Медь горела ярко на сбруе, на насосе, на касках, и ласково блестела коляска полицмейстера против горящего дома. Молодая дама в кружевной шляпе из-под перчатки глядела вверх на окна на злые языки пламени.
   Вдруг рухнула с крыши огненной палкой головня и рассыпалась по мостовой горячими зубами. Кони вздыбились, кучер дергал вожжи, а дама привстала, уцепясь за борт коляски. Виктор подскочил, он вмиг подлетел и уцепился за уздечку. Повис. Фуражка слетела, покатилась.
   - Пусти! - орал кучер. Он ударил по лошадям. Вавич отлетел на тротуар, ударился о дерево. Коляска прокатила мимо.
   Мальчишка нес фуражку, оглаживая рукавом. Толпа гудела, смеялась.
   - Кого там? - знакомый бас. Пристав, старик пристав глядел, как Виктор прилаживал фуражку. - Опять вы! - И пристав отвернулся.
   Виктор протиснулся втолпу, расталкивая публику. Все реже, реже стоял народ. Сзади чухал насос, трещал пожар, красными вздохами полыхала улица, а Виктор на тряских коленках шагал, шагал, шашка болталась спереди и била ногу.
   В гостинице швейцар низко снял шляпу. Виктор не глядел. А швейцар бежал за ним по лестнице и говорил что-то, совал в руку.
   - Да послушайте, господин надзиратель. Вавич стал. Зло сжав зубы, глядел на швейцара.
   - Телеграмма-с, господин надзиратель.
   Вавич зажал телеграмму в руке и бросился в номер.
   "Встречай завтра 8.40 утра. Груня".
   - Грунечка, Грунечка, - шептал Виктор и прижимал бумагу к лицу. Грунечка, все тебе скажу. Грушенька, милая ты моя.
   И ему хотелось закутаться в Грушенькину теплоту, во все ее мягкое тело, завернуться, ничего б не видеть. И он крепче прижимал к лицу телеграмму и закрывал глаза.
   Догорела свечка, а Виктор все сидел, не раздеваясь. Он положил руки на стол и лег на них головой, с телеграммой под щекою.
   Фонари
   АНДРЕЙ Степаныч не пошел своей обычной дорогой домой. Он представил себе обед дома, салфетку. Анну Григорьевну напротив - читала уж, наверно, Саньку - этот уж черт его знает что думает. Совершенно неизвестно, что думает. И он примерил в уме, как он спросит после второй ложки горячего супа:
   "Читали?" И если не читали, придется прочесть. И Анна Григорьевна спросит: "А это верно, что ни одного еврея?"
   А вот что всякая сволочь дергает его за бороду на этом базаре и нахлобучивает ему шапку по самые усы, - так этого она не заметит. А нахмуриться на этот вопрос - опять: "Не понимаю, чего ты злишься".
   И доказывать, что не злится. И сначала, как свернул, Тиктин не знал, куда пойдет, а теперь наверно знал и прибавил шагу, тверже глядел в прохожих. В домах зажигали свет, от этого на улице казалось темней, и звездочками вспыхивали вдали газовые уличные фонари: то справа, то слева. Тиктин шагал по тихой улице - белыми пухлыми подушками лежал снег на подоконниках, мягкие шапки на тротуарных тумбах, спокойным белым горбом стояла крыша подъезда, а на спущенных шторах - тихие тени, и так уютно казалось все за этими шторами: тихий праздник тлеет. Тиктин - в темный подъезд. Направо дверь. Тиктин достал из шубы свежий платок и тщательно вытер усы и мокрую бороду, разгладил, прибрал, потопал, сбил снег и нажал звонок.
   - Боже мой, Андрей Степаныч!
   Андрей Степаныч в маленькой чистенькой прихожей целовал руку. Марья Брониславна улыбалась довольно и радостно и пожималась в вязаной бугорками накидке. Марье Бронис-лавне сорок лет, она чем-то всегда больна и целый день читает "Вестник иностранной литературы" и "Мир Божий".
   Тиктин взглянул, как хорошо на ней, чуть задорно висит на косых плечах вязаная накидка, и умные, умные какие глаза.
   "Умная баба!" - подумал Тиктин и с удовольствием стал раздеваться.
