– Да, да… Гавриилом, – как будто смутясь, ответил Бельский.
   – Так! Послал его в Старицу с холопом верным. Там и вырос княжич, да имя другое и прозвище взял, простым делом занялся, сапожным рукомеслом… А как овдовел – иноком объявился в Вологде. Целую киновию завел – Духову-то обитель… Совсем подвижником стал… Галактион ноне слывет… Да мало ли таких делов мы видели?
   – Правда твоя… Может, и на благо Господь государя на дело на это навел… Будем исполнять волю царскую!
   Отдали поклон и разошлись по своим делам оба ближайших пособника Ивановых. Осторожно стали они готовиться к выполнению задуманного царем плана.
   Но Ивану не удалось при жизни увидеть свершение этого дела.
   Быстро стала развиваться смертельная болезнь, водянка стала душить царя. Сердце так плохо работало, что не помогали самые сильные снадобья, которыми лечили царя Ивана его доктора-иноземцы. И 18 марта 1584 года, на 53 году жизни, скончался царь Иван Васильевич, государь обширных земель и многих народов, – в конце концов сокрывшись навсегда в узком, глухом склепе, где занял места не больше, чем самый жалкий бедняк во всем подлунном мире…
   Не успели еще забыть Иоанна, как предчувствия Бельского сбылись: закипел мятеж по всей Москве… Против него направила удар рука Годунова, Шуйских и других бояр, их сторонников. Нагих – тоже звала к ответу чернь за мнимое покушение на жизнь юного царя, Федора, на место которого они будто бы решили возвести малютку Димитрия и править его именем.
   В Углич, в удельный город, немедленно под стражей увезли царевича Димитрия с матерью-царицей и со всей его родней.

В МОНАСТЫРСКОЙ КЕЛЬЕ

   Семь лет прошло после смерти царя Ивана. Умирая, он назвал Верховную Думу, пятерых бояр, которым вручил управление царством и опеку над болезненным, почти слабоумным от природы сыном Федором, которому было в это время 27 лет.
   Второму царевичу, годовалому Димитрию, обычный удел – Углич с областями – был назначен, как все давно знали.
   Первым из пяти являлся самый знатный, Гедиминович родом, воевода, князь Иван Мстиславский, осторожный, не злой, но безвольный вельможа. За ним стоял красивый, умный и прямой нравом Никита Романович, Захарьиных роду, родной дядя царский по его матери. Иван Петрович Шуйский, потомок Рюрика, хотя и не главной ветви, прославил себя военными подвигами. Эти трое составляли показную сторону нового органа власти, Верховной Думы.
   Князь Богдан Бельский, любимец покойного царя, Борис Годунов, шурин молодого царя, особенно хорошо знакомый со всем внутренним ходом государственной машины, – дополняли картину, внося в нее деловитость и являясь главной рабочей силой.
   Но присутствие Бельского слишком живо напоминало об усопшем грозном господине, которому князь Богдан служил чересчур усердно.
   Годунову, хотя он и притворялся лучшим другом князя, – не хотелось делить работы и власти ни с кем. Шуйским давно был ненавистен князь… Они нажали на скрытые пружины…
   Вспыхнул народный мятеж. Десятки тысяч москвичей, простых людей и ратников, кинулись в Кремль. Мятежники требовали смерти «изменника Бельского», обвиняя его, как и Нагих накануне, в желании извести Федора и самому воцариться…
   Едва успокоили толпу, объявив, что царь налагает опалу на князя.
   Первосоветника царского послали воеводой в Нижний Новгород, где он долго тосковал, благодаря Бога, что еще дешево отделался… После этого убрали пушки, стоявшие на площадях столицы, скрылись со всех улиц патрули…
   А власть в царстве мало-помалу начал забирать в свои руки один Годунов, для чего попытался привлечь на свою сторону обоих влиятельных, хотя и безродных людей, – двух братьев, дьяков думных, Андрея и Василия Щелкаловых. Даже в «названые сыновья» пошел к старшему брату, Андрею.
   Ближайшие к царю Ивану люди, они отличались умом и глубокими познаниями во всей русской государственной жизни, которой заправляли немало лет.
