Очень встревожился тогда Иуда. Старосты благоразумного колена давно косились на опасную торговлю железом, но не хотели ссориться со своей молодежью. А теперь — рассказывали коробейники — молодежь сама оробела, и старейшины чуть не каждый день совещаются. Больше всего пугает их то, что филистимляне еще не прислали обычного при всякой ссоре посольства. В Иудее говорят, будто состоялось уже два съезда всех пяти саранов, один в самой Газе, второй в Экроне…
   Самсон кивнул головою.
   — Загорается, загорается, — сказал он.
   И ему вспомнилась Чертова пещера, где он когда-то десять лет тому назад пытался доказать Иуде, что юношеская ссора его с вельможами Тимнаты была только предвестием неизбежной войны между Кафтором и всеми коленами. Иуда не поверил; Иуда сказал: хватит покоя на мой век. Хватит ли?
   Так минуло около месяца; и однажды ночью пришла к Самсону негритянка, поклонилась в ноги по-заграничному и зашептала:
   — Далила, госпожа моя, у которой ты провел ту ночь, когда случилось несчастие с воротами Газы, шлет привет. Госпожа моя стосковалась по тебе и покинула столицу тайно, и шатер ее теперь стоит в уединенной местности, в долине Сорека, у поворота сухого ручья.
   Самсон посмотрел на нее пристально и ответил:
   — Переночуй.
   Сам он долго не мог заснуть в ту ночь. Ему пришло в голову, что то могла быть приманка и засада, но не это мешало ему спать. Он почти забыл о Далиле; вдруг теперь весь жар того странного часа воскрес в его памяти. Оттого ли, что ее ласка была не похожа ни на коровью покорность, ни на визгливую жадность туземных его наложниц, оттого ли, что глаза и волосы ее и что-то еще, может быть, общее всем филистимлянкам, напомнили ему те семь ночей в Тимнате, — но и его потянуло к этой женщине. Засада? Немыслимо — ведь она сама спасла его; да и не боялся он засад.
   — Передай, что приду, — сказал он утром эфиопке.
   На третий день он пошел один в долину Сорека. У сухого русла стоял большой шатер, какого он никогда не видал, с окнами, закрытыми кисеей, и с цветными занавесками у входа. Там провел Самсон семь дней и семь ночей, почти не выходя из палатки. Три недели тишины и счастья дала Самсону жизнь — одну в Тимнате, одну в оазисе Элиона рехавита и последнюю здесь.
   Женщины не были редкостью в жизни Самсона. В стране своего назорейства он, правда, чуждался и этого опьянения; но в Филистии дочери, сестры и жены туземцев ждали только его знака, и это были часто женщины из красивейших рас Ханаана. Он привык считать себя пресыщенным. Только теперь он понял, до чего изголодался. Он любил пить из кованого кубка, не из глиняной плошки, хотя бы тот же напиток; потому и тянуло его к быту филистимлян. Но в этой «женской» полосе его жизни была до сих пор только плошка. Тонкий серебряный кубок была Семадар; и Эдна была тихим родником без пылинки, в чаше из Божьего хрусталя; но то было давно. С тех пор все подруги его ночей, бесчисленные и безымянные, были рабыни из десяти поколений рабов; за перегородкой его брачного чертога в дождливую ночь храпел осел, в летнюю — родной брат того осла, отец или муж его наложницы. Еще в этамских утесах Самсон запретил своим думам возвращаться к Семадар; он сдержал запрет и научил себя тешиться без сравнений. Но, бессознательно, душа его изголодалась.
   Далила сама, по-видимому, была из непростого дома где-то в Филистии; уже и в те времена не принято было спрашивать блудницу об отчестве, но ее порода бросалась в глаза. Много лет она прожила в Но и Мофе — Фивах и Мемфисе — у людей, перед которыми даже филистимляне были полудикарями. Она была умна, умела слушать и учиться и умела передавать. С ней опять он жил среди колонн и статуй; любил ее не только под шелком и парчой, но как будто и среди мрамора дворцов, о которых она рассказывала.