   "Несомненно неглупая особа", - Тиктину приятно было видеть на стуле у кушетки пепельницу и раскрытый толстый журнал..
   "Анна Брониславна глупей, глупей! Это верно про них говорят".
   Анна Брониславна подталкивала коленом тяжелое кресло к столу. Тиктин шаркал, - он шаркал замечательно: со старинной кавалерийской грацией.
   Круглый стол был накрыт на три прибора. Тиктин знал, что третий для мужа умной Брониславны, и он придет поздно с железной дороги. Умная Марья Брониславна шепнула что-то по-польски сестре, и та стала доставать из буфета еще прибор.
   В этой маленькой комнате пахло легким табаком, от натертых полов шел восковой запах мастики, посуда как-то мило и конфузливо бренчала у глупой Брониславны в руках, и глупая Брониславна сразу заходила на цыпочках с припрыжкой и опустила глаза, а умная Брониславна искрила большими зрачками с кушетки прямо в глаза Тиктину, приподняв свое левое плечо. Устроилась, приготовилась и картинно стряхивала пепел в раковину.
   - Ну-с, рассказывайте! - И Марья Брониславна на правах больной подобрала ноги, забилась в тень в угол кушетки. Тиктин скорбно нахмурился.
   - Да веселого мало.
   Марья Брониславна сочувственно сдвинула брови.
   - А что случилось?
   Глупая Брониславна на цыпочках вышла вон, и слышно было, как затопала на кота в кухне.
   - Дети... - вздохнул Тиктин и, подперев подбородок, стал глядеть в угол.
   И Тиктину вдруг показалось самому, что именно дети, Наденька и Санька, дети - это и есть его сердечная рана. И он скорбно глядел в угол и краем глаза видел, как Брониславна подалась вперед и, вздохнув дымом, слегка покачала стриженой головой.
   Брониславна глядела на папироску.
   - Что ж они? - не поднимая глаз, шепотом сказала Брониславна.
   И вдруг Тиктин повернулся тяжелым корпусом на кресле и, потряхивая пятерней в воздухе, стал горячо говорить:
   - То есть ни секунды покоя, ни единой минуточки, и вот весь буквально как на иголках. Я же совершенно не знаю, то есть вот нистолько, - и Тиктин щелкал, щелкал ногтем большого пальца, - вот ни такой капельки не знаю, что вокруг меня делается. Ни малейшего намека.
   Брониславна закинула голову и глядела широкими, возмущенными глазами, чуть встряхивала волосами в такт руки Тиктина.
   - Шепоты какие-то, - морщился Тиктин, - таинственные визиты, ночные отсутствия, что-то такое делается... делается... ну, буквально... положительно же... Вот в какое состояние это меня приводит, - и Тиктин, весь красный, судорожно затряс сжатыми кулаками. - Курить можно? - переводя дух, убитым голосом спросил Тиктин и глянул из-под обиженных бровей на Брониславну.
   - Что вы ? Ради Бога!
   Брониславна тянула ему коробочку с тонкими папиросками. Но Тиктин полез в карман брюк за своим черепаховым портсигаром. Молча скручивал папиросу.
   - Что ж это? Александр? - спросила Брониславна вполголоса. Тиктин рассыпал папиросу, набрал воздуха и, весь напрягшись, вертел кулаком у жилета:
   - Вот, вот, все переворачивают. Издерган до чертиков.
   - А потом у вас дома, - шептала вниз Брониславна, - банк... народная библиотека... заседания... Я уж простое человеческой точки зрения... Не понимаю, - раздумчиво произнесла Брониславна и пожала плечом в накидке. Медленно пустила дым в потолок. - Решительно не понимаю, - она энергично тряхнула всеми волосами и с размаху ткнула папироску в пепельницу.
   Тиктин думал: "Сказать, что еще эта травля..." Ему очень бы хотелось сказать хотя б в уме: "жидовская травля", но он и в уме не произносил этого вслух. Сейчас придет этот пошляк железнодорожный, и начнется разговор о вегетарьянстве, печенках и "с какой стати Сарасате за один концерт берет пять тысяч?"
   - Э, да тут еще всякое, - махнул рукой Тиктин. Подождал. Брониславна молчала.
   "Не читала, - решил Тиктин, - не стоит начинать".
