Состав слабо вильнул последней платформой и загромыхал, удаляясь. И сразу на линию высыпала тьмущая-тьма народу. Народ запрыгал через рельсы во всех направлениях, торопясь, прихрамывая на шпалах и ругая шпалы за неровность, сплевывая на железнодорожную щебенку. Будто поезд был тут случаен, не предусмотрен никаким расписанием, просто ворвался в мирную пешеходную жизнь и незаконно задержал ее на несколько длинных минут.
   Прямо за линией начинался фабричный сквер. То есть он был, собственно, городской, но Женька имела право считать его своим. Два года назад они, всей фабрикой, засадили этот пустырь тополями, акацией и бузиной. Впрочем, от бузины все цехи потом отрекались, выходит, она сама выросла. А тополя теперь так вымахали, что сквер выглядел старым, даже запущенным. Мальчишки гоняли здесь на велосипедах, демонстрировали велосипедный слалом, скрежеща тормозами. Чернели свежевзрыхленные клумбы. Острыми дикими перьями лезла первая трава. На скамейках, монументально неудобных, просторно сидели пенсионеры, дыша солнцем. Парень лет четырех ехал прямо на Женьку на толстошинном, как мотоцикл, агрегате и гудел тепловозом, противно и тонко.
   Валентин ждал, где всегда, справа у проходной под часами. Фабрику белили и красили каждый год, а эти часы, круглые, как совиный глаз, будто забыли. Им требовался свой, отдельный, воскресник. Пыльный циферблат показывал вечные двенадцать ноль-ноль. В будке-автомате, рядом с Валентином, девушка громко говорила по телефону. Лицо ее возбужденно горело, ежесекундно меняясь, высокомерное и беспомощное одновременно. И странно глухое к тому, что сообщала ей трубка, слишком далеко отставленная от уха.
   По этой трубке, боящейся даже прикоснуться к прическе, по лихорадочному румянцу и по тому, как пылко и бессвязно она жестикулировала, Женька видела, что девушка говорит скорее для Валентина, чем в трубку. Только для Валентина. Сама не слышит, что говорит. Боком, спиной, лицом чувствует его присутствие. Валентин связывает и раздражает ее. Притягивает, мешает сосредоточиться. Делает слишком громкой. Неестественной. Почти противной себе. Она посылает Валентина к черту. Он нравится ей. Может быть, она уже идет с ним в кино, на пляж, знакомит его с отцом, берет ему книжки в библиотеке, едет с ним во Владивосток на работу, ссорится, мирится, требует, чтобы он немедленно бросил курить…
   Валентин, правда, не курит. Никогда не курил. Дело не в Валентине. Просто Женька по себе знает это неодолимое возбуждение восемнадцати лет. Когда идешь с лучшей подругой, с любимой подругой, и вдруг перестаешь слышать ее. Будто глохнешь. Или в автобусе вдруг начинаешь неприлично орать. Все про себя рассказывать. Так что соседи оглядываются. Все, кроме длинного парня в могучем свитере, парня, из-за которого ты орешь. Совершенно незнакомого парня. Которого сразу же и забудешь, как выйдешь на остановке. Может, вовсе не стоящего внимания. Забубённого прощелыги. Дважды женатого. А может – наоборот. Может, он гениальный изобретатель. Изобрел уже два вечных двигателя. И никем не понят пока. Абсолютно один. Пропадает от непонимания. Вот сейчас обернется к тебе и скажет голосом, от которого сразу задохнешься: «Я за вами уже полгода хожу…»
   Дело не в парне и не в его грубошерстном свитере. Просто в восемнадцать лет каждый ищет себе человека. Единственного. Одного на всю жизнь. Неосознанно примеряясь, перебирая, на улице и в компании, рубя сук по себе, заглядываясь на невозможное, останавливаясь на полпути, ошибаясь. И особенно мучительно положение у девчонок, ибо мораль не отпускает им активной роли. Именно поэтому они так часто и ошибаются. С ними знакомятся. За ними ухаживают. И выбор их поневоле – лишь среди тех, что сами напрашиваются на выбор. Никакое равноправие тут ничего не меняет.