   Сначала в сторону Романовых тянулись Щелкаловы. Но те оказались скромнее, не так честолюбивы, как Годунов. И последний сумел перетянуть к себе обоих братьев. Так казалось по виду.
   Венчался на царство Федор, сначала даже желавший отказаться от трона, – и явился государем только по названию. Невенчанным царем на Руси стал Борис Годунов, при помощи сестры овладевший окончательно волей Федора. Вопреки убеждению царя Ивана, потомок мурзы татарского правил Московским царством как хотел. Умно, удачно правил, по общему показанию.
   И так семь лет прошло.
   На богомолье в отпуск приехал дьяк Андрей Щелкалов, отпросясь у царя, вернее у Годунова, в самую тихую пору, в июле и до конца августа, когда снова закипает обычная работа в московских двенадцати приказах, включая сюда Разрядную палату, Земский, Казанский дворец, Таможенную избу и Челобитный разряд.
   Стар уж очень дьяк Андрей.
   Большой выпуклый лоб изрезан морщинами. Какие-то шишки выдаются и на облыселом черепе, обрамленном реденькими волосами. Полное лицо маловыразительно. На нем только краснеют под нависающими усами еще не совсем поблеклые, полные, красиво очерченные губы да двумя живыми огоньками поблескивают довольно большие, навыкате, глаза; отсутствие бровей и мясистый, сильно рдеющий нос придают странное выражение всему лицу: смесь чего-то бабьего с признаками сильной мысли и упорного желания.
   Но при первом взгляде на этого воротилу-приказного, вершителя многих думных, государственных дел, можно без ошибки сказать, что он не рожден быть ни аскетом, ни мучеником за самое правое дело.
   Иначе, конечно, не смог бы он много лет оставаться правой рукой царя Ивана, не усидел бы на своем месте при Годунове, который правит теперь, прикрываясь именем Федора Иоанныча.
   Побывав в Кирилло-Белозерской обители, посетив еще по пути несколько монастырей, где были приятели у набожного старика, Щелкалов накануне Успеньева дня поспел и в старицкий Успенский монастырь, с настоятелем которого был связан даже дальним родством.
   Сейчас сидят они оба – хозяин и гость – в настоятельской келье и беседуют.
   Игумен, отец Варлаам, хотя не носит такого земного, чувственного облика, как гость его, но и на старого аскета не похож.
   Высокого роста, благообразный, со склонностью к дородству, – Варлаам, благодаря сидячей монастырской жизни, выглядит много степеннее: не такой юркий, настороженный. Нет в нем холопских добродетелей, какие давала служба у Ивана-царя, но нет зато и широты, зоркости взгляда и мысли.
   Здравый, ясный ум и невозмутимое добродушие созерцателя освещают внутренним огнем его серые глаза.
   Вечерняя служба отошла. Свободен теперь Варлаам. Может в беседе душу отвести с приятным редким гостем.
   – Слышишь, чадо, – обратился он прежде всего к своему келейнику, послушнику лет семнадцати, простоватому, бесцветному на вид, – покличь питомца нашего, Митю. Хочу показать сиротинку боярину. Не будет ли милости какой малому? А ты, чадо, просился ноне к родне на часок… Так благословляю тебя… Иди. Погости тамо. Хочешь, так и заночуй. Знаемы мне твои сродники: люди простые да богомольные… Худа тебе не будет. А к празднику наутро и придешь с ими… Ступай со Христом!
   Послушник ушел.
   – Ну, теперя свободно толкуй, брате: что нового в миру творится? Как Русскую землю Господь милует? Были слушки у нас, да разные… Одна надежда: ты очи откроешь. А не ты, так кто больше? Сказывай, брате!
   – Эх, много говорить, мало слушать, отец честной! Того не слышно, что при покойном государе творилось. Реками кровь не течет… Да пролилась зато ныне одна струйка малая… и может от нее больше потопу быть, чем от всего Бела-озера.
   – Слыхал, знаю… Осмелился-таки… поднял руку! Ужли такую силу забрал? Мнит, что уж скоро и до конца добежит, трона коснется рукою нечистою, татарскою?
