Все это было далеко от жизни, и толпа не очень понимала, что собственно он проповедует; но они его слушали с жутким благоговением дикаря перед зрелищем безумья и беснования. Мужчины смотрели на него исподлобья; женщины даже пригорюнились, и где-то заплакал грудной младенец. Но вторая половина речи оказалась яснее.
   — Нельзя Дану идти на Ефрема, ни воевать с Вениамином. Я буду плясать от радости, если сгорят ваши дома; но Израиль — дом Божий, он должен стоять во веки веков, пока не войдут в него все народы. Внутри дома Господa да не будет ни копья, ни стрелы, ни пращи, ни крови. Если уж стосковалась ваша волчья глотка по крови, ступайте пить за порогом Божьего дома. Вон, через долину, развалился на пуху пьяный филистимлянин: играет на лютне, молится, зевая, то акуле, матери отцов его, морских разбойников, то комару и оводу, царям заразы и мора; пьет сладкие вина и закусывает туком побережных племен, — а их превратил уже в скот для упряжи, вьюка и убоя. Идите войной на Пять городов! Саронская равнина тучнее горы вениаминовой; воды Яркона богаче сихемских канав. Но вы трусы, вы боитесь стального меча и колесницы; легче убить брата — он доверчив, он не поставил часовых на границе, — чем врага, который насторожился у заставы. Трусы! Развратники! Помесь хеттейская! Помет аморреев! За одну мысль о резне во Израиле да пошлет на вас Господь голод и пожар и чуму и проказу и…
   Пьяная слюна давно капала с его грязной белорыжей бороды; он хрипел и пошатывался, и в конце концов захлебнулся и упал на руки учеников. Они его унесли в тень и стали поить водою. Сходка молчала, глубоко подавленная. Вдруг в ней почуялось движение — кто-то расталкивал толпу. Махбонай бен-Шуни посмотрел в ту сторону и в первый раз в тот день увидел Самсона. Ничего не говоря, не толкаясь локтями, а просто раздвигая широкоплечих мужчин, как пловец воду, мерным движением ладоней, назорей прокладывал себе дорогу к центру. По следу его, словно по тропинке среди человеческой гущи, пробирались один за другим человек двадцать молодежи, все, как на подбор, рослые и плечистые, и все с какимто задорным вызовом на лице. Сообразительный левит вспомнил шутку, подслушанную на той пирушке: «шакалы», и подумал: «Они скорее похожи на волков».
   Самсон неторопливо вышел на середину круга. Это было против обычая: юноше, у которого только начала пробиваться борода, не полагалось говорить у городских ворот. Но всем стало сразу ясно, что его надо выслушать, и не только потому, что Цора и весь округ его знали, а на остальных произвел впечатление его рост и назорейские косы. Тут действовало что-то другое; в памяти Махбоная живо всплыла минута, когда Самсон играл на любую ставку с Ханошем из Экрона и глазами словно диктовал ему, какое число назвать, диктовал так внятно, что всем присутствующим хотелось выкрикнуть ту же цифру. Левит опять почувствовал то же: как будто и ему, наряду со всеми остальными людьми на этой площади, кто-то что-то непререкаемо повелел, стукнул по темени, воцарился и подчинил все мысли.
   Сначала ему показалось, что Самсон говорит другим голосом, не тем, что на попойке в Тимнате (в Цоре, за все эти дни, юноша едва ли произнес при нем десять слов); но постепенно он стал улавливать знакомые оттенки. Только то, что на пиру эти гулкие ноты производили впечатление рявканья; здесь же было ясно, что Самсон говорит без усилия, не громко и не тихо, или и громко и тихо в одно и то же время. Кто скажет, громко или тихо шумят колосья под ветром? Это шепот, но он слышен издали. Земледельцам этот голос напомнил ниву, морякам прибой, пророкам — бури в ущельях, пастухам бычий рев, матерям блаженное мурлыканье ребенка у груди, каждой девушке голос жениха, которого она смутно ждала; все они слушали его не ушами, а изнутри, и все покорились еще до того, как поняли. Но и понять было легко — речь была простая, отчетливая, без вступления, без извинений за молодость говорящего, прямо к делу.