   Она была очень красива; ей вряд ли было много больше двадцати двух или трех лет — высший расцвет созревания женщин ее племени. Первое впечатление сходства ее с Семадар, когда Самсон привык, исчезло: Далила была много прекраснее, и внутренне глубже, и особенно совсем иная в любви. Семадар шалила и играла, Эдна радостно покорялась; эта — владела и сжигала.
   И она была несказанно изящна и нарядна. Каждое утро наемный туземец приносил ей издалека мех воды для ее купаний, и часами после того негритянка ее растирала, натирала, раскрашивала, причесывала, иногда одевала, иногда оставляла неодетой. Самсон сидел на полу и смотрел. В первый раз он хотел уйти, чтобы не стеснять ее; но она рассмеялась и спросила: почему? До тех пор он думал, что обряды, при помощи которых освежает и украшает себя человек, сами по себе обидны для глаза и совершать их надо украдкой. Теперь он увидел, что есть и такая высота утонченности, где каждая ступень к красоте посвоему красива.
   Масти для своего туалета Далила готовила сама. У нее были разноцветные дорогие баночки с пахучими порошками, маслами, каплями; она их замысловато смешивала, терла, встряхивала, процеживала, а Самсон глядел.
   — Это яд, и это, — говорила она, указывая на разные крошечные сосуды. — Я ученая: умею сделать отраву, и сонное зелье, и любовный напиток. Берегись, не трогай!
   Самсон покачал головою:
   — Меня зелья не берут, — ответил он просто; и это была правда. В жилах его бежала кровь небывалой чистоты и крепости. Никогда не удалось никому напоить его допьяна. Если бы не лень говорить о себе, он мог бы рассказать ей, как дважды его ужалила змея-медянка, но от укуса не осталось даже опухоли. В Асдоте скупая хозяйка харчевни однажды накормила гостей тухлою рыбой, приправленной так вкусно, что никто не заметил: шестеро умерли после этого пира, но Таиш, хотя съел больше всех, даже на час не занемог.
   — А царя их ты видела? — спросил он однажды.
   Она царя не видала. Во время шествий фараона возили по улицам в занавешенных носилках, а во дворец имели доступ только знатные люди. Во всем Мемфисе было, верно, не больше ста человек, которые видели фараона лицом к лицу. Но из этих ста вельмож многих она знала.
   — Когда подвыпьют, — сказала она, смеясь, они любят шепотом издеваться над фараоном и говорят, что он — самый глупый мальчишка во всей долине Иора.
   — Кто же правит страною? — допытывался назорей.
   Далила задумалась. Она точно не знала, кто правит. Однажды видела там она войско; полдня просидела у окна, глядя, как проходит по улице полк за полком — пешие, всадники на конях и на мулах, всадники на верблюдах, колесницы и снова пешие; полдня просидела, но конца полкам не дождалась. Впереди, однако, ехали в золоченой броне полководцы — они, должно быть, и правят страною?
   Самсон покачал головою: нет, не полководцы. Они уходят на войну: не могут они управлять.
