По случаю Нового года искренне поцелуй своих родителей. Ты знаешь, я не сержусь на них, но лучше бы они не болтали о некоторых вещах. Я и мои товарищи попали сюда как раз из-за слепоты таких людей, как они.
Кончаю. Меня ждут в строю. Горячо целую тебя. Позаботься о наших малышках. Спасибо за то, что ты стала моей женой.
Твой Си-Су".
"Бенуа Нотр-Дам — Мариетте Нотр-Дам,
Ле Рюиссо, Кабиньяк, Дордонь.
6 января 1917 года.
Дорогая супруга!
Я пишу, чтобы предупредить, что не смогу некоторое время писать. Скажи папаше Верней, что я хотел бы все уладить в месяце марте. Иначе пусть пеняет на себя. По мне, лучше продай все удобрения. Уверен, он согласится на все. Крепко поцелуй малыша, скажи ему, что лучше его матери нет никого. Но ему об этом лучше помалкивать. Пусть знает, что Бог одарил его, как никого еще, и что не слушать ее — большой грех. Я люблю тебя.
Бенуа".
"Анж Бассиньяно — Тине Ломбарди
Через госпожу Конте.
Дорога Жертв, 5, Марсель.
Моя Вертихвостка!
Не знаю, где ты. Где я, не могу сообщить: военная тайна. Я уж думал, что отдам концы, но теперь мне лучше, надеюсь выбраться из этой передряги с помощью Божьей Матери, которая благоволит даже таким чудикам, как я. Просто мне не везло в жизни.
Помнишь, когда мы были маленькими, мы любили смотреть на свои рожи в кривых, здоровенных, как бочки, зеркалах во время праздника Сен-Морон? Похоже, моя жизнь получилась такой же кривой. Без тебя я постоянно делал глупости, начиная с драки с сыном Жоссо. Лучше бы я уехал с тобой в Америку, как Флоримон Росси, красавчик из «Бара Беспокойных людей». Он вовремя смылся от неприятностей. Но назад, моя Вертихвостка, дороги нет, — так ты часто мне говорила.
Не знаю, где ты сейчас шастаешь в поисках меня. И это меня беспокоит. Никогда еще ты не была мне так нужна, как сегодня вечером. Что бы ни случилось, не бросай меня. Даже когда я сидел в тюрьме, ты приходила на свидания, ты была моим солнцем.
От всего сердца надеюсь, что когда-нибудь выпутаюсь и сумею вымолить у тебя прощение за все зло, которое тебе причинил. Я буду таким добрым, что ты и не поверишь. Целую твои синяки.
Чао, мой лунный свет, моя яркая ракета, мое пылкое сердце. Я диктую это письмо хорошему парню, ибо не умею грамотно писать, да еще болит рука. Но любовь моя всегда с тобой.
Целую, как в первый раз под платанами с улицы Лубон, когда мы были маленькими. Неужто это когда-то было, моя Вертихвостка?
Твой Анж из Ада".
Дальше лежало письмо от Манеша. Такое же, как посланное в начале 1917 года Даниелем Эсперанца. Только цвет бумаги был другой, да почерк несколько изменился и строчки казались выведенными иначе. Несколько минут она не может привыкнуть к мысли, что Манеш отдалился от нее еще больше.
"Жан Этчевери — Матильде Донней.
Вилла «Поэма», Кап-Бретон, Ланды,
6 января 1917.
Любовь моя!
Сегодня я не могу писать сам, один наш земляк делает это вместо меня. Я вижу, как светится твое лицо. Я счастлив, я возвращаюсь. Мне хочется кричать от радости, я возвращаюсь. Так хочется поцеловать тебя, как ты любишь, я возвращаюсь. Придется прибавить шагу. Завтра уже воскресенье, а нас поженят в понедельник. Охота кричать от радости, шагая по дороге в дюнах. Я слышу, как несется ко мне через лес мой пес Кики. И за ним ты, красивая и вся в белом, я так счастлив, что мы поженимся. О да, моя Матти, я иду к тебе, ты вся светишься, а мне хочется смеяться и кричать, мое сердце полно небом. Надо еще подготовить лодку с гирляндами, я увезу тебя на другую сторону озера, ты знаешь куда. Слышен шум прибоя, а ветер доносит до меня твои слова любви: «Манеш! Манеш!» Свечи на деревянной лодке зажжены, а мы лежим на досках. Я бегу изо всех сил, жди меня. Любовь моя, моя Матти, мы поженимся в понедельник. Наша клятва вырезана перочинным ножом на коре тополя у озера, уж мы такие, все так ясно.
Нежно целую, как ты любишь, твои прекрасные глаза, я вижу их, и твои губы, ты улыбаешься мне.
Манеш".
На баскском диалекте Жан — это Манеш, однако пишется Манекс. Манеш нарочно делал ошибку, и Матильда за ним следом. Эсперанца не поправил его, возможно по невежеству, в чем Матильда сомневается, ведь он из Сустона. Она его спросит. Ей непременно нужно повидаться с ним снова.
Открытием становится письмо капитана Фавурье. Конверт и бумага у него голубого цвета, а внутренняя сторона конверта — синяя. По почерку не скажешь, что он учитель, может быть, он преподавал Историческую ложь? Почерк резкий, крупный, с неразборчивыми сокращениями.
И тем не менее.
"Воскресенье, 7 января.
Дружище!
Еще не рассвело. Меня сморило до того, как я закончил свой анекдот. Мне это очень неприятно.
Под воздействием коньяка и ностальгии я как раз говорил вам о марке «Виктория Анна Пено». Полагать, что в пятнадцать лет я был влюблен в изображение великой королевы, было бы плеоназмом. Но я был в ярости, что не родился англичанином, австралийцем или гибралтарцем. Мы были тогда очень бедны, куда больше, чем сейчас, и я мог позволить себе иметь только второсортные марки с королевой Викторией. Зато мне повезло, и я приобрел великолепную синюю марку Восточной Африки, по наивности полагая, что Анна, тогдашняя индийская монета, была вторым именем моей любимой. А с Пено связана еще более замечательная история. Речь идет о марке, которую я имел возможность увидеть у торговца, пока он разговаривал с клиентами, желавшими ее приобрести. Она уже тогда стоила дорого. И знаете почему? Это была двухпенсовая марка. Даю вам возможность отыскать ее происхождение и ошибку или типографский брак, которые в слове «пенс» превратили букву "с" в "о". Правда, недурно? Вы хоть понимаете меня? Как много бы я дал, чтобы вы увидели меня тогда.
Поспав, я вернулся в траншею. Можете радоваться, они довольно быстро развязались и стали как кроты рыть себе норы. Вероятно, по чьему-то приказу боши дважды забрасывали их гранатами, на что мы отвечали минометным огнем. Потом все стихло. Мы их окликнули. Не подал голос только крестьянин, хотя это ничего не значит, может, он просто был дурно воспитан. Думаю, они все еще живы.