   «Гнусный патриархат», – сказала себе Женька, хотя теперь все это было ей почти безразлично и позади. С тех пор как в ее жизни появился Валентин, Женька чувствовала, что лихорадочное ожидание совсем отпустило ее. Она спокойно знакомилась и спокойно расставалась. Если провожали до дому, от души говорила «спасибо» и пожимала руку. И отлично спала после этого, без видений. Если парни задирали на улице, отбрехивалась с достоинством. Не теряя юмора и не переходя границ. Сами и отставали. Девчонки говорили даже, что она задается.
   Женька не умела объяснить, но она не задавалась, просто она теперь почувствовала в себе какую-то спокойную уверенность и силу. Хотя и без Валентина она жила прекрасно, дай бог. А теперешняя уверенность временами даже пугала Женьку. Она переходила порой в какое-то сытое вседовольство. И тогда Женька вдруг чувствовала себя старой и мудрой. Ужасно паршивое ощущение – старой и мудрой. В такие минуты Женька ссорилась с Валентином в пух.
   Валентин еще не заметил Женьку, и вид у него со стороны, как отметила Женька, был сейчас глупый. Он смотрел куда-то вдаль напряженно выжидательным взглядом, хмурился и заметно волновался. Его прямые жесткие волосы некрасиво разметало ветром. Великолепный его нос утратил сейчас свое обычное веселое ехидство. Большие руки находились в непонятном и целенаправленном движении – правая вдруг хватала левую за запястье, резко сдвигала пиджак и столь же резко убиралась восвояси. Проследив эти манипуляции несколько раз, Женька, наконец, догадалась, что Валентин забыл дома часы. Он даже взглядывал наверх, на совиный глаз, четко державшийся вечного «двенаднать ноль-ноль».
   Женька смотрела на Валентина со стороны вполне объективно, как полагала, и удивлялась, почему даже от одного его вида – прямые некрасивые волосы, нос, брюки, не сильно глаженные, – сердце в ней начинало неудержимо расти и теплеть. Горячее, оно поднималось куда-то к горлу, ударяло в голову, заполняло всю Женьку. Насильственно разрушая в себе странную, ослабляющую немоту. Женька позвала громче, чем хотела:
   – Валентин!
   Валентин обернулся сразу всем телом. Будто бросился, оставаясь на месте. Женька прямо почувствовала, как ему хотелось броситься, но он сдержался. Просто шагнул навстречу. Хорошие порывы мы всегда пересиливаем, это мы умеем. Только лицо его открыто светилось Женьке. Смеющееся, бесшабашное, родное лицо с честными глазами. Это мать почему-то любила повторять: «У Валика честные глаза». Почему-то это ее особенно трогало.
   – Почему так долго? – сказал Валентин.
   – А знаешь… – начала Женька. Всю дорогу она предвкушала, как сама ему сообщит и как он подпрыгнет.
   – Про дом? – засмеялся Валентин. – Знаю. Я уже в комиссионный звонил. Не верю.
   Он обхватил Женьку за плечи, придвинулся близко-близко лицом и потерся о ее висок носом, холодным, как у собаки. Женька почувствовала себя неприлично счастливой оттого, что он, большой и сильный, не стыдится беспомощной нежности. Что бы там ни говорили ханжи насчет великой сдержанности на людях.
   – Правда?! – сказал Валентин.
   – Ей-богу, честное комсомольское, – поклялась Женька. – В следующую субботу уже деньги вносить…
   Краем уха она слышала, как девушка в телефоне-автомате исступленно кричала в трубку: «Нет, сейчас не могу!… Да, дела!… Ну вот, буду я тебе сейчас объяснять!…» Женька тихонько взяла Валентина за рукав и отвела подальше от автомата, в другую сторону от проходной. И хотя они с Валентином все время разговаривали, Женька и оттуда слышала девушку из автомата. И убедилась, что тон ее стал спокойней, беспорядочные взмахи рук прекратились. Девушка вполне разумно договорилась с кем-то, кажется с Катей, встретиться в семь часов у танцплощадки. Женька даже похвалила себя, что сделала доброе дело. Жаль, подруга Катя об этом не узнает.