   Глупая Брониславна принесла одну тарелку супа и поставила перед Тиктиным.
   - Пока до обеда. Пожалуйста. Что имеем.
   От тарелки шел горячий пар, жирно пахло клецками и какими-то кореньями, чужим домом, чужим варевом, и так пригласительно вкрадчиво.
   - Почему ж я один? Не беспокойтесь, - Тиктин даже приподнялся; шатнул стол, плеснуло на скатерть. Но глупой Брониславны уже не было. А умная сказала:
   - Почему вы не отдохнете? Хоть месяц... за границу. Можно ведь и самому когда-нибудь о себе подумать...
   - Месяц? - крикнул Тиктин и поднял брови. Брониславна ждала. - Месяц? - А чужой дом обвивал съестным паром, мягким, уступчивым. - Се-кун-ды нет! - И Тиктин повернулся к тарелке, машинально схватил спешной рукой салфетку и засунул за жилет. Он слегка обжигался пахучим супом, а клецки услужливо рассыпались во рту. На полтарелке Тиктин опомнился и уж все равно продолжал спешить. Он торопился доесть, глянул на часы напротив на стене - двадцать минут восьмого.
   - Анелю! - крикнула Брониславна. - Нема пепшу?
   - Бросьте, бросьте, - замахал свободной рукой Тиктин, - надо идти.
   - Але тутен достац, - обиделась из дверей глупая Брониславна и бросилась на звонок в сени.
   Тиктин наспех ловил последнюю клецку и слышал, как в прихожей топал калошами хозяин, как шептался с Анелей. Тиктин вытер усы и бросил салфетку на стол.
   Вошел хозяин, маленький, в длинном обвисшем пиджаке, видно было, как в пустых брюках шатаются на ходу тонкие ножки. И под обиженными, брезгливыми губами деревянной щепкой заворачивала к кадыку пегая бородка.
   - Вы только что со службы? - шагнул к нему Тиктин.
   - Да, мы с работы. Нам надо работать, - и хозяин глядел маленькими полинялыми глазками на Тиктина: поглядел и брезгливо и зло.
   Про него знали, что он был в ссылке в Минусинске, а потом мостил мостовую. И когда познакомили Тиктина, то шептали ему в углу: "он мостовую мостил", со страхом говорили, как будто этой мостовой ничем не перешибешь.
   - Да, нам работать надо, - повторил хозяин.
   "Мостил?" - подумал Тиктин. Он слышал, как хозяин мыл в кухне руки и ворчал на Анелю.
   Брониславна опустила глаза и грустно поднялась с кушетки.
   "Черт! надо было пять минут раньше уйти", - и Тиктин злился на клецки.
   - Прошу, что имеем, - сказал хозяин. Все молча стукали вразброд ложками.
   - Что слышно? - спросил хозяин, не поднимая глаз от тарелки.
   Тиктин поспешил с ложкой в рот.
   - А на вас уж написали? - продолжал хозяин, втягивая суп. - Теперь вы кланяться или то прощенья просить будете? Я так говорю?
   Тиктин поймал взгляд Брониславны и понял, что читала, читала, наверно.
   - То есть почему же кланяться? - И Тиктин откинулся на кресле.
   - А они все окручивают, окручивают, - и хозяин покрутил ложкой в тарелке, - сами плачут и всех капиталом окручивают, окручивают, а другие работают.
   Хозяин на секунду глянул глазами Тиктину в брови.
   "Мостил". Тиктин раздражался.
   - Позвольте, - и он видел, как Брониславна провела по нему глазом, то, что написано, написано пошло. Пишется пошлостей много, говорится их еще больше... Не кладите мне второго - я сыт... Может быть, пошлей всего то бесправие, в котором находится почему-то целая группа населения... связанная по рукам и по ногам. И может быть, - Тиктин уже говорил полным голосом, как в зале городской Думы, - может быть, нужно совсем не так много мужества, чтоб плюнуть в физиономию связанному человеку.
   Хозяин брезгливо сматывал мокрую ниточку со зразы и не давал Анеле помочь.
   - Когда даже право передвижения, - возвысил голос Тиктин, - которым пользуется всякий...
   - Например, в Минусинский край, - хозяин аккуратно резал зразу, не отрываясь от тарелки.