Пишу письмо, чтобы вы знали о моем намерении сделать все, чтобы они остались в живых, даже если придется прибегнуть к рукопашной, что здесь не очень любят. Надеюсь, как и вы, что день пройдет быстро, а к ночи я получу приказ вытащить их оттуда.
Прощайте, сержант. Я бы так хотел посидеть с вами где-нибудь подальше отсюда и в другие времена.
Этьен Фавурье".
Довольно долго Матильда неподвижно сидит, поставив локти на стол и подперев ладонями подбородок. В комнату проникают сумерки. Она думает о прочитанных письмах, захваченная картиной, которая перед ней открылась. Придется перечитать их еще раз.
А пока она зажигает лампу, вынимает мелованную бумагу и записывает черными чернилами рассказ Даниеля Эсперанцы. У нее хорошая память, и она вспоминает фразы, которые он произносил. В ее ушах звучит голос больного, и картина вырисовывается так ясно, словно она все пережила сама. Теперь его рассказ запечатлен в ее памяти, словно на кинопленке. Надолго ли, неизвестно. Поэтому она и записывает.
Позже Бенедикта стучится в дверь. Матильда говорит, что не голодна и чтобы ее оставили в покое.
Еще позднее, закончив писать, Матильда выпивает два-три глотка минеральной воды прямо из горлышка бутылки и самостоятельно ложится в постель. В комнату влетает ночная бабочка и упорно бьется о лампу ночника.
Матильда гасит свет. Вытянувшись под одеялом, она думает о королеве Виктории. Ей бы хотелось выяснить происхождение этой марки, на которой «пенс» превратился в «пено». До этого вечера она не любила Викторию из-за войны с бурами. Но она также не любит и капитанов.
А потом плачет.
Матильде девятнадцать лет семь месяцев и восемь дней. Она родилась в солнечный день начала века, первого января 1900 года, в пять утра. Высчитать ее возраст всегда нетрудно.
В три года пять месяцев и десять дней, ускользнув от внимания матери, любившей посудачить с соседкой по лестничной площадке о коте, который описал ее половик, Матильда взобралась на пятую ступеньку стремянки и упала. Потом она объясняла свой подвиг — так ей рассказывали, сама она ничего не запомнила — желанием полетать, как во сне.
В больнице ее обследовали, но за исключением трещины в ключице, которая срослась через несколько дней, ничего серьезного не обнаружили, не было ни синяков, ни царапин. Рассказывают, что она смеялась в постели, наблюдая, как все хлопочут вокруг.
А теперь сдержите-ка слезы: Матильда никогда больше не смогла ходить.
Сначала подозревали психологический шок, испытанный страх — почему бы и нет? — огорчение при мысли, что она, очутившись в воздухе, оказалась меньше воробья. Новые обследования тоже не установили причину ее непонятного увечья. И стали полагать, что все объясняется гордыней перед перспективой наказания. Подобные глупости говорили до тех пор, пока какой-то бородатый худой болван не высказал совершенно бредовую мысль, будто, бродя по коридорам семейного дома, Матильда застала папу и маму, занятых нехорошим делом.
Этот тридцатипятилетний папа, ростом в 186 сантиметров и весом в сто килограмм, во времена, когда все это случилось, всем внушал страх. Получив оплеуху, бедняга-бородач и до сих пор, вероятно, бродит между Монмартрским кладбищем и улицей Гэте. Видя, как он пошатываясь идет по тротуару, люди подают ему милостыню.
Но отец Матильды не ограничился тем, что надавал так называемому психологу, обзывая врачей неучами, умеющими лишь прописывать аспирин. Он забросил работу в строительной фирме, возил Матильду в Цюрих, Лондон, Вену, Стокгольм. Между четырьмя и восемью годами она много поездила, но видела страны лишь из больничных окон. Потом им пришлось смириться. Матильде объяснили — хотя кому же было лучше это понимать? — что ее мозг не отдает приказы ногам. Где-то в ее спинном мозгу разрушены нервные клетки.
Потом настал период, когда они поверили в спиритизм, магию, в булавки, которыми колют кукол, купленных на базаре, в настойку трехлистника, грязевые ванны, и даже в гипноз. Десятилетняя Матильда внезапно встала. Мать утверждала, что она сделала один шаг, отец — полшага, а брат Поль ничего не говорил, он не знал, что думать. Матильда упала на руки отца, и понадобилось вмешательство врачей, чтобы привести ее в чувство.
Уже тогда она была гордячкой и сумела наилучшим образом организовать свою жизнь. Отказывалась принимать чью-либо помощь, за исключением тех случаев, когда хотела купаться вдали от людей. Конечно, ей много раз случалось попадать в затруднительное положение, больно обо что-то удариться, но с годами Матильда научилась очень ловко пользоваться руками, было бы за что уцепиться.
Да и какое это имело значение, ведь у Матильды появилось много прекрасных развлечений! Скажем, она рисует большие полотна, которые однажды выставит, и все узнают о ней. Пишет цветы, только цветы. Любит белый, черный, темно-красный, синий как небо, нежно-бежевый цвета. У нее проблема с желтым, но с этим сталкивался до нее Винсент, который восхищался Милле. Цветы Милле всегда будут казаться ей нежными и жестокими, полными жизни в ночи времени.
Лежа в постели, где все возможно, Матильда часто воображает себя правнучкой Милле. Будто бы сей проказник сделал ее прабабушке незаконнорожденного ребенка. Пожив в шкуре шлюхи из Уайтчейпела, излечившись от туберкулеза, эта незаконнорожденная дылда, с большим узлом волос, в шестнадцать лет влюбилась в деда Матильды и сумела прибрать его к рукам. Тому, кто в этом сомневается, пусть будет хуже.
Другая часть ее жизни — кошки. У Матильды их шесть, у Бенедикты один кот и у Сильвена одна кошка: всего, стало быть, восемь. Котят они раздают тем, кто этого заслуживает. Кошек Матильды зовут Уно, Дуэ, Терца, Беллиссима, Вор и Мэтр-Жак. Все очень разные, к Матильде относятся терпеливо и никогда не огорчают ее. Кот Бенедикты — Камамбер — самый умный, но и самый прожорливый, ему надо бы соблюдать режим, чтобы похудеть. Кошка Сильвена — Дюрандаль — дуреха, она даже не общается с Беллиссимой, своей дочерью, которая от этого страдает и не отходит от ее хвоста. Вечно опасающейся будущего Матильде хотелось бы, чтобы кошки жили подольше.
