Александр Жарден
Франсуаза Фанфан

I

   Зарождающееся влечение таит в себе неизъяснимое очарование.
Мольер. Дон Жуан[1]

   С тех пор как я достиг возраста любви, я мечтал ухаживать за женщиной, не поддаваясь чувственным порывам. Мне так хотелось встретить порядочную девушку, которая обожала бы меня, но заставляла обуздывать мои желания. Иначе говоря, мне понадобилось с ранних юношеских лет научиться держать себя в ежовых рукавицах.
   Вместо того чтобы поскорей улечься с той или иной девицей, я по каплям вливал ей в душу любовную отраву, постепенно пробуждая в ней страсть, изо всех сил старался вести любовную игру так, как мне хотелось.
   Мало-помалу воздержание стало моей постоянной привычкой. К шестнадцати годам мне удавалось успешно бороться с вожделением две-три недели; потом угроза падения становилась настолько ощутимой, что я отступал. А на восемнадцатом году я сумел противостоять естественным позывам моего организма чуть ли не полгода – меня неодолимо влекло к неземной, платонической любви. Чем больше девушка поражала мое воображение, тем упорнее гнал я прочь любовный пыл. Соблазнять, не впадая в соблазн, стало для меня чем-то вроде религии, излюбленным спортом, девизом, украшавшим мое существование.
   Когда я умерял свои порывы, это приводило меня в восторг, и расцвет чувства я видел в незавершенности, в сохраняющей надежду неудовлетворенности. Я мечтал об асимптотических отношениях, при которых моя линия и линия моей избранницы стремились бы друг к другу, не пересекаясь в постели. Тогда мне была бы дарована вечная любовь.
   Странность моих чаяний и моего поведения, как я теперь осознал, покажется не такой удивительной, когда я расскажу, от кого веду свой род. Вот уже три века этот человек с необыкновенной судьбой определяет своеобразие поведения своих потомков, носящих его имя.
   Меня зовут Александр Крузо.
   Предком моим был Робинзон. В романе, описывающем его эпопею, ничего не говорится о том, что до кораблекрушения его молодая жена Мэри произвела на свет сына по имени Уильям, положившего начало ветви родословного древа, ставшей в XIX веке французской; но эти сведения не выходят за пределы наших семейных анналов, равно как и некоторые анекдоты о Робинзоне, которые никогда не публиковались и строго хранятся в архиве, собранном одним из моих двоюродных дедушек по имени Фредерик Крузо.
   Моя фамилия постоянно навлекала на меня насмешки школьных товарищей. Одноклассники ни за что не хотели поверить в мое необыкновенное происхождение, а я лишь еще больше гордился тем, что в моих жилах есть и несколько капель крови Робинзона Крузо. Поэтому я с детства считаю себя не таким, как все, мне судьбой предназначено выпадать из общей нормы.
   Все представители рода Крузо в ту или иную минуту своей жизни слышали в себе голос нашего родоначальника. Я знаю, что мой отец, Паскаль Крузо, и мой дед, Жан Крузо, также смолоду горели желанием жить за десятерых и ходить нетореными тропами, да и братья мои были не прочь нарушать общепринятые рамки поведения.
   В детстве большинство товарищей мне завидовали. Для них верхом блаженства было провести конец недели в Вердело, старом приходе, расположенном в сотне километров от Парижа. Собственно, это было название деревни, где у моих родителей был дом. Отец и мать встречались там в субботу и воскресенье после пяти дней добровольной разлуки. Они привозили туда многочисленных «друзей» и «подруг», которые с годами образовали своеобразное подобие семьи. Многие из них стали знаменитыми, остальные также были на пути к славе. Мой отец в своей мастерской изготовлял до нелепости бесполезные предметы. Взрослые рассказывали захватывающие истории, конструировали потешную мебель, играли в покер или все вместе занимались стряпней. Мужчины боготворили мою мать, ослепительно красивую женщину, и, как я догадывался, воевали между собой за ее исключительную благосклонность. По-моему, именно для нее они писали романы, снимали фильмы, пускали на ветер состояния, а кое-кто из-за нее умирал – ей-богу, не преувеличиваю, – но я бы поостерегся настаивать на своих догадках. Я же довольствовался тем, что наслаждался смешным для меня трепетом, в который это соревнование ввергало таких важных людей.
