Некрасов говорил восторженно, куда и надменность давешняя делась.
   - Тут что ни слово, то перлы, - потрясал он рукописью, - без всяких подделок! Из самой души!.. Нет, повесть я Вам не отдам. Сегодня же снесу Белинскому... Вы увидите - да ведь человек-то, человек-то какой! Вот Вы познакомитесь, увидете, какая это душа!.. Ну, теперь спите, спите, мы уходим, а завтра к нам!
   Ну да, спите! Разве можно уснуть после такого? Достоевский заперся в комнате. Ни сидеть, ни лежать не мог, метался в восторге. Какой успех! "У иного успех, ну хвалят, встречают, поздравляют, а ведь эти прибежали со слезами в четыре часа, разбудить, потому что это выше сна... Ах, хорошо!" Какой тут сон!
   Некрасов в тот же день отнес Белинскому. Рассказывал потом, как ворвался к Виссариону Григорьевичу, закричал:
   - Новый Гоголь явился!
   - У Вас Гоголи, как грибы растут, - поморщился Белинский, глянул на имя автора рукописи, название и кинул тетрадь на стол.
   - Да Вы взгляните!
   - Ну да, так я и взялся, будто мне делать нечего.
   - Взгляните, не оторветесь, - убеждал Некрасов, несколько растерянный такой встречей. - Я вечером зайду к Вам...
   - Да, да, я сейчас все брошу и за роман, - насмешливо глядел Белинский. - Вы по себе судите. А я уж не Ваших лет. Для меня теперь нет книги, от которой я не мог бы оторваться для чего угодно - хоть для игры в карты.
   Но вечером Белинский сам встретил Некрасова восклицанием:
   - Где Вы пропадали? Где Достоевский?! Приведите, приведите его скорей!
   - Прочитали? - воскликнул радостно Некрасов. - Я Вам говорил!
   - Да что Вы говорили!... Это вещица, - потряс он рукописью, - стоит всей русской литературы. Достоевский будет великим писателем. Приведи его ко мне, сегодня же приведи!... Он что, молодой человек?
   - Лет двадцать пять - двадцать четыре ему.
   - Славо богу! - с восторгом воскликнул Белинский. - Этот вопрос меня очень занимал. Я просто измучился, дожидаясь Вас... Он гениальный человек!... Главное, что поражает в нем, это удивительное мастерство живым ставить лицо перед глазами читателя, очеркнув его только двумя-тремя словами, но такими, что если б иной писатель написал десять страниц, то и тогда у него лучше не получилось. А какое глубокое, теплое сочувствие к нищете, к страданию! Скажите, он, должно быть, бедный человек - и сам много страдал?
   Все это Достоевскому рассказывал Некрасов, когда по просьбе Белинского зашел за ним, чтобы привести к критику. Федор Михайлович слушал в крайнем волнении, перебивал Некрасова, переспрашивал, повторял слова Белинского о его романе, словно старался закрепить эти слова в соем сознании.
   - Виссарион Григорьевич сказал, он просто гениальный человек! Это обо мне?
   - Так и сказал.
   - Удивительное мастерство живым ставить лицо пред глазами читателя?
   - Да-да, так и сказал, говорил, если бы автор был старый человек, то ничего бы из него не вышло, а так он просто гениальный человек, он, то есть ты, перевернет всю русскую литературу.
   - Перевернет всю русскую литературу, - медленно повторил в изумлении Достоевский, и страх чувствовался в его голосе.
   Федор Михайлович опустился на табуретку, задумался. Он будто забыл о Некрасове.
   - Собирайся... Не медли! Белинский ждет.
   Достоевский представил, как он явится сейчас к этому страшному критику, жалкий, в сюртучке этом поношенном, мешковатом, онемеет перед этим ужасным человеком, заикаться начнет, и Белинский быстро изменит свое мнение о нем, подумает, что ошибся. Не может гениальный человек быть таким робким. Изменит мнение и напишет в журнал резкую статью, высмеет на всю Россию... А если Некрасов преувеличил? А если не преувеличил, то, может, Белинский еще раз взглянул в рукопись и разочаровался? Бывало с ним такое: расхвалит повесть в печати, а потом пишет покаянную статью, ошибся, мол, не в ту минуту прочиталось. Так и с его романом.
   - Ну что ты мешкаешь? - теребил его Некрасов.