   – Мыслит… Да вот, слушай…
   – Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй нас! – раздался за дверьми детский, звучный, как-то бодро звучащий голос.
   – А, вот и сиротка Митя наш… Пусть войдет, послушает. Как мыслишь, брате?
   – Пускай, пускай… Ему-то боле всех дела знать надобно. Пригодится, гляди, когда ни есть… Зови, погляжу я… давно не видал…
   – Аминь, – громко сказал Варлаам, – входи, Митя. Звал я тебя.
   Степенно вошел в келью мальчик лет восьми-девяти по внешнему виду.
   Он был высок ростом, но широкоплеч и крепко сложен для своих лет.
   Средних размеров, квадратно очерченный лоб выступал над глазами, которые так и горели из глубоких орбит и поражали каждого своим выражением, каким-то тяжелым, сверкающим взглядом, который замечается у эпилептиков или людей, вдохновленных, охваченных какой-нибудь великой идеей.
   Довольно широкий рот с тонкими, хорошо очерченными губами казался меньше оттого, что мальчик был довольно полон и боковые мускулы вокруг рта как-то выдались наружу, вздулись немного, как будто они постоянно находились в сильном напряжении. От этого и губы имели слегка капризный вид, а раздувающиеся ноздри нервного, широкого носа говорили об упрямстве мальчика, об его порывистой натуре.
   Темные, почти черные, густые волосы падали назад, открывая довольно большие, мясистые, правильно вылепленные уши. Верхняя часть ушной раковины глядела вперед, выдавая музыкальность ребенка. Лицом он был смугл. Редкие, широкие, но крепкие, блестящие зубы при улыбке скрашивали немного дикое выражение лица.
   Хотя и правильно сложенный, он выделялся одной особенностью, когда стоял прямо перед кем-нибудь: одна рука была у него много короче другой, хотя обе были развиты очень сильно. Да на лице, под правым глазом, у самого носа, на смуглой коже лица выдавалась розоватая круглая бородавка.
   Но и без этой отметины лицо мальчика трудно было забыть каждому, кто видел его хотя бы однажды…
   Когда мальчик отбил обычные поклоны, Варлаам привлек его ближе к себе и, держа за руку, сказал:
   – Добей хорошенько челом боярину Андрею Иванычу, ближнему думному дьяку царскому. Толковал я боярину, как ты, при своих младых летах, – в грамоте, в письме да в читании научен. Как Бога чтишь, Матерь Его Пречистую и всех святых Божиих, как любишь горячо молитвы творить, что порой, дитя малое, – и про еду, и про сон забываешь… Как послушен и добронравен был и у стариков, где жил раней, и у меня, с той поры как Бог велел мне приютить тебя, сироту… Все я сказал… Да уж не стыдись, не рдей, словно свечка зажженная. И про то не скрыл, что порою себя сдержать не можешь, неоглядчив в споре да в игре приключаешься… Горяч больно, не по доле по твоей, сиротской, – взглядывая с какой-то загадочной улыбкой на Щелкалова, укорительно произнес Варлаам, грозя мягкой рукой мальчику. – Ты бы свой норов помнил. От худого отвыкал по малости. Тогда и вовсе парень славный станешь. Гляди, иноком посвятишься… Годы пройдут, на мое место, на игуменское попадешь… Из сирот бездомных… Бог – все может, помни, Митя…
   Мальчик зарделся больше прежнего, как будто старик нечаянно проник в самые сокровенные его мысли. В то время не было другого исхода для честолюбия у самого умного и чистого сердцем сына народа, как монастырь и клобук игумена.
   – Я… я не стану более, отче святый… Игры брошу… не стану обижать никого… Ну их. Они сами виноваты. А меня во грех вводят. Неотесы, непонятливые… А я с ними и водиться-то не буду. Позовут играть, а я не пойду, на молитву стану… И скуки не будет… и без греха.