   Над этим мирком властвовал отец. Он вел такой образ жизни, словно каждая минута была последней, и каждый уик-энд превращал в праздник. Нередко будил меня и моих приятелей среди ночи, чтобы мы участвовали в телефонном розыгрыше. Его излюбленной жертвой был министр внутренних дел, которому мы регулярно звонили по домашнему телефону в три часа ночи и кто-нибудь из нас представлялся его бабушкой. Мои одноклассники веселились вовсю. А то вдруг отец изображал тревогу, и мы баррикадировали двери, дабы отразить приступ блюстителей порядка. Набивали патронами магазин старенького «винчестера» и палили из окон – пусть воображаемые каратели знают, что мы вооружены. Появлялась мать, выговаривала отцу, а нас отправляла обратно в постели. Вот это была жизнь!
   Порой кто-нибудь из моих товарищей спрашивал:
   – Послушай… почему ты с ними так запросто обращаешься? Пьер – это кто?
   – Пьер – это Пьер, – отвечал я.
   – А Жак?
   – Жак – это Жак.
   – А-а…
   Я старался не задавать себе вопросов и с удовлетворением думал, что в Вердело собираются потрясающие люди, раз уж мои дружки предпочитают проводить конец недели в моем забавном семействе, а не изнывать от тоски со своими родителями.
   Мне было тринадцать лет, когда в один прекрасный день мое мнение изменилось на противоположное за каких-нибудь десять секунд. Я приготовил ранний завтрак, на самолично испеченном бисквите вывел кремом «шантильи» слова «С днем матери!».[2] Понес тортик в комнату матери, чтобы сделать ей сюрприз. Тихонько отворил дверь и уже приготовился радостно гаркнуть: «С праздником, мама!», но тут увидел на ней мужчину. Это был не отец, и попал он в постель явно не случайно.
   Так я познал обратную сторону Вердело. Разом получил ответы на все вопросы, которые следовало задать. С этого дня стал считать свой пол источником неприятностей и в Вердело приезжал только по принуждению.
   Отец хотел, чтобы я пошел по его стопам, и это окончательно отвратило меня от Вердело. Отец терпеть не мог скучного труда, заделался писателем-сценаристом и черпал острые ощущения для своих писаний в любовных приключениях. Его любовницами были женщины, которых он приглашал в Вердело. Зачем он вел такую игру с моей матерью? Не хочу этого знать. Может, его метод был и хорош, чтобы подстегнуть воображение, но мерзости вызывали у меня ужас; это ощущение обострилось, когда мне исполнилось пятнадцать лет. В тот год рак чуть не свел отца в могилу. То, что я считал развратом, стало в моих глазах смертельным риском. Я смутно понимал, что беспорядочная жизнь имела определенное отношение к болезни отца.
   И вот, достигнув половой зрелости, я стал бороться с собственными инстинктами и учился ухаживать до бесконечности за девушками, в которых влюблялся. Чем больше проявлялось во мне животное начало, тем сильней оно меня беспокоило. Мне стоило немалого труда смирить свое желание заполучить всю женскую любовь. Я замирал от терзающего плоть содрогания в такие мгновения, когда так и подмывает дать волю чувствам, но страшит возможный отказ. Когда я влюблялся, то считал себя как бы избавленным от мелочей жизни, из которых сотканы будни.
   Большинство девушек, за которыми я ухаживал, быстро уставали от моей сдержанности (одни принимали меня за гомика, другие – за импотента) и не больше моего разбирались в истинных причинах тайного страха, охватывавшего меня всякий раз, как я оказывался в положении, когда можно было отважиться на решающий шаг.
   Но, к сожалению, меня порабощали чувства, свойственные моему возрасту и полу; иногда я подчинялся их властным требованиям. Подобные уступки вызывали у меня панику. Меня пугала мысль о том, что непостоянство моих родителей дало ростки и во мне, и я неизменно заявлял моим шестнадцатилетним и семнадцатилетним любовницам, что намерен дать им свою фамилию, обеспечить всем необходимым и вскоре запереть в доме с садом, огороженным высокими стенами. Все они поразительно быстро натягивали мне нос.
   Однако в девятнадцать лет я повстречал в Политической школе студентку в английском костюме, грезившую о помолвке. Через несколько месяцев ухаживания по всем правилам – срок, достаточный для того, чтобы накопились общие воспоминания, – я впервые поцеловал Лору де Шантебиз и решил укрыться в лоне нашей любви до гробовой доски. Для молодой женщины это было полным исполнением желаний.