   - Я не пойду к Белинскому...
   - Почему? - воскликнул удивленно Некрасов.
   - Да так... право... Не лучше ли будет не пойти?
   - Да что с Вами?
   - Я так думаю... Ведь Вы говорите, он спрашивал обо мне, о моем лице даже... что, если... я боюсь, если... - Он замолчал на мгновение, а потом решительно сказал: - Нет, лучше не идти!
   - Почему? - растерялся Некрасов. - Он же так расхвалил Вашу вещь.
   - И прекрасно, и прекрасно... что же ему еще? Прочел роман, сделал свое заключение о нем, ну и пусть пишет, пусть хоть книгу пишет...
   - Так не пойдете?
   - Нет... разве в другой раз когда... после... будет еще время...
   - Ну, как хотите! - с досадой перебил Некрасов. - Прощайте! недовольно бросил он и пошел к двери.
   - Погодите! - остановил его Достоевский у порога. - Я подумал... ловко ли будет: он, может быть, ждет... все равно, ведь беды большой нет, если сходить, ведь нет?
   Встретил критик Достоевского важно и сдержанно. Федора Михайловича поразила его внешность, представлял он этого ужасного критика иным. Он оробел окончательно, чувствовал, что голос его лишился ясности и свободы. Но едва познакомились, как Белинский вскрикнул с горящими глазами:
   - Да Вы, понимаете ли, сами-то, что Вы такое написали?
   Это было так неожиданно. Только что был важным, сдержанным и вдруг. После Достоевский поймет, что Белинский всегда вскрикивает, когда говорит в сильном чувстве.
   - Вы только непосредственным чутьем, как художник, это могли написать, но осмыслили ли Вы всю эту страшную правду, на которую Вы нам указали? Не может быть, чтоб Вы в Ваши двадцать лет уже это понимали. Да ведь это Ваш несчастный чиновник - ведь он до того заслужился и до того довел себя уже сам, что даже и несчастным-то себя не смеет почесть от приниженности и почти за вольнодумство считает малейшую жалобу, даже право на несчастье за собой не смеет признать, и, когда добрый человек, его генерал, дает ему эти сто рублей - он раздроблен, уничтожен от изумления, что такого, как он, мог пожалеть "их превосходительство", не его превосходительство, а "их превосходительство", как он у Вас выражается! А эта оторвавшаяся пуговица, а эта минута целования генеральской ручки, - да ведь тут уже не сожаление к этому несчастному, а ужас, ужас! В этой благодарности-то его ужас! Это трагедия! Вы до самой сути дела дотронулись, самое главное разом указали. Мы, публицисты и критики, только рассуждаем, мы словно стараемся разьяснить это, а Вы, художник, одной чертой, разом в образе выставляете самую суть, чтоб ощупать можно было рукой, чтоб самому не рассуждающему читателю стало вдруг все понятно! Вот тайна художественности, вот, правда, в искусстве! Вот служение художника истине! Вам правда открыта и возвещена, как художнику, досталась, как дар, цените же Ваш дар и оставайтесь верным и будете великим писателем!
   В каком упоении слушал эти слова великого критика Достоевский! В начале не верилось, что Белинский, этот страшный критик, говорит такие слова о его романе, и страшно было, не увлекся ли он нечаянно, вдруг завтра опомнится и будет другое говорить.
   - Вы, должно быть, преувеличиваете значение моего романа, - робко проговорил Федор Михайлович.
   - Ни на грош! - воскликнул Белинский. - Вот увидете, я буду писать, я докажу всем великое художественное значение "Бедных людей". Это такой роман, о котором можно написать книгу, вдвое толще его самого!
   - А что можно написать? Я бы не нашел, чем наполнить и короткую рецензию. Похвала коротка, а если ее растянуть, выйдет однообразно...
   - Это говорит, - засмеялся Белинский ласково, - что Вы не критик...
   Разбирать подобное произведение - значит высказать его сущность, значение, причем легко можно обойтись и без похвалы: дело слишком ясно и громко говорит само за себя, но сущность и значение "Бедных людей" так глубоки и многозначительны, что в рецензии нельзя только намекнуть на них... На днях я соберу у себя кое-кого из своих приятелей, и мы введем Вас в литературный круг. Люди все очень хорошие, мы прочтем "Бедных людей"...