   — Все эти замыслы нам не под силу. На филистимлян идти мы не можем. Глава сынов пророческих высказал правду: конечно, мы боимся их колесниц и железных мечей; еще страшнее их боевое искусство; то, что каждый воин — как палка в руке десятника, десятник у сотника, все вместе в руке у сарана [(в современном иврите серен) — военачальник, правитель у филистимлян.]. Нас много, филистимлян мало; но что сила против ума и порядка? Против колен Израиля тоже нельзя нам восстать. Вениамин ужасен в бою, но еще горше его коварство: ночью, пока наши воины будут искать его полчища по горам, он проберется кривыми путями в наш город и, как козлят, перережет и женщин, и детей, а дома сожжет. У Ефрема три головы на каждую нашу голову; и в боях с Сидоном и Дором он взял в добычу много медных копий, а луки его сделаны из ливанского дерева, и мечут они дальше наших. Но если бы и равны были силы, нельзя отбирать землю колену у колена. Слепой плетется, ощупывая палкой на шаг перед собою, а что дальше — не знает; может быть, яма. Зрячий видит весь путь до конца. Еще придет пора, много лет после нас, когда двинутся к морю и Дан, и Ефрем, и Вениамин, и даже расчетливый Иуда, все заодно; тогда придет конец и Пяти городам, и Акке; и нельзя нам сеять мщение между соратниками завтрашнего дня.
   Солнце стояло высоко на юге; Самсон повернулся к нему спиной и указал левой рукою прямо вперед.
   — Изберите двенадцать человек опытных и верных. Пусть будет в их числе земледелец, и пастух, и охотник, и торговец, который знает чужие языки; и пошлите их на север, за пределы Ефрема, за пределы Нафтали, искать новую землю. Там, говорят, много воды и лесов, а туземец ленив, и пуглив, и неразумен. Два удела у Менассии; будет два удела у Дана.
   Прошла минута после того, как Самсон, покончив, отошел и сел на землю среди своих шакалов; но толпа еще прислушивалась — не к смыслу, а к мягким раскатам его голоса, каждый в своей душе. Опомнившись, закричали восторженно мужчины, закивали головами старики; женщины молчали, широко распахнув веки, полуоткрыв губы, иные бледные, иные с горящими щеками, все вдруг обессиленные, опустошенные до дна — словно изнуренные любовью. Но и мужчин захватило обаяние большого человека. Из забытых подвалов сознания взвилась, опьяняя, вечная тоска о царе, тайное томление всякой массы — верить, не думать, сбросить муку заботы на одни чьи-то плечи; первозданный инстинкт стадного зверя — буйвола, гориллы, муравья и человека: вожак! Многим из них, вероятно, было знакомо смутное предание о Моисее; несправедливая повесть, где перечеркнуты сотни имен подстрекателей, повстанцев, организаторов, учителей, строивших народ из рабьего сброда в течение века и дольше, — все перечеркнуты во славу одного имени; повесть несправедливая, но убедительная.
   После сходки женщины обступили Ацлельпони; две старухи распахнули ее платье на груди и поцеловали сосцы, вскормившие такого сына. В это же время Самсона окружили старейшины всех городов Дана; у каждого была та же просьба — посетить их округ после жатвы и разобрать трудные тяжбы. Самсон коротко сказал: «Приду», — опять раздвинул толпу и ушел со своими шакалами.


