Только они к воротам, а на их беду – сторож, Максимка-кузнец, двором шел – злое дело видел, на колоколенку забрался, в набат ударил… Церковь тут рядом близехонько, Спаса, дворовая… Царица на гомон с крыльца бежит… увидала, что Орина на руках дитя держит, все кровью залитое… И трепыхается оно, словно голубь подстреленный… А мамка, Волохова, словно не в себе, на крыльцо присела, воет… сама с места не сдвинется. Тут ей Орина все и поведала… И кузнец-сторож, который завидел, что пономарь спасовский бежит, – с колокольни слез… А тут и в других церквах набат подхватили… В полсотни колоколов звон пошел… Дядя сам Михайло Нагой скачет: «Что, пожар, что ли, во дворце?» И Григорий Иваныч… Почернело кругом от люду всякого… Данилко-то Битяговский с Качаловым уж и бежать не смогли, в избу съезжую юркнули, отмолчаться вздумали… А Оська сгоряча верст двенадцать пробежал… И назад поворотил… Думает: отстоят его Битяговские именем Борисовым, как было обещано… Тут и сам главный делу заводчик, Михайло Битяговский, пожаловал… Как увидала его царица и народ весь, на месте и убили… Особливо как задумал он было всем глаза отвести, клялся да божился, что поклеп идет со стороны Нагих… Сами не поберегли царевича, боятся, что царь к ответу позовет за нераденье, – и сваливают на других свой же грех… Озверели люди… Что в руках было, крюки, топоры, с чем бежали, полагая, что пожар во дворце, – с тем на злодея и кинулись, – в дробь издробили… Царица кричит: «Злодеи-то где же? Кто резал, где изверги! Данилко, Никитка да Оська треклятый?!» Нашли и тех двух в избе… Двери прочь… Им дорога туда же, за старым душегубом… А Оську ажно в доме Битяговского сыскали. Схоронился там… Женка Михайлова укрыть его задумала… Привели обоих к царице… Прямо наверх, где в церковке в дворовой лежал царевич, теплый еще… И как привели Оську – из раны из запекшейся кровь наново полилась… Бог суд дал злодею… Тут и добили его… И еще из своры Битяговского восемь душ погибло… Только к ночи еле вошел в себя народ, как ко всенощной ударили… В субботу грех случился… А от Михайлы Нагого да от земских старост углицких – гонца погонили… Лист ему дали, все, как дело было, царю отписали…
   – Ну и что же?
   – Вестимо – что? И обычно все цидулки из Углича прямо в руки Борису принашивались. А тут вестей добрых ожидали, так еще за стеной за городскою московскою переняли гонца… Проводили к Годунову. Прочел он доношение, а там так и стоит: «От Годунова люди подосланные извели царевича…» Видел бы ты, как перекосило лицо Борисово… Взял столбчик, глядит в него… губы дергаются, руки ходуном ходят, раздрал край бумаги-то… Да тут же по ней приказал иное написать доношение для царя. А в нем и писано, что «сам-де в припадке черной немочи ножом поколол себя царевич и скончался в одночасье… А Нагие-де, чтобы от себя провинность отвести, – Битяговских под обух подвели, на них наклепали, народ подняли». Так все и прочитано было царю. Горько плакал добрый государь. И поручил правителю дознаться: чья правда. А Борис на сыск послал…
   – Того же Клешнина, Андрея, да Шуйского, Василия, да дьяка продажного, Вылузгина… – знаю!
   – Ну, так знать можешь, как они до правды доходили! Старый лукавец, Шуйский, змий, в пяту жалящий, поди, и сам бы рад был убрать последнего от корня Иоаннова. Да духу не хватало. А тут – Борис постарался… Так и он ему пособил. Плакал, Бога призывал… О грехе поминал… «Грех-де на мертвых клепать! Вам-де, Нагим, родичам царским, ничего не станется; а коли вы станете Годунова облыгать, – и вам голов не сносить! Мол, владыко-митрополит повыше вас стоял, а куда слетел? И другие князья и бояре первые… Грех уж совершен. Так не колите очей никому! Мол, надо писать: все вышло от воли Божией… Сам покололся, ножом за черту метал, припадок пришел, царевич-де и накололся на ножик на свой. А там дело предадут забвению!»