   Вышел Достоевский от Белинского в упоении, чувствуя, что жизнь его делает крутой поворот, что начинается что-то совсем новое, о чем он даже в мечтах своих страстных предполагать не мог. "Неужели я вправду так велик! с каким-то робким восторгом думал он. - О, я буду достойным этих похвал... И какие люди, вот где люди! Я заслужу, постараюсь стать таким же прекрасным, как они... О, как я легкомысленен, и если б Белинский только узнал, какие во мне есть дрянные, постыдные вещи! А все говорят, что эти литераторы горды, самолюбивы. Впрочем, этих людей только и есть в России, они одни, но у них одних истина, а истина, добро, правда всегда побеждают и торжествуют над пороком и злом, и мы победим: о, к ним, с ними!" Да, это была восхитительная минута!
   Достоевский вошел в кружок Белинского и стал часто встречаться с критиком, слушать его. Робость перед Белинским постепенно ушла. Подружился с Некрасовым, Тургеневым, Панаевым, Дружининым. Восхищался ими. Не нравилось только, что Некрасов с Тургеневым были насмешниками. Когда они вышучивали друг друга, Достоевский не вмешивался, вежливо улыбался, не поддерживал шуточных разговоров. Его они вначале не задевали. Видели робок, застенчив в их кругу. Федор Михайлович стал бывать и у Панаева. Влюбился в жену его, Авдотью. Она казалась ему прекрасной. Рот небольшой, нижняя губка, свежая и алая, чуть-чуть выдавалась вперед, вместе с подбородком, - единственная неправильность в этом прекрасном лице. Помнится, писал он брату после первого визита к Панаевым: "Вчера я в первый раз был у Панаева и, кажется, влюбился в жену его. Она умна и хорошенькая, вдобавок любезна и пряма донельзя".
   Болтливый и восторженный Григорович передавал Федору Михайловичу слова Белинского, которыми он аттестует его всем своим знакомым, что, мол, Достоевский начал новую эпоху в русской литературе, такого воспроизведения действительности еще не было. Выслушивал это Федор Михайлович как бы равнодушно, сдержанно, но хотелось слушать такое бесконечно. А Григорович не догадывался. Рассказывал он и о завистниках, которые находят, что роман многословен, растянут. В те дни Достоевский жадно и много писал, читал у Некрасова повесть "Господин Прохарчин", отрывки из повести "Хозяйка", с радостью видел, что сидевший напротив него Белинский жадно ловит каждое его слово и не скрывает своего восхищения. При обсуждении критик говорил, что только Достоевский один может доискаться до таких изумительных психологических тонкостей. А Некрасов назвал повесть неудачей: отдельные места хороши, а в целом ниже "Бедных людей".
   Роман "Бедные люди" Некрасов печатал в своем альманахе "Петербургский сборник". Он признался однажды, что "Петербургский сборник" держится на романе Достоевского и что "Бедные люди" непременно обеспечат альманаху успех. Федор Михайлович, когда рукопись подготовили к печати, попросил Некрасова поместить роман в конце альманаха. Некрасов засмеялся, мол, может еще каймой каждую страницу обвести. Этот разговор Некрасов, видимо, передал Тургеневу, и однажды у Панаевых тот с добродушной улыбкой похлопал по спине Достоевского, говоря:
   - Федор Михайлович, будьте попроще, а то мне с Вами рядом боязно сидеть. Мелким червяком себя чувствуешь от Вашего высокомерия... Будьте уверены, знаем мы о Вашей гениальности, когда "Прохарчина" Вашего Некрасов будет печатать, я сам заставлю его каждую страницу каймой обвести, только будьте попроще...
   Достоевский обиделся. В кружке литераторов он по-прежнему вел себя застенчиво. Был угрюм, молчалив. Григорович говорил, что его из-за этого считают высокомерным, гордым, и самовлюбленным. Федор Михайлович еще сильнее замыкался в себе, а если вступал в спор, то нервничал, был резким, раздражительным. Особенно выводили его вроде бы добродушные, а по сути ехидные, шутки Тургенева. С ним чаще всего схлестывался в споре на вечерах у Панаевых. Однажды во время такого нервного спора раздраженный Федор Михайлович услышал, как Белинский, игравший за столом в карты, с недоумением спросил у Некрасова:
   - Что это с Достоевским? Говорит какую-то бессмыслицу, да еще с таким жаром!