На вилле «Поэма» живет и собака Пуа-Шиш, слабость Поля и Матильды — сильная пиренейская овчарка, совершенно глухая, которая, чтобы позлить белок, все утро гоняется за ними, которая лает, когда люди уходят, а все остальное время спит, портя воздух. Всякий раз, видя это, Бенедикта говорит: «Бздящий пес — счастье принес».
Во время войны часть ее жизни была связана с детьми из Соортса, соседнего городишки, где не было учителя. У Матильды сначала занималось двенадцать, потом пятнадцать детей в возрасте от шести до десяти лет. Один из залов на вилле она превратила в класс и учила их письму, счету, истории, географии и рисунку. В июле 1918 года, уже с год вдовея по своему жениху, она поставила с ними отрывок из Мольера и показала спектакль папам, мамам, мэру и кюре. Малышка Сандрина, игравшая тетку, с которой дурно обращается муж, в момент вмешательства соседа — господина Робера, никак не могла произнести: «Мне нравится, когда меня бьют». Вместо этого она говорила: «Не твое дело, может, я хочу, чтобы он меня бил!» И, не задумываясь, награждала оплеухой Эктора, одного из сыновей Массеты, игравшего роль господина Робера. Спохватившись и зажав рот рукой, она восклицала: «Нет, нет... Я не хочу, чтобы ты вмешивался в мои дела!» И опять давала ему пощечину. «Нет, не так... А если мне нравится, когда мой супруг бьет меня?», и бац — следовала третья пощечина. Малыш Массеты сначала заревел, а потом и сам полез драться. Вмешались матери, и пьеса закончилась, как «Эрнани» [драма Виктора Гюго], в суматохе.
С тех пор как Матильда «болеет», то есть пятнадцать лет, не было дня, чтобы она не занималась гимнастикой. Ногами ведают отец, мать и Сильвен. Трижды в неделю ровно в девять приезжал костоправ из Сеньосса, мсье Планшо, заставлял ее делать упражнения на спине и животе, массируя плечи, спинной хребет и шею. Но он вышел на пенсию, и после перемирия его заменил тренер по плаванию из Кап-Бретона. Он не отличается пунктуальностью, зато у него сильные мускулы. Зовут его Жорж Корню. Это здоровенный усач, участник чемпионата по плаванию в Акитене, войну он провел на флоте в качестве инструктора. Он не очень разговорчив. Сначала Матильда смущалась, когда он начинал мять ее тело, но потом привыкла, как и ко всему остальному. Ведь это куда приятнее процедур в больнице. Она закрывает глаза и позволяет себя дубасить, мысленно представляя, как при виде ее тела Жорж Корню заходится от желания. Однажды он ей сказал: «Вы чертовски хорошо сложены, мадемуазель. А я многое повидал». После этого Матильда не знала, должна ли она называть его мой дорогой Жорж, мой драгоценный Жорж или просто Жожо.
Матильда действительно далеко не уродлива. В общем, она так считает. У нее большие глаза, зеленые или серые, в зависимости от погоды. Прямой носик, длинные светло-каштановые волосы. Ростом ее наградил отец, и когда она вытягивается, получается 178 сантиметров. Похоже, она стала такой в результате долгого лежания в постели. У нее прекрасные округлые, тяжелые и гладкие, как шелк, груди. Она ими очень гордится. Когда же ей случается гладить соски, возникает желание, чтобы ее любили. Но любви она предается в одиночестве.
Как и придуманная ею прабабушка, Матильда порядочная проказница. Перед тем как уснуть, она рисует в воображении волнующие, одна другой невероятнее, картины, неизменно с одним и тем же сюжетом: она становится добычей незнакомца — лица его она никогда не видит, — который застает ее в одной рубашке и не может справиться со своим желанием. Он ласкает ее, угрожает, раздевает, пока она не уступает. Плоть ведь сильна. Матильде, впрочем, редко приходится заходить далеко в своих фантазиях, чтобы получить острое, пронзительное Наслаждение, которое достигает даже ее ног. Она гордится тем, что научилась таким образом получать удовольствие, которое, пусть на короткий момент, делает ее такой же, как все.
Ни разу с тех пор, как стало известно, что Манеш пропал, она не смогла вызвать его образ для удовлетворения своего желания. Бывают периоды, когда ей стыдно, она ненавидит себя, дает клятву, что дверь для незнакомцев будет закрыта. Но прежде, даже до того, как они стали заниматься любовью, и все время, пока он был на фронте, она видела себя только с Манешем, когда получала удовольствие. Все именно так.
У нее бывают хорошие и ужасные сны. Они руководят поступками Матильды. Проснувшись, она вспоминает некоторые из них. Будто, скажем, бежит сломя голову по улицам Парижа, или через поле, или по оссегорскому лесу. Или сходит с поезда на незнакомом вокзале, быть может, в поисках Манеша, а поезд неожиданно трогается, увозя ее багаж, и никто не знает куда, вот такая история. Или еще: она летает по большому салону на улице Лафонтена в Отейле, где теперь живут ее родители. Летает под самым потолком, между хрустальными люстрами, спускается, взмывает вверх, и так до тех пор, пока, вся в поту, не просыпается.
Ну да полно. Матильда нам представилась. Она может продолжать в том же духе часами, и все выглядело бы не менее интересно, но она тут не для того, чтобы рассказывать о своей жизни.
Аристиду Поммье двадцать семь лет, у него курчавые волосы и очень близорукие глаза. Он живет в Сен-Венсан-де-Тироссе. Служил поваром на кухне в той же части, что и Манеш в 1916-м. После осенних боев, во время увольнения, он наведался к Матильде с добрыми вестями от жениха и фотографией, на которой тот улыбается во весь рот, и неизвестно почему, с тампонами в ушах. По словам Аристида, все идет как нельзя лучше на этой лучшей из войн. Но под градом ее неожиданных вопросов он, покраснев до ушей, сменил пластинку и рассказал о том утре, когда Манеш, весь в чужой крови, срывал с себя одежду, о том, что он был отправлен в тыл, о военном трибунале за спровоцированную желтуху, об относительной снисходительности судей и о его беспричинной дрожи.
Спустя несколько месяцев, в апреле 1917 года, когда семья Этчевери уже получила известие о смерти сына, Аристид Поммье приехал на побывку, чтобы жениться на дочери своего хозяина-лесника из Сеньосса. Матильда успела переброситься с ним лишь несколькими словами при выходе из церкви. Он очень переживал за Манеша, такой был хороший парень. Сам он видел только огонь плиты. Ему ничего не известно о том, что случилось.
А потом он долго стоял под дождем — это, говорят, хорошо для долгого брака — в своей выцветшей мешковатой форме, с которой, вероятно, не расстанется даже в брачную ночь. Матильда, конечно, обозвала его дерьмоедом, а он стоял, опустив мокрую голову, и не сводил глаз с чего-то в пяти сантиметрах от своих башмаков, терпеливо снося грубости этой баламутки, пока Сильвен не увез ее домой, подальше от всех.