   – Так, так… Рассудил каково? И живо! Кабы всю жизнь ты так… Ну, что Бог даст… Слушай, Митя: ежели впрямь свое сердце горячее смирить, гордыню обуздать… Так не то игумном, в монастырьке, в обители какой невеликой… Слыхал, поди, отцы владыки, митрополиты всея Руси – из нашей же братии, из иноков смиренных бывают, кого изыщет Господь… Только много труда и муки надо ранее принять, чтобы благодать земную пролил Он на помазанника Своего… Терпение, послушание… Слова никогда не молвить лишнего. Для себя жить перестать, об людях, о братьях своих думать и молиться… Несчастных – жалеть… Сильным – претить зло делать, слабых чтобы не обижати. На таком пути, раней чем митры святительской, и терниев мученических достать можно… Как Бог пошлет… А и от владычного трона вселенского та узкая тропочка вовсе мимо, близенько идет…

ЗЛОЕ ДЕЛО

   На мальчика так повлияла картина, неожиданно развернутая перед ним умным иноком, что он совсем онемел, застыл в напряженном созерцании, будто уж видел перед собою все будущее; но не венец мученика, – а золотые палаты митрополитов Московских и их сверкающее алмазами и жемчугом одеяние.
   – Гляди, боярин, сиротка-то наш: ровно галчонок, даже рот приоткрыл, как кус увидал покрупнее… Закрой рот-то, чадо! – с ласковой насмешкой коснулся Варлаам розовеющих губ мальчика.
   Тот совсем смутился, тихо отошел к окну.
   – Ну, Бог с тобой. Показал я тебя боярину. А теперь как думаешь? На волю пойдешь али послушаешь, что боярин про Москву да про иные дела толковать станет?
   – Послушаю, отче… Благослови уж…
   – Ладно. Только… гляди! – тон Варлаама сразу изменился. Он заговорил торжественно, властно, как пастырь, господин над детьми своими: – Гляди, может, то услышишь, чего другим знать не надобно. Что и мне, и боярину доброму горе может принести, коли пронесешь единое лишнее слово… Так помни: слышал и умерло. Ты уж понимать можешь, девятый годок тебе… Слыхал, Митя?
   – Слыхал… Господь меня побей…
   – Стой. Али забыл: не призывай имени Господня всуе, не клянися без нужды. Сказал слово, – чтобы оно тебе тверже стали было! Сказал «нет», – чтобы уж иначе не сталося… Это тоже помни, если неохота тебе рабом остаться, ежели господином людей и душ быть тебе манится. Ну, сиди, слушай… Да после и забудь, что слышать тут привелось. Говори, боярин. Знаю мальчика: умрет с ним…
   Щелкалову даже не требовалось этого подтверждения со стороны монаха. Он все время не сводил глаз с мальчика и убедился, что с ним можно говорить как с равным. Только опыта не хватает, а от природы – богато одарен «сирота»…
   И, погладив седую редковатую бороденку, Щелкалов заговорил:
   – Так, так… По-старому все идет, катится, словно воз с горы. Никто не тянет, да и помехи ему нет прежней. Вот и ладно оно кажется. Государь наш благоверный, видать, и сам в митрополиты али в патриархи возжелал, как теперь на Руси учреждается, все по воле нашего преславного правителя… Раненько подымается государь, чуть не до свету. Тут – молитва. Отец духовный со крестом приходит. Икону выносят, какого святого чтут в сей день… Водой святою совершают кропление царя и покоев его. Там к царице идет царь со здорованьем и вместе к заутрене шествуют. Часу в шестом утра – служба кончается. Бояре ждут государя, ближние, кто на поклон являться может, в покои царские. Тут до девяти время проходит. В девять сызнова к обедне, до одиннадцати. Там трапеза большая, после отдыху, от полудня до часу. Сон после трапезы до трех часов. В баню потом либо куда на реку, поглядеть боев кулачных, медвежьей травли изволит государь. Отдых потом до службы до вечерней. По вечерне – с царицей сидит государь сызнова, в покоях в своих. Песни поют сенные девушки, шуты тут, карлицы забавляют государя, тешат пресветлого. А тамо – и на опочив пора…
   – Так без отмены безо всякой изо дня в день? Когда же царь дела свои делает?
   – И, чего захотел! А правитель у нас на что же? Его светлая мочь, ближний боярин, великий конюший, наместник царства Казанского и Астраханского… Он все ведает.