   Федор Михайлович резко прекратил спор, замкнулся и вскоре ушел. Григорович, оставшийся у Панаевых до конца вечера, передал ему, что Тургенев после его ухода тоже сел за карты и сказал Белинскому, что, мол, Достоевский считает себя уже гением. Некрасов поддакнул.
   - А что же Виссарион Григорьевич! Согласен с ними? - быстро спросил Достоевский.
   - Нет... Грустно так пожал плечами и вздохнул, говоря: что за несчастье, ведь несомненый у Достоевского талант, а если он, вместо того, чтобы разрабатывать его, вообразит себя гением, то ведь не пойдет вперед...
   В следующий раз у Панаевых Тургенев начал описывать свою встречу в провинции с человеком, который вообразил себя гением. С самого начала рассказа Федор Михайлович насупился, понял намек, улыбнулся натянуто, когда хохотали все. Тургенев умел выставлять смешные стороны человека. А когда Федор Михайлович заметил, что смеясь, все исподтишка поглядывают на него, побледнел так, что веснушки его ярко выступили на щеках, вскочил вдруг и ушел. Григорович вернулся от Панаевых и рассказал, что Тургенев читал потом юмористические стихи, написанные им от имени Девушкина, главного героя "Бедных людей", в которых Девушкин благодарит Достоевского за то, что он оповестил всю Россию о его существовании. Страшным ударом было мнение о нем, Достоевском, Белинского, которое он высказал в письме Анненкову. Анненков зачитал это место из письма, когда все стали высмеивать Достоевского. Григорович запомнил слова Белинского и передал Федору Михайловичу. Вот они: "Не знаю, писал ли я Вам, что Достоевский написал повесть "Хозяйка", - ерунда страшная! В ней он хотел помирить Марлинского с Гофманом, подбавивши немного Гоголя. Он еще написал кое-что после того, но каждое его новое произведение новое падение... В столице отзываются враждебно даже о "Бедных людях": я трепещу при мысли перечитать их. Надулись же мы, друг мой, с Достоевским - гением!"
   С этого дня Федор Михайлович ни разу не был ни у Панаевых, ни у Белинского. При случайных встречах на улице с кем-нибудь из кружка Белинского переходил на другую сторону. С Григоровичем вынужден был общаться, снимали одну квартиру. Он передавал то, что происходило в кружке. Однажды принес пасквиль "Послание Белинского к Достоевскому". Написали его Некрасов с Тургеневым. Бледный, дрожащими руками держа листок, читал Федор Михайлович ехидные строки:
   Витязь горестной фигуры
   Достоевский, милый пыщ,
   На носу литературы
   Рдеешь ты, как новый прыщ,
   Хоть ты юный литератор,
   Но в восторг уж всех поверг:
   Тебя знает император,
   Уважает Лейхтенберг...
   С высоты такой завидной,
   Слух к мольбе моей склоня,
   Брось свой взор пепеловидный,
   Брось, великий, на меня!
   Буду нянчиться с тобою.
   Поступлю я, как подлец,
   Обведу тебя каймою,
   Помещу тебя в конец...
   7
   Петрашевский ждал, что на третий день содержания в Петропавловской крепости ему предъявят обвинение. Знал, что по закону, если не будет этого, должны отпустить на поруки. Но прошли третьи сутки, прошли четвертые, обвинения нет и выпускать не собираются. Петрашевский потребовал смотрителя. Явился высокий худой одноглазый старик, который делал обход арестованных в первый день вместе с комендантом крепости. На все вопросы он отвечал: "это мне не ведомо" или "это мне не велено". Михаил Васильевич попросил его принести книгу "Уголовное судопроизводство", по которой он докажет, что они нарушают русские законы. Смотритель, не отвечая, ушел.
   Дней десять после этого никто к нему не входил. Петрашевский требовал, чтобы позвали коменданта, требовал, чтобы вели на допрос, но надзиратель молча выслушивал его, и все оставалось без изменения, Михаил Васильевич слышал, как хлопали двери соседних камер, слышал голоса, догадывался, что водят на допрос других арестованных. Мучился: что они теперь там говорят. Много было среди арестованных неопытных, молодых еще совсем людей. Но на прогулки его по-прежнему выводили во двор ежедневно.
   Однажды он снова обратил внимание на лоскуток окраски возле дорожки, в траве, покрутил его в руках и понял, что нужно делать. В камере он выломал зуб у вентилятора.