В этом году Аристид Поммье демобилизовался и вернулся к прежнему занятию. Но, став зятем хозяина, он перестал с ним ладить. Они подрались. Тесть порезал лоб об очки Аристида. Бенедикта, которая служит для Матильды местной газетой, говорит, что Аристид собирается эмигрировать вместе с брюхатой женой и двумя детьми. И добавляет: «Все это плохо кончится», в точности повторяя слова солдат, попавших под артобстрел.
Когда Матильду отвозят в порт или на озеро, она иногда встречает его, но он лишь кивнет, отвернется и нажимает на педали велосипеда. После того что ей рассказал Эсперанца, она стала снисходительнее к нему. Понимает, что и в день свадьбы, и потом он молчал, чтобы люди не судачили о Манеше. Ей надо повидать его. Она скажет, что все знает, и, как истинно воспитанная девушка, попросит у него прощения — не всегда же она называет людей дерьмоедами. Ему больше не нужно ничего скрывать, он все ей расскажет.
Продолжая разминать ее тело своими большими руками пловца, Жорж Корню говорит: «Аристид? Сегодня его нет дома. Он в лесу. Вот завтра вы его отыщете на канале во время состязаний. Мы с ним в одной команде».
В воскресенье Сильвен отвозит ее на берег Будиго, расставляет коляску и помещает под зонтом. Кругом все расцвечено яркими плакатами и очень шумно. Приехавшие издалека люди расселись кто где, даже на деревянном мостике через канал, откуда их пытаются согнать жандармы. Взрослые болтают, дети бегают наперегонки, младенцы сопят в своих колясках, палит почти африканское солнце.
Идет состязание лодок. После того как Аристида Поммье, в трусах и белой майке, порядочно искупали в воде, чтобы вывести из игры, Сильвен приводит его, всего вымокшего, за исключением очков, к Матильде. Он расстроен тем, как с ним с помощью шеста разделался противник, но говорит: «В такую жару даже приятно оказаться побежденным». Матильда просит откатить ее куда-нибудь в тихое место, и они устраиваются под соснами. Прежде чем начать свой рассказ, он усаживается на корточки.
В последний раз я повстречал Манеша в середине ноября 1916 года, — рассказывает он, подсыхая в тени. — Это было в Клери, на Сомме. Я находился на другом участке фронта, но дурные вести разносятся быстрее, чем хорошие. То, что он под стражей, меня не удивило. Рука его была перевязана. Я слышал, что он подставил ее противнику.
Его поместили в уцелевший сарай. Ждали, когда придут жандармы. Охраняли его трое. Часа в два пополудни я сказал сержанту: «Этот парень из моих мест, он бегал со школьным ранцем, когда я уже работал. Позволь мне с ним поговорить», Сержант сказал «ладно», и я сменил одного из караульных.
Это был типичный для севера кирпичный сарай с брусьями. Большой сарай. Манеш казался в нем совсем маленьким. Освещаемый пучком света, падавшего через разбитую крышу, он сидел, прислонившись к стене и прижимая раненую руку к животу. Наложенная кое-как повязка была вся в крови и порядком испачкана. Я спросил караульных: «Почему его держат в таком состоянии?» Они не знали.
Я старался как мог подбодрить Манеша. Сказал, что все не так серьезно, что сейчас его отведут в санчасть, где подлечат, и всякое такое. Военно-полевые суды были уже давно упразднены, ему не грозило серьезное наказание, дадут адвоката, учтут возраст. В конце концов он улыбнулся: «Знаешь, Поммье, я и не знал, что ты такой мастак говорить. Ты был бы для меня хорошим адвокатом».
Кто стал в конце концов его адвокатом, я не знаю. Солдат, пришедший от Сюзанны, сказал, что всем самострельщикам выделили защитника из капитанов артиллерии, сильного по юридической части, но имени не назвал.
Мы о многом говорили с Манешем: о вас, о наших местах, о траншее, о том, что он натворил по вине окаянного сержанта, который вечно вязался к нему. О чем еще? Да обо всем понемногу.
Того проклятого сержанта из Авейрона по фамилии Гаренн, как называют диких кроликов, я знал. Порядочная гадина, на уме только мысли о повышении. Скверный человек, а вот на фронт пошел добровольцем. Если не сдох, наверняка вернулся с двумя звездочками.
Наконец за Манешем пришли пешие альпийские стрелки, чтобы отвести в санчасть на операцию. Позднее я узнал, что ему отрезали руку. Конечно, жаль, но куда хуже был приговор, который ему вынесли. Его потом зачитывали во всех частях. Скажу по правде, мадемуазель Матильда, я такого не ожидал, никто не ожидал, все были уверены, что папаша Пуанкаре помилует его.
Просто понять не могу, что случилось. На суде их было двадцать восемь человек, нанесших себе одинаковое увечье. Пятнадцать приговорили к смерти, — скорее для примера, чтобы другим неповадно было. Бедняга Манеш попал как кур в ощип.
Да и то, как сказать? Через четыре месяца три четверти нашего батальона полегло в Краоне. К счастью, меня уже там не было, даже на кухне. Меня перевели из-за глаз. До конца войны я сбивал гробы.
Не держите на меня зла, мадемуазель Матильда. Я никому, даже жене ничего не рассказывал, я исполнил приказ. Когда Манеш уходил с пешими стрелками и я расцеловал его, клянусь, у меня было тяжело на сердце. А он прошептал мне на ухо: «Ничего не рассказывай у нас». Он не просил, хотя и похоже было на то. К чему мне было огорчать его бедных родителей и вас? Люди ведь так глупы, даже здесь. Как им понять, что случилось. Стали бы злословить. А Манеш того не заслуживал. В его смерти виновата эта война, как и всякая другая. Разве не так?
Когда Матильда снова приехала в госпиталь в Даксе, Даниель Эсперанца лежал в выкрашенной в розовый цвет палате. Его лицо было серым, под стать рубахе. Со вторника, когда они разговаривали в парке, прошло четыре дня. Сестра Мария из Ордена Страстей Господних была недовольна, что Матильда снова приехала так скоро. Он плохо себя чувствует. Часто кашляет. Матильда пообещала, что долго не задержится.
В прошлый раз, уезжая, она спросила, что ему привезти. И тот грустно ответил: «Ничего, спасибо, я больше не курю». Она привезла ему шоколад. «Вы так добры, — говорит он, — но я не смогу его съесть, у меня зубы выпадут». Вот коробку он находит красивой. Пусть шоколад раздадут другим больным, а коробку вернут. Перед тем как выйти из палаты, сестра Мария ссыпала шоколад себе в карман передника и, попробовав одну шоколадку, сказала: «Вкусный, очень вкусный. Я его оставлю себе».