   Я поступил в Политическую школу после долгих колебаний: не предпочесть ли этому надежному пути более рискованную карьеру – театр. Я мечтал писать и ставить пьесы. Но побоялся превратностей артистической судьбы. В Вердело все писали, ставили и играли комедии. А кроме того, меня влекла политика, и еще я питал смутную надежду встретить в Политической школе серьезную и очаровательную девушку, которая вырвала бы меня из моей легкомысленной среды.
   Лора де Шантебиз вполне соответствовала моим идеалам. Она была побегом генеалогического древа, богатого братьями, сестрами, кузенами и прочими родичами. Для нее развод не был логическим завершением супружества. Любой представитель рода Шантебиз давал клятву пред алтарем вполне искренне. Никто из ее семейного клана не улыбался, когда кто-нибудь заводил речь о непреходящих ценностях.
   Лора была жизнерадостна, желания ее были просты и вполне меня устраивали: заиметь прекрасный дом и обзавестись большим семейством, настоящим, а не таким, какое образовалось в Вердело. Когда я слушал ее, спокойное счастье казалось мне полным очарования. Лора каждый день убеждала меня, что известная доля соглашательства создает определенные удобства и можно прекрасно жить обыкновенной размеренной жизнью. От нее я узнал, что история жизни счастливых людей полна чудесных мгновений и тихих приятных вечеров. Ее прелести, и в особенности фигура девушки, посещавшей курсы классического танца, восхищали меня; мне нравились ее свежесть и заразительный смех. Одно меня огорчало: она выходила из себя, когда я сбрасывал маску рассудительного и серьезного молодого человека. Проявления моей искренности беспокоили ее. Мы говорили обо всем, только не о состоянии духа каждого из нас.
   Я был уверен, что с ее помощью избавлюсь от того, что было предопределено составом моей крови. Она верила в супружество, и это должно было помочь мне также в него поверить и избавиться от какого бы то ни было легкомыслия. Чтобы утвердить себя в новой роли, я стал апостолом верности. Мы устроились в Париже, сняв однокомнатную квартирку рядом с квартирой моей матери, и решили узаконить наши отношения летом того же года.
   Отец мой насмехался над моей склонностью к непреходящим чувствам и частенько напоминал мне с презрительной улыбкой, что я его сын и не смогу избавиться от наследственных генов. Когда он допекал меня, я бросал ему в лицо, что покончил с генами, что вытравил из своей крови все родовые соки, унаследованные от Робинзона Крузо.
   Мать была менее откровенна, но ее реплики не были лишены убедительности. Время от времени она обращалась к Лоре, предваряя главное предложение придаточным условным, например: «Если Александр оставит тебя…», или «Если когда-нибудь ты изменишь Александру…», причем это «если» она употребляла, только чтобы не ранить мои чувства, но вся фраза звучала так, будто ни о каком условии в ней не говорилось. При всей своей доброжелательности она не в состоянии была понять, как это увлечение может длиться всю жизнь.
   А я в это верил.
   Вернее, мне отчаянно хотелось верить в постоянную сердечную склонность, в победу любви над коварным временем. Во мне сидел молодой романтик, который хотел испытывать лишь бескорыстные чувства и с омерзением отвергал нравы собственных родителей.
   Вот почему в девятнадцать лет я поклялся себе всегда смотреть только на одну женщину. Как раз в это время Лора сумела меня соблазнить. Значит, она и будет моей супругой, пока нас не разлучит смерть; а свои инстинкты я послал ко всем чертям.
   В ту пору я довольно регулярно навещал маленькую гостиницу на нормандском побережье, которую держал мой наставник мсье Ти, необыкновенный старик.
   Детей у него не было, мсье Ти не произвел на свет отпрыска по своему подобию, с ушами как у летучей мыши, и во мне он видел духовного восприемника, для чего и способствовал формированию моей личности. Несколько лет тому назад он женился на женщине старше себя. Она была вдова, и звали ее Мод.