   К царице с этим он и сунуться, вестимо, не посмел. Так ее и не спрашивали, Михайло Нагой тоже уперся. Говорит: «Все едино пропадать. Так не стану кривде потакать! Хоть запытайте, окаянные!» Так и записал, что подосланы от врагов были убийцы: Битяговский с товарищами, – и зарезали племянника-царевича. Один он не уступил. Другие все от первых слов своих отреклися, по Шуйскому уговору показывать стали и руку прикладывали, кто умел… А митрополит Крутицкий Геласий тут же с Шуйским и Клешниным в храм Преображения прошли, где убиенный младенец пятый день лежал, судей праведных дожидался… У Луппа у единого душа заговорила, как сказывают. Недвижный стоял он, ко гробу не смея подойти, глаз не поднял на жертву невинную. А Шуйский таково-то пристально стал смотреть… Да где признать! Пять дней в пору жаркую лежало дате… Кровью облитый сперва. А там, хоть и обмыли, – все не узнать в нем было того царевича, которого Шуйский года четыре назад тому видел. Все же уверовал, толкует, что подлинно царевич перед ним зарезанный… Горло-то вот как перехвачено! Куды бы самому дитяти, хоть и в припадке, такое над собою сотворить? Да судьям праведным горя мало. Записали тех, кто по-ихнему дело показывал, других обошли, тело отпели да поскорее земле предали, мол, вконец бы не попортилось… А дума другая: вдруг сам царь наедет? Либо повелит брата на Москву везти! А Шуйский в ту пору и то проговорился: «Как, говорит, по смерти поиначилось личико царевича. Видно, крови вовсе не стало в нем… Смуглый был, а тут – беловатый лежит…» Вошло ему, значит, на ум… Да спохватился, умолк… А царица вдовая таково-то плачет, причитает… Жаль ей, вестимо… А про Орину и говорить не надо. Только сына родного так провожать можно, как она убитого. Двадцатого числа приехали, в четверток, бояре, в пяток – и уехали. А там, на Москве, собор собрали целый: дело рассудить великое. Ну, долго не думали, Иов, владыко, Борисом ставленный, все уладил… «Нагие-де виноваты!» Прозвонил; бояре в подголоски ударили… Нагих присудили по местам разослать… Угличан бедных – в корень чуть не извели… Пол-Сибири ими населить надумали; гляди, тысяч тридцать людей было! Меней половины осталися… Жгли, пытали, топили, вешали… А царицу-вдову, дважды осиротелую, постригли насильно… На Выксе в дальней пустыни заточили вдову Иоанна-царя!
   – Да как… как они смели… как могли это… Как смел он?! – вдруг рвущимся голосом, весь дрожа, заговорил мальчик, который давно уже едва стоял на ногах от горя, от жалости…
   И, протянув руки вперед, словно отгоняя кого-то, мальчик упал, забился в припадке «черной немочи», обычной детской болезни в эти времена.
   – Ишь, кровь сказалась! За старуху как встал, – негромко проговорил Варлаам Щелкалову, подымая с его помощью Митю и относя в соседний небольшой покой, где стояло жесткое, узкое ложе келейника.
   На него положили ребенка и покрыли черной мантией игумена. Полагали тогда, что этим облегчается припадок.
   Затем снова перешли оба в келью, сели на свои места.
   Долго никто не начинал разговора.
   – Вот так-то оно и содеялось все! – наконец проговорил гость.
   – Злое дело… И верю: пошлет Господь возмездие власти похитителю, – эхом откликнулся инок. Поведя глазами на Митю, лежащего рядом, в покое, он добавил: – Этот отмстит… Видел сам, брате: каков малый? Рожденный господин…
   – Видел уж, видел… Сберечь бы нам его. Толкуют, что Шуйский… может, для острастки Годунова, а шепнул ему о думах своих насчет того: «Подлинно ли царевича сгубили слуги подосланные?» Мол, в энтом, в мертвеньком, – отличку нашел он от того, который родился у Марии… А Борис ему и ответил: «Тот ли, другой ли, а Димитрия схоронили…» Из могилы, гляди, не встанет! Он не Лазарь, и Христа ноне нет!
   – Гляди, не встал бы! Каин окаянный… Вот поглядеть бы на него, коли донесут ему в ту пору, что «встал»!