   Знаешь сам: шести дней по смерти Грозного царя не минуло, сумел он к Шуйским подбиться, дружка нашего, князя Богдана Бельского далече сослать… А там – и Шуйским черед пришел… Всех, почитай, с Москвы сослали. Ивана Петровича в пути изловили, не чаявши, да на Белоозеро, стратига, воеводу преславного… А Андрея Иваныча в Каргополь… Да там скоренько и отошли обое. Сказывают, удавить их повелел потихоньку боярин-правитель… Без суда, Бога не бояся, людей не стыдяся… И весь род ихний, Татевых князей, Урусовых, Быкасовых, Колычевых – кого куды послали, по городам, от Астрахани до Вологды. Простых людей казнили много…
   Да на что уж князя милого, Ивана Мстиславского, кого и Грозный царь всю жизнь свою щадил, иным не в пример, – и того зачернил перед царем Годунов, сослал, насильно постриг в обители Белозерской, Кирилловской… Головиных, Воротынских – всех развеял… Один стоит у трона, когда послы к царю являются. Бояре и князья – поодаль сидят. Царь – тот безгласен на троне, все яблоко державное да скипетр разглядывает да улыбается. Борис привет принимает и ответ на него послам дает. Да чего… знаешь сам: митрополита – старца Дионисия, столь ученого и праведного мужа, за его заступку перед царем, что о Шуйских жалобился, правителя обличить смел, – и святителя Годунов с престола согнал; его вместе с тезкой твоим, с Варламом Крутицким, – по монастырям заточил! Как смели заодно с ним не петь! И дружка своего, Иова Ростовского, потаковщика ведомого, не то в митрополиты – теперь и в патриархи усадил… Задарил патриархию Константинопольскую, – добился чести. Может не то владыкой-митрополитом – патриархом всея Руси по-своему править… А сам и жен не щадит… Княжну Мстиславскую заточил безвинно в обители, малютку Евдокию, дочку Марии Владимировны Старицкой, – умертвил, а мать постричь велел… Да и не перечесть всего… Только шито да крыто свои дела делает… По-воровски, не по-царски, как покойный… Вот и не знают многие, славят правителя за его благочестие, за доброту фарисейскую…
   – Господи, Господи! – с сокрушением вздохнул Варлаам. – Слыхали мы тут много. Да все не верилось. А уж коли ты говоришь…
   – Зря слова не молвлю, знаешь меня. И на очах у меня все творится. От кого-кого, от нас с братом концов не схоронить… Иные тоже знают многое, да молчат. Нет в царстве сильнее человека, чем правитель. Он с родом своим может в месяц единый сто тысяч ратников на поле выставить… Казной – мало чем царя беднее… Половину доходов земли именем царским себе пожаловал… И задумал он тут свое дело последнее, самое богопротивное!
   – Сказывай, сказывай… Охота знать, как оно там было? И верно ли все, что тут молва доносила в обитель нашу тихую?
   Варлаам даже ближе подвинулся к гостю, и глаза его загорелись огнем любопытства.
   Митя-сирота все ловил своим молодым острым слухом, хотя и не двигался с места, как будто застыл, окаменел там.
   – Всем давно явно обозначилось, чего желает Бориса душа ненасытная. Мало ему власти царской, отродью татарскому, коего все в рындах давно ли видели, в самом рабском унижении! Теперь и бармы, и шапку Мономахову норовит похитить, как власть над землей в руки взял.