Кончаю. Меня ждут в строю. Горячо целую тебя. Позаботься о наших малышках. Спасибо за то, что ты стала моей женой.
Твой Си-Су".
"Бенуа Нотр-Дам — Мариетте Нотр-Дам,
Ле Рюиссо, Кабиньяк, Дордонь.
6 января 1917 года.
Дорогая супруга!
Я пишу, чтобы предупредить, что не смогу некоторое время писать. Скажи папаше Верней, что я хотел бы все уладить в месяце марте. Иначе пусть пеняет на себя. По мне, лучше продай все удобрения. Уверен, он согласится на все. Крепко поцелуй малыша, скажи ему, что лучше его матери нет никого. Но ему об этом лучше помалкивать. Пусть знает, что Бог одарил его, как никого еще, и что не слушать ее — большой грех. Я люблю тебя.
Бенуа".
"Анж Бассиньяно — Тине Ломбарди
Через госпожу Конте.
Дорога Жертв, 5, Марсель.
Моя Вертихвостка!
Не знаю, где ты. Где я, не могу сообщить: военная тайна. Я уж думал, что отдам концы, но теперь мне лучше, надеюсь выбраться из этой передряги с помощью Божьей Матери, которая благоволит даже таким чудикам, как я. Просто мне не везло в жизни.
Помнишь, когда мы были маленькими, мы любили смотреть на свои рожи в кривых, здоровенных, как бочки, зеркалах во время праздника Сен-Морон? Похоже, моя жизнь получилась такой же кривой. Без тебя я постоянно делал глупости, начиная с драки с сыном Жоссо. Лучше бы я уехал с тобой в Америку, как Флоримон Росси, красавчик из «Бара Беспокойных людей». Он вовремя смылся от неприятностей. Но назад, моя Вертихвостка, дороги нет, — так ты часто мне говорила.
Не знаю, где ты сейчас шастаешь в поисках меня. И это меня беспокоит. Никогда еще ты не была мне так нужна, как сегодня вечером. Что бы ни случилось, не бросай меня. Даже когда я сидел в тюрьме, ты приходила на свидания, ты была моим солнцем.
От всего сердца надеюсь, что когда-нибудь выпутаюсь и сумею вымолить у тебя прощение за все зло, которое тебе причинил. Я буду таким добрым, что ты и не поверишь. Целую твои синяки.
Чао, мой лунный свет, моя яркая ракета, мое пылкое сердце. Я диктую это письмо хорошему парню, ибо не умею грамотно писать, да еще болит рука. Но любовь моя всегда с тобой.
Целую, как в первый раз под платанами с улицы Лубон, когда мы были маленькими. Неужто это когда-то было, моя Вертихвостка?
Твой Анж из Ада".
Дальше лежало письмо от Манеша. Такое же, как посланное в начале 1917 года Даниелем Эсперанца. Только цвет бумаги был другой, да почерк несколько изменился и строчки казались выведенными иначе. Несколько минут она не может привыкнуть к мысли, что Манеш отдалился от нее еще больше.
"Жан Этчевери — Матильде Донней.
Вилла «Поэма», Кап-Бретон, Ланды,
6 января 1917.
Любовь моя!
Сегодня я не могу писать сам, один наш земляк делает это вместо меня. Я вижу, как светится твое лицо. Я счастлив, я возвращаюсь. Мне хочется кричать от радости, я возвращаюсь. Так хочется поцеловать тебя, как ты любишь, я возвращаюсь. Придется прибавить шагу. Завтра уже воскресенье, а нас поженят в понедельник. Охота кричать от радости, шагая по дороге в дюнах. Я слышу, как несется ко мне через лес мой пес Кики. И за ним ты, красивая и вся в белом, я так счастлив, что мы поженимся. О да, моя Матти, я иду к тебе, ты вся светишься, а мне хочется смеяться и кричать, мое сердце полно небом. Надо еще подготовить лодку с гирляндами, я увезу тебя на другую сторону озера, ты знаешь куда. Слышен шум прибоя, а ветер доносит до меня твои слова любви: «Манеш! Манеш!» Свечи на деревянной лодке зажжены, а мы лежим на досках. Я бегу изо всех сил, жди меня. Любовь моя, моя Матти, мы поженимся в понедельник. Наша клятва вырезана перочинным ножом на коре тополя у озера, уж мы такие, все так ясно.
Нежно целую, как ты любишь, твои прекрасные глаза, я вижу их, и твои губы, ты улыбаешься мне.
Манеш".
На баскском диалекте Жан — это Манеш, однако пишется Манекс. Манеш нарочно делал ошибку, и Матильда за ним следом. Эсперанца не поправил его, возможно по невежеству, в чем Матильда сомневается, ведь он из Сустона. Она его спросит. Ей непременно нужно повидаться с ним снова.
Открытием становится письмо капитана Фавурье. Конверт и бумага у него голубого цвета, а внутренняя сторона конверта — синяя. По почерку не скажешь, что он учитель, может быть, он преподавал Историческую ложь? Почерк резкий, крупный, с неразборчивыми сокращениями.
И тем не менее.
"Воскресенье, 7 января.
Дружище!
Еще не рассвело. Меня сморило до того, как я закончил свой анекдот. Мне это очень неприятно.
Под воздействием коньяка и ностальгии я как раз говорил вам о марке «Виктория Анна Пено». Полагать, что в пятнадцать лет я был влюблен в изображение великой королевы, было бы плеоназмом. Но я был в ярости, что не родился англичанином, австралийцем или гибралтарцем. Мы были тогда очень бедны, куда больше, чем сейчас, и я мог позволить себе иметь только второсортные марки с королевой Викторией. Зато мне повезло, и я приобрел великолепную синюю марку Восточной Африки, по наивности полагая, что Анна, тогдашняя индийская монета, была вторым именем моей любимой. А с Пено связана еще более замечательная история. Речь идет о марке, которую я имел возможность увидеть у торговца, пока он разговаривал с клиентами, желавшими ее приобрести. Она уже тогда стоила дорого. И знаете почему? Это была двухпенсовая марка. Даю вам возможность отыскать ее происхождение и ошибку или типографский брак, которые в слове «пенс» превратили букву "с" в "о". Правда, недурно? Вы хоть понимаете меня? Как много бы я дал, чтобы вы увидели меня тогда.
Поспав, я вернулся в траншею. Можете радоваться, они довольно быстро развязались и стали как кроты рыть себе норы. Вероятно, по чьему-то приказу боши дважды забрасывали их гранатами, на что мы отвечали минометным огнем. Потом все стихло. Мы их окликнули. Не подал голос только крестьянин, хотя это ничего не значит, может, он просто был дурно воспитан. Думаю, они все еще живы.