   У этих голубков я и проводил уик-энд через две недели на третью, чтобы соприкоснуться с их жизнерадостностью и поучиться рассуждать здраво. У обоих была страсть ко всякого рода идеям, но они не строили из себя философов, а ставили свой интеллект на службу смеху, затевая грубоватые шутки и устраивая сюрпризы, в которых разум не играл уже никакой роли. Мсье Ти и Мод любили друг друга – я думаю, для него она еще была женщиной, – и были убеждены, что только глупый совместный смех может задержать вырождение нежных чувств.
   Мне они казались прочной семьей, каких я еще не знал, и я заменял им сына, так как их запоздалая любовь, хоть и была страстной, плодов не принесла.
   Приехав к ним на отцовской машине как-то в пятницу после полуночи, я застал гостиницу погруженной в сон и обошел главное здание, чтобы войти с черного хода. Нашел под черепицей ключ и вошел в кухню. По привычке запер за собой дверь на два оборота. На кухонном столе лежала записка, которой Мод извещала меня, что свободен седьмой номер. Голодный с дороги, я открыл холодильник и начал расправляться с холодной уткой, как вдруг мое внимание привлек легкий шум. В ночной тишине он донесся до меня вполне отчетливо.
   Я отложил нож и вышел в вестибюль, где увидел, как отворилось слуховое окно; через него бесшумно и ловко проник в дом какой-то хрупкий на вид ночной гость. Обеспокоившись, я спрятался за конторку администратора. Злоумышленник поставил на каменный пол рюкзак и тенью прокрался к освещенному проему двери, ведущей в кухню.
   Я подошел поближе и заметил, что у злоумышленника женская грудь. Когда я разглядел девушку, одетую для путешествия автостопом, меня охватила дрожь, словно при виде какого-нибудь шедевра живописи. От робости я окаменел. Никакого изъяна. При падающем из кухни свете девушка сияла такой красотой, какой я отроду не встречал.
   На вид ей было лет восемнадцать. Впоследствии я узнал, что ей двадцать. Лицо ее отличалось правильностью черт и свежестью, свойственной только молодости. Она больше соответствовала моим мечтам, чем все остальные девушки, которые эти мечты пробуждали. Я и представить себе не мог такой чарующий идеал. Мое воображение бессильно было что-либо добавить к ее совершенству.
   – Что вы тут делаете? – спросил я не очень уверенным голосом, вступая в полосу света.
   – А вы? – последовал ответ. Пользуясь моим замешательством, она строгим тоном продолжала: – Вы же прекрасно знаете, что постояльцам не разрешается заходить в кухню.
   – Знаю, но вас-то что сюда привело? – стоял я на своем, собравшись с духом.
   – Я у себя дома, у бабушки.
   – Но… почему же вы влезли в окно, точно воровка?
   – Я с детства так поступаю. Всякий раз как приезжаю без предупреждения.
   Стало быть, она – внучка Мод.
   – А кто мне подтвердит, что вы сами не вор? – добавила она не без лукавства.
   Я объяснил ей, что мсье Ти вроде бы мой духовный отец и я уже месяцев восемь регулярно приезжаю сюда пропитываться его духом. Она сказала, что ее зовут Фанфан, и дала понять, что мсье Ти для нее как родной дедушка.
   Мы оба были изрядно озадачены. Не могли взять в толк, как это мсье Ти до сих пор ничего не сказал нам друг о друге; впрочем, мы и не пытались это выяснить. Должно быть, он хотел отсрочить то, что неминуемо произойдет теперь.
   У Фанфан была нежная полупрозрачная кожа, что не давало ей возможности скрывать свои чувства, и я видел по ее лицу, что не произвел на нее невыгодного впечатления.
   В разговоре между нами сразу же установилась очаровательная двусмысленность, в которой она, по-моему, находила далеко не наивное удовольствие. Наша нежданная встреча в ночной час казалась сказочной.
   Мы поговорили о нашей общей любви к мсье Ти и вовсе не удивились полному совпадению взглядов, которое как будто существовало давным-давно. Я был заворожен красотой ее лица и округлостью форм. Наконец-то я встретил лучезарное существо, о каких до той поры только читал в романах. Что можно почувствовать, если прикоснуться к такой девушке? Меня мучил этот вопрос. Несомненно было лишь одно: прикосновение к ней вызовет удар молнии.
   Но больше всего мной владело смутное впечатление, что я встретил наконец ту, которая, вне всякого сомнения, заставит меня стать самим собой. Я находил в ней и чувство юмора, и оригинальность мысли, пленявшие меня у мсье Ти; сверх того она была сама непосредственность, которую я утратил в Вердело, когда мне было тринадцать лет.