ГЛАВА VI. СВОЯ И ЧУЖАЯ


   Земля уже совсем просохла, прокалилась, стала твердая под пылью. Самсон шел по меже мимо виноградников и думал о женщинах. Накануне вечером мать говорила с ним о том, что пора жениться. Маной тоже был при беседе, но не вмешивался и только покрякивал. Ацлельпони перечислила несколько подходящих невест, но самая подходящая была одна: ее звали Карни, дом ее отца был неподалеку, и за ней числилось столько-то овец приданого — Ацлельпони знала число наизусть. Кроме того, Карни была из первых красавиц города и спокойная, скромная, прилежная девушка. — И ты сам знаешь, что она в тебя влюблена, — прибавила мать.
   Самсон этого не знал — никогда об этом не думал. Давно, в детстве, он был дружен с этой Карни в том смысле, что переставал колотить ее братьев, когда она плакала, и раз подарил ей живого кролика. Но тогда она была совсем еще малюткой. Вот уже много лет, как он не обменялся даже словом ни с нею, ни с какой другою женщиной в Цоре, кроме «здравствуй». Иногда она с матерью приходила в гости, но тогда они сидели в женской половине дома, и вообще все это не касалось до Самсона.
   Самсон шел по меже и думал о ней; слово «влюблена» волновало его. Сто раз он слышал и сам произносил это слово, но то было в Тимнате; там почти все остроты его собутыльников были на женскую тему, и остроты Самсона были часто самые соленые; и служанки в доме Дергето ни в чем ему не отказывали, даже когда у него не оставалось, после игры, ни одного кольца серебра — хотя последнее бывало редко. Но то было в Тимнате, в другой жизни. На земле Дана это слово «любить» было ему незнакомо; оно его обожгло, замутило в его душе какие-то тихие воды и подняло со дна образы, о которых он никогда раньше не думал. Он медленно шел вперед, но ему казалось, будто он стоит у берега тихой воды и смотрит на выплывающие фигуры. Вот выплыла Карни, сначала только намеком, потом отчетливо до мелочей, — он сам не знал, что так хорошо помнит ее облик. Очень белое, очень бледное лицо; гладкие черные волосы вдоль всей спины; темные глаза в целой роще ресниц, и тень от ресниц на щеках; пестрая лента вокруг головы, на ленте кисейная чадра, откинутая назад; белое льняное платье с кушаком из привозной парчи, с открытой шеей и открытыми руками до плеч, и на две ладони только ниже колен; ни запястья, ни ожерелья. Такой он видел ее на празднике после уборки снопов, в прошлом году — он теперь вспомнил; и вспомнил тоже взгляд ее, совсем прямой, пытливый, без робости и без улыбки. Она была очень хороша собою; Самсон почувствовал, что ему стало жарче, и труднее дышать, будто на крутой тропинке. Он тряхнул головою: тихая вода, в которую он смотрел, вдруг опять замутилась, словно семь его косиц разом ударили по ней; образ Карни закачался, разбился и опять начал медленно складываться — но по-другому. Другие глаза серо-зеленые, не с одной искрой, а как будто с тысячей, как обломки малахита под солнцем. Волосы стали рыжие, пушистая прическа вокруг головы — лицо выглядывало из них, как будто из окошечка; смеющееся лицо, чуть-чуть румяное, в ямочках, с полуоткрытыми губами. Платье было темное, до подбородка и до земли, с длинными рукавами, но сшитое так и так надетое, что прежняя девушка в белом казалась больше прикрыта. Новая девушка тоже смотрела на него, но в ее взгляде был не допрос, а только веселый задор и вызов. Самсону почудился голос, который всегда смутно поражал его богатством интонаций, даже когда произносил только два слова: «я боюсь!».
   По— настоящему они познакомились ровно год тому назад. Самсон шел к южным воротам Тимнаты; у пруда стояла рыжая девушка, спиной к нему, нагнувшись и глядя на что-то в земле. Он ее знал по виду, она его тоже, как и все в том городе, но до тех пор Самсон встречался только с мужской молодежью филистимлян. Заслышав его шаги, она оглянулась и поманила его. Он подошел. Прямо перед нею, под пересохшей, окаменелой красноватой землею, что-то творилось: плотный кусок величиной с две ладони слабо колыхался и давал трещину за трещиной. Девушка схватила руку Самсона и пропела:
   — Я боюсь! Что это?