   Далила также видела жрецов. Они живут монастырями; в монастырях много великолепия, но у каждого священника бедная голая келья и жесткая постель, и едят они мало. Самые мудрые из них часто ездят во дворец на совет; те, что еще мудрее, даже во дворец не ходят — днем они спят, а ночью смотрят на звезды и записывают по ним судьбу Египта. Может быть, они-то и правят? Старшие жрецы, и воеводы, и начальники городов — словом все, кто собирается на совет во дворце? Ибо все это — люди важные и могучие: когда они проезжают по улицам, вокруг стоят толпы народа; а когда ведут из них очередного кого-нибудь казнить, то на площади и с бичом в руке протолкаться нельзя. Самсон покачал головою:
   — Кого можно казнить, тот не правит. И еще видела Далила, как они в Египте строят дворцы и царские могилы. Об этом Самсон охотнее всего слушал — это, верно, было еще лучше той пляски на храмовой площади Газы: как тысячи рабов волочат огромные скалы из глубины пустыни, по нескольку шагов в день и так каждый день, и много лет подряд; как привозят на судах железные цепи с запада, канаты с севера, балки с Ливана, и в Мемфисе мастера скрепляют это все в подъемные машины; а в это время другие тысячи рабов делают сотни других работ, десятники хлещут их плетью, верховые надсмотрщики скачут от одной работы к другой — иногда час пути и больше — и потом, через много месяцев и лет, вырастает громадное здание, где каждый столб и каждая ступень знает свое место — как будто выстроил один человек…
   — Один человек и выстроил, — сказал Самсон с глубоким убеждением. — Один человек правит.
   — Какой человек?
   — Фараон, царь Египта.
   — Да ведь он дитя, и к тому же глупое?
   — Фараон правит, — повторил Самсон упорно, и при этой вере остался.
   Самсон говорил редко, больше слушал ее или просто сидел у ее ног и думал. Несколько раз, в первые дни, она его спрашивала, то смеясь, то даже с тревогою:
   — О чем замечтался?
   Он отвечал не сразу, и видно было, что ему трудно вспомнить, о чем он только что думал. Раз он даже спросил, простодушно глядя ей в лицо:
   — Разве знает человек, что в нем за мысли? Она была очень умна: больше не спрашивала.
   Только в ночь после той беседы она шепнула ему на ухо упрек:
   — Ты назорей — даже у меня на груди тебе нужно твое одиночество…
   Вслух она перестала выспрашивать, но Самсон знал, что она допытывается молча, и не любил этого — когда замечал. У него — наряду с умением читать, когда надо, невысказанное была и обратная, счастливая способность человека, привыкшего к успеху и власти: не замечать.
   Далила была очень умна, тонкого ума и чутья. Она ни разу не спросила его, как спрашивают женщины обычно: любишь? Но зато она призналась ему однажды:
   — Я тебя ревную.
   Это было в день, когда пришел к нему Нехуштан, проведать и рассказать о том, что нет новостей. Далила смотрела на юношу исподлобья, словно маленькая девочка, когда она дуется. После его ухода она сказала:
   — Ненавижу его…
   — За что?
   — Он говорит с тобой о делах, которых я не знаю.
   Тогда она и созналась, что ревнует его:
   — Так ревную, что спать иногда не могу. Самсон удивился:
   — К кому? к туземным девушкам?
   — Что мне за дело до них? — ответила она презрительно. — Ты ведь и имен их не помнишь. Это все равно, что моя негритянка: забавляйся, если хочешь.
   — А тогда к кому же ревнуешь?
   Она стала шептать ему на ухо: к отцу твоему — ты его любишь. И к матери — она тебе чужая, но она когда-то носила тебя на руках и видела, как из ребенка вырастал богатырь. И ко всему Дану…
   Тут она остановилась, стараясь найти слова, и прибавила еще тише:
   — Они тоже тебе чужие — но зато на них ты сердишься, а на меня никогда… Сладок твой гнев и удар, Самсон!
   — Ты откуда знаешь?