   В кухне царила сдержанность: соблазнительность девушки вызывала у меня панику. Я досадовал по поводу того, что она возмутила покой, установившийся в моих отношениях с Лорой. Я начисто отвергал того непостоянного Александра, которого она будила во мне, – ни за что на свете я не позволю родительским генам взять надо мной верх. Собрав воедино всю свою волю, я состроил спокойное лицо.
   Когда к трем часам утра у нас отяжелели веки, встал вопрос о ночлеге. На столе администратора лежал один только ключ от номера семь.
   С деланным непринужденным видом и по возможности естественным тоном Фанфан предложила разделить со мной этот номер. По ее словам, она не видела в этом никакого неудобства, так как в номере две кровати. «Мы же не скоты», – бросила она с напускным простодушием, от которого я остался без ума.
   Я-то в эту ночь как раз и был скотиной, похотливым животным, когда в номере она начала нарочито медленно и со смаком раздеваться, каждым движением доводя мою чувственность до точки кипения. Вопреки моим убеждениям я подсматривал за ней краешком глаза. Она освободила от заколок и растрепала волосы, рукава ее рубашки при этом закатались до плеч, и я увидел золотистую, пропитанную солнцем кожу.
   Однако такая концентрация прелестей в одной девушке явилась в моих глазах веским основанием для того, чтобы погасить вспыхнувшее пламя. Возможно, мое хладнокровие покажется вам неестественным; но примите во внимание, что я уже не первый год, с самой ранней юности, сдерживал свои инстинкты и умерял порывы чувств, так что отработал эту привычку до автоматизма. К тому же я боялся изменить Лоре.
   Ласкать Фанфан взглядом и то было для меня немало. Я наслаждался, лежа неподвижно под простынями в каком-нибудь метре от живого шедевра.
   В ту ночь я лежал в темноте с открытыми глазами, угадывал каждый легкий вздох Фанфан, которая, должно быть, посчитала меня гомосексуалистом, в то время как я горел в болотной лихорадке, какая возникает, когда откладываешь забаву несмотря на то, что жаждешь ей предаться. Я умирал от вожделения, рисуя в воображении картины, которые едва ли одобрил бы епископ нашей диоцезы.[3]
   До той поры я не имел представления о том, до чего могут довести глухие удары тамтама, порождаемые волнами желания.
   Наутро Фанфан исчезла. Ее вчерашняя одежда была разбросана по неубранной постели. Я не удержался и понюхал ее блузку покроя мужской рубашки. Волокна ткани хранили запах ее кожи.
   Я заметил, что постель еще теплая. Видно, она только что ушла. Заперев дверь на ключ, я моментально забрался под одеяло, окунулся в ее тепло. Запахи ее и моей кожи смешались. И я почувствовал наслаждение оттого, что почти делил с нею ложе, не сходя с начертанного мною пути.
   Я не вылезал из постели, пока запахи Фанфан не рассеялись и я снова не остался один.
   Выйдя из номера, поздоровался с похожим на сладкий корень постояльцем, который направлялся в столовую, а сам прошел в кухню.
   Фанфан и мсье Ти сидели за утренним кофе и занимались тем, что вырезали из газеты статистические сводки и тут же сжигали их над пепельницей. Они весело объяснили мне, что оба терпеть не могут математических выкладок, втискивающих наши судьбы в прокрустово ложе цифр. Фанфан не желала подчиняться закону больших чисел, считала себя единственной в своем роде.
   Она налила мне кофе и подстегнула мои чувства улыбкой; затем по ходу разговора поведала мне, что хочет стать кинорежиссером, причем произнесла это слово так, словно оно напечатано большими буквами. Фанфан не видела другого способа выбраться из удушливой атмосферы повседневности, кроме как снимать фильмы, в которых жизнь расписана такой, какая она есть: не в розовых, а в жгучих тонах.
   Она не пожелала тратить время на завершение учебы в лицее, покинула это заведение, семью и родимую Нормандию, когда ей исполнилось семнадцать лет, и уехала в Париж, чтобы как можно быстрей стать режиссером.
   – Образовалась пустота, – пояснила она, – так как Трюффо[4] умер.
   – Да, конечно, – обалдело откликнулся я.