   Она говорила на общем языке Ханаана, как и вся Тимната и вся Цора; другого она не знала старая филистимская речь сохранилась еще только в Газе, да и там вымирала. Но выговор ее был особенный; он всегда производил на Самсона такое впечатление, словно высшее существо, княжна или царевна, снизошло к косматому говору дикарей.
   — Это игуана, — сказал ей Самсон. — Во время дождей она спит под землей, а теперь пришла ей пора идти на охоту. Она не кусается, не бойся.
   Через минуту из трещины высунулась серо-зеленая мордочка огромной ящерицы. Она колотилась черепом, во все стороны расширяя дыру; уже видно было, как под землею работали ее плечи и лапки. Девушка все время держала Самсона за руку; ему было жутко, неловко и приятно. Когда лапки показались наружу, он быстро нагнулся и протянул свободную руку вниз.
   — Не убивай ее, — сказала девушка; ее пальцы, удерживая, крепко прижались к его кисти. Самсон ответил:
   — Ничего с ней не станется.
   Он щелкнул ящерицу по темени, а потом раскопал глину и вынул оглушенного зверька из норы. Игуана была длиною в локоть, вся одноцветная.
   — Хочешь, — сказал он, — я отнесу ее к тебе в сад и накопаю червей, пока она очнется; тогда она останется жить в саду.
   В саду к ним подбежала ее черноволосая сестра; потом подошли обе матери посмотреть на диковину, одна важная, барственная, другая в запачканном платье и с визгливым голосом. Они скоро ушли, но Семадар и Элиноар велели Таишу остаться, и он долго рассказывал им о зверях. Крокодила он сам не видел, нет; крокодил живет ближе к устью Яркона — а так далеко он еще не бывал. Ящерица, которая кричит «гик — гик» по ночам, маленькая и совсем не страшная. Змея тоже не страшна, только надо уметь сразу стукнуть ее палкой по голове, едва она станет готовиться к прыжку. И волки — мелочь, волка можно просто придушить двумя пальцами. Гораздо хуже кабан; но самый трудный зверь — медведь, на него не стоит идти без копья; если затеять рукопашную, это будет очень долго, и в конце концов прибежит медведица. Льва он однажды убил большой дубиной в горах за Айялоном, но после этого целая деревня иевуситов сбежалась целовать ему ноги, и от них так невыносимо пахло, что он не любит вспоминать об этом приключении.
   К концу рассказа они подружились, и девушки заставили Самсона показать им свою силу. Он проделал все, что полагалось, перегрыз цепочку, сломал двухвершковую балку о колено, посадил на плечи двух рабов, третий уцепился на спине, а еще двух он взял под мышки, и прочее. Семадар вскрикивала и хлопала в ладоши, Элиноар молча не сводила глаз и старалась всегда держаться к нему поближе.
   Потом было много разных встреч; потом была та лунная ночь, когда Семадар подарила ему час тайком у пруда. «Только не делай мне зла, шепнула она, смеясь, — от головы до сих пор я твоя, не дальше». Она указала на свой шелковый пояс, туго стянутый; пококетничала, отмахиваясь, еще несколько минут, а потом сама научила его, как отстегнуть брошку на ее левом плече, и прибавила:
   «Глупый — наши юноши все это знают». Ему стало тяжело от этой шутки, но потом он опьянел и все забыл, кроме ее наказа — до сих пор и не дальше; он всегда ее слушался.
   — Ты грабитель, ограбил у меня полплатья, — шептала она ему губами в губы.
   — Я тебе подарю взамен целое платье из парчи.
   — Не хочу из парчи.
   — Из шелку.
   — Не хочу из шелку.
   — А из чего?
   — Из поцелуев.