   – Ты не опоздаешь? – забеспокоился Валентин. Пока они стояли, поток к проходной поредел, и теперь только торопливые одиночки гулко хлопали входными дверями. Вот-вот начиналась вторая смена.
   Женька взглянула на часы, убедилась, что времени в обрез, и не тронулась с места. Только спросила, вспомнив:
   – А ты проспал, да? И часы не успел надеть?
   Женька не разбиралась в часах, но у Валентина были какие-то особенные, редкие, швейцарские. Дядя его ездил куда-то за границу монтировать оборудование и привез. А Валентин купил у него. Не потому, что швейцарские, – наплевать, наши не хуже ходят, – а просто форма занятная, не спутаешь, надоели у всех кругляшки на руках, как бирки. Женька смеялась, что будет держать эти часы в серванте вместо сервиза, пусть люди завидуют.
   – Я их Васе из механического загнал, – беспечно сказал Валентин. – Он давно подговаривался, а как сказали про дом, я сразу пошел и продал. Еще бы чего загнать!…
   Женька хотела расстроиться – единственную вещь в будущем доме продал! – но не смогла и расхохоталась. Женьку всегда поражала его оперативность. Они с матерью только еще вздыхают – где наскрести до субботы, а Валентин уже прямо в цехе, не отходя от станка, озолотился. Хорошо хоть не даром отдал. Женька знала и любила в нем эту манеру – безболезненно расставаться с вещами. Осенью у напарника стащили плащ, так Валентин в тот же день подарил ему свой, потому что там дети и прочие сложности. Убедил, что все равно собирался выкинуть, в таком плаще только на картошку ездить, а он купит себе итальянскую «болонью». Так и пробегал все дожди в пиджаке. Кооператив давно вогнал их в жесткий режим экономии…
   – Они мне все равно надоели, – на всякий случай счел нужным соврать Валентин. – Я себе будильник куплю.
   – Ладно, – сказала Женька, прикидывая про себя, без чего действительно можно сейчас обойтись. Без зимнего пальто, например. Поскольку впереди лето. А потом можно к осеннему сделать ватиновую подкладку. Швейцарские часы положили неплохое начало.
   – За свою цену отдал, – сказал Валентин. – Минус амортизация, плюс заграница…
   Улица подозрительно опустела. Из проходной высунулась тетя Вера, вахтерша, язвительная старуха. Неторопливо огляделась, подобрала метлу, завалявшуюся у входа, осведомилась у Женьки:
   – На смену-то не пойдешь? Загуляла?
   – Как? – спохватилась Женька. – Разве уже?
   – Минута как прозвонили, – с удовольствием сообщила тетя Вера.
   Она бы могла, конечно, и раньше сказать, едва высидела у себя в проходной эту минуту, по часам, но молодых не грех проучить, чтоб не табунились перед предприятием, знали чувствам место. Выговор вкатят за опоздание, другой раз думать будут. Месяц обнямши побегают, а товарищеский суд потом разбирай. Тетя Вера целый год была заседателем, навидалась. Эти-то двое, правду сказать, давно парно ходят, к другим минут через пять бы вышла, не ране…
   Женька бегом кинулась в проходную. Уже в дверях все-таки оглянулась, не удержалась. Валентин уходил в сторону сквера, решительно и прямо ступая. Прямые длинные волосы разметало ветром. Никогда он не постоит, не посмотрит вслед. Не любит смотреть вслед. А Женька даже из окна провожала его взглядом, пока не свернет за угол. Это, наверное, чисто женская черта – уметь провожать. И при каждом прощании обмирать сердцем.