   – Доживем – увидим. А пока – остерегаться надобно… Отселева пора убрать хлопчика. В Рязань я его свезу… Там Игнатий – грек, митрополит, дружок наш, старый, верный… Оттуда и на Москву направим. Пусть все увидит, узнает своими глазами, не из речей людских… Повидает своего «приятеля», гляди, полюбит его! Хе-хе! А там – и дальше дело поведем… За грань его… Пускай к военному делу приучается… А там… Ну да там уж Бог что даст, то и будет… Только я исполню волю государя покойного, на чем крест целовал с Богданом-князем вместе: вырастим чадо – и к трону подведем. Сумеет взять и воссесть – значит, такова власть Господня!
   – Аминь! А скажи ты мне… как вы подмену-то сделали? Что и не заметил, почитай, никто. Когда это?
   – Давно уж. Как стало видимо, куда гнет Борис, тут мы с князем Бельским и приступили к Орине. Она давно была подговорена… Мол, твой сын пускай поцарствует. Федор, мол, некрепок… А сын царицы – не от государя-супруга. И приказывал он своего Димитрия до трона не допускать! Баба и сдалася… Потайно родного сына мы ей привезли; тут захворал царевич… Изменился от недуга… Его в ночи нам отдал доктор – Волошин, паренька Орины взял, положил… Дети малые, еле лепечут… Что им понять? Так и осталось. Тот – там… Этого – увезли, на посаде на вашем старикам в приемыши сдали… Мол, сироту, роду честного… Поберегите… Казны малость прибавили… А как подрос, да ты его взял, – сам дальше знаешь!
   – Так, так… Доселе – все хорошо было! Пускай же и далее хранит десница Божия отпрыска царственного!
   И Варлаам с теплой верой осенил благословением мальчика, который лежал рядом и от тяжкого забытья болезни перешел к укрепляющему тело спокойному детскому сну…

ТРЕВОЖНЫЕ ВЕСТИ

   Ярко сияют светила и звезды небесные в беспредельной глубине, своим или отраженным светом озаряя мрак мировых пространств.
   Вечно одиноки и далеки они друг от друга. Но пути их постоянно пересекаются между собою, и самые далекие звезды, разделенные миллионами миллионов верст, – влияют на другие светила, испытывают их влияние; только силой этого взаимного влияния и могут они вечно длить свой быстрый, размеренный путь в темных безднах вечности.
   Так и в жизни людской.
   Размеренно, мощным ходом движется общая человеческая жизнь. Как бы тесно ни сошлись, ни слились люди в шумной толпе, – они одиноки… Как далеко ни отстоит одна душа человеческая от всех других, – она влияет на них и сама испытывает их влияние, тайное, могучее воздействие на себя, на каждое движение свое…
   Давно еще – при зарождении сознания – наметилась в уме людей эта мысль, запечатлелся тайный мировой закон.
   И выразили люди свое неясное сознание двумя заветами: учением «о свободе воли» и учением о «всесильном Роке», покорность которому неизбежна для всего живущего, даже для мертвой, бездушной природы.
   Вера и Рок рано овладели душою Димитрия-сироты и руководили каждым движением, каждым помыслом ребенка, юноши… и после, до самого конца!
   Для этого, конечно, были свои причины. Ничем не выделялся он из той среды, в которой проходили его дни.
   Никому не ведомый сирота, без казны, без явных друзей или сильных защитников и покровителей – мальчик видел, что путь его идет не так, как у всех других сверстников, нищих, одиноких сирот, каких немало всегда на Руси и по мирским углам, и во дворах монастырских.
   Были мальчики не глупее его, более проворные, красивее гораздо… Легче жилось им, чем остальным, неудачливым детям, пасынкам Судьбы.
   Но никто из них не испытывал таких странных приключений, как Митя, в свои девять – двенадцать лет.
   Из тихого, далекого угла, из скромной обители, – частью пешком, частью с попутными подводами доставил мальчика в Рязань инок старицкий, которому по делам семейным пришлось побывать в этой стороне.
   Потолковал инок с монахом на митрополичьем дворе, сдал ему отрока и ушел. Сирота получил тут угол со всеми другими детьми, которых еще несколько воспитывалось в рязанском монастыре. Пел Митя, как и раньше, на клиросе, сидел часами в просторной, светлой горнице, переписывая священные книги своим четким, красивым почерком, скорописью или вязью выводил буквы владычных посланий… Чаще других давали ему переписывать толстые тетради с изложением исторических событий Московского царства от становления до последних дней царения Ивана Васильевича.