   Потом оторвал лоскут краски, отставшей от стены под подоконником, сел за стол и стал выцарапывать зубом слова, прислушиваясь, нет ли шагов в коридоре.
   "Нас оклеветали, - писал он мелкими буквами. - Очных ставок требовать. Письменным показаниям не верить. Ложных свидетелей бояться. Не говорить ничего плохого о других. Требовать явки обвинителя".
   Больше ничего на этот лоскуток поместить нельзя. Петрашевский спрятал его под тюфяк и снова подошел к окну. На этот раз он долго осматривал стену с клочками окраски, выбирал, чтоб отодрать побольше кусок. Восемь лоскутов исписал, советуя, как вести себя на допросах. "Не давать влиять на себя или запугивать, быть спокойным. Терпение и мужество. Вмешивать, как можно меньше лиц, тех, кто арестован. Не отвечать на вопросы неопределенные, неясные, вкрадчивые, требовать, чтоб их объяснили. Задавать вопросы следователю. Стараться по возможности стать в положение нападающего, задавать вопросы навстречу. Таким образом выяснить, что он хочет и что он надеется найти".
   Вечером в этот же день, на двадцать четвертый день пребывания в крепости, его в первый раз повели на допрос. На вопросы он отвечать не стал. Сидел, демонстративно прикрыв глаза, дремал, позевывал, делал вид, что ему все равно, что говорит комиссия. Видел, что такое его поведение раздражает генералов, посмеивался про себя.
   На другой день он спрятал в халате исписанные куски окраски и прихватил их с собой на прогулку. Выбросил потихоньку в траву возле дорожки. Авось будут гулять товарищи его, заметят, прочитают и, может быть напишут что-то ему. Почти сразу же после прогулки его снова вызвали на допрос. Вел он себя так же, как и вчера, и его быстро отправили в камеру. Он думал, что на следующий день снова поведут, но о нем забыли.
   В голове он все время перемалывал вопросы членов комиссии. Из них он заключил, что является главной жертвой клеветнического доноса, что в него упираются все главные обвинения, а все прочие арестованные только живые улики и доказательства его злоумышленния. Он понял, что чем больше возведенная на него клевета, ложное обвинение, тем хуже положение других, разделяющих с ним участь заточения. Не отвечать на клевету, значит, давать молчанием ей вес и силу, косвенно служить гибелью ближнего, невольно служить орудием торжества того злодея, который на их страданиях решился основывать свое благополучие. Обдумав все это, Петрашевский потребовал, чтобы ему принесли бумагу и чернила с ручкой, сказав, что он решил дать правдивые показания на все пункты обвинения.
   На этот раз ему не отказали. Весь следующий день он писал, писал, то торопливо, страстно, стараясь поспеть за мыслью, то надолго задумываясь, как точнее и тоньше выразить свою мысль.
   "Вы, господа следователи, - писал он, - получите от меня отчет о делах человека искренне благонамеренного, который может без страха обратить взор на свое прошедшее, ибо знает он, что прошедшее его будет говорить не против него, а за него. Вы услышите от меня мнения, никому никогда не обнаруженные - о предметах важных нашего быта общественного - слово истинного патриота, сделавшего себе девизом ненависть к немцам, а под этим к скрывающим тайную вражду против просвещения и желание сохранить чрез невежество других способ себе делать злоупотребления безнаказанно. Вы услышите речь человека, желающего сделать, быть может, последнее доброе дело, защитить, быть может, самых благороднейших и достойнейших среди миллионов людей, быть может, будущую надежду России, из которых многих может не забудет потомство. Вы услышите грозное слово врага всяких злоупотреблений...
   Быть может, читая эти строки, припомнится вам, господа следователи, многое давно забытое, встрепенется сердце невольно и пробежит в уме вашем мысль добрая и благая. Вы хотите от меня правды, так умейте ее слушать... Порой, быть может, мелькнет отрадная картина будущего счастья человечества - и вы, обвиняющие нас в утопизме, сами на минуту будете утопистами, потому что все это может показаться вам легким и возможным. Порой вы увидите тысячу жертв, невинно сгубленных, тысячи неправд, губящих силу народа русского, и предстанет перед вашими очами горькое прошедшее вашего отечества и нерадостно осветится картина будущих судеб.