Пишу письмо, чтобы вы знали о моем намерении сделать все, чтобы они остались в живых, даже если придется прибегнуть к рукопашной, что здесь не очень любят. Надеюсь, как и вы, что день пройдет быстро, а к ночи я получу приказ вытащить их оттуда.
Прощайте, сержант. Я бы так хотел посидеть с вами где-нибудь подальше отсюда и в другие времена.
Этьен Фавурье".
Довольно долго Матильда неподвижно сидит, поставив локти на стол и подперев ладонями подбородок. В комнату проникают сумерки. Она думает о прочитанных письмах, захваченная картиной, которая перед ней открылась. Придется перечитать их еще раз.
А пока она зажигает лампу, вынимает мелованную бумагу и записывает черными чернилами рассказ Даниеля Эсперанцы. У нее хорошая память, и она вспоминает фразы, которые он произносил. В ее ушах звучит голос больного, и картина вырисовывается так ясно, словно она все пережила сама. Теперь его рассказ запечатлен в ее памяти, словно на кинопленке. Надолго ли, неизвестно. Поэтому она и записывает.
Позже Бенедикта стучится в дверь. Матильда говорит, что не голодна и чтобы ее оставили в покое.
Еще позднее, закончив писать, Матильда выпивает два-три глотка минеральной воды прямо из горлышка бутылки и самостоятельно ложится в постель. В комнату влетает ночная бабочка и упорно бьется о лампу ночника.
Матильда гасит свет. Вытянувшись под одеялом, она думает о королеве Виктории. Ей бы хотелось выяснить происхождение этой марки, на которой «пенс» превратился в «пено». До этого вечера она не любила Викторию из-за войны с бурами. Но она также не любит и капитанов.
А потом плачет.
Матильде девятнадцать лет семь месяцев и восемь дней. Она родилась в солнечный день начала века, первого января 1900 года, в пять утра. Высчитать ее возраст всегда нетрудно.
В три года пять месяцев и десять дней, ускользнув от внимания матери, любившей посудачить с соседкой по лестничной площадке о коте, который описал ее половик, Матильда взобралась на пятую ступеньку стремянки и упала. Потом она объясняла свой подвиг — так ей рассказывали, сама она ничего не запомнила — желанием полетать, как во сне.
В больнице ее обследовали, но за исключением трещины в ключице, которая срослась через несколько дней, ничего серьезного не обнаружили, не было ни синяков, ни царапин. Рассказывают, что она смеялась в постели, наблюдая, как все хлопочут вокруг.
А теперь сдержите-ка слезы: Матильда никогда больше не смогла ходить.
Сначала подозревали психологический шок, испытанный страх — почему бы и нет? — огорчение при мысли, что она, очутившись в воздухе, оказалась меньше воробья. Новые обследования тоже не установили причину ее непонятного увечья. И стали полагать, что все объясняется гордыней перед перспективой наказания. Подобные глупости говорили до тех пор, пока какой-то бородатый худой болван не высказал совершенно бредовую мысль, будто, бродя по коридорам семейного дома, Матильда застала папу и маму, занятых нехорошим делом.
Этот тридцатипятилетний папа, ростом в 186 сантиметров и весом в сто килограмм, во времена, когда все это случилось, всем внушал страх. Получив оплеуху, бедняга-бородач и до сих пор, вероятно, бродит между Монмартрским кладбищем и улицей Гэте. Видя, как он пошатываясь идет по тротуару, люди подают ему милостыню.
Но отец Матильды не ограничился тем, что надавал так называемому психологу, обзывая врачей неучами, умеющими лишь прописывать аспирин. Он забросил работу в строительной фирме, возил Матильду в Цюрих, Лондон, Вену, Стокгольм. Между четырьмя и восемью годами она много поездила, но видела страны лишь из больничных окон. Потом им пришлось смириться. Матильде объяснили — хотя кому же было лучше это понимать? — что ее мозг не отдает приказы ногам. Где-то в ее спинном мозгу разрушены нервные клетки.
Потом настал период, когда они поверили в спиритизм, магию, в булавки, которыми колют кукол, купленных на базаре, в настойку трехлистника, грязевые ванны, и даже в гипноз. Десятилетняя Матильда внезапно встала. Мать утверждала, что она сделала один шаг, отец — полшага, а брат Поль ничего не говорил, он не знал, что думать. Матильда упала на руки отца, и понадобилось вмешательство врачей, чтобы привести ее в чувство.
Уже тогда она была гордячкой и сумела наилучшим образом организовать свою жизнь. Отказывалась принимать чью-либо помощь, за исключением тех случаев, когда хотела купаться вдали от людей. Конечно, ей много раз случалось попадать в затруднительное положение, больно обо что-то удариться, но с годами Матильда научилась очень ловко пользоваться руками, было бы за что уцепиться.
Да и какое это имело значение, ведь у Матильды появилось много прекрасных развлечений! Скажем, она рисует большие полотна, которые однажды выставит, и все узнают о ней. Пишет цветы, только цветы. Любит белый, черный, темно-красный, синий как небо, нежно-бежевый цвета. У нее проблема с желтым, но с этим сталкивался до нее Винсент, который восхищался Милле. Цветы Милле всегда будут казаться ей нежными и жестокими, полными жизни в ночи времени.
Лежа в постели, где все возможно, Матильда часто воображает себя правнучкой Милле. Будто бы сей проказник сделал ее прабабушке незаконнорожденного ребенка. Пожив в шкуре шлюхи из Уайтчейпела, излечившись от туберкулеза, эта незаконнорожденная дылда, с большим узлом волос, в шестнадцать лет влюбилась в деда Матильды и сумела прибрать его к рукам. Тому, кто в этом сомневается, пусть будет хуже.
Другая часть ее жизни — кошки. У Матильды их шесть, у Бенедикты один кот и у Сильвена одна кошка: всего, стало быть, восемь. Котят они раздают тем, кто этого заслуживает. Кошек Матильды зовут Уно, Дуэ, Терца, Беллиссима, Вор и Мэтр-Жак. Все очень разные, к Матильде относятся терпеливо и никогда не огорчают ее. Кот Бенедикты — Камамбер — самый умный, но и самый прожорливый, ему надо бы соблюдать режим, чтобы похудеть. Кошка Сильвена — Дюрандаль — дуреха, она даже не общается с Беллиссимой, своей дочерью, которая от этого страдает и не отходит от ее хвоста. Вечно опасающейся будущего Матильде хотелось бы, чтобы кошки жили подольше.
На вилле «Поэма» живет и собака Пуа-Шиш, слабость Поля и Матильды — сильная пиренейская овчарка, совершенно глухая, которая, чтобы позлить белок, все утро гоняется за ними, которая лает, когда люди уходят, а все остальное время спит, портя воздух. Всякий раз, видя это, Бенедикта говорит: «Бздящий пес — счастье принес».