   Кратчайшим путем, через «ручную калибровку», Женька помчалась в цех. На участке ручной калибровки режут слюду ножницами по пластмассовому шаблону. Ножницы большие, с отделениями для пальцев. И мозоли от них тоже большие, твердые, безболезненные, когда привыкнешь. Как легка на вид любая физическая работа – ножницы так и порхали. А Женька как-то попробовала, они тяжелы, как топор, морщат слюду и срезы. Ни одной пластины без брака не вырезала.
   Женька осторожно, без звука, толкнула дверь и вошла к себе в цех. Мастера, Ольги Дмитриевны Приходько, не было видно, значит, обойдется без внушений. Женька облегченно вздохнула, перевела дух, даже в зеркало заглянула, пока влезала в халат. Туго, в талию, перетянула себя поясом. Служебный халат сразу заиграл: карманы и пуговицы проступили кокетливой отделкой. Женька попробовала дышать – ничего не вышло, пришлось чуть-чуть отпустить пояс, вид сразу потерялся. Спрятала волосы под косынку, по инструкции, покосилась на зеркало, чуть сдвинула косынку, будто случайно волосы выбились. Теперь – порядок.
   Уборщица, торопясь кончить, заметала сор в угол. Пыль поднималась вверх прямо над ней, танцевала в воздухе и оседала быстро на пол, откуда взялась. Это была «сухая уборка». В пересменок на мокрую недоставало минут. Уборщица и так мела сразу двумя вениками, применяла «рацию», рационализацию то есть.
   Веники блестели мелким слюдяным блеском, как всё в цехе. Этот тусклый блеск Женька знала по своим платьям, рубашкам, тапкам. Они все приносили его с фабрики, и он неискоренимо поселялся в квартирах – в шкафах, в занавесках, в одежде. Семь лет прошло, а в двух отцовских костюмах, которые мать чистила и берегла, все еще попадалась слюда, мельчайшая серебристая крошка…
   Пока Женька возилась, смена по-настоящему началась. Вразнобой, не сливаясь еще в единый рабочий гул, затюкали прессы. С первого удара ритмично и четко – у старых штамповщиц, опытных. Будто и не было еще час назад торопливой кухонной стряпни, рядовой постирушки на всю семью, головной боли от привычного недосыпа, ссоры с угрозой ремня для сына-пятиклассника. Неуверенно, с холостыми перебоями – у девчонок-учениц, как всегда в начале смены. Когда пресс еще не слушается ноги, лязгает будто сам по себе, сопротивляется твоей силе. Хоть беги к мастеру и заявление подавай. Но тут, в какой-то неуловимый момент, нога сама, без твоего даже участия, вдруг ловит нужный ритм, и пресс начинает чисто и звонко выстукивать: «Клац!» И опять: «Клац!» И еще и еще: «Клац!» Чисто и ровно, как зубами о край стакана. И уже ни о чем постороннем не думается. Не хочется думать. И только руки ловко пинцетом выхватывают из пресса конденсаторную шаблонку. Направо, направо, направо. Стоп, налево – в брак. И снова: «Клац! Клац!» Направо. Направо…
   Многие прессы уже работали, но перед весовой все еще толпился народ. Кладовщица молча и быстро выдавала каждому дневную норму слюды, «навес», как говорили на фабрике. Женька пристроилась в хвост и получила свое. Наметанным глазом сразу отметила, что навес плоховат, зажимистая слюда в черных точках-проколах, заведомый брак, и с трещинами. Размер тоже невыгодный, шесть на четыре, самый мелкий. Женька хотела даже поругаться с кладовщицей, но промолчала – вчера у нее был крупный размер, так что по справедливости. К тому же – опоздала, хорошо хоть мастера не видать.
   Кивая направо и налево, прошла через весь цех к своему прессу, номер тринадцать, в первом ряду У окна. Привычно взглянула в окно, проверила, как дела в квартире напротив, через дорогу. Отлично все видно. В квартире напротив жизнь протекала обычно, по расписанию, хорошо уже известному Женьке: смуглая бабка сажала смуглую внучку на послеобеденный горшок, в белое креслице. Внучка задирала полные ноги, вопила, просилась на руки, не желала выполнять прямых функций. Бабка штопала носок, поднося близко-близко к очкам, не обращала внимания на вопли, проявляла характер. Женька мысленно поздоровалась и с бабкой.
   Включила пресс. Тронула педаль ногой, даже не нажала, а именно тронула, точно рассчитанным усилием, скорее волевым, чем мускульным. Пресс сразу заклацал, свободно и ровно. Слюда, шесть на четыре, замелькала на контрольном стекле, подсвеченном снизу.
   Женька работала на этом прессе второй год, и между ними было полное взаимопонимание. Когда его останавливали на профилактический ремонт, Женька на другом прессе даже не выполняла норму. А на этом, своем, у нее меньше ста трех процентов никогда не бывало. Прошлый месяц – все сто восемь. Женька и пресс старались на равных, внося каждый свою лепту. Женька даже как-то сказала на собрании, что ее пресс тоже берет индивидуальное обязательство: ломаться только во время ее, Женькиного, отпуска. Ей еще сказали тогда, что она опошляет.
   – Навес-то хороший? – спросила Надя с четырнадцатого пресса, соседка. Конденсаторные прессы не очень стучат, вполне можно разговаривать, не то что на радиодеталях, где грохот стоит, как при землетрясении, ничего, кроме грохота, не слышно.
   – Срединка на половинку, – сказала Женька Наде.
   По возрасту Надя почти годилась Женьке в матери, но ее отчества Женька даже не знала. В цехе как-то все были «Надя», «Катя», «Таня». Так принято. Это создавало обстановку вневозрастного товарищества, независимо от состава семьи, разряда
   и стажа. И помогало всласть обсуждать на равных домашние дела. У Нади, знала Женька, было три дочери: ясли, детсад и школа, и муж работал на мебельном комбинате. Жила Надя трудно. Была она военной еще сиротой, с пятнадцати лет на фабрике, малограмотная, молчаливая. Тяжело сходилась с людьми – сколько уж лет в цехе, а не со всеми даже здоровалась, просто не до того ей было.
   Первый Надин вопрос, с которого началось их знакомство, так поразил Женьку, что она его на всю жизнь запомнила. Несколько дней Надя вообще молчала, приглядываясь к новой соседке, привыкая. Вздыхала, будто хотела что-то сказать. Наконец спросила, остановив пресс: «Муж-то лупит?» И в этом даже не было вопроса, а только сочувствие и понимание. Женька так удивилась, что не сообразила даже отшутиться. Объяснила, стесняясь, что мужа пока нет. Это обстоятельство надолго поставило Надю в тупик. Она снова замолчала. Только пресс ее учащенно застучал, в ритме сердца. Быстро мелькали руки, лицо напряглось.
   Наконец она, видимо, переварила: «А живешь с кем?» Женька многословно объяснила про мать, про отца, который погиб. Говорила ненужно долго, боясь почему-то замолчать, чувствуя к Наде щемящую жалость и стесняясь этой жалости. Надя внимательно выслушала, подумала и спросила: «А мать-то лупит?» Видимо, без этого «лупит» она не могла себе представить никаких отношений. «Ругается», – нашлась Женька. Это сразу как-то успокоило Надю, будто у них с Женькой сыскалась общая точка. Она даже улыбнулась: «И мой матерится – спасу нет, при детях». С тех пор Надя всегда рассказывала Женьке про «своего» и почти не задавала вопросов. Это удовлетворяло обеих.
   – Буду сегодня с Приходько ругаться, – сказала Надя. – Третий день одни зажимы, а не слюда. Сроду на такой норму не выбьешь…
   Женька невпопад сообщила про дом, так ее распирала эта новость. Надя обрадовалась вяло, погруженная в свои невеселые мысли. Последнее время у нее стала кружиться голова. Упала на улице в гололед, давно уж, забыла почти, вроде – ничего, даже в медпункт не ходила. А теперь голова кружилась и все подташнивало. Два раза за прессом до того схватило, что пришлось отлеживаться у мастера. Раньше Надя любила вторую смену – дома все сделаешь, девок накормишь, полы намоешь, работаешь после уже со спокойной душой. А теперь хоть в первую смену просись. К вечеру сил нет ни капли, и в цехе душно, нечем дышать. Скорей бы уже лето, окна открыли бы…
   Духота в цехе, особенно к концу смены, мучила всех. Время от времени кто-нибудь вставал и раздраженно крутил колесо вентиляции, большое, как на пароме. Трубы, тремя рядами нависшие под потолком, начинали густо, истошно гудеть, их сотрясало утробное колыхание. Но ничего существенного из этого не следовало. Особенно если на улице нет ветра. Когда монотонный гуд надоедал, вентиляцию снова отключали. Эта вентиляция фигурировала первым пунктом во всех колдоговорах, со дня основания фабрики, ее поминали недобрым словом на всех совещаниях, модернизировали и усложняли, модифицировали и упрощали, над ней работали целый проектный институт и все местные рационализаторы. Вентиляция страшно гудела и не поддавалась. Ее можно было взорвать, но не переделать.
   А когда открывали окна, начинался сквозняк. И уже через несколько дней мастера бегали к начальнику цеха, начальник – к директору, и директор – Женька уж не знала, куда. И все жаловались на «низкую выхождаемость» в цехах, от которой горел план. Что означало простудную эпидемию от сквозняков. И снова все упиралось в вентиляцию, которая была на фабрике самым стойким из всех известных Женьке пережитков. Правда, во дворе болтались тугие колбасы пыли, насосанной вентиляцией. Но если она, такая ленивая и несовершенная, все-таки насасывала такие пузатые колбасы, сколько же пыли оседало в цехах. Страшно подумать…
   – Душно, – сказала Надя и расстегнула халат.
   Женька кивнула, чтобы не спорить, и тут же два раза невпопад тюкнула прессом – отвлеклась. Пока что Женьке дышалось вполне свободно, лицом она даже поймала легкий симпатичный ветерок из форточки. Зимнее пальто, определенно, можно продать. Хоть не сезон, но покупатели на него найдутся. Пальто было почти новое, с лавсановой ниткой, легкое и теплое. Женьке оно очень нравилось. И девчонкам в цехе – тоже.
   – Ты чего опоздала? – спросила Тоня.
   Тоня из Вологды – так она всем представлялась: «Тоня из Вологды» – сидела за двенадцатым прессом, была Женькиной соседкой слева. Хоть она часто поминала свою родную Вологду, но, видно, не очень ей там нравилось: кончила школу и уехала. Жила теперь в общежитии, ходила на подготовительные курсы и ко всем приставала, чтоб посоветовали – на очное поступать или на заочное. Родители Тоне не могли помогать, она сама им немного высылала с каждой получки.
   Женька со вкусом рассказала Тоне про дом. Тоня оценила новость, заохала, зазавидовала, ни на секунду не отключаясь, однако, от пресса. Тоня только недавно вышла из учениц, получила разряд. После остановки пресса она не умела сразу набрать темп. Ритма не чувствовала в руках, еще не выработался. Поэтому она даже курить почти бросила, хотя курила, по ее словам, с восьмого класса и здорово теперь мучилась.
   – Я все-таки очно решила, – сказала Тоня, хотя видно было по тону, что ничего она еще не решила. – Коммуна как-никак в общежитии, перебьюсь как-нибудь…
   – Попробуй, – сказала Женька, занятая своим.
   – А ты Валентина давно знаешь? – вдруг спросила Тоня с давним и тайным любопытством, без всякой видимой связи с их разговором.
   – Почти два года, – сказала Женька. – Как он на фабрику после армии пришел, так и знаю.
   – Да нет, я не про то, – даже поморщилась Тоня от Женькиного непонимания. – Ты с ним давно ходишь?
   – Почти два года, – повторила Женька.
   Самое смешное, что оба они не могли толком вспомнить, как познакомились. Просто появился в цехе новый слесарь-наладчик. Девчонки все сразу узнали в отделе кадров: служил где-то на крайнем юге, так и написано – «на крайнем юге», значит – секретное, 23 года, холостой, мать в Краснодаре, билетерша в кинотеатре «Победа». Долго привыкнуть не могли, когда всерьез говорит, когда шутит. Вдруг подошел к Лизе-с-Перевалки, самой языкастой из всех, ее даже начальник цеха боится: «Я вас сегодня всю ночь во сне видел, измучился. Будто у вас пресс барахлит. Разрешите взглянуть?» – «Иди ты!» – засмеялась Лиза. А оказалось – плановый ремонт. Вдруг остановил Женьку в столовой: «Я Валерку из слюдопласта предупредил, чтобы к тебе не лез. Ясно?» Тут Женька вдруг впервые заметила, что у него кривой нос, чуть сдвинутый влево. Ужасно симпатичный нос. «Ясно», – непонятно почему сказала Женька, хотя ясного ничего не было, с Валеркой они в одной школе учились, и никто ни к кому не лез. А этого слесаря-наладчика Женька даже еще не знала, как звать. Он улыбнулся и сказал: «Валентин».
   И Женьке сразу вдруг понравилось длинное и простое «Валентин», никак она не любила его сокращать…
   – А я бы так не могла, – сказала Тоня.
   Из форточки дунуло неожиданно сильно. Женька едва успела схватить пинцетом легкую слюдяную пластину, поймала, прихватила прессом, разделала шесть на четыре. Ответила не вникая:
   – Чего бы не могла?
   – Ждать, – сказала Тоня. – Ждать, пока деньги на кооператив наберу. Ждать, пока дом заложат. Ждать, пока построят. У вас с матерью сколько комната?
   – Тринадцать с половиной метров…
   – Взяли бы да разгородили, – сказала Тоня. – Или бы просто так жили. Подумаешь – трое, люди же живут!
   Мать тогда тоже сказала: «Пускай Валик завтра же переходит. Ничего, что одна комната, люди живут…»
   У матери был в ноябре отпуск, и ей вдруг дали путевку в Ленинград на двенадцать дней. Кто-то отказался – и ей дали, горящую, на Кировские острова. Они провожали ее на вокзал, Валентин тащил чемодан, и мать все повторяла, что она оставляет Женьку на Валентина, нисколько, ну, ни капельки, не будет волноваться, ребята у нее хорошие и чтобы ей отправляли открытки на главпочтамт.
   Был уже вечер, совсем зимний, холодный, сыпало снегом, крупным и твердым, как град, и они сразу вернулись домой к Женьке. Без матери комната показалась огромной и какой-то пустой, хотя была вся заставлена, ступить некуда. И сами они показались себе вдруг ужасно одинокими. Будто одни в целом мире, хотя с двух сторон шумно ходили соседи и наверху явственно, как всегда, бубнил телевизор. Они чинно попили чаю, чувствуя не свободу, как ожидали, а какое-то непонятное стеснение. Валентин даже ни разу не подошел к Женьке, не потерся носом. Будто мать все еще сидела рядом и следила за ними понимающе и сочувственно, как она очень умела. Сидит целый вечер и вздыхает, иногда находило на нее.
   Потом Женька долго, слишком долго, мыла посуду в кухне, а Валентин без интереса крутил приемник. Потом они долго и чинно, словно их подслушивали, говорили о каких-то пустяках – о новых нормах, старом кинофильме, о том, что летом надо забраться куда-нибудь и наплаваться вдоволь, что в Ленинграде сейчас тоже холодно и противно, иначе никто бы не отказался от путевки. Говорили они обо всем как-то вяло, с пустыми паузами, будто по обязанности. Даже обычный юмор им изменил.