   Долго он одевал ее в поцелуи от подбородка до пояса; она извивалась, как та пантера, — но лишь как будто ускользая, на самом деле поддаваясь. Он все-таки вспомнил слова, которые задели его, и спросил:
   — Я первый?
   — Ты… самый лучший.
   — Я тебя ударю!
   — Тогда я скажу, что твои удары больнее других.
   — Это неправда; скажи, что неправда.
   — Неправда.
   — Или правда?
   — Правда.
   — Зачем ты меня дразнишь?
   — Зачем ты меня спрашиваешь? Ветер тебя ласкает и не спрашивает, первая ли это ласка; я его сестра.
   Кончилось это все неприятностью: Элиноар проснулась, увидела пустую кровать, выскользнула из дому и застала их в саду. Самсон никогда не видел такой разъяренной дикой кошки; она грозилась выцарапать старшей сестре глаза или разбудить весь дом. Ему очень хотелось утопить ее в пруду — только воды уже было немного; но Семадар, не переставая смеяться, откупилась от нее подарком. Элиноар взяла браслет и тут же его надела на руку, но Семадар все-таки пришлось уйти с нею вместе; уходя, она шепнула Самсону:
   «Это была неправда — или почти».
   Больше они так и не встречались. Однажды в Экроне, на празднике в честь тамошнего бога Вельзевула, куда Самсона пригласили друзья, она шла с ним в хороводе и прижималась к нему так, что сквозь одежды он чувствовал ее кожу. Потом она вышла из хоровода танцевать одна с Ахтуром. Все на них смотрели: это была красивая пара, особенно Ахтур, широкоплечий, узкобокий, сильный, как буйвол, и грациозный, как козочка. Танец изображал ваалову свадьбу; по филистимскому преданию, Деркето, Астарта побережья, сказала ему: «Я буду твоей, если ты меня с мечом победишь голыми руками». Семадар дали в руку настоящий острый меч, только легкий; она владела им мастерски, три раза пронзила воздух под самой рукой Ахтура. В заключение танца Деркето отдает Вельзевулу меч, и они медленно, на цыпочках, кружатся в объятиях друг у друга. Кружась, она прижалась и к Ахтуру всем телом, только голова была откинута, и глаза ее смотрели на Ахтура тем же взглядом, который знал Самсон. Но ему теперь не было больно: он любил Ахтура больше всех приятелей, даже много больше, чем своих шакалов из Цоры, а ревновать или завидовать не умел. Только странно ему было, что барышня из знатного дома (отец ее как-то два часа докучал Самсону своей заморской родословной), умевшая так важно и недоступно, едва-едва, кивать головою при встрече, — пляшет при всех, при матери тоже, как блудница. Чужая…

 
* * *

 
   Самсон весь встряхнулся, прогоняя память; видение тихой воды и рыжая девушка в руках у стройного красавца пропали. В ту же минуту Самсону впервые стало ясно, куда он идет: прежде ему казалось, что он бредет без цели. Он вышел из виноградников, впереди была равнина травы; на равнине паслись стада — одно из них пасли братья Карни. Старший, по имени Ягир, был из «шакалов». Самсон их увидел издали: с другой стороны поля к ним шли две женщины, одна с кувшином на голове, другая с небольшою ношей в платке. Та, что с ношей в руках, была Карни, вторая — служанка. В этот час девушки приносили пастухам обед. Самсон понял, что затем он и пришел сюда.
   Когда они сошлись, она не покраснела и не потупилась; деловито показала братьям, что принесла, передала какое-то поручение от отца, попрощалась, сказала служанке: «Ты меня догонишь с кувшином, когда они кончат, — я пойду медленно», и тронулась было обратно.
   — Я пойду с тобою, — сказал Самсон, коротко, сухо, без выражения — такой был у него всегда голос на земле данитов.
   Карни на этот раз не взглянула, но спокойно ответила:
   — Хорошо, Самсон.
