала. Это было, когда они все шли на свадьбу в Тимнату. Маной ехал на осле, а он, Самсон, шел рядом. Шрам на лбу Маноя, который тот всегда потирал в минуты замешательства. И тогда Маной сказал, что был у него — «давно, до твоего рождения» — раб из аввейцев. И Маноя кто-то ранил; и аввеец защищал Маноя. «Я отпустил его на волю». «Никогда не говори об этом с матерью, никогда не расспрашивай меня».
— Аввеец, — спросил Самсон, — это ты, значит, когда-то спас и отца моего от руки разбойника? Плотник ответил:
— Нет, это было не так. Но я помог ему убить одного человека и зарыть его в землю; и за то он отпустил меня на волю.
— Убить? — повторил Самсон растерянно: это было так непохоже на тихую повадку Маноя. Вдруг его охватила какая-то еще смутная мысль; он весь насторожился и вытянул шею к умирающему.
— Когда это было? — спросил он.
— Давно; твоя мать еще была бездетна. Это было в самый год землетрясения.
— Расскажи мне про это дело, — велел Самсон; голос его звучал хрипло, и вдруг пересохла гортань.
— Господин мой, — сказал аввеец, — заклял мне тогда никому не говорить про это дело; но он умер, и теперь я умираю, а ты его сын.
— Сын, — повторил Самсон, кивая головою.
— Он разбудил меня перед рассветом и сказал:
Анкор, возьми заступ и иди за мною. Все рабы еще спали. Мы пошли под гору к колодцу. У колодца на мокрой земле он нашел след босой ноги. Это было очень большая нога; нога сильного человека.
— Босая? — переспросил Самсон.
— Босая. Тогда господин мой сказал: «Анкор, ты умеешь идти по следам (я был охотником в юности) — пойдем за ним». И мы пошли по следам; шли сначала равниной, потом горами. След был ясный, потому что время было пыльное и человек тяжелый. Наконец, около полудня, мы его нагнали. На нем была шерстяная рубаха, как у скотовода, только вся в лохмотьях. Он сидел на камне и ел. Он спросил: что вам надо? У отца твоего была палка: он поднял палку и бросился на того человека; ничего не говорил, только стучал зубами; а я пошел с заступом за ним. Но человек был высокого роста, и посох у него был тяжелый. Когда господин мой напал на него, он ударил господина по голове, и господин упал; тогда я убил его заступом.
Анкору трудно было говорить, но Самсон не думал о нем.
— Дальше, — велел он.
— Я отнес господина моего к источнику, и там он очнулся, но еще долго не мог подняться. Перед вечером мы вернулись к тому месту: я стащил труп в долину и там зарыл его и набросал над ним каменную кучу. И мы пошли обратно в Цору. Ночью, когда мы почти уже дошли, отец твой сказал мне: «Отпускаю тебя на волю; но ты должен уйти навсегда из нашей земли; жди меня здесь завтра к вечеру — я принесу тебе серебра, и ты будешь зажиточным человеком; но никогда никому не говори об этом деле». Я поклялся ему и остался там в зарослях. Вечером он принес серебро, и я ушел к себе на родину в Газу.
Нелегко уже было разбирать его слова; но в мозгу Самсона стоял еще один вопрос, и он хотел его задать и боялся задать. Стиснув зубы, он спросил:
— Кто был тот человек? Из какого племени? — И с напряжением, гораздо большим, нежели то усилие, когда он выворачивал шею быку, он произнес самое трудное слово: — Филистимлянин?
— Нет, — захрипел аввеец. — Когда я вырыл яму, господин мой велел мне открыть его бедра. Он был обрезанный, по обычаю вашего народа; и когда я сказал это господину, он заплакал.
А Самсон засмеялся; негромко, но долго смеялся и думал про себя: поздно. И все равно. Главное то, что Беззубому поверили — все поверили, сразу поверили, без заминки поверили.
Глава XXXIII. НА ПРОЩАНЬЕ
За все эти месяцы он ни с кем не говорил о своем колене и при нем никто не упоминал о племенах и делах восточной границы. Вряд ли он и сам о них задумывался. Вообще он ни о чем определенном не думал, даже после признаний Анкора, и ни о чем не вспоминал. Однажды в харчевне он услышал имя Далилы: кто-то кому-то рассказывал, что она теперь живет в Аскалоне. Дальше он не слушал — просто потому, что это его не занимало.
Только дважды еще пришлось ему вспомнить и говорить о прошлом и о своих; и было это в самом конце лета, уже незадолго до праздника жатвы.
Однажды дети сказали ему:
— Тут уже давно стоит какая-то женщина и смотрит на тебя: но она не здешняя, и не госпожа тоже. Она приехала на ослице, и с погонщиком.
«Здешняя» значило на их языке: туземка, а «госпожами» они называли филистимлянок.
— Пусть стоит, мне что за дело? — ответил Самсон.
Но женщина, очевидно, поняв, что ее заметили, подошла и сказала нерешительно:
— Я хочу говорить с тобою наедине. По выговору это была данитка; по голосу женщина немолодая, невеселая и усталая. Самсон нахмурился.
— Что тебе надо? — спросил он холодно. Она тихо ответила:
— Меня к тебе прислали.
— Откуда?
Поколебавшись, она еще тише сказала:
— С севера, из земли Лаиша, где ты поселил выходцев.