   Она засмеялась и обвилась вокруг него крепче:
   — Догадываюсь…
   — И еще, — шептала она после, — я тебя ревную к нашим филистимлянам: ты жить без них не можешь. И вообще к обеим твоим жизням, судьи и разбойника. А горше всего…
   Она сама себя прервала, и долго пришлось Самсону допрашивать, пока она сказала, запинаясь:
   — …горше всего к тому — к чему-то — чего я не знаю — о чем ты не говоришь — с чего началась твоя двойная жизнь — десять лет тому назад -
   Он покачал головою и тихо отстранил ее. Она смутилась и оробела; взяла лютню и стала играть, напевая без слов, с закрытыми губами. Самсон молчал и смотрел перед собою на короткий закат, а потом оглянулся на нее и залюбовался. Ничего на ней не было, даже колец и запястьев — все ей мешало, когда она любила его; даже волосы она взбивала тогда высоко над головою, чтобы отдать ему шею, лоб, уши, — но теперь, когда она склонилась над лютней, красновато-золотой ворох шелковой пыли, окровавленный заходящим солцем, заслонял ее поникшее лицо. Долго смотрел на нее Самсон, не мигая; вдруг она бросила лютню на ковер и сказала досадливо:
   — Ты так на меня глядишь, будто я тебе кого-то напоминаю…
   Самсон встрепенулся и ответил:
   — Соловья.
   Недаром он жил с филистимлянами, которые умели говорить любезно. Но она передернула плечами и отвернулась.
   Так прошло время, сумерки совсем посинели, и опять она пришла к нему и спряталась на косматой груди его.
   — Расскажи мне, — попросила она, дрожа и так тихо, что он едва разобрал, — расскажи мне о твоей жене из Тимнаты… какая она была?
   Не шевельнувшись, одним напряжением мускулов, вдруг окаменевших, он столкнул ее со своих колен и сказал чужим голосом, коротко и грубо:
   — Обгорелая, с перерезанным горлом.
   Больше она этого не делала, и других размолвок у них не было, и третью неделю счастья в жизни
   Самсона ничто не омрачало.


Глава XXV. О НУЖНОМ И НЕНУЖНОМ


   На восьмое утро опять пришел Нехуштан. Было это на заре; Самсон еще спал, но Далила встала рано и вышла поглядеть на облака. Еще далеко было до начала дождей, но по утрам бывало прохладно; Далила сидела на крутом берегу сухого русла, кутаясь в широкий мягкий плащ из верблюжьей шерсти. Она увидела Нехуштана издали, сделала гримасу, но решила ради Самсона принять его приветливо.
   — Спит, — шепнула она, — посиди со мною; негритянка принесет тебе козьего молока.
   Ей хотелось спросить его о новостях — лицо у него было озабоченное, — но она чутьем поняла, что ей он ничего не скажет. Пока он пил, макая сухари в чашку, она его разглядывала. Он был ее лет или немногим старше, не очень высок ростом, но тонкий и упругий; хорошее открытое лицо, с глазами непривычного серого цвета, с редкой темно-русой бородою; даже несмотря на встревоженную морщину поперек его лба, видно было, что он охотно улыбается.
   — Есть у тебя жена или невеста? — спросила она.
   — Нет, — сказал он, засмеявшись, — я ведь юнак у Самсона; разве можно творить его приказы с поклажей на спине?
   Она проговорила, пожимая плечами:
   — Но ведь и сам ты живой. В чем твоя жизнь твоя собственная? Он кончил завтрак, осторожно поставил чашку на землю и учтиво поблагодарил, а потом ответил:
   — Моя жизнь? Я с Самсоном.
   — Разве Самсон не уходит один, без тебя, на долгие дни и недели?
   — Уходит: тогда я жду его, или делаю, что он велел; а потом он приходит обратно.
   — Крепко ты его любишь, — проговорила она. Нехуштан покачал головою.
   — «Любишь», — повторил он, проверяя и взвешивая это слово. — Это не так. Разве он брат мне или приятель? Он мой господин.
   Он произнес «господин» как-то по-особенному, точно это было самое главное слово на всех языках человеческих; и Далилу вдруг почему-то взяла на него ревнивая злоба. Ей захотелось уколоть его. Она сказала:
   — Я думала, что только у пса есть господин или у раба из туземцев.
   Он не обиделся: посмотрел на нее внимательно, потом задумался, стараясь что-то сообразить, и ответил:
   — «Пес» у людей бранное слово. А по-моему, самый свободный зверь на свете — собака.