   — Я думал, ты пообедаешь с нами, — сказал разочарованно Ягир. Младший брат, еще мальчик, смотрел на Самсона с настороженным обожанием честного пса.
   Самсон, не отвечая на вопрос, отдал распоряжение:
   — Вечером скажи всем нашим: завтра на заре у колодца. Взять припасов на три дня.
   И он пошел рядом с девушкой. Оба молчали; но по ее дыханию Самсон понял, что она взволнована. Он покосился — действительно, ее щеки слегка порозовели у глаз, и она прикусила нижнюю губу. Он посмотрел пристальнее, прочел ее мысли, как будто сказанные, и ответил:
   — Вчера ко мне пришли из Шаалаввима. У них угнали скот; шайка из вениаминовой земли. День туда, день обратно, день на розыски стада.
   Девушка ничего не сказала, но задышала еще тяжелее; Самсон испугался, что она расплачется.
   — Я велю твоему брату остаться, — предложил он.
   Она едва слышно отозвалась сквозь стиснутые зубы:
   — На этот раз?
   Она хотела сказать: через неделю подвернется еще что-нибудь, через месяц опять — чем это кончится? — и Самсон понял. Ему захотелось растолковать ей, как это все важно и необходимо; но он не привык объяснять — даже то, что он ей прежде сказал, было не в меру подробно для его обычая в Цоре; и привычка молчать была сильнее желания утешить девушку, даже сильнее страха, что она разрыдается и он не будет знать, что делать. Так они еще долго шли рядом, ничего не говоря. Вдруг Самсон повернул к ней голову; откликаясь на бессловесный приказ, она встретилась с ним глазами, опять уже бледная и спокойная, и также без слов спросила его: что?
   — Мать и отец хотят идти к твоим родителям просить тебя в жены для меня.
   Она еще больше побледнела, хотя и раньше знала, зачем он с ней пошел. Ацлельпони говорила с ее матерью, мать с нею; Карни провела с тех пор две бессонные ночи. Но она выросла в приличиях хорошего дома; Самсон, кто бы он ни был, тоже должен их соблюдать. Она холодно спросила:
   — Зачем ты говоришь об этом со мною? И тут у нее невольно вырвалось — впрочем, она не жалела, что вырвалось:
   — Я цоранка, я не из девушек Тимнаты.
   — Оставь это, — сказал Самсон. — Ив Тимнате не задает жених вопроса невесте; один обычай на всем свете. Голуби всюду живут по-своему; а орел — и орлица — по-своему.
   На голове у нее был кисейный платок; она спустила его до половины лица. Больше они не взглядывали друг на друга, или редко; беседа шла с долгими перерывами от вопроса до ответа.
   — Что ты хочешь спросить?
   — В орлиное гнездо легче ударит молния, чем в голубятню.
   — Я знаю. Что же?
   — Если ты не хочешь этого, Ацлельпони и Маной не придут к твоему отцу.
   — Я не умею говорить загадками. Я сама скажу твой вопрос: буду ли я тебе женою?
   — Да.
   — А я спрашиваю, будешь ли ты мне мужем?
   — Ты мудрая девушка. Спрашивай дальше.
   — Ты с двадцатью товарищами завтра идешь в страну Вениамина: Вениамин силен и хитер. Прошлой осенью вы неделю пропадали в земле иевуситов; моя мать уже плакала о Ягире. Будет ли Самсон, муж Карни, отец ее первенца, тоже идти по путям Самсона, вожака шакалов?
   — Спрашивай дальше.
   — Кто ты такой? Мы тебя знаем и не знаем. Странные идут о тебе слухи. По земле Дана, Вениамина, Иевуса ты бродишь с товарищами; но в Тимнату и в Экрон ты всегда уходишь один. Значит, это правда, что друзья твои — там?
   — Это правда. Дальше?
   — Странные слухи идут о тебе. Будто ты умеешь петь, плясать, шутить и смеяться — только не в Цоре. Правда ли это?
   — Спрашивай дальше.