   - Эта-то дорога, знаете, и им не заказана, - потряс головой Андрей Степаныч и повернулся боком к столу. Увидал, как рябила в дрянном зеркале над кушеткой его физиономия, - уродливая выходила и смешная. Тиктин нахмурился. - А когда вам всюду тычут: "жид! жид!" и у вас нет лица, а с рожей, с харей, мордой жидовской вы должны всюду являться, посмотрим, что вы тогда запоете!
   - Вы на бирже попробуйте сказать "жид", и тогда вот посмотрим.
   - А вам хотелось бы, чтоб вы кричали: "жид", а вам: "кшижем, кшижем, падам до ног", чтоб еще стлались перед вами? - Тиктин уж не глядел на Брониславну. - Не много ли? - раскачивал головой Андрей Степаныч. Он уж поднял голос до зычной высоты и угрожающе глядел на хозяина.
   Хозяин старательно вытирал бородку, обернув руку в салфетку: ловил в горсть и вытягивал.
   Андрей Степаныч поднялся и вынул часы из жилета. Тиктин теперь чувствовал, что вот сотни еврейских глаз глядят на
   него с благодарным удивлением и с раскаянием за эту статью, и хотелось просто подойти. И как это сейчас можно! И тепло и вместе! И как достойно! Хозяин встал со стула и, не распрямляясь, как сидел, вышел в дверь всем своим пиджаком.
   - Табак здесь, - встала ему вслед Брониславна. Анеля опустила шепотком ложечки в стаканы.
   - Ну-с, надо идти, - сказал Андрей Степаныч. - Благодарю вас, шаркнул Брониславне. Шаркнул с грацией.
   Анеля обтерла руку чайным полотенцем, протянула Тиктину.
   - Честь имею кланяться, - шаркнул Тиктин в темную дверь, где скрылся хозяин.
   - Стасю! - сказала Брониславна. Ответа не было. Тиктин шел в сени.
   - Холодная шуба, - говорила Анеля.
   - Ничего, ничего, - бодро приговаривал Тиктин. - Ничего, - искал калоши. - Отлично, - сказал Тиктин весело и накинул свою большую шапку.
   На ступеньки навалило по щиколотку снега, белым горбом вздулось крылечко. Щупая палкой снег, Тиктин спустился по ступенькам. В ровный, пухлый снег бесшумно уходила вся калоша, как в воду, и белыми брызгами отлетал снегу носка.
   "А черт с ним, - подумал Тиктин о хозяине. - Клецка!"
   Он шире зашагал и размашисто отворачивал вбок палку на ходу. Расстегнул внизу шубу. Шагал молодцом.
   В улице было совсем тихо и пусто.
   Андрею Степанычу хотелось теперь встретить кого-нибудь. Дома не светились, и даже себя, своих шагов не слышал Тиктин. И только одни фонари горели на улице, стояли светлыми головами. Для себя жили. Ногами в снегу. Тиктин сбавил шагу.
   "Пожалуй, про детей я зря, - сказал Тиктин. Стал на минуту, слегка запыхавшись. - Не надо было!"
   Тиктин по глубокому снегу подошел к фонарю и прислонился виском к мерзлому столбу. Шапка съехала набок, и чугун холодил Тиктину волосатый висок.
   Мысли выравнивались, светлые, ясные, с теплым пламенем, живым и верным. Вытягивались в спокойный ряд.
   Тиктин хотел застать дома самовар и Саньку, и Надю, и с веселым теплом подебатировать национальный... да и всякий... какой-нибудь вопрос.
   Черт! Ни одного извозчика.
   Заелись
   ФИЛИПП долбил в свою дверь окостеневшей, замороженной ногой.
   - Кто! Свои - кто! Отворяй, черт тебя там толчет.
   И слышал, как Аннушка шарила сонными руками, искала задвижку. И сразу в сенях обхватила теплая тишина. Угарцем пахло, капустой и мокрыми валенками. Филипп протопал к себе и долго не мог выковырять мерзлым пальцем спичку. Чистенько было в комнате, и на шашечной скатерти стоял ужин, прикрытый тарелкой. Лампа трещала, ворчливо разгоралась. И уж стал виден комод, тупой, как глиняный, и на нем вазы с пупырышками и пыльные бумажные розы. И вспомнился рояль - горит лаком, а стол держит альбом.
