Страница:
Умер Федор. Схоронили его.
Ирина свято исполнила словесное завещание, вопреки писаному, которое заготовил Годунов и заставил подписать Федора в свое время.
Не слушая настояний брата, Ирина переехала немедленно в Новодевичий монастырь, – и через день не стало царицы Ирины: была инока честная Александра…
Борис из себя выходил, но был неотлучно при сестре, опасаясь, чтобы кто-нибудь не овладел ее волей, как он это сам делал не раз… И тогда она, согласно писаному завещанию, может посадить на трон другого, не его… Подумать не мог об этом даже Годунов…
И сидели они там, как два обреченных преступника, связанные одной тяжелой цепью…
Жадно ловил все вести, долетающие в Чудово, сирота.
Он, заодно с целой Москвой, понимал, что дело как раз на переломе стоит. Качается стрелка державных весов: на одной чашке сидит правитель, Годунов, давно уже добиравшийся до краев роковой чаши…
А за другую – ухватились уже чьи-то руки… Но еще не видно чьи. Не поднялась еще голова над уровнем чаши… Только и другая, годуновская, не опускается, висит, колеблется на воздухе… Качается державный маятник… И кто опустится первым, кто перетянет, тот и займет древний, золотой трон московских державцев, наденет бармы, осенит себя шапкою Владимира Мономаха.
Совсем окрепший после болезни – инок-дьякон Григорий днями дома не сидит, бродит по московским монастырям и дворам знакомым боярским, сбирает вести и слухи, несет их домой. Здесь Димитрию передает, с Паисием делится…
Сидят они вечером втроем в келье у старца.
Григорий, не остывший от дневного волнения, стоит и говорит, порывисто поясняя жестами торопливую, даже слегка удушливую речь:
– Не бывало такого?! Сестра она, правда, да царица же, помазанница Господня… А он – что сегодня… Увещал ее: «Не для себя, мол, хочу царства! Не почета, не радости ради, вериги на себя налагаю, подвига ищу… А должен земли ради власть в руки взять… Не знаешь, мол, ты… А уж враги проведали… Татаре сызнова надвигаются. Литва и ляхи снаряжаются… Бояре не о земле думают, местами считаются, перекоряются одни с другими… Потому царя, хозяина нету на земле… Пропадает земля… Народ, царство христианское… И на тебе, мол, грех…» А она ему: «Господь до греха не доведет, как и доныне берег меня! Какова Его воля, Он явит… Кому укажет по голосу всенародному, тому и вручу наследие ангела моего, государя усопшего. Клялась я так ему, так и будет… А тебя прямо он указал: на трон не сажать бы!» Как сказала, он и затрясся весь: «А, с ворогами ты с моими, с Шуйскими, с Бельскими, с Нагими, поди! Им царство отдать сбираешься…» Тогда царица уж и заплакала, ужасом объятая, руки тянет к нему и молит: «Нагих не поминай! Покарает Господь… И покойный говорил: покарает тебя Господь…» – «Как, ты с царем и про такие дела говорила? Меня порочила… Ах ты змея подколодная, не сестра мне… Прочь!» Да посохом ее… в грудь прямо… Пала государыня, только «ох» негромко молвила… Старицы, что под дверьми стояли, – хотят на помощь кинуться, а не смеют. Ноги у них подкосились. Увидит он, кто речи их слышал страшные, – так со свету сживет… Но, видно, самому не по себе стало, выбежал из кельи царицыной… К себе прошел. Тут старицы царице на помощь и поспели…
Слушают, молчат оба: старик и юноша. Тяжелое это молчание… Конечно, во многих местах по Москве разносились эти же вещи, шли такие же толки, как и в келье старца Паисия. Тысячи людей все лучше и лучше узнавали комедианта высшей марки, лицемера-правителя.
Но пока еще докатится волна до глубины царства, разольется по всему простору его, – Годунов работает неутомимо, быстро соображает ходы противников, делает свои выпады, неотразимые, прямо ведущие к цели…
Месяц и десять дней минуло со смерти Федора, а уже успели гонцы развезти грамоты с приглашением на всенародный земский собор, для избрания нового царя, взамен Ирины, ушедшей в келью. И собрались «избранники всей земли» – попы, служилые, посадские и торговые люди…
Чернь слепо привыкла идти за «вяшшими людьми». А те – давно задарены, посулами закуплены от Годунова или запуганы клевретами его… Новопоставленный первосвященник, патриарх Московский Иов, не отстал от тех, которые предавали на смерть Праведника, лишь бы угодить правителю и претору…
Все было пущено в ход. Толпы народные стояли на коленях, плакали, звали на царство Бориса, который теперь заявлял, что недостоин взять «наследье Федора»…
Этой смертельной иронии только и не хватало.
Наконец крестным ходом с чудотворными иконами двинулись выборщики во главе с Иовом в Новодевичий монастырь, где Борис сторожил Ирину.
Народ, согнанный приставами со всех концов и сам поспешивший поглядеть на редкое зрелище, ударил в землю челом… Рыдания слышались вокруг…
И уговорили не только Бориса, но также вдовую царицу, которая неожиданно для всех проявила столько твердости и силы воли.
– Берите брата на царство, если Господь того желает и вы просите сами! Да заступит м о е м е с т о на престоле!
И, стоящий давно наготове, на самых верхних ступенях, – радостно, грузно опустился Борис на заветное место, на царский престол…
Лицемеря до последней минуты, Борис с наружным сокрушением громко заявил:
– Не дерзал я возносить взора до высоты престола. Но вижу: нельзя противиться мне больше. Буди же святая воля Твоя, Господи! Настави меня на путь правый и н е в н и д и в с у д с рабом Твоим! Повинуюсь Тебе, исполняя ж е л а н и е н а р о д а!
Мало кто обратил внимание на это скрытое, но всенародное покаяние нового царя. Душа ему подсказала, что Бог с т а н е т с у д и т ь, – так и свершилось…
Но пока – торжествовал Борис, царь теперь и по имени, как раньше был – по власти… Ликовал народ, призванный на бесконечные пиры новым щедрым царем, Годуновым, основателем второй династии царей на троне полночного государства, занятом больше 700 лет потомками Рюрика.
Торжественно, оглушительно гудели тысячи московских колоколов, как в день великого праздника…
Был со всеми в толпе народа и Димитрий-сирота…
– Да как же это? Почему так? И Господь допустил? – шептал он про себя…
И широко раскрыл он глаза свои, в которых так и застыл немой вопрос…
А Романовы, Бельские, Шуйские, Нагие и простые, не закупленные Борисом люди, дьяк Василий Щелкалов и другие, как бы в ответ на этот не слышимый для них вопрос, – думали:
«Видно, не пришла еще пора… Пусть повеличается… Выше взмоет – ниже упасть придется кречету залетному, который в орлиное гнездо не по праву засел! Дурным обычаем укрепился там. Орленка царственного заклевать решился…»
Да благословит Господь все пути твои… В Киев сбираешься? Дело. И сам я подумывал на время отпустить тебя в те края… Кое-что кой-кому передать бы надобно… Вот теперь и подошла самая пора… Бог, видно, старый хозяин, лучше нас, грешных, все дело ведет.
Мы – черви слепые в руце Божией… Поезжай. Лошадку возьми… Грамотку я тебе выправлю подорожную… Да слышь ты… вот еще… Стар уж я… Увижу ли тебя, чадо мое, приведет ли Бог? Кто знает… А по душе ты мне пришелся. Хочу благословить тебя… Да с уговором… Вот тут, видишь, – две ладанки… Побольше и поменьше… На гайтане на крепком, на груди храни их. Береги пуще глазу. Ты уж парень рослый… Шестнадцатый год пошел, слава те Господи… У царских детей – и лет совершение в эти годы… А ты умом и от княжеских детей не ушел, а то и перешел иных…
Помни же. Носи ладанки. Не гляди их, не трогай. Только тогда открой, когда я весть пришлю, или сам скажу, или писать буду, хотя бы и не прямо, без моего имени… Только напомню – вот, день тут надписываю: «Вторник, фебруария дня 28, року 1598…» И на грамотке на моей – будет только это число и год стоять. Дадут тебе таку грамотку – открывай мои ладанки. Там уж знать будешь, что делать с ними надобно. Так обещаешь ли? Клятву дай!
– Клянусь! Слово даю, коему не изменял и не изменю, отче святый: так и сделаю!
Часть II
ЗА ГРАНЯМИ
ГОНЕЦ ОТЦА ПАИСИЯ
Ирина свято исполнила словесное завещание, вопреки писаному, которое заготовил Годунов и заставил подписать Федора в свое время.
Не слушая настояний брата, Ирина переехала немедленно в Новодевичий монастырь, – и через день не стало царицы Ирины: была инока честная Александра…
Борис из себя выходил, но был неотлучно при сестре, опасаясь, чтобы кто-нибудь не овладел ее волей, как он это сам делал не раз… И тогда она, согласно писаному завещанию, может посадить на трон другого, не его… Подумать не мог об этом даже Годунов…
И сидели они там, как два обреченных преступника, связанные одной тяжелой цепью…
Жадно ловил все вести, долетающие в Чудово, сирота.
Он, заодно с целой Москвой, понимал, что дело как раз на переломе стоит. Качается стрелка державных весов: на одной чашке сидит правитель, Годунов, давно уже добиравшийся до краев роковой чаши…
А за другую – ухватились уже чьи-то руки… Но еще не видно чьи. Не поднялась еще голова над уровнем чаши… Только и другая, годуновская, не опускается, висит, колеблется на воздухе… Качается державный маятник… И кто опустится первым, кто перетянет, тот и займет древний, золотой трон московских державцев, наденет бармы, осенит себя шапкою Владимира Мономаха.
Совсем окрепший после болезни – инок-дьякон Григорий днями дома не сидит, бродит по московским монастырям и дворам знакомым боярским, сбирает вести и слухи, несет их домой. Здесь Димитрию передает, с Паисием делится…
Сидят они вечером втроем в келье у старца.
Григорий, не остывший от дневного волнения, стоит и говорит, порывисто поясняя жестами торопливую, даже слегка удушливую речь:
– Не бывало такого?! Сестра она, правда, да царица же, помазанница Господня… А он – что сегодня… Увещал ее: «Не для себя, мол, хочу царства! Не почета, не радости ради, вериги на себя налагаю, подвига ищу… А должен земли ради власть в руки взять… Не знаешь, мол, ты… А уж враги проведали… Татаре сызнова надвигаются. Литва и ляхи снаряжаются… Бояре не о земле думают, местами считаются, перекоряются одни с другими… Потому царя, хозяина нету на земле… Пропадает земля… Народ, царство христианское… И на тебе, мол, грех…» А она ему: «Господь до греха не доведет, как и доныне берег меня! Какова Его воля, Он явит… Кому укажет по голосу всенародному, тому и вручу наследие ангела моего, государя усопшего. Клялась я так ему, так и будет… А тебя прямо он указал: на трон не сажать бы!» Как сказала, он и затрясся весь: «А, с ворогами ты с моими, с Шуйскими, с Бельскими, с Нагими, поди! Им царство отдать сбираешься…» Тогда царица уж и заплакала, ужасом объятая, руки тянет к нему и молит: «Нагих не поминай! Покарает Господь… И покойный говорил: покарает тебя Господь…» – «Как, ты с царем и про такие дела говорила? Меня порочила… Ах ты змея подколодная, не сестра мне… Прочь!» Да посохом ее… в грудь прямо… Пала государыня, только «ох» негромко молвила… Старицы, что под дверьми стояли, – хотят на помощь кинуться, а не смеют. Ноги у них подкосились. Увидит он, кто речи их слышал страшные, – так со свету сживет… Но, видно, самому не по себе стало, выбежал из кельи царицыной… К себе прошел. Тут старицы царице на помощь и поспели…
Слушают, молчат оба: старик и юноша. Тяжелое это молчание… Конечно, во многих местах по Москве разносились эти же вещи, шли такие же толки, как и в келье старца Паисия. Тысячи людей все лучше и лучше узнавали комедианта высшей марки, лицемера-правителя.
Но пока еще докатится волна до глубины царства, разольется по всему простору его, – Годунов работает неутомимо, быстро соображает ходы противников, делает свои выпады, неотразимые, прямо ведущие к цели…
Месяц и десять дней минуло со смерти Федора, а уже успели гонцы развезти грамоты с приглашением на всенародный земский собор, для избрания нового царя, взамен Ирины, ушедшей в келью. И собрались «избранники всей земли» – попы, служилые, посадские и торговые люди…
Чернь слепо привыкла идти за «вяшшими людьми». А те – давно задарены, посулами закуплены от Годунова или запуганы клевретами его… Новопоставленный первосвященник, патриарх Московский Иов, не отстал от тех, которые предавали на смерть Праведника, лишь бы угодить правителю и претору…
Все было пущено в ход. Толпы народные стояли на коленях, плакали, звали на царство Бориса, который теперь заявлял, что недостоин взять «наследье Федора»…
Этой смертельной иронии только и не хватало.
Наконец крестным ходом с чудотворными иконами двинулись выборщики во главе с Иовом в Новодевичий монастырь, где Борис сторожил Ирину.
Народ, согнанный приставами со всех концов и сам поспешивший поглядеть на редкое зрелище, ударил в землю челом… Рыдания слышались вокруг…
И уговорили не только Бориса, но также вдовую царицу, которая неожиданно для всех проявила столько твердости и силы воли.
– Берите брата на царство, если Господь того желает и вы просите сами! Да заступит м о е м е с т о на престоле!
И, стоящий давно наготове, на самых верхних ступенях, – радостно, грузно опустился Борис на заветное место, на царский престол…
Лицемеря до последней минуты, Борис с наружным сокрушением громко заявил:
– Не дерзал я возносить взора до высоты престола. Но вижу: нельзя противиться мне больше. Буди же святая воля Твоя, Господи! Настави меня на путь правый и н е в н и д и в с у д с рабом Твоим! Повинуюсь Тебе, исполняя ж е л а н и е н а р о д а!
Мало кто обратил внимание на это скрытое, но всенародное покаяние нового царя. Душа ему подсказала, что Бог с т а н е т с у д и т ь, – так и свершилось…
Но пока – торжествовал Борис, царь теперь и по имени, как раньше был – по власти… Ликовал народ, призванный на бесконечные пиры новым щедрым царем, Годуновым, основателем второй династии царей на троне полночного государства, занятом больше 700 лет потомками Рюрика.
Торжественно, оглушительно гудели тысячи московских колоколов, как в день великого праздника…
Был со всеми в толпе народа и Димитрий-сирота…
– Да как же это? Почему так? И Господь допустил? – шептал он про себя…
И широко раскрыл он глаза свои, в которых так и застыл немой вопрос…
А Романовы, Бельские, Шуйские, Нагие и простые, не закупленные Борисом люди, дьяк Василий Щелкалов и другие, как бы в ответ на этот не слышимый для них вопрос, – думали:
«Видно, не пришла еще пора… Пусть повеличается… Выше взмоет – ниже упасть придется кречету залетному, который в орлиное гнездо не по праву засел! Дурным обычаем укрепился там. Орленка царственного заклевать решился…»
* * *
– Так тяжко тебе, говоришь, на Москве стало жить, чадо мое? И безо всякой причины особой? Верю, верю… Молод ты еще… Знаешь многое, что и мы, люди старые… Да, терпеливо ждать, пока пробьет час воли Божией, придет возмездия пора… Не можешь ты этого с горячим юным сердцем… Вижу, понимаю. Не держу тебя, сыне.Да благословит Господь все пути твои… В Киев сбираешься? Дело. И сам я подумывал на время отпустить тебя в те края… Кое-что кой-кому передать бы надобно… Вот теперь и подошла самая пора… Бог, видно, старый хозяин, лучше нас, грешных, все дело ведет.
Мы – черви слепые в руце Божией… Поезжай. Лошадку возьми… Грамотку я тебе выправлю подорожную… Да слышь ты… вот еще… Стар уж я… Увижу ли тебя, чадо мое, приведет ли Бог? Кто знает… А по душе ты мне пришелся. Хочу благословить тебя… Да с уговором… Вот тут, видишь, – две ладанки… Побольше и поменьше… На гайтане на крепком, на груди храни их. Береги пуще глазу. Ты уж парень рослый… Шестнадцатый год пошел, слава те Господи… У царских детей – и лет совершение в эти годы… А ты умом и от княжеских детей не ушел, а то и перешел иных…
Помни же. Носи ладанки. Не гляди их, не трогай. Только тогда открой, когда я весть пришлю, или сам скажу, или писать буду, хотя бы и не прямо, без моего имени… Только напомню – вот, день тут надписываю: «Вторник, фебруария дня 28, року 1598…» И на грамотке на моей – будет только это число и год стоять. Дадут тебе таку грамотку – открывай мои ладанки. Там уж знать будешь, что делать с ними надобно. Так обещаешь ли? Клятву дай!
– Клянусь! Слово даю, коему не изменял и не изменю, отче святый: так и сделаю!
Часть II
ЦАРЬ ИЗ МОГИЛЫ
ЗА ГРАНЯМИ
Давно уж это так повелось, что немало беглецов московских за гранью, в Польше да на Литве живет. Особенно – в этом последнем княжестве. Много тут православных своих помощников и крестьян. Мало чем и отличается местная жизнь от московской, особенно – окраинной.
На Литве жил и умер знаменитый воевода Иоанна Грозного, князь Андрей Курбский. И в мире, и на войне, пером и мечом хорошо умел князь сводить счеты с великим «хозяином Московского царства», которому изменил, спасая собственную жизнь, но оставляя на жертву целое гнездо: жену с детьми…
И до, и после Курбского – немало знатного и простого люда московского спасалось за этими гранями от опалы и гнева, от суда или бессудных казней московских владык, царей милостию Божиею, но немилостивых чаще всего и по рассудку, и по собственной склонности.
Сейчас живет там родовитый боярин Михайло Головин, близкий родич казнохранителя Иоаннова, который и по смерти его служил царю Федору по вере и правде. Но смели Головины пойти об руку с другими вельможами, стараясь обуздать властолюбие Годунова, – и поплатились опалой. Еле головы целыми унесли. А Михайло, повторяя, что «береженого – Бог бережет!» – все-таки за рубеж кинулся, собрав все, что мог из своего, большого раньше, богатства.
Вокруг него, как цыплята под крылом наседки, – собрались и другие, менее значительные русские выходцы, которые или бежали навсегда с родины, или по делам на долгое время появились в пределах Польши и Литвы.
В постоянных сношениях находятся эти добровольные изгнанники со своей покинутой родины. Послов ли посылает Речь Посполитая, либо сам литовский князь от себя, купцы ли собираются к Смоленску ехать товары менять, торг вести, – потому что дальше не пускают «литовских соглядатаев», как окрестили их братья на берегах Москвы-реки, – с каждой оказией идут и возвращаются цидулочки, безымянные по большей части, а порою – и цифирью, загадочным шифром начертанные…
Как раз в пору, когда направился к Киеву сирота со своим приятелем Юшкой, или Григорием-дьяконом, – неведомо откуда пронеслась странная весть среди московских выходцев, а от них – проникла и в польские, в литовские круги простых и знатных людей…
Заговорили вдруг, пока еще неопределенно, без подробных указаний и объяснений, что царевич в Угличе, на которого послал убийц Годунов, – не погиб. Близкие люди предвидели замыслы Годунова, успели заранее скрыть настоящего царевича, сына Ивана Васильевича, а пал от ножа безымянный ребенок, подставленный вместо Димитрия Углицкого.
Схоронили в могилу убитого. А живого – спрятали добрые люди подальше от глаз и рук Годунова.
Теперь – мальчик подрос, надежды большие подает, и собираются его покровители всему миру открыть тайну, хранимую больше семи лет…
Многих сильно всполошила эта весть. Как-то очень скоро и на Украину проникла она, как будто кто-нибудь нарочно с нею побывал в главных, людных городах и поселках тамошних.
А может быть, иначе даже это вышло. Может быть, в разных местах земли сам по себе народился волнующий слух. Никто не любил Бориса. Все видели, что под прикрытием царских одежд Федора прокрался он к трону, ухватившись за мертвеца, – успел взойти и на престол, когда еще не успели снять с него полуостывший труп последнего Рюриковича. Оставить трон пустым – нельзя было. Думы боярской – как предлагали московскому люду в первый день смерти Федора – признать не захотели, опасаясь многовластия, засилья наглых бояр больше, чем захвата власти одним умным заговорщиком дворцовым.
И Борис воцарился. Не было времени найти иного. Он не дал опомниться никому… Предупредил всякие попытки.
И Борис сидел на троне. Но он был ненавидим равными и старейшими по крови. Боялись его все. Куда направлял правитель, а после – царь свой тяжелый, сверкающий умом и волей взор, – там хотел он видеть полное повиновение, как бы тяжело ни казалось окружающим исполнять волю умного тирана, даже во благо себе, на пользу общую… Даже сильные чувствовали, что новый царь хочет и может стереть всякую личность в окружающих, уравнять всех: умных и глупых, добрых и злых, дать им корм и кров, как стаду, и быть надо всеми одним всевластным господином, тем более неугодным никому, что не по праву крови, не волею судьбы, а своей личной энергией достиг Борис высоты величия и власти на земле.
Этого больше всего не прощали ему окружающие, завистливые, ленивые, ограниченные бояре, которые по себе судили и Годунова и говорили, что только одними преступлениями и кознями удалось ему то, к чему стремились многие из них… Ум правителя, его труды и навык государственный сводили на нет.
При таких предзнаменованиях воцарился Борис.
Память о Димитрии Углицком за семь лет не могла изгладиться в народе. Почти все желали чуда, желали, чтобы этот царевич был жив… Чего горячо желаем, то иногда и мерещится… А что мерещится, чуется, – то и сбывается порою, хотя очень редко…
Поэтому возможно, что к концу первого же года царствования Годунова сам собою в разных местах мог народиться зловещий для царя слух о воскресшем из мертвых Димитрии-царевиче…
Но, во всяком случае, очень и очень многие люди, только охраняя свою безопасность, старались тайно сеять такие вести…
Сидя за рубежом, обеспеченный и от приставов, и от доносчиков годуновских Михаил Головин первый стал разглашать опасный слух… Его подхватили, – а там и пошло…
В игру сейчас же вмешалось католическое высшее духовенство, как будет видно дальше.
Но пока – затрепетали тысячи грудей, услыхав радостную, хотя и невероятную, чудесную весть:
– Царевич Димитрий жив! Объявится скоро и на Москву пойдет, у душегубца Годунова трон и царство отбирать…
Около месяца спустя после ухода из Москвы двух друзей: диакона патриаршего монастыря и неведомого сироты-переписчика, юного послушника той же обители, – Иову донесли об исчезновении двух человек, состоявших в его свите.
– Писец просился-де, послушник, в Старицу, к родне. А Гришка-диакон и раней, бывало, гуливал… А тут, сказывают, с первым за дружку пошел… Как дружки они…
Этим докладом подневольные люди хотели снять с себя ответственность на всякий случай… А сами они знали, что оба приятеля уже далеко, в Киеве самом, если не дальше.
Сначала Иов не обратил внимания на доклад. Бродячие иноки были заурядным явлением тогдашней жизни. Пришли к нему случайно, неведомо как, побыли, послужили, а там – и ушли в иное место, когда поманила их мечта…
Только позже, когда до Иова докатился опасный слух о царевиче, – он насторожился и тоже, как человек «подневольный», оберегая себя и друга-царя, поспешил с сообщением к Борису, которого милость и сила возвеличили безличного старика, бывшего владыку Ростовского, в достоинство первого из князей российской церкви.
Был конец 1599 года.
Когда Иов вошел к Борису, тот сидел мрачный, с горящими глазами и, едва ответив на обычный привет, показал столбец, измятый, скомканный в сильных, судорожно стиснутых пальцах:
– Слыхал, отче! Чем промышлять вороги наши стали? Лежебоки все эти, козней строители лукавые, недруги земли и царства погубители! Романовы с Нагими, Бельские с Трубецкими да с Шереметевыми… Шуйские, главные всему заводчики, с Сабуровыми да с Куракиными… Вся эта орда несытая, московские захребетники, дворовые приживальщики! Другие – лямку тяни, а им – пеночки сымать! Что удумали! Как царство замутить хотят… Слухи воровские пускают… Слыхал, чаю, о них?
– Нет, государь, о чем сказывать изволишь, невдомек мне, – слукавил осторожный старик.
Этим он показал, что слухи еще очень слабы, если не дошли до него, до патриарха Московского. Да и с себя снимал ответственность за то, что вовремя не сообщил об уходе двух своих слуг.
Почему-то вдруг подумалось теперь Иову, что между слухами и этим бегством есть какая-то несомненная, хотя бы и отдаленная, связь.
– Ладно, добро… Пусть сеют ветер… На голову свою! Бурею крыши с ихних же палат высоких, а то… и головы с плеч снесет… Милостив я был доселе… Прощал, дарил, не зря сказал при венчанье, что последнюю рубаху снять готов, только бы люди в моем царстве нужды да зла не знали… Они мешать желают в этом… Так я мозги ихние, тупые, лукавые, с придорожного грязью смешаю! Царя Ивана припомню для них. Да гляди, не так слепо стану разить. По выбору… Да пытать велю, похитрее Малюты… Положу над водою – и жаждой заморю. Детей ихних…
Тут вдруг Борис остановился, вспомнил о своих детях и огромным усилием воли укротил порыв.
– Пусть же берегутся нам вредить и губить царство! Землею всею, Богом избран я. На Бога идут. Он их и покарает… С чем ты, святый отче, припожаловал? С добром али с худом? Что-то лицо у тебя великопостное, хоша и не та пора сейчас?
– Так, повидать тебя пожелалось, а тут заодно вести, говоришь ты, пришли. Какие, государь, сын мой возлюбленный?
– Про Димитрия, про царенка Углицкого… Неведомой женки седьмой, женищи незаконной беззаконное дите. И жив бы он был, – не царевич, не трону наследник. Мало ль их таких, у государей, бывает? Всех и на трон сажать? Места не станет… А умер, допустил Господь, сам себе конец положил, – и буде. О чем толковать? Нет, вишь! Оживить мертвеца надумали, из могилы поднять хотят. Не умер-де. Другого-де убили злодеи подосланные. А кому подсылать надо было, а?
– Вестимо, некому было, государь, чадо мое. Ясное дело: не нужен и не страшен был ни для кого мальчонка, седьмой жены сын.
– Ну вот, дело говоришь, отче! А они… У-у, треклятые… «Жив Димитрий…» Слыхал?
– Да что ты! Да неужто! Творец Небесный. Вот она злоба диавола! О-ох…
– Да, диаволы, верно, отче-владыко святый… Диаволы! Мертвецом пугать задумали. Поиспужаю я их… живыми палачами… Ну да ладно… Так про что ты, владыко?
– Да дело и пустое вовсе! Был диакон у меня на подворье, лядащий человечина. Грамотей только бойкий. А иные сказывали – и чернокнижьем не брезговал. Да я не верю. Нет того дела, милостию Божией, у нас на Москве. И раньше, бывало, загуливал он. Пропадал на время.
– Ну, ну, что же? Не тяни, отче.
– А ныне – и вовсе сгинул.
– Молодой, старый? – словно соображая что-то новое, важное, спросил быстро Борис.
– Так, середних лет. Тридцать два либо тридцать три ему… за тридцать, скажем. Не более. А в Старицу к родне отпросился он, сказывают. Я там расспросы завел: сказывают, не было их там и не приходили вовсе они.
– Они?! Кто еще там «они»?
– Да с ним, с диаконом, с Гришкой с Отрепьевым, паренек еще увязался. Писцом у меня сидел. Больно четко да скоро писать был мастак. Вот и он за тем, за Гришкой, увязался. Обоих нет… Поискать бы не велишь ли… про всяк случай…
– Он, за тем! Парнишко, говоришь? А велик ли?
– Годов семнадцать, поди, или больше годком… На возрасте парнишко. Смышленый такой…
– Звать как? Собою каков?
– Димитрием звать, Сиротою… Крепкой такой… лицо широкое, прият… Да что с тобой, государь? Григорь Васильич, дохтура зови… Что с государем?
Григорий Годунов, бывший тут же, сам уже кинулся за дверь, испугавшись того, что стало с царем.
Вскочив с кресла, Борис взмахнул руками, ухватился за ворот рубахи и разорвал его, как будто воздуху не стало в покое. Лицо его приняло багрово-синеватый оттенок, глаза выкатились из орбит, побелелые сразу, пересохшие губы ловили воздух, судорожно раскрываясь и сжимаясь. Глухой удушливый хрип послышался из груди, которая поднялась высоко и не могла никак опуститься, заработать с обычной силой и ритмом.
Несколько мгновений продолжалось это, затем грудь стала порывисто дышать, лицо потеряло свой ужасный мертвенный оттенок, глаза снова вошли в орбиты.
Когда Григорий Годунов вошел обратно со Щелкаловым, не ожидая доктора, за которым послали людей, – царь махнул им рукой.
– Не зови никого… не надо… Бывает со мной. Удушье мое обычное… Пустое.
Хриплый, усталый голос Бориса звучал так странно. Он избегал встретиться взглядом с окружающими, как будто поднялись в нем воспоминания о каком-то постыдном, никому не ведомом, полузабытом деле, совершенном в прошлом и не искупленном еще.
– Добро, владыко святый… Мы тут подумаем. Звать как… тово… парнишку? Ты сказывал, кажись? Да не расслышал я… Кровь в голову вступила. Прозванье его какое? Знать нам надобно.
– Звать? А вот невдомек, верно ли сам я памятую? Так, был… самый невидный паренек. Твердо и не вспомню… Мишка ли? Митька ли? Митька и есть. А прозванье? Да Сирота! Так прозванье одно и было ему – Сирота.
– Безымянный! Димитрий? Добро. И на том спаси тя Бог, отче-владыко, что впору нам сказал… о Сироте… о Мишке ли… Митьке ли? – снова овладевая собой, обычным властным, слегка укорливым тоном заговорил Борис. – Час добрый… Со Христом!
Проводив патриарха, Борис обратился к дьяку Щелкалову:
– Ты тут дожидался? Добро. Слушай: вести знаешь? Конечно, к тебе первому дошли. Отец святый нас порадовал… Спустя лето – по малину послал… А все же на грани на все, на Украину, на Крымскую череду, а особливо на Литву, на проезды и проходы к ляхам, в их сторону объезда послать большие… Ни туды, ни оттуда никого бы без обыску не пускали, хотя бы и с нашими листами подорожными. Приметы обоих тех, беглых из Чудова, узнать хорошо да списать вели. Може, еще тут они у нас… Изловить – и ко мне. А ежели там – и там их найдем: рука у меня длинная… О Григорье об этом, об Отрепьеве, написать можно будет в розыске… А про того – молчок! Поймать надо… Безымянного! Его – пуще всего! А называть не надо. Чтобы толков лишних не было… Хитро: Димитрий Сирота. Понимай как хочешь… Ловко! Ну да пусть не веселятся дружки-бояре… Я их подстегну почище, чем они меня собираются. Я их! О-ох, Господи, прости мне грехи мои тяжкие! Бог не допустит до зла земли своей христианской… Иди, Вася. Да чтобы тихо все… Без говору без лишнего. А то еще и у нас, и за гранью помыслит кто, что я тени, призрака глупого испугался… Затеи хитрой, вражеской боюсь. Я! Ха-ха-ха… Ступай, делай. Ты, Вася, бывалый умный мужик. Сам смекнешь, как все надобно.
– Уж будь покоен, свет государь. При тебе делу привык, как лучше. Спокоен будь. Челом бью, государь. Спаси тя Богородица и вси святые ангелы, с царицей и с царевичем и с царевной, красотою нашею. В другое челом бью!
Пятясь, вышел из покоя Щелкалов.
– Дети, дети мои! – прошептал скорбно Борис и, ни слова не сказав Григорию, вышел и направился на половину сына Федора, чтобы взглянуть на детей.
Борис знал, что, что бы ни случилось, как бы тяжело ни было на его старой, источенной грехами душе, – один взгляд на детей вселял отраду, исцелял все душевные язвы, приносил ему желанное забвенье.
На Литве жил и умер знаменитый воевода Иоанна Грозного, князь Андрей Курбский. И в мире, и на войне, пером и мечом хорошо умел князь сводить счеты с великим «хозяином Московского царства», которому изменил, спасая собственную жизнь, но оставляя на жертву целое гнездо: жену с детьми…
И до, и после Курбского – немало знатного и простого люда московского спасалось за этими гранями от опалы и гнева, от суда или бессудных казней московских владык, царей милостию Божиею, но немилостивых чаще всего и по рассудку, и по собственной склонности.
Сейчас живет там родовитый боярин Михайло Головин, близкий родич казнохранителя Иоаннова, который и по смерти его служил царю Федору по вере и правде. Но смели Головины пойти об руку с другими вельможами, стараясь обуздать властолюбие Годунова, – и поплатились опалой. Еле головы целыми унесли. А Михайло, повторяя, что «береженого – Бог бережет!» – все-таки за рубеж кинулся, собрав все, что мог из своего, большого раньше, богатства.
Вокруг него, как цыплята под крылом наседки, – собрались и другие, менее значительные русские выходцы, которые или бежали навсегда с родины, или по делам на долгое время появились в пределах Польши и Литвы.
В постоянных сношениях находятся эти добровольные изгнанники со своей покинутой родины. Послов ли посылает Речь Посполитая, либо сам литовский князь от себя, купцы ли собираются к Смоленску ехать товары менять, торг вести, – потому что дальше не пускают «литовских соглядатаев», как окрестили их братья на берегах Москвы-реки, – с каждой оказией идут и возвращаются цидулочки, безымянные по большей части, а порою – и цифирью, загадочным шифром начертанные…
Как раз в пору, когда направился к Киеву сирота со своим приятелем Юшкой, или Григорием-дьяконом, – неведомо откуда пронеслась странная весть среди московских выходцев, а от них – проникла и в польские, в литовские круги простых и знатных людей…
Заговорили вдруг, пока еще неопределенно, без подробных указаний и объяснений, что царевич в Угличе, на которого послал убийц Годунов, – не погиб. Близкие люди предвидели замыслы Годунова, успели заранее скрыть настоящего царевича, сына Ивана Васильевича, а пал от ножа безымянный ребенок, подставленный вместо Димитрия Углицкого.
Схоронили в могилу убитого. А живого – спрятали добрые люди подальше от глаз и рук Годунова.
Теперь – мальчик подрос, надежды большие подает, и собираются его покровители всему миру открыть тайну, хранимую больше семи лет…
Многих сильно всполошила эта весть. Как-то очень скоро и на Украину проникла она, как будто кто-нибудь нарочно с нею побывал в главных, людных городах и поселках тамошних.
А может быть, иначе даже это вышло. Может быть, в разных местах земли сам по себе народился волнующий слух. Никто не любил Бориса. Все видели, что под прикрытием царских одежд Федора прокрался он к трону, ухватившись за мертвеца, – успел взойти и на престол, когда еще не успели снять с него полуостывший труп последнего Рюриковича. Оставить трон пустым – нельзя было. Думы боярской – как предлагали московскому люду в первый день смерти Федора – признать не захотели, опасаясь многовластия, засилья наглых бояр больше, чем захвата власти одним умным заговорщиком дворцовым.
И Борис воцарился. Не было времени найти иного. Он не дал опомниться никому… Предупредил всякие попытки.
И Борис сидел на троне. Но он был ненавидим равными и старейшими по крови. Боялись его все. Куда направлял правитель, а после – царь свой тяжелый, сверкающий умом и волей взор, – там хотел он видеть полное повиновение, как бы тяжело ни казалось окружающим исполнять волю умного тирана, даже во благо себе, на пользу общую… Даже сильные чувствовали, что новый царь хочет и может стереть всякую личность в окружающих, уравнять всех: умных и глупых, добрых и злых, дать им корм и кров, как стаду, и быть надо всеми одним всевластным господином, тем более неугодным никому, что не по праву крови, не волею судьбы, а своей личной энергией достиг Борис высоты величия и власти на земле.
Этого больше всего не прощали ему окружающие, завистливые, ленивые, ограниченные бояре, которые по себе судили и Годунова и говорили, что только одними преступлениями и кознями удалось ему то, к чему стремились многие из них… Ум правителя, его труды и навык государственный сводили на нет.
При таких предзнаменованиях воцарился Борис.
Память о Димитрии Углицком за семь лет не могла изгладиться в народе. Почти все желали чуда, желали, чтобы этот царевич был жив… Чего горячо желаем, то иногда и мерещится… А что мерещится, чуется, – то и сбывается порою, хотя очень редко…
Поэтому возможно, что к концу первого же года царствования Годунова сам собою в разных местах мог народиться зловещий для царя слух о воскресшем из мертвых Димитрии-царевиче…
Но, во всяком случае, очень и очень многие люди, только охраняя свою безопасность, старались тайно сеять такие вести…
Сидя за рубежом, обеспеченный и от приставов, и от доносчиков годуновских Михаил Головин первый стал разглашать опасный слух… Его подхватили, – а там и пошло…
В игру сейчас же вмешалось католическое высшее духовенство, как будет видно дальше.
Но пока – затрепетали тысячи грудей, услыхав радостную, хотя и невероятную, чудесную весть:
– Царевич Димитрий жив! Объявится скоро и на Москву пойдет, у душегубца Годунова трон и царство отбирать…
Около месяца спустя после ухода из Москвы двух друзей: диакона патриаршего монастыря и неведомого сироты-переписчика, юного послушника той же обители, – Иову донесли об исчезновении двух человек, состоявших в его свите.
– Писец просился-де, послушник, в Старицу, к родне. А Гришка-диакон и раней, бывало, гуливал… А тут, сказывают, с первым за дружку пошел… Как дружки они…
Этим докладом подневольные люди хотели снять с себя ответственность на всякий случай… А сами они знали, что оба приятеля уже далеко, в Киеве самом, если не дальше.
Сначала Иов не обратил внимания на доклад. Бродячие иноки были заурядным явлением тогдашней жизни. Пришли к нему случайно, неведомо как, побыли, послужили, а там – и ушли в иное место, когда поманила их мечта…
Только позже, когда до Иова докатился опасный слух о царевиче, – он насторожился и тоже, как человек «подневольный», оберегая себя и друга-царя, поспешил с сообщением к Борису, которого милость и сила возвеличили безличного старика, бывшего владыку Ростовского, в достоинство первого из князей российской церкви.
Был конец 1599 года.
Когда Иов вошел к Борису, тот сидел мрачный, с горящими глазами и, едва ответив на обычный привет, показал столбец, измятый, скомканный в сильных, судорожно стиснутых пальцах:
– Слыхал, отче! Чем промышлять вороги наши стали? Лежебоки все эти, козней строители лукавые, недруги земли и царства погубители! Романовы с Нагими, Бельские с Трубецкими да с Шереметевыми… Шуйские, главные всему заводчики, с Сабуровыми да с Куракиными… Вся эта орда несытая, московские захребетники, дворовые приживальщики! Другие – лямку тяни, а им – пеночки сымать! Что удумали! Как царство замутить хотят… Слухи воровские пускают… Слыхал, чаю, о них?
– Нет, государь, о чем сказывать изволишь, невдомек мне, – слукавил осторожный старик.
Этим он показал, что слухи еще очень слабы, если не дошли до него, до патриарха Московского. Да и с себя снимал ответственность за то, что вовремя не сообщил об уходе двух своих слуг.
Почему-то вдруг подумалось теперь Иову, что между слухами и этим бегством есть какая-то несомненная, хотя бы и отдаленная, связь.
– Ладно, добро… Пусть сеют ветер… На голову свою! Бурею крыши с ихних же палат высоких, а то… и головы с плеч снесет… Милостив я был доселе… Прощал, дарил, не зря сказал при венчанье, что последнюю рубаху снять готов, только бы люди в моем царстве нужды да зла не знали… Они мешать желают в этом… Так я мозги ихние, тупые, лукавые, с придорожного грязью смешаю! Царя Ивана припомню для них. Да гляди, не так слепо стану разить. По выбору… Да пытать велю, похитрее Малюты… Положу над водою – и жаждой заморю. Детей ихних…
Тут вдруг Борис остановился, вспомнил о своих детях и огромным усилием воли укротил порыв.
– Пусть же берегутся нам вредить и губить царство! Землею всею, Богом избран я. На Бога идут. Он их и покарает… С чем ты, святый отче, припожаловал? С добром али с худом? Что-то лицо у тебя великопостное, хоша и не та пора сейчас?
– Так, повидать тебя пожелалось, а тут заодно вести, говоришь ты, пришли. Какие, государь, сын мой возлюбленный?
– Про Димитрия, про царенка Углицкого… Неведомой женки седьмой, женищи незаконной беззаконное дите. И жив бы он был, – не царевич, не трону наследник. Мало ль их таких, у государей, бывает? Всех и на трон сажать? Места не станет… А умер, допустил Господь, сам себе конец положил, – и буде. О чем толковать? Нет, вишь! Оживить мертвеца надумали, из могилы поднять хотят. Не умер-де. Другого-де убили злодеи подосланные. А кому подсылать надо было, а?
– Вестимо, некому было, государь, чадо мое. Ясное дело: не нужен и не страшен был ни для кого мальчонка, седьмой жены сын.
– Ну вот, дело говоришь, отче! А они… У-у, треклятые… «Жив Димитрий…» Слыхал?
– Да что ты! Да неужто! Творец Небесный. Вот она злоба диавола! О-ох…
– Да, диаволы, верно, отче-владыко святый… Диаволы! Мертвецом пугать задумали. Поиспужаю я их… живыми палачами… Ну да ладно… Так про что ты, владыко?
– Да дело и пустое вовсе! Был диакон у меня на подворье, лядащий человечина. Грамотей только бойкий. А иные сказывали – и чернокнижьем не брезговал. Да я не верю. Нет того дела, милостию Божией, у нас на Москве. И раньше, бывало, загуливал он. Пропадал на время.
– Ну, ну, что же? Не тяни, отче.
– А ныне – и вовсе сгинул.
– Молодой, старый? – словно соображая что-то новое, важное, спросил быстро Борис.
– Так, середних лет. Тридцать два либо тридцать три ему… за тридцать, скажем. Не более. А в Старицу к родне отпросился он, сказывают. Я там расспросы завел: сказывают, не было их там и не приходили вовсе они.
– Они?! Кто еще там «они»?
– Да с ним, с диаконом, с Гришкой с Отрепьевым, паренек еще увязался. Писцом у меня сидел. Больно четко да скоро писать был мастак. Вот и он за тем, за Гришкой, увязался. Обоих нет… Поискать бы не велишь ли… про всяк случай…
– Он, за тем! Парнишко, говоришь? А велик ли?
– Годов семнадцать, поди, или больше годком… На возрасте парнишко. Смышленый такой…
– Звать как? Собою каков?
– Димитрием звать, Сиротою… Крепкой такой… лицо широкое, прият… Да что с тобой, государь? Григорь Васильич, дохтура зови… Что с государем?
Григорий Годунов, бывший тут же, сам уже кинулся за дверь, испугавшись того, что стало с царем.
Вскочив с кресла, Борис взмахнул руками, ухватился за ворот рубахи и разорвал его, как будто воздуху не стало в покое. Лицо его приняло багрово-синеватый оттенок, глаза выкатились из орбит, побелелые сразу, пересохшие губы ловили воздух, судорожно раскрываясь и сжимаясь. Глухой удушливый хрип послышался из груди, которая поднялась высоко и не могла никак опуститься, заработать с обычной силой и ритмом.
Несколько мгновений продолжалось это, затем грудь стала порывисто дышать, лицо потеряло свой ужасный мертвенный оттенок, глаза снова вошли в орбиты.
Когда Григорий Годунов вошел обратно со Щелкаловым, не ожидая доктора, за которым послали людей, – царь махнул им рукой.
– Не зови никого… не надо… Бывает со мной. Удушье мое обычное… Пустое.
Хриплый, усталый голос Бориса звучал так странно. Он избегал встретиться взглядом с окружающими, как будто поднялись в нем воспоминания о каком-то постыдном, никому не ведомом, полузабытом деле, совершенном в прошлом и не искупленном еще.
– Добро, владыко святый… Мы тут подумаем. Звать как… тово… парнишку? Ты сказывал, кажись? Да не расслышал я… Кровь в голову вступила. Прозванье его какое? Знать нам надобно.
– Звать? А вот невдомек, верно ли сам я памятую? Так, был… самый невидный паренек. Твердо и не вспомню… Мишка ли? Митька ли? Митька и есть. А прозванье? Да Сирота! Так прозванье одно и было ему – Сирота.
– Безымянный! Димитрий? Добро. И на том спаси тя Бог, отче-владыко, что впору нам сказал… о Сироте… о Мишке ли… Митьке ли? – снова овладевая собой, обычным властным, слегка укорливым тоном заговорил Борис. – Час добрый… Со Христом!
Проводив патриарха, Борис обратился к дьяку Щелкалову:
– Ты тут дожидался? Добро. Слушай: вести знаешь? Конечно, к тебе первому дошли. Отец святый нас порадовал… Спустя лето – по малину послал… А все же на грани на все, на Украину, на Крымскую череду, а особливо на Литву, на проезды и проходы к ляхам, в их сторону объезда послать большие… Ни туды, ни оттуда никого бы без обыску не пускали, хотя бы и с нашими листами подорожными. Приметы обоих тех, беглых из Чудова, узнать хорошо да списать вели. Може, еще тут они у нас… Изловить – и ко мне. А ежели там – и там их найдем: рука у меня длинная… О Григорье об этом, об Отрепьеве, написать можно будет в розыске… А про того – молчок! Поймать надо… Безымянного! Его – пуще всего! А называть не надо. Чтобы толков лишних не было… Хитро: Димитрий Сирота. Понимай как хочешь… Ловко! Ну да пусть не веселятся дружки-бояре… Я их подстегну почище, чем они меня собираются. Я их! О-ох, Господи, прости мне грехи мои тяжкие! Бог не допустит до зла земли своей христианской… Иди, Вася. Да чтобы тихо все… Без говору без лишнего. А то еще и у нас, и за гранью помыслит кто, что я тени, призрака глупого испугался… Затеи хитрой, вражеской боюсь. Я! Ха-ха-ха… Ступай, делай. Ты, Вася, бывалый умный мужик. Сам смекнешь, как все надобно.
– Уж будь покоен, свет государь. При тебе делу привык, как лучше. Спокоен будь. Челом бью, государь. Спаси тя Богородица и вси святые ангелы, с царицей и с царевичем и с царевной, красотою нашею. В другое челом бью!
Пятясь, вышел из покоя Щелкалов.
– Дети, дети мои! – прошептал скорбно Борис и, ни слова не сказав Григорию, вышел и направился на половину сына Федора, чтобы взглянуть на детей.
Борис знал, что, что бы ни случилось, как бы тяжело ни было на его старой, источенной грехами душе, – один взгляд на детей вселял отраду, исцелял все душевные язвы, приносил ему желанное забвенье.
ГОНЕЦ ОТЦА ПАИСИЯ
– Хе-хе-хе! Почуял занозу в лапе! Кольнуло в грудь железом. Взревел! Теперя сам полезет на рогатину… Рвать и метать учнет кругом… Сам первый и надорвался! Слушок единый прослышал – и уж не свой стал. А что будет, как дело въявь объявится? – заметил Шуйский, когда дьяк Щелкалов улучил время и передал ему, что произошло у царя во время посещения Иова.
– И то уж сбирается. Бельским бы шепнуть, стереглися бы… И Романовым, Федору с роднею. На них опалился больше всего. Тебя не тронет он, боярин… Опасается, что люди все московские торговые за тебя. Да и с патриархом с отцом дружен тоже живешь… А уж других перебирать почнет! Я уж знаю… Гляди, почнем на днях и указы опальные писать, в ссылку готовить…
– Ништо, пускай! А мы его еще подстрочим маленько. Вот я сейчас туды и метнуся. Ровно бы не знаю ничего. На кого он сам думает, еще его науськаю. Все одно, беды не избыть. Чем он лютее, тем ему конец скорее, татарве проклятой… Еще нет ли вестей каких?
– Да так, ничего. Разве вот… – дьяк совсем понизил голос, словно опасаясь, чтобы стены покоя Шуйского не услыхали чего. – Брат Паисий в Киев, к иноку одному печерскому, писаньице шлет братское… Може, и от тебя что будет передать?
– Нет. Покуда ничего. Бельских спросить надо. Им ближе дело… Да Романовых… с подружением своим, со всеми чады и домочадцами. Челом бью…
– Ладно, спросим уж. Здоров будь пока, боярин, свет Василь Васильевич.
Так закипела Москва при вести о первом отблеске тени Димитрия Углицкого, которая и сама реяла еще где-то за пределами телесного взора людей, в области их надежд, мечтаний и дум…
Как пишут современники-летописцы, еще до появления в Украйне первых вестей о воскресшем Углицком царевиче, до обнаружения хотя бы следов его на Руси или за гранями, Борис, не говоря, что вызывает такую ярость, стал преследовать несколько боярских родов и вообще «страшен являшеся», по выражению одного из самых добросовестных и снисходительных историков Бориса, Авраама Палицына.
Было это как раз в 1600-м и в следующих годах.
Тень тени Димитрия смяла все планы хитрого государственного мудреца; как карточный замок, сдунула все плоды многолетних трудов и тайных преступлений.
В самой Польше и на Литве, где суждено было разыграться первому акту исторической трагедии, толком не знали ничего. Только год спустя послал Жигимонт пана Пильгржимовского к Борису с дружеским упреждением о волнующих вестях…
– И то уж сбирается. Бельским бы шепнуть, стереглися бы… И Романовым, Федору с роднею. На них опалился больше всего. Тебя не тронет он, боярин… Опасается, что люди все московские торговые за тебя. Да и с патриархом с отцом дружен тоже живешь… А уж других перебирать почнет! Я уж знаю… Гляди, почнем на днях и указы опальные писать, в ссылку готовить…
– Ништо, пускай! А мы его еще подстрочим маленько. Вот я сейчас туды и метнуся. Ровно бы не знаю ничего. На кого он сам думает, еще его науськаю. Все одно, беды не избыть. Чем он лютее, тем ему конец скорее, татарве проклятой… Еще нет ли вестей каких?
– Да так, ничего. Разве вот… – дьяк совсем понизил голос, словно опасаясь, чтобы стены покоя Шуйского не услыхали чего. – Брат Паисий в Киев, к иноку одному печерскому, писаньице шлет братское… Може, и от тебя что будет передать?
– Нет. Покуда ничего. Бельских спросить надо. Им ближе дело… Да Романовых… с подружением своим, со всеми чады и домочадцами. Челом бью…
– Ладно, спросим уж. Здоров будь пока, боярин, свет Василь Васильевич.
Так закипела Москва при вести о первом отблеске тени Димитрия Углицкого, которая и сама реяла еще где-то за пределами телесного взора людей, в области их надежд, мечтаний и дум…
Как пишут современники-летописцы, еще до появления в Украйне первых вестей о воскресшем Углицком царевиче, до обнаружения хотя бы следов его на Руси или за гранями, Борис, не говоря, что вызывает такую ярость, стал преследовать несколько боярских родов и вообще «страшен являшеся», по выражению одного из самых добросовестных и снисходительных историков Бориса, Авраама Палицына.
Было это как раз в 1600-м и в следующих годах.
Тень тени Димитрия смяла все планы хитрого государственного мудреца; как карточный замок, сдунула все плоды многолетних трудов и тайных преступлений.
В самой Польше и на Литве, где суждено было разыграться первому акту исторической трагедии, толком не знали ничего. Только год спустя послал Жигимонт пана Пильгржимовского к Борису с дружеским упреждением о волнующих вестях…