   Фанфан говорила настолько уверенно, без всякой тени бахвальства и самодовольства, что я верил бы ей, какие бы безумные мысли она ни излагала. Не существовало никакого разрыва между ней и ее намерениями; если бы какой-нибудь фат разглагольствовал о том, что выше его сил, я пришел бы в отчаяние; а Фанфан меня покоряла.
   Едва поспевая за своими мыслями, она говорила так быстро, что казалось, сокращает слова. Ее энергия вызывала у меня содрогание. Она видела кручи там, где были пологие склоны, и я понял, что у меня просто нет силы воли по сравнению с ее упорством в желании побороть все превратности судьбы.
   Через неделю после ее отъезда отец потребовал, чтобы она вернулась домой, и перестал посылать ей деньги на прожитье – пришлось промышлять продажей фотографий от различных агентств. Поскольку продюсеры, к которым она вламывалась, вежливо указывали ей на дверь, сама взяла кинокамеру за рога. Ни к кому не обращаясь, снимала фильмы камерой «Сюпер-8» на средства, которых не было, продолжала продавать фотографии последних новинок моды. Этих доходов было явно недостаточно, она много задолжала кинолабораториям, не считала нужным платить актерам. Технический персонал трудился только ради счастья работать на нее; но так или иначе, банковские счета Фанфан трещали по всем швам. Однако к двадцати годам она сняла пять полнометражных фильмов все той же камерой «Сюпер-8».
   – …из них один вестерн и два научно-фантастических, – с гордостью уточнила она.
   Чтобы снять вестерн, договорилась с владельцем ковбойского городка для детей о том, что она сделает для него рекламный киножурнал, а он предоставит ей декорации для съемок.
   Когда я слушал ее, Эверест казался мне пологим холмом, все узлы как будто предназначались для того, чтобы легко развязываться, а проблемы с деньгами возникали только у тех, кому она была должна. Фанфан не трусила перед собственными страхами. Ее инстинкт свободы зачаровывал меня до умопомрачения. Рядом с ней я тоже испытывал желание отбросить все свои страхи и зажить на всю катушку. И меня это беспокоило. Меж тем Фанфан была права. «Надо забыть про условное наклонение», – то и дело повторяла она.
   Фанфан была любознательной и жадной до всего на свете, ей страстно хотелось реализовать свои возможности и во что бы то ни стало заново открыть седьмое искусство – жизненная сила ключом била из всех пор ее тела.
   Но по временам на ее лицо набегала тень – из тех, что опускаются на лоб и затуманивают взор, когда детство осталось далеко позади. Вскоре я узнал, что лицо ее омрачалось при воспоминании о младшей сестре, которая утонула, купаясь во время прилива. В Мод и мсье Ти Фанфан обрела новую радость жизни. О своем горе она молчала, и какое-то восхитительное легкомыслие в ней спасало ее от чрезмерной серьезности.
   В то утро я полюбил все ее недостатки. Она подвирала, но лишь для того, чтобы скрасить действительность. Ее настырность вызывала у меня смех. Фанфан была одновременно нахальна, горделива и страшно завидовала всем, кто достигал успеха быстрей, чем она, но эти черты не делали ее смешной, так как она не скрывала свои недостатки. Фанфан никогда никого не уговаривала, если требовались деньги или техника для съемок фильма. Она была из тех, кто грешит весело и чьи пороки несут в себе особое очарование. Свободолюбивая по характеру, Фанфан позволяла себе быть такой, какая она есть, и держаться совершенно непринужденно.
   Мсье Ти налил вторую чашку кофе и рассказал сон, который видел этой ночью. Ему доставляло большое удовольствие каждое утро толковать символы и загадочные сцены, создаваемые его мозгом в состоянии сна.
   Фанфан в свою очередь тоже рассказала о своем якобы сновидении.
   – Мне приснился молодой человек, который ухаживал за мной, не открывал своей любви, и от этого выжидания его охватывал необыкновенный пыл, – начала она, глядя на меня.
   Глаза ее как будто шептали мне, что никакого сна не было, просто она в такой форме выразила некое безымянное желание. Чем больше подробностей она приводила, тем больше это мое впечатление превращалось в уверенность, тем сильнее становилась моя бурная страсть к этой девушке, ибо она высказывала пожелание, эхом откликавшееся на мою самую заветную мечту: продолжать до бесконечности период, предшествующий признанию, жить асимптотической любовью.