   Нужды нет, что писать, читать плохо смыслит, лукавством все взял! Очистил путь перед собою. Между троном и Борисом – один царь стоял, хилый, слабоумный, да отрок во Угличе… Потому, по всякому правилу, Димитрий – наследник трона, коли не дал Бог государю сыновей доселе… Вот и надо было последнюю былинку затоптать… Чиста чтобы дорога стала… А в Угличе государыня вдовая уж и совсем притихла. Раней от сыновнего имени пыталась было образумить Бориса. Писала как бы от царевича: уймись-де, кровопийца! А тут, как взял Борис власть непомерную, совсем напугалась государыня, вдовица сирая. Притихла. Видит, на пасынка плоха надежда: обошел его правитель! Недаром все с волхвами да со звездочетами якшается… Только уж теперь он на Углич походом пошел. Будь не такое дело его высокое, что рядом с царем стоит, – сам, поди, не побрезговал бы, руки в крови неповинной смочил бы. Да не под стать. Пришлось своих на совет звать: как от «углицкой помехи» – как сам называет – им, Годуновым, поизбавиться? Тогда, мол, и в царстве покой настанет. А умрет Федор – смуты не станет никакой… И порешили они на совете своем дьявольском то, что и совершилось потом… Изо всех – один нашелся Годунов не разбойник: Григорий Васильич, дворецкий царский. Стал другим навстречу говорить: «Что-де, мол, удумали? Царское семя губить! Извести младенца невинного!» А ему Борис на ответ: «Вот, слыхал, поди: строит из снегу младенец изображения наши… Твое и других, а меня – выше всех… И сабелькой рубит руки, ноги тем «боярам снеговым», а мне – все по шее норовит… И приговаривает: «Подрасту, так и будет всем Годуновым, когда на царство сяду… А Бориске – первее всех!» Или того хочешь? Выбирай! А уж если не помощник ты роду, то прочь иди. Да не мешай хотя!» Так и отошел от них Григорий Васильевич… А Борис еще прибавил: «Недели нет, как похвалялся царевич: «Еду сам на Москву, челом стану бить брату-государю, на Годунова пожалуюсь. Погляжу: меня задавить не прикажет ли, как Шуйских князей?!» Коротко сказать, так все поджег, что терпеть нельзя. И стали искать: кто бы на злое дело пошел?
   – Нашли, злодеи?
   – Как не найти! И служить правителю охота, и наград посулил немало за дело диавольское… Да слушай, что дале было… Есть дворянчика два: Загрязский Володька да Ченчугов Никешка. Воистину благодетелем им явился правитель, когда плохо приключилось молодчикам. Любит людей закупать Борис. Вот и призвал он их, поведал, чего ждет. Какой услуги просит… И много наград сулил. Да побоялись греха обое. Не пошли на злое дело. Взял с них клятву Борис, что молчать станут про тайну страшную, – и с глаз прогнал… Уж выручил тут из заботы дядька царский, Андрей, окольничий, Лупп прозванием, Клешниных роду. Задарил, закупил дьяка нашего московского Михайлу Битяговского, который с сыном Данилкой послан был на Углич – хозяйство вести царицы и царевича, казну отпускать, службу служить всякую… Жаден на золото оказался Михайло. А сынок на посулы пошел, что будет ему много прибыли и чести от дела. Мамку-боярыню Волохову да сынка ее беспутного, бражника, зернщика, круговую голову Оську, прихватили… Да еще одного, Микитку Качалова… И пытались они раней дите царское, сироту, – ядом изводить. Да была и от князя Богдана, с Нижнего, и с Москвы царице-матери весть дадена. Оне две, с мамкой, с Ориной, ровно орлицы над орлятами, – над дитей висели. Сами не отведавши, куска ему не давали, глотка не пропускали…
   И дворня вся, челядь, за царицу и царевича душу готова была положить. Угличане – утром-вечером Бога молили: дал бы доли скорее царевичу, на царство сести… Пришлось злодеям нагло, середь бела дня свое дьявольское дело порешить…
   – Хватило духу у окаянных…
   – Хватило… И улещал, и грозил правитель, скорее бы по приказу делали… А сам – поверишь ли? Стороной повестил матушку-царицу: стереглась бы тех извергов, словно бы по умыслу Шуйских они на царевича подкуплены. Его такая дума была: повершат рабы дело зверское – родня царевича будет знать, кого винить, не утерпит, чтобы не расправиться с извергами. Тогда не станет никого, кто бы на него, на Бориса, слово обличения сказал.
   – О-ох! – легким вздохом донеслось невольное восклицанье, которое вырвалось из груди мальчика, теперь уже стоящего почти за плечами Варлаама.

КОГО УБИЛИ?