   — Кто твои друзья в Тимнате? С кем тебе там весело? Правда ли…
   — Что?
   Сквозь покрывало Самсон видел ее взгляд, теперь такой же всезнающий, как и его.
   — Правда ли, что филистимские девушки красивы и не застенчивы? Что они играют на арфе, шуршат шелком, звенят золотыми подвесками, красят губы и веки, и — и ничего не боятся?
   Служанка их догнала и окликнула, но пошла сзади, напевая в доказательство, что не подслушивает.
   — Это не все правда, — сказал Самсон, — но почти.
   — Если ты выстроишь дом для меня, где будет твоя отрада: в нашем ли доме или за межою филистимлян? Больше нечего мне спрашивать.
   Самсон долго шел молча и смотрел перед собою, но видел только ее. В ее походке, в ее поднятой голове было что-то от уверенной поступи, от царственной осанки самого надменного существа на земле, верблюда; и она была прекраснее и стройнее всех женщин в его памяти. Но, кроме того, он всей душою чувствовал в ней упругую силу воли, какой еще не встречал.
   — Два вопроса, два ответа, — сказал он наконец. — Я назорей, в год землетрясения пришел посол Господa к моей матери и назначил мне дело, и на то мне дана сила в плечах, и сила править людьми. Нашему племени трудно живется без защитника и мстителя. Эта жизнь мне назначена; изменить это нельзя.
   Она ответила с отголоском рыдания:
   — Через год или два или пять, когда жена твоя будет стоять над колыбелью, принесут ей мужа с раскроенной головой.
   — Не знаю; это не мое дело, а твое — выбирай. Но выслушай второй ответ. Да, моя отрада в Тимнате, и друзья мои там; в Цоре нет у меня друзей и никогда не будет. Но если мы выстроим дом, я прощусь с Тимнатой навсегда; гостем она меня больше не увидит; если увидит, то не гостем, а истребителем — когда-нибудь; и моя каждая ночь, не проведенная в поле, будет проведена в твоем доме.
   — А шутить и петь и смеяться ты будешь в моем доме?
   Самсон не ответил.
   — Одной войны Самсону мало, — горько сказала Карни, — ему нужны две. В горах он будет воевать с врагами, дома с самим собою.
   Самсон ничего не сказал.
   — На что я тебе нужна — за такой выкуп? спросила она почти беззвучно.
   — Потому что ты — ты. Это правда, что филистимские девушки — игривы, как котята или как солнечный луч на речке, — и я люблю их игру. Но то, что в тебе, слаще их игры и стоит выкупа.
   — Из сладкого выйдет горькое. Скоро придет вечер, когда ты, сидя со мною, повернешь голову в сторону Тимнаты и вспомнишь обо всем, чего нет во мне.
   — Когда ты будешь со мною, я больше не обернусь в сторону Тимнаты.
   — Твое сердце обернется, и я это услышу. Я и теперь слышу многое, чего ты не говоришь, потому что я люблю тебя.
   Она это сказала совсем просто, но Самсону показалось, что гром ударил или что-то раскаленное упало ему на голову. Он остановился и, забывая о служанке, в первый и последний раз выдал свою душу на земле Дана — он всплеснул руками и воскликнул:
   — Если ты любишь, к чему же тебе эти расспросы, меры и счет, и что будет через два года?
   Карни тоже остановилась; она опять откинула покрывало. Она смотрела на Самсона с бесконечной нежностью и грустью.
   — Я не орлица, Самсон; и не котенок. Скажи твоей матери, что я не буду ее невесткой. Горя я не боюсь — я много плакала и много еще буду плакать — но за себя. Я не хочу плакать за тебя; я не хочу проклинать себя за то, что отняла у Самсона его солнечный луч.
   — Карни, — сказал он другим голосом, мягко и робко, — если так, то разве не можешь ты просто быть моей женою и не спрашивать, куда я иду в землю Вениамина или в Тимнату?