   "И чего не вытянул карточки? Было же время".
   Филипп стоял у печки и грел спину.
   "И куда б ее посадил?" Филипп оглядывал комнату.
   Покорными дубинками стояли по стене два стула с соломенным сиденьем. Наденьке подставлял, говорил: "Извините, пролетарские". Садилась с почтением.
   Филипп глядел в пол, на темную тень под столом, и все чудилось, что вот придет в черном шелке, каблучками по этому самому полу, и вот будет сидеть на этом стуле, вот так вот: ножки на перекладинку.
   "Отчего? Было же с вареньем?"
   Вот на том стуле сидит и больше ничего! И Филипп не глядел на стул, чтоб лучше казалось, что сидит. Глаза щурились, и Филипп осторожно дышал. Вот сейчас совсем, совсем сидит. Филипп закрывал глаза. Немного страшно становилось от того, что там, сбоку, на стуле, сидит черная барышня: сидит молча, не двигаясь. Слипались глаза. И сбоку тут она: недвижно глядит перед собой. Ножки на перекладине, зацепилась тонкими каблучками. "Сиди, сиди, не спугну!" - и Филипп жмурился и не шевелился. Печка приятно жгла спину. Сон кутал и кутал Филиппову голову. Гудел ветер в боровке и погрохатывал заслонками. И казалось, будто едет куда, на поезде, что ли, и она с ним. Вдруг рванул ветер, будто хлестнул его кто, и форточка распахнулась, ворвалась погода, и присел огонь в лампе, забился. Занавеска залопотала на привязи.
   "А дура безрукая!", - и Филька потянулся через стул, навстречу свежей струе, закрывать форточку. Книги из-за пазухи стукнули об стол.
   "Подумайте, говорит", - вспомнил Филипп Наденьку. Хлопнул книги на полку и сел на кровать разуваться. И вспомнилась Наденькина быстрая ручка, беспокойные пальчики. Жалостливо вспомнилась.
   "Ладно, ладно, подумаю", - сказал Филька в уме и натянул одеяло на голову. Он знал, что на стуле уж никого не было.
   Еще темно было - проснулся Филька. Слышней вчерашнего рвал на дворе ветер, скреб вдоль по стене, и охало окошко от порывов. А из коридора шаркала валенками Аннушка, и мазала светлая полоса от лампы. Уж простыла комната. Филька чиркнул спичку - проспал. Вскочил на холодный пол и впотьмах стал натягивать холодную одежду.
   Так и чаю не пил, толкнул дверь ногой и спешным шагом выскочил в темную улицу. Ветер бил в глаза мерзлой, колкой пылью, бросился в рукава. Филька зажмурился, нагнулся, сверлил головой погоду и топал по мосткам к заводу. Через улицу бегом, и вот оставалось перебежать площадь, еще кучка людей чернела перед дверьми проходной, и дохнул на всю слободку гудок поверх погоды, поверх ветра. Филька пробежал и бросил, пошел вольным шагом, - все равно опоздал. Гудок оборвался. Доску закрыли.
   - Тьфу! - с сердцем плюнул Филипп и выругался. Ярко в заводе горели окна желтыми веселыми квадратами на черноте. И на темном небе нащупали глаза на привычном месте черный ствол трубы.
   "Черт с ним: за полдня часовые пропали, не пропадать же сдельщине", и Филипп пошел через контору в завод. Уж у стенки сквозь вой погоды слышно было, как урчал внутри завод, шевелилась за стеной работа - без него. Филька кинул в окошко медный номер и гулко застукал по плиточному полу.
   В дверях мастерской, только порог перешагнул, наскочил на Игнатыча.
   - Что? Никак понедельничать собрался? - и засопел дальше.
   - Архиерейский кенарь, - сказал вслед Филипп. Может быть, и не слышал Игнатыч за шумом.