   Словно не слыша восклика детского ужаса, Щелкалов продолжал, как будто читая по свитку знакомую запись:
   – В пятнадцатый день мая это было… Горестный час! К полдню близко. Люди по хатам разошлися… И в терему у царицы, в верху его, столы накрыли. С поварни вот-вот еду понесут.
   Разморило, сказывают, государыню вдовую… Истомилась от зною, сидя и вздремнула в горенке в своей… А всему делу заводчица, Волохова, и намани дите обреченное: «Ишь-де, не скоро еще столы! Парнишки каково весело во дворе зыкают, игру завели… Ты бы шел, родимый!» Кормилка, Тучкова, и не пускать, – так она облаяла: все-де в покоях в пору такую дите держать не след. Добра-де дитяти не желаешь… И лекарь-де, Волошин, бает: «На вольной прохладе пусть дите резвится!» – «Какая, мол, прохлада: солнце палит, все попрятались!» И-и, свару завели обе боярыни… Тут, на крыльце на нижнем стоят и спорятся, как оно и допрежь много раз бывало. Знала Василиса проклятая, что делала… А царевич – шасть во двор, к паренькам норовил пройти, которы там в свайку бавились, в кольцо попадали.
   Только глядь – ему навстречу, отколь ни взялся, – Оська Волохов, который у матери в светелке целое утро сидел, время стерег… Поклон отдал царевичу… И тянет ему орехов горсточку: «Не пожелаешь ли, мол, орешки свежие». А дите охоче было на них. Берет, спасибо молвит… Убрусец свой в одну руку взял, орехи щелкать хочет, к парнишкам пройти… Те видят издали дите. А Оська и пытает: «Никак, царевич, ожерелко у тебя новое?»
   – Так, так, и нам так сказывали… Царевич-то что же? – перебил Варлаам.
   – Известно, дите! Оська Волохов – свой человек, почитай, родной… Всегда тута… Он ему и шейку протянул тоненькую… головку поднял и бает: «Нет, все то же… старое, Осенька…» А Осенька, ровно змий ядовитый, ножом блеснул – и по шейке по ангельской… Да, видно, рука дрогнула, что на младенца поднял нож, Каин окаянный… Мало кольнул… Ронил нож, сам закрыл голову руками – прочь побежал, как Иуда, за которым бесы гонятся… А они тут, за плетнем, и ждали: Данилко Битяговский да братан его, Качалов… Сродники они. И напустились: «Ты что это? Всех губишь! Не дорезал… Гляди, на крыльцо он побежал, кровь роняет… Добивай ступай, не то!..» Сами ножи вынули. А Оська рванулся и из глаз пропал.
   – Господи…
   – Грех великий… Дите-то уязвленное ко крыльцу бежит, а племянник Орины, Бажанка Неждан, Тучковых, его опередил, кричит: «Царевича режут! Оська царевича сгубил!» Орина навстречу дитю… скатилась, сказывают, себя не помня… Сам понимаешь, больше матери жалела малого… Он бежит, ручонками машет… Кровь льется по кафтанчику… Рубашонка намокла в крови, в горле клокотит… От страху – слова сказать не может, сердечный… Добежал – и на землю пал тут, перед мамою перед своею… Она, дура, чтобы людей позвать поразумнее, доктора кликнуть, который в своей избе спал, пообедавши, только и сумела – упала на дитя, телом прикрыла его, орет: «Не стало царевича… Сгубили дитя мое роженное!» Вопит, как без ума! Да пусто кругом… Какая челядь в сенях была, – напужались все, врознь кинулись… А тут, как из-под земли, – те двое, с ножами в рукаве… «Что орешь! Молчи… Кого зарезали? Какое дитя твое? Может, и пустое все… Может, оздоровеет? Дай взглянуть!» Швырнули ее прочь, мало ребра не изломали… Да подошли, огляделись: пусто кругом… И полоснули дите, словно агнца невинного… Дорезали… Сами – к Орине: «Правда твоя, не встанет!» Данилко говорит: «Побегу отцу скажу, како дело… Не уберегли вы дите… Сам он себя, видно, в падучей заколол… А вы на людей клеплете!» А это их так Борис на Москве учил, когда к себе позвал да поручил дело адское… Сказали – и убежали оба… Недалеко ушли!