   Видно было, что ему трудно все это объяснить, но он попытался:
   — В детстве я был пастухом: знаю животных — и стадо, и зверя, и хищную птицу. Все они как наш туземец: ничего нет у них на душе, кроме заботы. Куда летит орел, куда крадется пантера? Не туда, куда хочется, а туда, где лежит добыча. Вся хитрость их и вся отвага — только для этого. А у собаки нет заботы: еду швыряет ей пастух, и думает за нее пастух, и посылает ее пастух…
   — Разве это — свобода?
   Он кивнул головой с большой уверенностью:
   — Кто свободен? Тот, кто может делать вещи, в которых нет нужды. Собака может: она прыгает, как малое дитя, она кладет лапы мне на плечи, и воет на луну, и защищает овцу и меня, даже до смерти. Орел может делать только то, что ему нужно: потому что у него забота, а у пса ее нет.
   И он опять улыбнулся ей, совсем беззлобно и приветливо:
   — Ты права, госпожа, — я — как пес: пастух забрал себе мою заботу, и ему трудно, а я скачу на свободе.
   Далила смотрела на него исподлобья и проговорила, почти про себя:
   — Все они, видно, ищут фараона… Он не расслышал или не понял, кроме слова «все», и на это слово отозвался:
   — Все не все, но таких, как я, много у нас, и в земле Дана, и в земле Иуды, сердце их в груди у Самсона. Если бы он только захотел их созвать!…
   — Что тогда?
   — Повел бы, куда угодно.
   — А если бы завел в беду и погибель?
   — Это все равно. Не наше дело думать. Он бы за нас думал. Заблудился — значит, так надо. Он тряхнул головой и закончил:
   — Но не позовет их Самсон. Самсон не любит людей.
   — Ни мужчин, ни женщин? — спросила она, глядя на него исподлобья.
   Он смутился и ответил уклончиво:
   — Я не о том говорю…
   Оба они долго молчали. Потом она спросила поддельно-звонким голосом:
   — Разве не любил он ту женщину из Тимнаты?
   — Не знаю… Это было давно.
   — Но ведь ты уже тогда служил ему — разве не помнишь?
   «Она знает обо мне — Самсон ей обо мне рассказывал», — подумал Нехуштан, и это ему польстило. Но в то же время ему вдруг почему-то стало тяжело и душно: такое чувство, как будто ночью, в лесу, из-за куста глядят на него украдкой ядовитые чьи-то глаза.
   — Расскажи мне, что было в Тимнате, — говорила она вкрадчиво. Она легла ничком, протянувшись к нему, подперла голову прекрасными своими руками и старалась встретить его взгляд. — Что там случилось? Я слышала давным-давно — о пожаре; и что та женщина его бросила; или тесть обманул; или лучший друг изменил — но точно не знаю.
   — Все это неправда, — ответил Нехуштан с ненавистью. — Ни та женщина, ни друг, ни старый тесть не виноваты. Был там змееныш, дочка аввейской рабыни: это она всех ослепила и погубила. Зато и была ей расплата!
   Он это выговорил с дикой и грубой радостью; Далила смотрела на него и ждала.
   — Нам потом рассказали: до зари тешились над нею рабы и туземцы; а когда надоело — распороли ей живот, взяли за руки и за ноги, раскачали и швырнули в огонь.
   Далила молчала.
   — А того Ахтура (это и был прежде друг его), — продолжал Нехуштан, — его Самсон повалил на землю, присел над ним и зажал ему голову между коленями, пока не затрещало и не брызнуло только не сразу…
   Потом Самсон проснулся, и Нехуштан рассказал ему свои новости. Пришли послы от Иуды, в тревоге и великом озлоблении. Они рассказали, что, наконец, прибыло в Хеврон филистимское посольство — не от Экрона, как обычно, а от имени всех пяти саранов; и за посольством будто бы вторглось в пределы Иуды филистимское войско и грозит разорить все колено, если Иуда — именно Иуда — не выдаст им Самсона.