   Но к делу, господа следователи, я и мои товарищи по заключению находимся с вами в состоянии войны, - наши отношения - это отношения двух армий. Вы ведете большую войну, ваши силы сконцентрированы. Вы, пятеро, спрашиваете одного, у вас есть общий стратегический план - это ложный донос. Сверх того имеете множество беглецов из наших рядов: это книги, бумаги, неловкие показания. Мы находимся в состоянии разбитой армии на мелкие части, которой, пока война на нашей земле ведется, едва ли удастся соединиться. Я же нахожусь в состоянии отряда более других сильного, на который и движется вся масса вражеских сил. Ретирада невозможна - надо создать все, и средства к победе и самый случай.
   Комиссия могла избрать себе в руководство при следствии два выражения известные. Или выражение Ришелье, который, хвастаясь своим умением все как ему вздумается перетолковать, сказал: "напишите семь слов, каких хотите, и я из этого выведу вам уголовный процес, который кончится смертной казнью". Или изречение Екатерины Великой: "Лучше простить десять виноватых, нежели одного невинного наказать". Какое из двух выражений комиссия избрала, еще заключить не вправе".
   На этом месте Петрашевский надолго задумался. Надо развернуть оба изречения, доказать пагубность следования по пути Ришелье и справедливость мысли Екатерины. Вспомнилось, что кто-то рассказывал, что в провинции, услышав имя Леонтия Васильевича Дубельта, вздрагивают, крестятся и говорят: "Да сохранит нас сила небесная!" Петрашевский, горбясь, прошелся по камере, постоял у окна, глядя на густо синее весеннее небо. За окном май кончается, весна в разгаре. Михаил Васильевич быстро вернулся к столу и стал писать, обвиняя следователей в пристрастии в пользу лживого доносчика, в нарушении законов, в лишении его возможности быть равным перед лицом закона с обвинителем, потребовал отвода штатского члена комиссии. Петрашевский принял князя Гагарина за директора департамента полиции и считал его принимателем доноса, заинтересованном в этом деле. "Обвинение, лживый донос, в отношении к нам является в двояком отношении - как личное оскорбление и как ущерб имущества. Совершитель того и другого есть ложный доносчик, а приниматель доноса - соучастник в таковом, противном законам акте. Каждый из нас имеет какую-нибудь собственность или имел какое-либо занятие, которое сверх службы приносило некоторый доход. Находясь в заключении, не можем имуществом распоряжаться, как должно. Следовательно, несется убыток. Занятия кто какие имел, например, давание уроков, литературный труд, тоже прерваны, а даже некоторые и потеряны. Тот, кто давал уроки, мог потерять место, или тот, кто писал статью к сроку в журнал, тоже пострадал, статья пропала. Тот, кто занимался литературным трудом, лишен был в течение всего этого времени возможности писать. Следовательно понес тоже ущерб в своем материальном состоянии. Вот неизбежные последствия лживого доноса и заключения, из него проистекающего, и не справедливо ли требовать вознаграждения по этому предмету согласно существующим на сей конец в десятом томе свода законов постановлениям о вознаграждении за ущерб по имуществу. Впрочем, не одно это материальное зло - есть прямое последствие лживого доноса. Есть еще вред нравственный, равный по своим последствиям с тяжкой личной обидой или оскорблением...
   Вслед за этим рождается вопрос, как может быть велика та сумма, которую каждый из обвиняемых в праве требовать в вознаграждение, и как ее определить. Это разрешить я постараюсь довольно отчетливо как в отношении к себе, так и других".
   Петрашевский подсчитал свои убытки, объяснил их, вышло около пяти тысяч рублей убытков только у него одного. "За личное же оскорбление тяжкую обиду - получить следует не менее двойного оклада жалования - то есть тысячу рублей серебром". И другим пострадавшим подсчитал сколько нужно получить. "Есть еще человек, для вознаграждения которого следует употребить иной способ. Это г. Модерский, как кажется, незаконорожденный сын какого-то князя Четвертинского, - он намеревался держать экзамен в университет. но исполнить это помешало заключение его в крепость. Поэтому если б ему было дозволено в течение года держать экзамен, он был бы весьма доволен... Но здесь еще представляется иной вопрос... От нашего несправедливого заключения пострадало общество, то есть силами нашими, нашей деятельностью оно не пользовалось, в следствие чего и оно должно быть тоже вознаграждено за эту потерю...