Во время войны часть ее жизни была связана с детьми из Соортса, соседнего городишки, где не было учителя. У Матильды сначала занималось двенадцать, потом пятнадцать детей в возрасте от шести до десяти лет. Один из залов на вилле она превратила в класс и учила их письму, счету, истории, географии и рисунку. В июле 1918 года, уже с год вдовея по своему жениху, она поставила с ними отрывок из Мольера и показала спектакль папам, мамам, мэру и кюре. Малышка Сандрина, игравшая тетку, с которой дурно обращается муж, в момент вмешательства соседа — господина Робера, никак не могла произнести: «Мне нравится, когда меня бьют». Вместо этого она говорила: «Не твое дело, может, я хочу, чтобы он меня бил!» И, не задумываясь, награждала оплеухой Эктора, одного из сыновей Массеты, игравшего роль господина Робера. Спохватившись и зажав рот рукой, она восклицала: «Нет, нет... Я не хочу, чтобы ты вмешивался в мои дела!» И опять давала ему пощечину. «Нет, не так... А если мне нравится, когда мой супруг бьет меня?», и бац — следовала третья пощечина. Малыш Массеты сначала заревел, а потом и сам полез драться. Вмешались матери, и пьеса закончилась, как «Эрнани» [драма Виктора Гюго], в суматохе.
С тех пор как Матильда «болеет», то есть пятнадцать лет, не было дня, чтобы она не занималась гимнастикой. Ногами ведают отец, мать и Сильвен. Трижды в неделю ровно в девять приезжал костоправ из Сеньосса, мсье Планшо, заставлял ее делать упражнения на спине и животе, массируя плечи, спинной хребет и шею. Но он вышел на пенсию, и после перемирия его заменил тренер по плаванию из Кап-Бретона. Он не отличается пунктуальностью, зато у него сильные мускулы. Зовут его Жорж Корню. Это здоровенный усач, участник чемпионата по плаванию в Акитене, войну он провел на флоте в качестве инструктора. Он не очень разговорчив. Сначала Матильда смущалась, когда он начинал мять ее тело, но потом привыкла, как и ко всему остальному. Ведь это куда приятнее процедур в больнице. Она закрывает глаза и позволяет себя дубасить, мысленно представляя, как при виде ее тела Жорж Корню заходится от желания. Однажды он ей сказал: «Вы чертовски хорошо сложены, мадемуазель. А я многое повидал». После этого Матильда не знала, должна ли она называть его мой дорогой Жорж, мой драгоценный Жорж или просто Жожо.
Матильда действительно далеко не уродлива. В общем, она так считает. У нее большие глаза, зеленые или серые, в зависимости от погоды. Прямой носик, длинные светло-каштановые волосы. Ростом ее наградил отец, и когда она вытягивается, получается 178 сантиметров. Похоже, она стала такой в результате долгого лежания в постели. У нее прекрасные округлые, тяжелые и гладкие, как шелк, груди. Она ими очень гордится. Когда же ей случается гладить соски, возникает желание, чтобы ее любили. Но любви она предается в одиночестве.
Как и придуманная ею прабабушка, Матильда порядочная проказница. Перед тем как уснуть, она рисует в воображении волнующие, одна другой невероятнее, картины, неизменно с одним и тем же сюжетом: она становится добычей незнакомца — лица его она никогда не видит, — который застает ее в одной рубашке и не может справиться со своим желанием. Он ласкает ее, угрожает, раздевает, пока она не уступает. Плоть ведь сильна. Матильде, впрочем, редко приходится заходить далеко в своих фантазиях, чтобы получить острое, пронзительное Наслаждение, которое достигает даже ее ног. Она гордится тем, что научилась таким образом получать удовольствие, которое, пусть на короткий момент, делает ее такой же, как все.
Ни разу с тех пор, как стало известно, что Манеш пропал, она не смогла вызвать его образ для удовлетворения своего желания. Бывают периоды, когда ей стыдно, она ненавидит себя, дает клятву, что дверь для незнакомцев будет закрыта. Но прежде, даже до того, как они стали заниматься любовью, и все время, пока он был на фронте, она видела себя только с Манешем, когда получала удовольствие. Все именно так.
У нее бывают хорошие и ужасные сны. Они руководят поступками Матильды. Проснувшись, она вспоминает некоторые из них. Будто, скажем, бежит сломя голову по улицам Парижа, или через поле, или по оссегорскому лесу. Или сходит с поезда на незнакомом вокзале, быть может, в поисках Манеша, а поезд неожиданно трогается, увозя ее багаж, и никто не знает куда, вот такая история. Или еще: она летает по большому салону на улице Лафонтена в Отейле, где теперь живут ее родители. Летает под самым потолком, между хрустальными люстрами, спускается, взмывает вверх, и так до тех пор, пока, вся в поту, не просыпается.
Ну да полно. Матильда нам представилась. Она может продолжать в том же духе часами, и все выглядело бы не менее интересно, но она тут не для того, чтобы рассказывать о своей жизни.
Аристиду Поммье двадцать семь лет, у него курчавые волосы и очень близорукие глаза. Он живет в Сен-Венсан-де-Тироссе. Служил поваром на кухне в той же части, что и Манеш в 1916-м. После осенних боев, во время увольнения, он наведался к Матильде с добрыми вестями от жениха и фотографией, на которой тот улыбается во весь рот, и неизвестно почему, с тампонами в ушах. По словам Аристида, все идет как нельзя лучше на этой лучшей из войн. Но под градом ее неожиданных вопросов он, покраснев до ушей, сменил пластинку и рассказал о том утре, когда Манеш, весь в чужой крови, срывал с себя одежду, о том, что он был отправлен в тыл, о военном трибунале за спровоцированную желтуху, об относительной снисходительности судей и о его беспричинной дрожи.
Спустя несколько месяцев, в апреле 1917 года, когда семья Этчевери уже получила известие о смерти сына, Аристид Поммье приехал на побывку, чтобы жениться на дочери своего хозяина-лесника из Сеньосса. Матильда успела переброситься с ним лишь несколькими словами при выходе из церкви. Он очень переживал за Манеша, такой был хороший парень. Сам он видел только огонь плиты. Ему ничего не известно о том, что случилось.
А потом он долго стоял под дождем — это, говорят, хорошо для долгого брака — в своей выцветшей мешковатой форме, с которой, вероятно, не расстанется даже в брачную ночь. Матильда, конечно, обозвала его дерьмоедом, а он стоял, опустив мокрую голову, и не сводил глаз с чего-то в пяти сантиметрах от своих башмаков, терпеливо снося грубости этой баламутки, пока Сильвен не увез ее домой, подальше от всех.