   Филипп включил мотор, и деловито зашлепали приводные ремни. Вчерашняя работа завертелась в станке, и Филька спешной, хватской рукой подвел резец. Поскрипывая, пошла медная стружка, и залоснилась острым блеском медь - с шелковым круглым отливом. Филипп, прищурясь, стал глядеть, как блестит медь. Вот черт, как блестит! Резец "салился", надо поправить, но Филипп не мог глаз отвести от меди. Блестящий шелковый рукав! Он становился длинней и длинней. Вдруг будто больше говору сзади. Филипп глянул: все смотрели, как спешной походкой, ни на кого не глядя, спустив на самое пенсне брови, пробирался меж станками помощник директора. Немец, серьезный немец. Он прошел, и говором дунуло по мастерской. Как ветер налетел на деревья. Грузно прошагал Игнатыч - руки за спину - и не в работу глядит, а тычет мастеровым в глаза, как кулаком в морду, и все головами отмахиваются.
   Пробежал конторский какой-то, засеменил следом за немцем. Вон обступили, задержали. Что-то плечами жмет, руками отмахивает. Игнатыч шагает - отпустили, но сразу поверх станков, поверх шлепков стал в мастерской людской гул.
   Филипп остановил станок и пошел. Пошел по гулу, где громче.
   - В котельной, в котельной!
   - Задавило?
   Люди говорили громко, чтоб перекричать станки.
   - Задавило? Кого? - крикнул Филипп.
   - Нет, чего-то иначе, - подмигнули. - Идет! - и кивнули на Игнатыча.
   Но гомон взял верх, гомон залил все поверху. Гомон вырос и стоял на высокой ноте, и все громче говорили и не слышно стало станков. Может быть, и стали. Мальчишка прибежал подручный, Филькин Федька, и никому, а Филиппу крикнул:
   - В котельном стали!
   Филипп пошел к окну и дернул форточку.
   Кто-то поднял руку и замахал в воздухе. На секунду гомон упал, как осел на землю. Все глядели на форточку, на Фильку. И Филька ясно услыхал, что в котельной, где всегда грохот, будто рушат, в котельной тихо.
   Верно - тихо. И кивнул головой. И все поняли, и гомон поднялся с полу, вспенился, заклокотал над головами. Игнатыч стоял около своей стеклянной будки и быком глядел на мастеровых. Кой-кто брался за работу, но гомон бурлил на той же ноте.
   Филипп нагнулся к Федьке, но Федька замотал головой, лукаво ухмыльнулся. Напялил замасленный в лепешку картуз на нос и пошел. Федька вертелся по мастерской туда-сюда, искоса поглядывал на Игнатыча, и Филипп видел, как он вынырнул вон. И Филипп сейчас же оглянулся: упершись в него глазами быком, глядел на него Игнатыч. Глядел открыто, как гвоздил. Будто на всю мастерскую ревел: вот он! Кто-то стал, заслонил Филиппа. Игнатыч сделал четыре грузных шага и опять, как вертелом, ткнул в Филиппа взглядом. Филька отвернулся и глянул на медь. Блестящей шелковой змеей сверкнула работа.
   И Филипп повернулся к Игнатычу и сказал громко, хоть еле слышал за гамом свой голос:
   - Плевал я на тебя! - и вышел из мастерской.
   Ветер крутил в заводском дворе, рванул из рук дверь, и только стойкими квадратами лежали на земле светлые пятна от окон. Пошел вдоль глухой стенки котельной, и вот человек, а вот Федька шмыгнул прочь.
   - Егор? - спросил Филипп, придерживая шапку. Подошел ближе, узнал и все ж в самое ухо спросил: - Егор?
   - Я.
   - Что там? Провокация? Почему стали вдруг? Говорено было.
   - Говорено! Говорено! - Егор шептал из темноты яростно. - Говорено, сукиного сына. А в субботу после расчета какая-то сволочь собралась требовать - четверть копейки на заклепку. Сами!
   - Кто?
   - Пес их знает, поди сам ищи! Кто! Бастовать сами будем за свою, черт ей за ногу, копейку. Заелись, говорят, слесаря да токаря. Понял, какая машинка? Вот тебе и да! Поди вот к ним. Поди, поди!
   Не видно было ни зги, но слышно было, как махал руками Егор.
   - Заелись все и до нас, говорят, никому дела нет, а мы дохнем, а токаря в глаже ходят и бабам шляпки купляют. Сунься, сунься туда. Гайку в лоб поймаешь. Немец заявил, контора отказывает напрочь. А не хотишь - за ворота.