Он подумал, повел головою вправо и влево, и наконец велел детворе уйти. Женщина села возле него и долго молчала; Самсон чувствовал, что она смотрит на него пристально, а этого он не любил. Он спросил резко:
— Зачем тебя прислали, и кто? Голос ее дрожал и прерывался, когда она заговорила:
— Там страна богатая и спокойная; трудолюбивым людям хорошо там живется. Кто ушел на север бедняком, у того теперь поля, стада и рабы; и они все благословляют твое имя.
Самсон отвернулся и ничего не ответил. Она продолжала:
— Только работа была тяжелая, и от нее много людей умерло раньше времени. Самсон пожал плечами:
— Никто не умирает раньше времени. Но лучше было бы для человека умереть до своего часа, чем жить, когда час его прошел.
Женщина опять молчала; Самсон слышал ее тяжелое дыхание и боялся, что она расплачется. Никогда не любил он женских слез, а теперь ему было еще то неприятно, что она хочет плакать от жалости к нему.
— Говори, в чем дело, и ступай, — сказал он сурово.
Женщина спросила:
— Помнишь ли ты юношу — его звали Ягир, он служил тебе когда-то?
Самсон ответил раздраженно:
— Помню или нет, не твое дело. Но с него давным-давно содрали кожу филистимские палачи, и не он тебя прислал. Кто прислал тебя?
Женщина прошептала:
— У него была сестра Карни, дочь ваших соседей в Цоре. Когда взяли Ягира — много после, — она вышла замуж и ушла с мужем на север. Это она меня прислала к тебе.
Самсон поднял голову, как будто приглядываясь.
— А ты кто? — спросил он.
— Я служанка ее; но она меня любит, и я знаю все — всю ее жизнь, даже до замужества.
— Как им живется?
— Муж ее умер: там рано умирают мужчины.
— Дети?
— Сыну десять лет; и есть еще две дочери. Сына зовут, как тебя.
Самсон ничего не ответил. Его раздражение прошло, и прогнать ее теперь уже не хотелось; но ему стало грустно — он был бы рад, если бы она сама ушла.
— Зачем прислала тебя Карни? — спросил он после долгого молчания.
Женщина перевела дыхание, как будто набираясь смелости, и ответила:
Только дважды еще пришлось ему вспомнить и говорить о прошлом и о своих; и было это в самом конце лета, уже незадолго до праздника жатвы.
Однажды дети сказали ему:
— Тут уже давно стоит какая-то женщина и смотрит на тебя: но она не здешняя, и не госпожа тоже. Она приехала на ослице, и с погонщиком.
«Здешняя» значило на их языке: туземка, а «госпожами» они называли филистимлянок.
— Пусть стоит, мне что за дело? — ответил Самсон.
Но женщина, очевидно, поняв, что ее заметили, подошла и сказала нерешительно:
— Я хочу говорить с тобою наедине. По выговору это была данитка; по голосу женщина немолодая, невеселая и усталая. Самсон нахмурился.
— Что тебе надо? — спросил он холодно. Она тихо ответила:
— Меня к тебе прислали.
— Откуда?
Поколебавшись, она еще тише сказала:
— С севера, из земли Лаиша, где ты поселил выходцев.
Он подумал, повел головою вправо и влево, и наконец велел детворе уйти. Женщина села возле него и долго молчала; Самсон чувствовал, что она смотрит на него пристально, а этого он не любил. Он спросил резко:
— Зачем тебя прислали, и кто? Голос ее дрожал и прерывался, когда она заговорила:
— Там страна богатая и спокойная; трудолюбивым людям хорошо там живется. Кто ушел на север бедняком, у того теперь поля, стада и рабы; и они все благословляют твое имя.
Самсон отвернулся и ничего не ответил. Она продолжала:
— Только работа была тяжелая, и от нее много людей умерло раньше времени. Самсон пожал плечами:
— Никто не умирает раньше времени. Но лучше было бы для человека умереть до своего часа, чем жить, когда час его прошел.
Женщина опять молчала; Самсон слышал ее тяжелое дыхание и боялся, что она расплачется. Никогда не любил он женских слез, а теперь ему было еще то неприятно, что она хочет плакать от жалости к нему.
— Говори, в чем дело, и ступай, — сказал он сурово.
Женщина спросила:
— Помнишь ли ты юношу — его звали Ягир, он служил тебе когда-то?
Самсон ответил раздраженно:
— Помню или нет, не твое дело. Но с него давным-давно содрали кожу филистимские палачи, и не он тебя прислал. Кто прислал тебя?
Женщина прошептала:
— У него была сестра Карни, дочь ваших соседей в Цоре. Когда взяли Ягира — много после, — она вышла замуж и ушла с мужем на север. Это она меня прислала к тебе.
Самсон поднял голову, как будто приглядываясь.
— А ты кто? — спросил он.
— Я служанка ее; но она меня любит, и я знаю все — всю ее жизнь, даже до замужества.
— Как им живется?
— Муж ее умер: там рано умирают мужчины.
— Дети?
— Сыну десять лет; и есть еще две дочери. Сына зовут, как тебя.
Самсон ничего не ответил. Его раздражение прошло, и прогнать ее теперь уже не хотелось; но ему стало грустно — он был бы рад, если бы она сама ушла.
— Зачем прислала тебя Карни? — спросил он после долгого молчания.
Женщина перевела дыхание, как будто набираясь смелости, и ответила: