чуть за городом. Паспарту в небо на пятнадцать километров, аппаратик на ремешок, бутылку за пазуху - пошел. Вот и огни, вот и улица, а вот и кабак. Очень полненькая из себя хозяйка, глаза, как жуки, а рожу напудрила, что прямо гипсовая. Хозяин - усы, как рога у быка; чернявый, сурьезный. И гостей всего один - солдат. Уже готовый сидит. Слюни пускает. Форма французская. Я подсел рядом за столик. Спросил вина: в кабаке, если не понимают, тащут, что подороже. Это черт с ними. Я сейчас солдата за плечо:
   - Шпрехен зи дейч? - спрашиваю.
   А он по чистой русской правде-матке да на весь кабак :
   - А пошел ты, - говорит, - к такой-то матери!
   Это мне даже очень понравилось, как он это чисто так русским языком.
   - Да ты, - говорю, - русский, сука ты этакая и такая!
   Тут с него и хмель долой. Он на меня глядит не мигнет: как портрет все равно. Однако я расплатился и его из кабака выволок. Шепчу ему, что я, мол, из России действительно и что, мол, дело есть. И что это ни черта, что он тут в иностранном легионе служит, и даже здорово очень, что он сержант ихний, и что я его могу обратно устроить на родину и все грехи ему простят, и не надо нюни разводить, ты, говорю, не немка, это они романсы любят.- А пока что мы вышли за город и при дороге сели. Тут я ему говорю:
   - Упри ты мне, как есть в подрывных саперах, динамиту пуда с полтора и принеси завтра перед рассветом на это место, и всю снасть не забудь. Чтоб так, что подожжешь и через три минуты оно ахнуло б. - И сказал ему точный размер.
   Он в ответ;
   - А если ты меня засыплешь? Мне же пуля.
   - Это, - говорю, - сам уж рискуй. К нотариусу мне с тобой идти, что ли?
   Тут он вскакивает и вдруг меня за манишку и крутит галстук на мне. А у меня рука на браунинге, уж как мы за город вышли. Я разом браунинг упер ему под ребро и посверливаю:
   - Пусти, стреляю.
   Бросил. И на коленки. Кланяется, рыдает, как в театре:
   - Мерзавец ты, - говорит, - но, если ты правду говоришь, я тебе собакой служить всю жизнь буду. Я ж завтра при складе караульный начальник. Ей-богу! Если правда это, что меня с собой возьмешь.
   Я ему говорю:
   - Вперед заслужить должен. А почему я тебе, подлецу, верить должен, что завтра вечером тут засады не будет?
   А он мне:
   - А может, и тебя тут не будет, а на место тебя пять жандармов?
   Я навел на него браунинг и говорю:
   - А ну, откатись ты назад десять шагов и стой. Гляди, что увидишь. Марш.
   Он встал, пошатался столбом с минуту и глядит: мой белый рукав ему видно, что на него смотрит. Потом повернулся по-солдатски и отшагал десяток шагов. Я сейчас же Паспарту к себе. И он как-то пришелся между мной и им. Паспарту блестел в ночи, будто кинжал какой великанский, что сверху сбросили и в воздухе повесили. Я влез со своей стороны в кабину, разом все огни зажег, на момент, и погасил. И крикнул я ему в открытое окно:
   - Понял, голова садовая! - И тут же дал прямо вверх. И стал на ночевку аккурат там, где воздух кругом прохладный. Такая там парная духота внизу, аж рубаха прилипла. Я окна открыл и как на даче. Свету у меня в кабине чуть-чуть, чтоб не очень было заметно. Бутылку я так эту и не распил внизу и взялся теперь с содовой водой ее разрабатывать. Сам думаю: "Не принесет он, то и черт с ним. А может, засаду устроит". Но этого я ничего не боялся. Хотя бы и танк. Звезды были очень все крупные в эту ночь. Я уж эту бутылочку кончал, как мне захотелось запеть. Я затянул "Александровский централ" - в голос со всей силы. И черт его, как-то вроде я в какую вату, что ли, кричу: не раздается мой голос. Тут я думаю: "Никто, ни одна сволочь меня не слышит, значит, я сам себе это пою". Я в окошко даже рукой поболтал, хоть знал, что пусто. И бутылкой этой пустой бросил - и не слыхать было, как упала. В черноту эту пустую вкисла, что ли, как в ил. Я стал в окошко кричать всякое по-русски. Очень я пьян не был. Но чего-то стало мне скучно от всего этого. Была у меня одна смертобойная бутылочка. Я ее скорей нащупал, пробку вон и резанул полстакана. Вва! Вот оно - огонь самый. Скосило меня в пять минут. Я заснул и, черт его, так неловко - еле наутро руку левую размял. Солнышко уж работало у меня в кабине. Если бы я этому дьячку не заказал динамиту, дернул бы куда-нибудь. А то боялся, места не найду, где уговорились, а сейчас я над ним стоял и надо было только прямо вниз дать по вертикали, и я там. Уговорились, что я даю четыре свистка, а он отвечает в три свистка. Прийти должен перед рассветом. Я пока стал кушать компот. Это против головы. Вкусу никакого, и я огневкой этой поправился. Потом удивляться стал, из-за чего это ночью я бузовал, когда вообще ничего нема и ничего быть не может. Ничего на этом свете быть не может и не бывает. С этой огневкой очень хорошо я этот день продрых и до света проснулся. Вот и солнце выскочило. Я взялся за бинокль. Гляжу, внизу он, и бродит кругами, и топчется. Оглядел сверху хорошо - никакой ловушки. Тут я даю камнем вниз.
   Вот и он - стоит, глядит и аж трясется. Я в окно свист- . нул четыре раза. Он не ответил даже, а, как заводной мышонок, сорвался ко мне:
   - Что это? Что? Это вы! Я принес.
   И побежал, разгреб песок, несет пакет.
   - Скорей, ради бога, меня уж наверно ищут. Вот этот шнур поджечь, через три минуты ровно - взрыв. Но в пути я еще раз проверю.
   Я говорю:
   - Ты не торопись, друг, поспеешь.
   А он на месте не стоит. Оглядывается, шею выворачивает, что гусь.
   - Они могут сейчас прийти. У них собаки исковые.
   Я вам помогать буду, я подрывное дело знаю. Я готов на что хотите. Ах, как я рад!
   А я говорю:
   - Ты богу лучше молись.
   А он:
   - Разве у вас есть бог? - это он мне все помогает засунуть этот пакет полуторапудовый.
   - У нас нет, а у тебя, должно, есть.
   Он:
   - Нет, нет, вот бог, вот это бог, - и кивает на Паспарту.
   Я, значит, из кабины принимаю этот пакет. Он только ногу хотел занести, а я дверцу хлоп и даю вверх метров на пять - наугад. Ух, он тут кричать стал. Кулаками машет, на землю бросился, камнями стал кидать, а потом песок рыл, как собака бешеная, и кричал - все по-русски. А я, как давно по-русски не слышал, так приятно, что свой язык. А потом он только хрипел както, вроде его кто душил. И побежал. Смотрю, он глядит назад и аж задеревенел: а я вижу, едет конников штук пять, а который впереди, у него на веревке собака, и она его прямо сюда тянет. Мой дурак кричит:
   - Они с меня кожу снимут. Застрели ты меня, господом молю! - И тут он кепку с себя сорвал и давай камни здоровые вверх подкидывать и норовит, чтоб на голову ему падали. А тут камень здоровый ему не на голову, а аккурат по ноге, он аж сел и за ногу ухватился. И ревет, ревет, как баба на кладбище. А те конники стали, меня испугались, видать. А я дал ходу, на черта все это мне сдалось? Через полминуты ничего и видать не стало. И тут я малым ходом стал лететь прохладной высотой. Внизу одна серость. Да я бросил давно туда глядеть. Нанялся я их там стеречь? Одно я хотел: найти, где какой крейсер ночует на стоянке. Они себе там спокойно стоять будут, а я сразу вниз, над ними метров хотя бы на десять или пятнадцать. Тут зажигаю фитиль, как тот мне объяснил, и через нижнее окно гоп: им на палубу или в трубу. Пока они тревогу, туда-сюда, а тут я вверх и подо мной там внизу ка-ак жахнет. Если тот прохвост не соврал, чихнет что надо!
   А к тем местам, где тот крейсер, или какой там черт, живет - туда я к вечеру буду, - так я себе располагал и прохладно летел - окошки настежь. Разложил я закуску - очень я омаров полюбил - еще у меня с полдюжины банок оставалось, и огненную опять отковырнул. Это уж часа три я летел и тут взялся радио послушать берлинское. И тут поймал конец самый:
   "...происки Москвы, не глядя, что союзники, и сержант сознался, а также конные жандармы видели и даже пастухи... Снаряд небывалой формы, блестящего вида мгновенно скрылся. Напрасно французские власти хотят сделать из этого секрет. Весь город Оран с ума сходит. Когда же у Франции раскроются глаза..." - я там пошло трепать радио. Так. А в общем, ну их к монаху под рубаху. Мне эту вошь бы раздавить, этот крейсер. А потом я выпил, и мне стало спокойно, и ну его, думаю, с этим даже крейсером, он мне вроде жестянки показался. И плавает их, что жуков в пруду.
   И черт с ними. С разными. И даже я эту всю музыку хотел выкинуть к шутам - а то по пьяной лавочке сигарой подожжешь этот фитиль, что торчит, и как раз тебе же амба будет. Но тут меня лень взяла. Я в эту огненную впился: и это прищурюсь, и тяну ее струечкой махонькой, тонкой жилкой на язык, мамочки-светы!
   И тут засыпаю - как меня в теплую воду кто уклал.
   И карта у меня стояла - самый маленький масштаб, и указатель по этому масштабу поставлен, и ползет он еле-еле, как спросонья, вроде бы как малая стрелка на часах. Очень в сон меня тогда гнало.
   А проснулся - темно. В окнах темно. Что, думаю, за черт - опять звезд не видно. Присмотрелся: стекла задвинуты. Что это? Спьяна, значит, задвинул. Даю ручку на "открыть", ни с места стекла. Вот черти! Готово! Поломка. Голова у меня мутная еще была. Но тут я немного натужился, аж в висках застукало. Где может быть поломка? Тут гляжу, ах я, дурак, и броневые ставни задвинуты. Я броневые открывать. Отказ! Тут уж в пот меня ударило. Что я? Пьяный? Я взялся за содовую. Пока два сифона не вытяну - и глядеть не стану, что и как. Однако выпил один - вижу, трезвый я. Гляпул тут на указатель - что за дьявол! Это я где-то над Сибирью и прет меня хорошим ходом на запад. Я стал поворачивать - ни хрена! Руль крутится, ручка то есть, а прет -меня туда же. Я вижу, город пролетаем, я дал полный вниз. Черт! И это не работает. Что за дьявол, думаю: будет меня этак десять лет носить, что ли? А потом вдруг подумал, какая разница? Что? Мне крепко хочется на землю сесть? А потом я мекошил так: может, оно так на время, а потом отпустит? Тут я уж немного стал понимать, что, может, и не так это просто. Сел я смирно и, однако, гляжу на указатель. А ползет он, сукин сын, прямо на запад и на запад. А я не знаю, день сейчас или ночь - это в разных местах по-разному, и я тут последнее время сбился немного. На часах было половина одиннадцатого, а дня это или ночи и в этом месте или в каком другом этот час, я забыл это. Потом вот уж Урал подо мной. Я гляжу - ни черта не меняется, курс на запад - пишет и пишет как по линейке. И гляжу, не отрываясь, как ползет указатель. Вот и Россия подо мной. А я на высоте двенадцати тысяч метров. Ух черт, пошло на низ. Что он, утопит меня в Ладоге, что ли? Нет, вот уж миновали. Я к карте приглядываюсь: находит указатель на Лодейное Поле, и тут высота моя упала до трехсот. А я наплевал на все это и смотреть даже перестал. Я глаза закрыл - а пойди хоть под землю, черт с тобой. Ничего, если ты меня живого похоронишь! Все равно по земле, поверху, серость одна, я все просмотрел, ни черта нет особенного. И вот, чувствую, что толкнуло меня вперед - значит. Паспарту стал. Я глаза тут открыл - указатель стоял аккурат на Лодейном Поле. Так оно и вышло, как была у меня мыслишка. Тут броневые ставни сами пошли. Открываются. Вижу темнота.
   Ночь, значит. Гляжу в одно окно - ничего, поворачиваю башку, вижу в другом-он! Его морда! В шапке оленьей, худой, как был. Я и сигару из рук выпустил. А потом тоже плюнул:
   - Ну, жив, так жив. Недобил, ну и черт с тобой: я не доктор.
   Стекло открывается. Он всовывает морду:
   - Узнаете? - говорит, - Камкин?
   А я ему говорю:
   - Ну, и в чем же дело?
   Открывает дверцы:
   - Выходите!
   Я вышел. Сырость и ветер слякотный.
   Он говорит:
   - Пойдемте. Паспарту пойдет за нами. - Берет этот покойник меня под локоть. Пошли. - Вы, - говорит, очень точно выполнили все, но ничего своего не внесли. Потому я и смог с вами справиться.
   И тут сзади наваливаются на меня двое и, чувствую, браунинг из руки моей вырвали..."
   На этом рукопись заканчивалась. Но все остальное было и так ясно.