   - Какая же это сволочь тут? - начал Филипп. Но Егор крикнул:
   - А такая, что завод ты из-за такого дерьма не остановишь. Вот и вышло: черт да дышло. Говорено!
   И Егор двинул мимо Филиппа, злым шагом затопал, только шлепали брюки об ноги на ветру.
   В окно котельной видно было, как над гурьбой людей торчал немец, как раскрывал рот и убеждал рукою. Вдруг немец присел, и со звоном брыкнуло стекло рядом с Филиппом. Филька отскочил. И через разбитое стекло вырвался вой из котельной. Немец поднял обе руки: вой грянул гуще - хриплым ревом. Немец спрыгнул и утонул в толпе. У Фильки в ушах зазвонило, он рванул двери котельной - калитку в огромных воротах - и стал рваться, тискаться сквозь спины и плечи, - оглядывались, сторонились, а Филипп пихал, как бил. Вот колоды сложены. Филька полез и встал, пошатываясь на круглом бруске. Сдернул рывком шапку и замахал над головой. Замахал так отчаянно, будто поезд летит на него, а ему надо остановить! И лопнул рев. На секунду лопнул. И Филька крикнул на всю котельную:
   - Товарищи, верьте слову! Провокация!
   - Заелись! - крикнул кто-то из толпы. И в ответ взрывом рванул рев.
   Филиппа кто-то дернул сзади, и он покатился вниз.
   Обезьяна
   КОГДА Башкин пришел в себя и открыл глаза, вокруг было темно, совершенно темно, как будто голову ему замотали черным сукном. В испуге он не чувствовал, что голый и на холодном полу. Он быстро моргал веками. Холодной палкой стал ужас внутри.
   "Ослеп! ослеп!"
   Но он впопыхах страха не верил, что видит светлую полоску внизу: как будто ум поперхнулся страхом, и Башкин наскоро вертел во все стороны головой. Он сгоряча сразу не заметил, как болело за ухом, как саднили на теле следы от ключей. Он попробовал встать и стукнулся теменем, схватился рукой. Это был стол, привинченный к стене стол, на котором Башкин пытался повеситься. Башкин охнул и сел на холодный пол, и тут почувствовал, как больно горели побои, что голый, что эту лампочку потушили. Он теперь уж знал, что не ослеп, и эта полоса внизу - щель под дверью. И все те же ленивые каблуки по коридору, будто ничего не было. В камере было холодно. Башкин стал дрожать, и сразу дрожь пошла неудержимо: зубы, коленки, дергало лопатки, судорогой дрыгала кожа. Его било всего, он ползал, искал хоть соломы на полу, хоть тряпку. Пустой холодный пол от стены к стене весь исползал Башкин на бьющихся коленях. Он стал ходить, чтоб согреться, и его трясло на ногах, поддавало все его длинное тело, будто на телеге по тряской мостовой. Он не задевал в темноте за табурет, он знал свои три шага. Он сел на табурет, лег головой на стол и старался сжаться, славиться в комок, чтоб унять эту дрожь. Унималась на секунду, и потом все тело дрыгало, как отдавшаяся пружина, и коленки больно стукались об стол.
   - В-в-в-в! - И Башкин тряс головой.
   Он дернулся весь, когда скрипнул глазок. Лампочка вспыхнула под потолком, и Башкин удостоверился: верно, камера та самая. А в глазок смотрит глаз, прищурясь, разглядывает.
   - Смотри, обезьяна какая! - сказал надзиратель за дверью, и потух свет.
   Башкин забывался на время и сквозь сон слышал, как поворачивался глазок, чуял свет сквозь закрытые веки, но глаз не открывал. Он слышал, как отворяли в коридоре камеры, и вот прошли мимо его дверей, не взглянув. Начался другой день. Башкин не мог больше сидеть - судорога сводила ноги. Он попробовал встать и упал тут же около табурета. Больно упал на пол, ноги не слушались, плясали свое ломкие пружины.
   "Вошли! вошли! свет!"
   И те же двое, что раздевали Башкина, подошли, и старший приказал:
   - Одевайся!
   Младший бросил на стол одежду, Башкин не мог встать, он на коленях подполз к столу. Он, сидя на полу, натягивал чужие липкие, заношенные брюки на голое тело.