В этом году Аристид Поммье демобилизовался и вернулся к прежнему занятию. Но, став зятем хозяина, он перестал с ним ладить. Они подрались. Тесть порезал лоб об очки Аристида. Бенедикта, которая служит для Матильды местной газетой, говорит, что Аристид собирается эмигрировать вместе с брюхатой женой и двумя детьми. И добавляет: «Все это плохо кончится», в точности повторяя слова солдат, попавших под артобстрел.
Когда Матильду отвозят в порт или на озеро, она иногда встречает его, но он лишь кивнет, отвернется и нажимает на педали велосипеда. После того что ей рассказал Эсперанца, она стала снисходительнее к нему. Понимает, что и в день свадьбы, и потом он молчал, чтобы люди не судачили о Манеше. Ей надо повидать его. Она скажет, что все знает, и, как истинно воспитанная девушка, попросит у него прощения — не всегда же она называет людей дерьмоедами. Ему больше не нужно ничего скрывать, он все ей расскажет.
Продолжая разминать ее тело своими большими руками пловца, Жорж Корню говорит: «Аристид? Сегодня его нет дома. Он в лесу. Вот завтра вы его отыщете на канале во время состязаний. Мы с ним в одной команде».
В воскресенье Сильвен отвозит ее на берег Будиго, расставляет коляску и помещает под зонтом. Кругом все расцвечено яркими плакатами и очень шумно. Приехавшие издалека люди расселись кто где, даже на деревянном мостике через канал, откуда их пытаются согнать жандармы. Взрослые болтают, дети бегают наперегонки, младенцы сопят в своих колясках, палит почти африканское солнце.
Идет состязание лодок. После того как Аристида Поммье, в трусах и белой майке, порядочно искупали в воде, чтобы вывести из игры, Сильвен приводит его, всего вымокшего, за исключением очков, к Матильде. Он расстроен тем, как с ним с помощью шеста разделался противник, но говорит: «В такую жару даже приятно оказаться побежденным». Матильда просит откатить ее куда-нибудь в тихое место, и они устраиваются под соснами. Прежде чем начать свой рассказ, он усаживается на корточки.
В последний раз я повстречал Манеша в середине ноября 1916 года, — рассказывает он, подсыхая в тени. — Это было в Клери, на Сомме. Я находился на другом участке фронта, но дурные вести разносятся быстрее, чем хорошие. То, что он под стражей, меня не удивило. Рука его была перевязана. Я слышал, что он подставил ее противнику.
Его поместили в уцелевший сарай. Ждали, когда придут жандармы. Охраняли его трое. Часа в два пополудни я сказал сержанту: «Этот парень из моих мест, он бегал со школьным ранцем, когда я уже работал. Позволь мне с ним поговорить», Сержант сказал «ладно», и я сменил одного из караульных.
Это был типичный для севера кирпичный сарай с брусьями. Большой сарай. Манеш казался в нем совсем маленьким. Освещаемый пучком света, падавшего через разбитую крышу, он сидел, прислонившись к стене и прижимая раненую руку к животу. Наложенная кое-как повязка была вся в крови и порядком испачкана. Я спросил караульных: «Почему его держат в таком состоянии?» Они не знали.
Я старался как мог подбодрить Манеша. Сказал, что все не так серьезно, что сейчас его отведут в санчасть, где подлечат, и всякое такое. Военно-полевые суды были уже давно упразднены, ему не грозило серьезное наказание, дадут адвоката, учтут возраст. В конце концов он улыбнулся: «Знаешь, Поммье, я и не знал, что ты такой мастак говорить. Ты был бы для меня хорошим адвокатом».
Кто стал в конце концов его адвокатом, я не знаю. Солдат, пришедший от Сюзанны, сказал, что всем самострельщикам выделили защитника из капитанов артиллерии, сильного по юридической части, но имени не назвал.
Мы о многом говорили с Манешем: о вас, о наших местах, о траншее, о том, что он натворил по вине окаянного сержанта, который вечно вязался к нему. О чем еще? Да обо всем понемногу.
Того проклятого сержанта из Авейрона по фамилии Гаренн, как называют диких кроликов, я знал. Порядочная гадина, на уме только мысли о повышении. Скверный человек, а вот на фронт пошел добровольцем. Если не сдох, наверняка вернулся с двумя звездочками.
Наконец за Манешем пришли пешие альпийские стрелки, чтобы отвести в санчасть на операцию. Позднее я узнал, что ему отрезали руку. Конечно, жаль, но куда хуже был приговор, который ему вынесли. Его потом зачитывали во всех частях. Скажу по правде, мадемуазель Матильда, я такого не ожидал, никто не ожидал, все были уверены, что папаша Пуанкаре помилует его.
Просто понять не могу, что случилось. На суде их было двадцать восемь человек, нанесших себе одинаковое увечье. Пятнадцать приговорили к смерти, — скорее для примера, чтобы другим неповадно было. Бедняга Манеш попал как кур в ощип.
Да и то, как сказать? Через четыре месяца три четверти нашего батальона полегло в Краоне. К счастью, меня уже там не было, даже на кухне. Меня перевели из-за глаз. До конца войны я сбивал гробы.
Не держите на меня зла, мадемуазель Матильда. Я никому, даже жене ничего не рассказывал, я исполнил приказ. Когда Манеш уходил с пешими стрелками и я расцеловал его, клянусь, у меня было тяжело на сердце. А он прошептал мне на ухо: «Ничего не рассказывай у нас». Он не просил, хотя и похоже было на то. К чему мне было огорчать его бедных родителей и вас? Люди ведь так глупы, даже здесь. Как им понять, что случилось. Стали бы злословить. А Манеш того не заслуживал. В его смерти виновата эта война, как и всякая другая. Разве не так?
Когда Матильда снова приехала в госпиталь в Даксе, Даниель Эсперанца лежал в выкрашенной в розовый цвет палате. Его лицо было серым, под стать рубахе. Со вторника, когда они разговаривали в парке, прошло четыре дня. Сестра Мария из Ордена Страстей Господних была недовольна, что Матильда снова приехала так скоро. Он плохо себя чувствует. Часто кашляет. Матильда пообещала, что долго не задержится.
В прошлый раз, уезжая, она спросила, что ему привезти. И тот грустно ответил: «Ничего, спасибо, я больше не курю». Она привезла ему шоколад. «Вы так добры, — говорит он, — но я не смогу его съесть, у меня зубы выпадут». Вот коробку он находит красивой. Пусть шоколад раздадут другим больным, а коробку вернут. Перед тем как выйти из палаты, сестра Мария ссыпала шоколад себе в карман передника и, попробовав одну шоколадку, сказала: «Вкусный, очень вкусный. Я его оставлю себе».