   Самсон простодушно удивился:
   — Как так выдать? Меня?
   Нехуштан объяснил, с улыбкой, как говорят о замысле ребяческом и несбыточном:
   — Живым или мертвым. Если живым, то в связанном виде; и ремней должно быть столькото, из сыромятной кожи.
   Потом он рассказал дальше: по требованию иудейских послов, ушли гонцы во все стороны Дана звать старейшин на сходку, а ему, Нехуштану, велено разыскать Самсона. А пока — послы ходят по Цоре и повторяют свои разговоры с филистимлянами. Вот несколько отрывков:
   — Разве он наш? — отпирались старейшины Хеврона. — Он данит, требуйте его у Дана. А филистимляне отвечали:
   — Не то важно, откуда вышел вор, а важно, куда он унес добычу.
   — Как мы можем связать его? — говорили старейшины Иуды. — Он нас перебьет.
   Но филистимляне потеряли терпение и сказали:
   — Хуже будет, если перебьет вас наше войско. Тогда старосты попросили время на размышление и послали троих от себя в Цору.
   — Кто они? — спросил Самсон.
   — Иорам бен-Калев из Текоа…
   — Знаю, — сказал Самсон. — Хороший человек.
   — Цидкия бен-Перахья из Хеврона…
   — Старая змея, — сказал Самсон, — отец ростовщиков Ханаана, голова над скупщиками краденого. Это он дал левитам деньги снарядить караван в Вирсавию для моего корабельного груза.
   — И Дишон бен-Ахицур из Вифлеема.
   — Он плюется, когда говорит, — сказал Самсон, — мало зубов, а злобы много. Есть у меня друзья в Вифлееме, хорошие юноши, мечтают забрать Иевус; и у них поговорка: пошлем к иевуситам Дишона — он заговорит, они подумают «баня!» и разбегутся. Ладно; ступай домой, скажи: завтра в полдень приду.
   Нехуштан поднялся, но видно было, что он колеблется.
   — Стоит ли тебе, Самсон, идти к ним в Цору? — спросил он тихо, не глядя.
   Самсон взял его за подбородок и посмотрел ему, смеясь, прямо в глаза.
   — А что? — спросил он, — или уже нарезаны сыромятные ремни?
   Нехуштан покачал головою:
   — Не даст ремней на это Дан, — скорее сдерет их со спин иудейского посольства. Но, может быть, лучше будет для всех, если Дан просто скажет: нет Самсона, ушел.
   — Не хочу, — сказал Самсон решительно. Полно Дану почивать на пуховике: пусть учится ответ держать.
   В тот вечер была у Самсона и Далилы долгая беседа, необычная тем, что больше говорил он, а она слушала; и хотя беседа сама по себе была незначительна, она оказалась важной впоследствии.
   — Странная природа человечья, — говорила она. — Вот уже скоро год, как я вернулась в Газу. С первого дня стали они мне рассказывать о твоих набегах; и всегда весело, без злобы, точно хвастая тобою. Не гневались по-настоящему ни за разбой, ни за обман, ни за убитых. А теперь вскипели. Ведь ворота можно поставить новые, а убитого не воскресишь? Странно…
   В этот день она оделась, как египтянка: открытые плечи, руки, ноги до колен; и на груди у нее висел на цепочке резной овальный аметист в форме большого жука. Филистимляне, по созвучию с каким-то египетским словом, называли его «кафтор».
   Он вдруг протянул руку и отстегнул цепочку.
   — Так лучше, — сказал он.
   — Разве? — спросила она; взяла медное зеркальце, посмотрелась, сделала гримасу и сказала:
   — Глупый. Иди сними все или отдай мой камень. Это платье иначе не носят.
   Самсон вернул ей ожерелье, а потом пояснил:
   — Это я нарочно, чтобы ты поняла. Видишь: малая вещь, а без нее тебе даже со мною неловко.