   Инок брат Корнилий, которому под начало отдан был Митя, заведовал штатом писцов и переписчиков, взрослых и мальчиков, проживающих во дворе у митрополита Игнатия, человека большой учености, как греческой, его родной, так и славянской.
   И так вышло просто, незаметно, что бойкий, хорошо выполняющий свое дело Митя был «замечен» владыкой и призван к нему.
   Строго, важно глядел Игнатий. Но особое какое-то внимание и забота, как показалось чуткому сироте, – сквозили в словах и во взглядах князя церкви.
   – Ты откуда сам родом? – протяжным, гортанным, явно нерусским говором спросил Игнатий. – Сколько лет тебе? Издалека ли тебя к нам привезли? Давно ли грамоту узнал? Хорошо ли тебе здесь?
   Быстро, один за другим следовали эти вопросы, которыми засыпал ребенка владыка, несмотря на показную важность и величавость не отрешившийся от обычной греческой живости и словоохотливости.
   Не смутился нисколько мальчик.
   По-монастырски, смиренно сложил он руки, но глаза глядят прямо, смело.
   И внятно, словно сам впервые отдавая себе отчет, говорит Митя:
   – Откуда родом, и сам не знаю. Говорят, нашли меня старики, у которых жил я до времени. По шестому году к отцу Варлааму привели меня. Теперя, по осени вот, тринадцатый пойдет… На Уара на мученика родился я… От отца Варлаама сюда и приведен. Грамоту, почитай, лет шести узнавать стал… в обители в Старицкой. А жить мне у твоей владычной милости дюже хорошо… Челом бью за все милости!
   И мальчик, по наставлению, преподанному ему раньше братом Корнилием, отдал земной поклон владыке. Выпрямился, ждет: что дальше будет?
   Не сводит с него испытующих глаз Игнатий. Строго-строго сдвинул брови и говорит:
   – Откуда ты знаешь, что на Уара рожден? Кто сказывал? Почему Димитрием крестили, а не святым по дню рождения?! А? Путаешь что-то… Ты прямо мне, как на духу. Знаешь, кто я? Пастырь твой духовный… Глава! Могу вязать и разрешать здесь, в этой жизни, и в будущей. Так бойся мне что-либо облыжно сказать. Почему все сие? Может, слыхал, знаешь: какого ты роду-племени? А? Никого тут нет, видишь? Все прямо говори!
   – Так я и сказываю все, что мне ведомо, святый владыко. Когда рожден, про то старики часто сказывали. Словно бы грамотка на мне была. С грамоткой найден я. И что крестили меня Димитрием. Мол, «в другое не окрестил бы кто». Так было писано. А самое грамотку затеряли старики… Думалось им, был мой род не из простых. Опала пришла, так они меня и отдали добрым людям, чтобы сберечь от опалы… Мол, часто бывало так и раней… А знать о себе больше ничего не знаю. И не слыхал ничего… Как перед тобой, святый владыко, так и перед Богом! Страху во мне нет, злого не умыслил ничего. И лукавства во мне нету.
   – Вижу, вижу, чадо… Прямо в очи глядишь с умом, но без дерзости. Так и впредь жизни. Ни перед кем очей не опускай, если душа чиста. Пусть уж другие… Ну, теперь иди с Господом. Трудись, учись… Может, Бог тебе долю пошлет, – как будто повторяя слова доброго Варлаама, сказал этот строгий на вид владыка, благословил Митю, руку ему для поцелуя протянул, сам другую на голову мальчику возложил.
   – Расти, крепни! Да благословит тебя Всевышний, – каким-то иным, дружелюбным голосом произнес Игнатий и отпустил Митю.
   Долго потом звучал в ушах мальчика этот ласковый, бархатистый звук голоса, все слышалось горячее благословение:
   – Расти, крепни…
   Больше года с этого дня прошло.
   Игнатий пышно выезжал, если случалось покидать свой двор. Как у светских владык, были у него свои верховые слуги, вершники. Сильный, ловкий, смелый сирота попал в число этих провожатых и мог потешить свое чувство, любовь к быстрой езде, к скачке, к хорошим лошадям.
   Увидав Митю на коне, владыко ласково, одобрительно кивнул ему головой, велел ехать у дверцы колымаги и потом сказал:
   – Хоть ты и в иноки готовишься, а уметь не мешает и светские дела. Были времена и у вас на Руси, и на Востоке у нас, когда иноки не только Слово Божие – меч брали в руку, главу покрывали шишаком стальным и боронили от неверных крест и веру Христову… Ничего, ничего! Коли любишь – и узнавай мирское дело незазорное. Молод ты еще. Лучше, коли смолоду больше силу свою изведаешь, чем под старость потом будет она тревожить тебя, подвигу мешать…
   Если приходилось в грязь, в распутицу человека верхом послать куда-либо, уж за это обязательно брался Митя. Молодых лошадей, приводимых на двор владыке, – он тоже любил объезжать и успевал в этом легко, если не по уменью, так благодаря своей отчаянной отваге.
   Когда он подходил к коню и глядел ему своим ястребиным, упорным взором в глаза, – казалось, он умел одним этим покорять, успокаивать необъезженное еще животное, гипнотизировал его.
   Общим любимцем был во дворе у владыки Митя.
   И не удивился никто, когда в конце 1595 года Игнатий, отправляясь в Москву, взял в числе провожатых и переписчика своего, сироту.
   Много друзей нашлось у Игнатия среди греческих изгнанников, проживающих в Москве по нежеланию видеть родину, подавленную игом османов.
   Уезжая в Рязань, Игнатий не взял с собой Митю, а устроил ему место у вельможного выходца из Солуни, кир Димитрия.
   Тут мальчик, уже начинающий превращаться в юношу, справлял четырнадцатую годовщину своего рождения.
   Неспокойно, невесело прошли на Руси и на Москве тысяча пятьсот девяносто пятый и шестой года. Пожар случился сильный в стольном городе.
   Часты были пожары в старой деревянной Москве, а в этот раз так выгорела она, что от Китай-города следов не осталось.
   Хлопотать стал Борис-правитель, наново, камнем пустое место обстроили.
   Сильный мор проник в царство, и от него Псков вымер почти до последнего человека, так что пришлось из других мест туда людей переводить, отдавая им пустые дома и выморочные дворы посадские и торговые…
   Крымцы, забыв неудачу, испытанную всего три года тому назад, – снова двинулись на Москву. Но у рубежа успели их перенять и отправить русские рати под начальством окольничего Михаилы Безнина, воеводы калужского.
   Случилось и другого рода горе, незначительное на вид. И хотя люди не пострадали при этом случае, но он взволновал почти всех верующих русских даже более, чем отбитое нападение татарское.
   Старинный Печерский монастырь близ Нижнего славился в народе как место подвигов святого Дионисия Суздальского, Макария Унженского и Евфимия.
   И вековая гора, царящая над обителью, размытая подпочвенными водами, загрохотала, заколебалась… Медленно поползла по скату береговому вниз, к Волге, и засыпала на пути своем всю чтимую обитель, сровняла ее с землею.
   – Великая поруха будет в царстве! – в один голос заговорили по всему царству и в самой Москве, где очень мало было просвещенных людей и большинство духовенства оставалось совсем малограмотным, как и полвека назад, когда решительно начал бороться с этим грозный царь Иоанн Васильевич.
   И другая, потаенная, но самая тревожная весть разнеслась шепотом, негромко по Москве, но скоро разлилась, покатилась и дальше по городам, как все плохие вести: царь Федор очень недомогать стал. И без того слабый, он совсем захирел в последнее время. Обмороки чаще и чаще повторяются. Даже молиться так долго и усердно, как прежде, не может этот инок и подвижник в царском венце, в бармах Мономаха.
   Бояре, воеводы, старейшие служилые люди насторожились, стали подумывать: кто примет власть по смерти этого последнего из рода Рюрика?
   Партии и раньше были при дворе. А теперь их больше стало и яснее они определились.
   При дворе старались, чтобы за рубеж страны не проникла весть – на радость враждебным ляхам, литовцам и татарам со шведами.
   Но сами бояре враждовали между собою и готовили подкопы, рыли ямы, хуже отъявленных, заклятых врагов.
   Вести, слухи и намерения сильных людей особенно были подробно и хорошо известны при патриаршем дворе, в Чудовской обители, постоянном пребывании московских первосвятителей.
   В ней как раз к этому времени очутился и Димитрий.
   Как-то само собой это случилось.
   Из старицкого Успенского монастыря приехал в Москву один из иноков к патриарху с каким-то челобитьем от игумена Варлаама. Конечно, по поручению последнего, он разыскал юношу, позвал его к себе, в Чудово, где сам гостил у инока, старца Паисия.
   Последний уже знал, очевидно, о сироте и принял его очень дружелюбно.
   Между прочим старицкий инок от имени Варлаама задал Мите вопрос:
   – А что, чадо: хотел бы знать отец игумен, совсем ты раздумал о пострижении? В мирское житье ушел, обителей чуждаешься…
   – Нет, отче. Воля была владыки Игнатия меня приставить в услужение к господину моему… А я не оставил помысла постоянного. Кроме как у Бога, нет мне надежды и пристанища. Сирота ведь я в мире!
   – Верно, сыне! Так и думай, так и уповай… Ежели не прочь, так вот тебе и случай. По прошению отца Варлаама и моему – брат Паисий может тебя в патриаршую обитель преславную принять. Про мастерство твое скорописное он наслышан… Дело дадут тебе знакомое… а уж где лучше Богу послужить, как на очах патриарших… Может, и заметит кир владыко, благословит тебя и усердие твое… Удостоишься и пострижения, как только года твои придут… Желаешь ли? – инок ласково взглянул на юношу.
   Низко поклонился Митя:
   – Молю о том, отцы преподобные!
   – Вот и ладно. Я потолкую с братом Косьмой, который писцову палату патриаршую ведает. А ты загляни по времени, чадо! – ласково сказал сироте Паисий.
   Недели не прошло, как сирота явился к кир Димитрию, прощаться стал с господином, который тоже к нему был добр и внимателен, как к редкому из челядинцев. Предупрежденный управителем, грек не расспрашивал юношу ни о чем, протянул ему руку для поцелуя и сказал на ломаном русском языке:
   – Заль, заль… Кароси… Тупай Богом! Бок прасти… Цаслива!
   И полтиной одарил уходящего слугу.
   …Быстро миновал 1597 год. Особых бед не было, но и радости не слышно было.

ПО РУСИ

   Если за гранями царства Русь получила новое значение при умном, изворотливом правителе Годунове, то у себя все его начинания оказывались неудачны, хотя на первый взгляд вызваны они были истинным желанием помочь народу, были подсказаны государственной мудростью, которую даже враги признавали в многолетнем правителе царства.
   Особенно много толков, жалоб и молчаливого недовольства, а порою и явных проявлений негодования вызвала в народе отмена Юрьева дня.
   В день этого святого все «черные» люди, безземельные крестьяне, работающие на чужой, помещичьей земле, могли менять своих господ, если были недовольны теми, у кого застал их «вольный день».
   Правда, такая смена редко вела к лучшему. Часто меняли «кукушку на ястреба»… Но все же призрак воли был дорог темной душе бездомного пахаря, порабощенного невежеством и нуждою, но свободного хотя бы по букве закона.
   Правда, люди бессердечные, зная, что кабальная запись действительна только до Юрьева дня, на один год, – старались за это время выжать все, что можно, из пахаря-оброчника. Десятки и сотни тысяч крестьян с семьями, не имея угла и гнезда своего, кочевали ежегодно из имения в имение вечными батраками-бродягами.
   Но более благоразумные хозяева, собрав подходящих работников-пахарей, старались привязать их к себе и к своему хозяйству на более долгие времена и переписывали записи из года в год. Люди богатые, многоземельные помещики даже пускали в ход всякие посулы и льготы, чтобы притянуть побольше рабочих рук на свои пустующие угодья.
   Случалось, что переманивали людей друг у друга, ссорились из-за этого… До стычек между целыми отрядами «дворцовой челяди» доходило порою.
   Но в общем выработались средние условия, при которых и господа, помещики разной величины, и хлеборобы жили сносно. Каждый надеялся, что время выработает новые, еще более удобные для всех условия и рамки взаимных отношений.
   Но в это большое, народное дело внес свое личное решение Годунов.
   После ужасного события в Угличе, когда он не побоялся выжечь пол-Москвы, он решился допустить нашествие татар на эту столицу, – только бы отвлечь Федора от проклятого Углича, от останков зарезанного ребенка, лишь бы заставить народ забыть, хоть на время, этот кошмар… Как раз тогда, в 1592 году, именем Федора был издан указ, которым вводилась вечная кабала на Руси.