   — Ничего ты не смыслишь, — сказала она с искренним возмущением. — Все люди знают, что к египетской одежде полагается кафтор.
   — И все люди знают, что во рту полагаются зубы, а в стене ворота. У того посла от Иуды, может быть, и красивое лицо, — но этого я не помню, а помню только то, что у него спереди нет зуба.
   Он задумался и вдруг рассмеялся, вспомнив одну свою забавную месть. Давным-давно когдато понадобилось ему проучить молодых дворян из Вениамина, которые повадились соблазнять девушек из пограничных селений Дана. Он их поймал, но не велел ни бить, ни калечить: только сбрил им бороды — и урока этого не забыл Вениамин и по сей день. Да и Самсон не забыл этой картины: он ей в лицах изобразил, как они стояли после стрижки оцепенелые, все еще не веря, что взаправду стряслась такая беда, и дрожащими руками шарили у себя на голых подбородках.
   И, думая вслух, он рассказал ей о разных народах. Жены иевуситов ходят почти голые, только в передничке и с повязкой на голове. Но передником не дорожат: если украдут каравай хлеба, завернут его в передник и спокойно пойдут по большой дороге. А зато если упадет повязка — это срам, женщина нечиста. В Этамских утесах он видел черных невольников из страны, что за Египтом, купцы гнали их в Индию продавать: в носу у них были кольца, иногда золотые. Самсон спросил у купцов: волю вы у них отняли, а золотые кольца оставили? А купцы ответили: отними свободу — он тебе покорен; вырви кольцо — ляжет на песок и умрет под бичами.
   — Таков, видно, человек, — заключил он раздумчиво, — важно ему не то, что нужно, а то, что выставлено всем напоказ.
   Далила рассмеялась и захлопала в ладоши.
   — И юнак твой Нехуштан, — сказала она, обучал меня сегодня на рассвете науке, похожей на твою: что нужно, то не нужно… впрочем, я уже забыла. Мудрые вы стали, даниты, — не хуже Мемфиса: там тоже любили мои гости толковать о том, что вода сухая, а земля вертится вокруг солнца. Но они при этом не морщили лба!
   И, чтобы закрыть наморщенный лоб, она устроила ему прическу, то есть надвинула его космы чубом до самых бровей и закрепила золотым обручем; а он покорно сидел и улыбался.
   Утром он ушел в Цору. Она топала ногами и плакала — ей не хотелось отпускать его.
   — Поклянись, что завтра вернешься.
   — Завтра не завтра, — сказал он, — но вернусь. Ему самому неохота была идти. Никогда еще не подходил он к своей границе с таким отвращением. Опять нахмуренные лица, забота, глубокомысленные старосты, крикливая толпа… Очень устал от них, изголодался назорей Самсон, и слишком хорошо было ему в ту последнюю неделю, в шатре за поворотом сухого ручья.


Глава XXVI. БЕЗЗУБЫЙ


   Его ждали у ворот. Еще за версту до Цоры высматривали его добровольцы-ребятишки и, завидя, пускались во весь опор назад — оповестить сборище; а некоторые остались и пошли за ним, держась подальше и тихо переговариваясь.
   Сходка была большая: спешные гонцы созвали старшин изо всех главных поселений, как в тот день, много лет назад, когда решено было послать ходоков на север и Самсон стал у Дана судьею. Были среди старост и прежние, и новые лица; был тут и древний Шелах, сын Иувала, начальник Шаалаввима, совсем уже скрюченный старостью, но с теми же хитрыми глазами; были и пророки, на окрестных пещер — те же или другие, никто их не помнил в лицо. Три посла от Иуды сидели на особой скамье, за ними стояла большая вооруженная свита. Среди старшин Цоры был Маной, а левит Махбонай, слегка переваливаясь, ходил от человека к человеку, о чем-то расспрашивал и что-то доказывал.